Две новости
У нас новый классный руководитель – Алексей Павлович, учитель истории. А наша Марьюшка в школу первого сентября не пришла. Мы взволновались: что случилось? И Фирочка сообщила нам потрясающую новость: у Марьюшки родился сын!
После уроков гурьбой отправились к ней домой – поздравлять. Написали открытку, притащили букет, а двери нам никто не открыл… Положили букет на коврик у двери, открытку воткнули в дверную щель.
На следующий день узнали, что Марьюшка, оказывается, ещё в больнице, и не в нашей, городской, а в Днепропетровске. Фирочка сказала, что у Марьюшки были большие сложности во время родов, связанные с возрастом и здоровьем. Но теперь уже всё в порядке и скоро она будет дома.
* * *
Когда Марьюшка вернулась, мы с несколькими девочками пошли её навестить. И увидели крошечного Володю! Кто-то из подружек меня спросил потом: откуда я знала, что она назовёт сына Володей. Понятия не имею. Просто знала – и всё.
Мальчик оказался удивительно похож на Марьюшку. Меня поразило такое фантастическое сходство. Как будто это была ещё одна Марьюшка, только уменьшенная во много раз. И хотя сама она – не красавица, но ребёночек получился хорошенький, как ангелочек. И не скажешь, что бессмысленный младенец. Ему не было ещё и месяца, но он с интересом смотрел на нас весёлыми умненькими глазками. Я забыла к тому времени, как на нас смотрела когда-то новорождённая Маришка, это было слишком давно. Так что встреча с младенцем – с Марьюшкиным Володей – за всё моё отрочество была первой. И я увидела – и запомнила на всю жизнь, что младенец – существо мыслящее!
* * *
Потом я слышала, как кто-то из взрослых сказал о Марьюшке: что такие необыкновенные дети, как её Володя, получаются, если ребёнок – долгожданный и выстраданный…
* * *
Теперь французский язык нам преподавала… учительница английского! Которая французского языка совершенно не знала. Так что мы перешли на самообслуживание. И когда мы проходили очередную тему, и кто-то отвечал у доски, она с извиняющейся улыбкой говорила: «Надеюсь, всё правильно?…» И класс дружно кивал: «Всё правильно, Светлана Юрьевна! Всё правильно!»
Интересно, а если бы кто-то ответил урок по-турецки? Жаль, что никто из нас не знал турецкого. Было бы ещё веселее…
Кстати
Кстати, наша Маришка пошла в первый класс. Теперь по утрам я веду её за руку в школу и несу её портфель. Она такая маленькая… Мне её жалко.
Мама не хотела её отдавать в этом году в школу, но Фёдор настоял: раз семь лет – пусть идёт. Как все. А то, что выглядит на пять лет, ну сами, мол, виноваты, что такую «никчему» вырастили.
Моя Золотая Веснушка… Идёт смиренно, без протеста.
На переменке хожу её навестить: как она там? Она самая маленькая в классе, самая хрупкая. Такой золотоволосый одуванчик…
Кукуруза -3
В сентябре вся кукуруза руками неутомимых школьников была отвинчена от стволов и увезена на колхозный стан. Стан – это место такое под открытым небом, куда сваливается на просушку (а в дальнейшем – на промокание) урожай.
После чего наступал октябрь и время кукурузы -3. Не самое трудное испытание, но зато самое холодное.
Ну, так вот: как всегда, с песнями, в тряских грузовиках мы прибывали на колхозный стан, где нас ожидала опять она же – царица полей, сваленная в огромные кучи – прямо египетские пирамиды!
Теперь царицу надо было раздеть. То есть очистить початки от листьев, шершавых и плотно прилегающих к её зубастому телу. А между листьями и початком были шёлковые волоски, иногда каштановые, иногда золотистые. И если кукурузные листья больно ранили руки, то волоски (со смешным названием – «рыльца») нежно ласкали…
Итак, подстелив под себя куртки или коврики, мы усаживались на этих кукурузных кучах, плотно, как мухи, и начинали свой кропотливый очистительный труд. Надо сказать, что крепкие, жёсткие, (особенно верхние – точно из наждачной бумаги) листья не очень-то хотели расставаться с родным початком. И каждый раз нужно было применять насилие. Опять же в ход шёл метод отвинчивания – на этот раз листьев от початка. После чего початок летел в чистую кучу, а листья и шёлковые волоски бросались тут же. И так – початок за початком, час за часом…
Октябрь – и на юге уже не жарок. По ночам случаются заморозки, и вся куча промерзает насквозь, так что каждый початок превращается как бы в ледышку, в такой ледяной золотой слиток. Сидеть целый день на этих ледяных слитках ой как не жарко!
Уже минут через пятнадцать… да что там пятнадцать! я чувствовала его сразу, с самой первой минуты. Холод проникал очень быстро и очень глубоко: из недр кукурузной кучи – в недра сидящего на этой куче советского школьника… Леденела вся нижняя часть организма, и никакие фланелевые шаровары тут не спасали. И очень мёрзли, ныли от холода и порезов руки… Пальцы делались красными, как ошпаренными, и не хотели гнуться. Но нужно чистить и чистить… чистить и чистить… чистить и чистить…
Итак, берёшь в руки кукурузный початок, иногда он покрыт инеем (ах, как это красиво, как это здорово смотрится: нежный иней на светло-зелёных листьях…) – и начинаешь отдирать эти мёрзлые листья: шурш, шурш, шурш, шурш… Золотой зубастый початок неохотно оголяется. Затем его – в правую руку, а левой рукой собираешь «конский хвост» листьев, и – хрусь, хрусь, хрусь, хрусь – вращаешь в противоположных направлениях початок и хвост… Початок похож на ракету с хвостом из светло-зелёного огня и дыма… да к тому же эти нежнейшие волоски… Что и говорить, кукуруза – красивое произведение природы! И полезное. Говорят, хрюшки колхозные очень даже царицу полей любят. Мы тоже её жуём, если попадаются початки с молочными зёрнами. Но в основной массе кукуруза к этому времени уже старая – об неё только зубы ломать.
Шурш-шурш, хрусь-хрусь, шурш-шурш, хрусь-хрусь, – а в мечтах только одно: приехать домой и залезть в горячую ванну… Шурш-шурш, хрусь-хрусь… Хрясссь!… – можно и об коленку в конце процедуры, для скорейшего отделения нужного от ненужного.
…Так мы и сидим – с песнями да шутками-прибаутками – на тех ледяных кучах каждую осень – год за годом… Наживая все мыслимые и немыслимые болезни и осложнения. Гнойные ангины да хронические бронхиты после осенней кукурузной кампании – это уж обязательно. И это далеко не всё! Но кого это волновало?… Школьному начальству, колхозному начальству и даже доброму и весёлому дедушке Хрущёву, а потом и его мудрым приемникам: Брежневу и Косыгину («две головы лучше одной», говорила моя бабушка) – никому из них дела не было до наших ангин и бронхитов. Им всем было на нас глубоко наплевать. Главное – выполнить план, желательно – перевыполнить, хорошо бы – досрочно…
Сорок лет прошло, а до сих пор помню (как будто вчера только было!) шершавость неподатливых, жёстких листьев и пронзительный холод кукурузной египетской пирамиды… На которой сидим мы – насквозь, до последнего своего атома озябшие, но такие трогательно-трудолюбивые. Шурш-шурш, хрусь-хрусь…
Такого безотказного поколения, наверное, никогда уже не будет… Мы, послевоенные дети, были последним безотказным поколением.
Листья в почтовом ящике
Осенью у меня появилось романтическое развлечение: я собираю жёлтые листья, захожу в какой-нибудь подъезд и опускаю их в первый попавшийся почтовый ящик… И убегаю. Чтобы меня не застукали за этим занятием.
Представляю, как утром кто-то выходит из квартиры, открывает ящик, и оттуда сыплются кленовые листья… Пытаюсь представить, что человек думает при этом и что чувствует…
Пытаюсь заглянуть мыслью в далёкое-предалёкое будущее, представить себе какого-то особого человека, такого взрослого и грустного, и что вот я именно ему принесла эти листья… Я так хорошо это себе представляю – как будто вижу наяву.
Иду домой тёмными улочками под моросящим дождём, и слышу, как внутри у меня сами собой складываются строчки:
Прихожу домой и быстро записываю стихи в свою толстую общую тетрадку. Бабушка:
– Ты идёшь ужинать или нет?
– Погоди, бабушка, погоди…
Сижу под своей зелёной уютной лампой, перечитываю то, что только что написала… Мне даже не верится, что это я, что это во мне родились такие строчки… И так грустно мне, и так хорошо…
И хотя я никогда не опущу жёлтые листья в ящик того, кому хотелось бы их подарить… (Ведь я по-прежнему не знаю – и не хочу знать! – его адреса), но вот написала стихи – и как будто всё это произошло на самом деле, случилось, осуществилось…
Я НАПИСАЛА – И В ЭТИХ СТРОЧКАХ – МОЯ НАСТОЯЩАЯ ЖИЗНЬ.
Ощущение – как когда-то, когда я писала повесть про отца…
Вета с сигаретой, или кто вы, доктор Зорге?
В нашем кинотеатре шёл фильм «Кто вы, доктор Зорге?» – про русского разведчика в Японии накануне Второй мировой войны.
Ну, и началось повальное увлечение: многим после этого фильма захотелось стать разведчиками. То есть – шпионами! Даже некоторым девочкам. Например, моей однокласснице Вете. Она новенькая в нашем классе. Пришла и села ко мне за парту. И мы с ней немножко дружим. Конечно, потом она уйдёт к какой-нибудь другой девочке, по- другому не бывает, но, пока она ещё не осмотрелась хорошенько в классе, она держится около меня. Мы иногда с ней гуляем.
И вот, гуляем вместе с Ветой вечером в новом микрорайоне, она садится на детские качели и закуривает сигарету. Она это делает картинно, со вкусом, как взрослая женщина.
– Вета, ну зачем ты куришь? Это же вредно!
– Ты же знаешь, – медленно отвечает она, красиво выпуская изо рта дым, – я готовлюсь к своей будущей профессии.
– Неужели для этого обязательно надо курить?
– Надо! Все разведчики курят, – говорит она. – Все женщины за границей курят. Если я не буду курить, меня сразу заподозрят, что я из Cоветского Союза. Сразу меня разоблачат.
Вета глубоко – «профессионально»! – затягивается, красиво стряхивает пепел на землю, как стряхивала его, наверное, Мата Хари, красиво откидывает в сторону смуглую руку с сигаретой между пальцами. Её тёмные, удлинённые к вискам, глубоко посаженные глаза смотрят таинственно и печально… У Веты скуластое, монгольского типа лицо. Вета красивая и необычная девочка и когда-нибудь обязательно обворожит какого-нибудь Зорге, это уж точно!
А пока Вета мечтает обворожить Петрика из одиннадцатого класса. Но Петрик об этом даже не подозревает.
Петрик самый весёлый мальчишка в школе, впрочем, уже и не мальчишка, а юноша, в него влюблены многие девочки из разных классов. Высокий, с красивой русой шевелюрой, с ярко-голубыми насмешливыми глазами, такой небрежно-шикарный, вроде молодого американца из какой-нибудь «Серенады солнечной долины». Прекрасно танцует на школьных вечерах и всегда, вечно хохмит. Петрик не может сказать двух слов без хохмы. Когда он начинает хохмить на уроке, то весь класс начинает ржать, и вести урок уже невозможно. Их класс – рядом с нашим, и заразительный хохот одиннадцатиклассников слышен даже у нас! Если из их класса доносится весёлое ржание, то точно – Петрик что-то выдал эдакое! Фирочка делает вид, что обижается на него за этот непрестанный хохмизм, но на самом деле Петрик – её любимец. Фирочка умеет ценить шутку. И когда тем же начинает заниматься наш Сашка Соколенко, Фирочка говорит: «Ну, ты прямо как Петрик!» Петрика и Сашку учителя обожают. А ребята так тем более! Где Петрик или Сашка – там всегда хохот и веселье. Если бы таких людей не было в жизни, то жизнь окончательно прокисла бы…
Вета очень страдает о Петрике. Она с ним даже ни разу не обмолвилась словечком. И ни разу не танцевала на школьных вечерах. Но когда она станет шпионкой, такой красивой, шикарной шпионкой, Петрик непременно обратит на неё внимание! Она в этом уверена.
Я слушаю её тихий грустный голос, смотрю на руку с сигаретой, на её печальное лицо, и – хоть убейте меня – не могу понять, как можно влюбиться в мальчишку! Пусть и старше тебя на три года, но всё равно мальчишку. Влюбиться так, чтобы захотеть стать шпионкой ради того, чтобы он обратил на тебя внимание! Чудеса, да и только…
Мы сидим в тёмном, пустынном дворе, поскрипывают качели… я смотрю на светящиеся во тьме сотни окон… я так и не знаю, которое из окон – его… А Вета даже не догадывается, почему мы ежевечерне гуляем в этом микрорайоне.
И мне очень приятно и тепло от того, что моя тайна остаётся только моей тайной…
Жил-был стол…
Вспомнилось, как бабушка грохнула на днях тарелку в сердцах, из-за чего-то они с мамой опять сцепились… Мама плакала и кричала бабушке:
– Это ты виновата в том, что у меня жизнь так сложилась!…
А бабушка плакала и кричала:
– Будь ты проклята, что я тебе такого сделала? Всю жизнь спину гну на тебя да на твою семью!…
Мама с новым приливом рыданий:
– Вот! вот от твоих проклятий мне так и не везёт в жизни, всё от них! Любишь ты меня проклинать… А ещё мать называется! Разве матери своих детей проклинают?
Бабушка:
– Да кто тебя проклинает? мало ли что с языка сорвалось! Ты же меня сама довела своими упрёками за этот проклятый стол!!!
А… так они опять из-за стола. Стол этот всё не даёт маме покоя. Бедная бабушка совершила однажды оплошность: утюжила на этом столе новую одёжку и надолго оставила горячий утюг на одеяле… На тёмно-шоколадной полированной поверхности стола теперь красовалось неприятное белое пятно, точно плесень, ровно по форме уюта. Мама как увидела это, – ей стало плохо с сердцем. Капали ей зловонную валерьянку в рюмочку…
Чем только мама не пробовала потом зачернить это белое пятно! – всё впустую. Пришлось стол накрывать скатертью, а маму это очень расстраивает, она говорит, что это по-мещански. Мало того, что у нас на полу лежат тканые деревенские половики, которые мама терпеть не может, но не выкидывает, потому что бабушка плачет: «Зачем же я их тебе наткала? зачем на горбе своём тащила? Чтобы ты их теперь выкинула? И тебе не жалко материнского труда?» – «А кто тебя просил их ткать и тащить? Я лично тебя не просила!»
Я удивляюсь, что из-за таких пустяков, как половики и скатерть, можно так сильно расстраиваться – до криков и слёз. Тем более, что половики, которые соткала бабушка, очень весёлые и тёплые, это самое весёлое, что есть в нашем доме. Да и скатерть на столе – не такая уж трагедия. Со скатертью в комнате теплее, а то эта полированная холодная сверкающая поверхность – как в морге. (Хотя я никогда не была в морге, но мне кажется, что там именно такие сверкающие столы…). Но у мамы другие вкусы и она за них отчаянно борется. «Мне стыдно за эти половики, когда к нам кто-то приходит! Ты понимаешь это?» Бабушка начинает плакать… Мне её жалко. Действительно, она столько трудилась. Я её пытаюсь защитить, но это только распаляет маму ещё больше. Когда я на стороне бабушки – это конец света!…
Зато теперь у мамы и бабушки всегда был реальный, конкретный повод поругаться – «изуродованный стол». Мама говорила о нём, как о дорогом существе, и глаза её наливались слезами…
Конечно, стол – это был только повод. И стол, и половики. Только повод. А причины их ссор лежали глубже. И о них знали только эти две несчастные женщины, только они знали, из-за чего они так люто ссорятся практически каждый день. Если в доме тихо – то это непривычно и даже страшно: значит, назревает что-то тако-ое!…
Вообще, у мамы было болезненное отношение к мебели. Я боялась уже заходить в комнату, где стояла её любимая новая мебель. Конечно, я понимаю, что они с Фёдором долго копили деньги на неё, мы несколько лет жили в полупустой квартире, но мне лично так нравилось, приходили ребята, мы танцевали. Фёдору, по-моему, тоже нравилось. А больше всех нравилось Маришке – было где побегать! И вот, наконец, мама купила мебель. Эту новую мебель привезли из Днепропетровска. Мебель действительно была красивая, но – какая-то холодная, чужая. Наша большая комната стала похожа на салон мебельного магазина. Мамины подруги приходили к нам и восхищались. Хвалили мамин вкус.
А я любила нашу старую мебель, которая стояла в нашей с Маришей комнате. Большая железная кровать в шариками на спинках, мы на ней спали вдвоём с Маришкой. Старый книжный шкаф, набитый роман-газетами, журналами «Смена» и «Юность» и моими старыми любимыми книжками. У окна, в смысле у балконной двери, – мой письменный стол, тоже старый и уютный. В самом тёплом углу комнаты стояла бабушкина кровать – ведь это была и её комната тоже. А ещё все любили уютный старомодный диванчик с валиками, мы его привезли ещё из Оренбурга. На этом диванчике любила отдыхать перед обедом бабушка с книжкой в руках. На нём же любила полежать вечером мама, обвязав голову шерстяным платком. А днём, во время обеденного перерыва, наш диванчик оккупировал Фёдор. У Фёдора было удивительное свойство – он мог уснуть ровно на пятнадцать минут. Мгновенно засыпал (бабушка говорила: «как убитый») – и легко просыпался. Без всякого будильника. И шел на работу, свежий и бодрый.
(А этот диванчик, но уже без валиков, жив до сих пор! Ему скоро полсотни лет. Он стоит теперь на балконе в моей московской квартире, и на нём любил спать сынок, когда был маленький, а теперь на нём спит дочка – всё лето, до глубокой осени…)
На счастье…
Так вот, я всегда удивлялась, как в маме уживаются две такие разные любви: любовь к книгам – и любовь к мебели, к красивым платьям, к тарелкам. Мне казалось, точнее я была глубоко убеждена в том, что это – взаимоисключающие вещи: или любишь книги – или барахло. Конечно, я была начитанная девочка и знала, что герои Льва Толстого и Тургенева, да и почти все чеховские персонажи сидели не на колченогих табуретках, а на креслах, банкетках и диванах, и носили красивые одежды, а не отрепье. Но ведь это не так важно, на чём сидеть! И во что одеваться! Главное – не держать это в мыслях на первом плане, чтобы не страдать из-за стола, как Акакий Акакиевич страдал из-за своей шинели!
Когда в большой комнате поселилась новая красивая мебель, мы с Маришей почти перестали сюда заходить, чтобы не травмировать маму. Потому что стоило расположиться на столе с какой-нибудь игрой, мама тут как тут: «Вы поцарапаете полировку! Вот, уже поцарапали, я же говорила…» И тут же испуганный вскрик: «Не двигай так резко стул! Поцарапаешь сервант! Вот, уже поцарапала…» – «Мама, до серванта полметра, как я могла его поцарапать?». – «Каких полметра?! Видишь царапину, видишь?! Это ты стулом задела, я видела…»
Она просто сделалась больная из-за этой мебели. Когда мы заходили в эту комнату посмотреть телевизор, она всё время была начеку, всё время в напряжении: как бы кто не нанёс её драгоценной мебели страшную, непоправимую травму…
Конечно, многое можно объяснить: ведь во время войны мамина семья потеряла всё. И потом маме с бабушкой пришлось начинать строить жизнь с нуля, «с иголки», как говорила бабушка. И это была не просто метафора – это была реальность их жизни. Всё доставалось очень, очень трудно, и первые мамины послевоенные платья были пошиты бабушкой из перелицованных старых вещей, купленных на толкучке. И мои тоже.
Но ведь уже столько лет прошло после войны! Двадцать!!! Уже есть в доме и иголки, и стулья, и платья, пошитые не из чужих обносков. А в мыслях – всё тот же страх: боязнь опять лишиться, опять потерять всё, и вновь начинать с нуля… Наверное, это впрямь была болезнь, причём неизлечимая. Чем лучше мы жили, тем больше страхов и волнений было у мамы.
С одной стороны, мне было жалко её, когда она начинала вновь плакать из-за этого плесневелого пятна на шоколадном столе. А с другой стороны – мне хотелось взять топорик, которым бабушка рубила мясные кости для холодца, и порубить этим топориком в мелкие щепки злосчастный стол и ненавистный сервант с рюмочками на стеклянных полочках, и все эти красивые стулья! И красивую софу, на которой никто не спит и не сидит даже – а она только стоит и красуется своей ненужностью. Всё изрубила бы! Только проигрыватель с пластинками оставила бы. И старенький шкаф с любимыми книжками.
И я думала, что когда у меня будут дети… когда у меня будут дети… У меня никогда в доме не будет шоколадно-полированной мебели! И вообще ничего, из-за чего стоило бы переживать. Когда у меня будут дети, у меня в доме будет совсем-совсем простая мебель, желательно – старая и тёплая, без этого скользкого холодного глянца, и на диване можно будет сколько угодно прыгать, и мебель можно будет сколько угодно царапать, и на столе можно будет спокойно мастерить, не боясь его повредить. И никогда в жизни у меня не будет серванта с рюмочками на стеклянных полочках! никогда! не будет! ни за что! НЕ ХОЧУ! НЕ ХОЧУ! НЕ ХОЧУ!!!
…А когда бабушка разбила очередную тарелку, то ли нечаянно, то ли в сердцах, мама так расстроилась!
– Будем считать, что это на счастье, – сказала я, чтобы утешить её.
– Где оно, это счастье?… – заплакала мама.
Вслед за ней заплакала бабушка. И вновь вспыхнула ссора, вновь они выплёскивали друг на дружку старые обиды и никак не могли выплеснуть всё до конца… – тарелка была лишь поводом.
И только Маришка в дальней комнате играла своими куклами и весело щебетала с ними, то ли не слыша, что творится в доме, то ли уже привыкнув ко всему…
Но когда у меня будут дети… думаю я, подходя к школе после последнего звонка, когда у меня будут дети, я никогда не буду ругать их за разбитую посуду. Пусть себе бьют на счастье, сколько захочется!
* * *
…Сижу за своей последней партой у окна и записываю стихотворение, которое придумала по дороге:
Став взрослой…
Только став взрослой, я узнаю глубинную причину ссор мамы и бабушки. Оказывается, моя бабушка и мой дед когда-то разошлись – когда мама была ещё не очень большая. И мама всю жизнь не могла простить этого бабушке. Мама считала бабушку виновной в главной трагедии своей жизни – в том, что она осталась без отца. А потом, к тому же, его расстреляли. Мама страстно любила своего отца. Так же, как бабушка любила своего. И как я люблю папу Серёжу…
Всю жизнь бабушка пыталась оправдаться перед своей суровой дочерью: уверяла её, что не было её вины в том, что всё так получилось…
Я верила бабушке. А мама не хотела ей верить. НЕ ХОТЕЛА – и в этом вся трагедия. Не хотела изначально!
Но был третий человек, причастный к этой истории, который всегда был на бабушкиной стороне. Это – мамина старшая сестра по отцу, Мария. Ведь наша бабушка, потеряв своего любимого мужа Яшу, которого убил туберкулёз, вышла потом замуж за вдовца с маленьким ребёнком. Собственно, из жалости и любви к маленькой Мусе бабушка и вышла замуж за моего деда. И стала настоящей мамой для своей приёмной дочери. А Муся её буквально боготворила! Она, сколько я помню, называла её только «мамочкой»: «дорогая мамочка», «любимая мамочка», «родненькая мамочка» – никак не иначе. Она готова была носить бабушку на руках, так она её любила и обожала. Сейчас Муся жила в другом городе и писала бабушке длинные, полные нежности, письма…
Муся была на восемь лет старше мамы и к тому времени, когда случился распад семьи, она, видимо, лучше разбиралась во взаимоотношениях взрослых. Наверное, она видела и понимала то, чего малышка-мама не видела и не понимала. Мама знала только одно: её отец – самый лучший человек на свете, самый благородный, самый честный, самый-самый…
Муся никогда не обвиняла бабушку и не упрекала – она её понимала. Мама же не понимала и, став взрослой, не захотела понять. Её детская обида на бабушку как будто законсервировалась на всю жизнь… И как закрытые надолго консервы становятся ядовитыми и смертельно-опасными, так и мамина обида – она была подобно яду. Она разъедала ей душу…
Про Мусю
…Когда я первый раз увидела тётю Мусю (это было на Философской, в моём раннем детстве) – она была такая ослепительно красивая, даже красивее мамы, молодая и вся в орденах и медалях… Ведь Муся ушла на фронт двадцатидвухлетней и прошла всю войну – Сталинград и Курскую дугу, была много раз ранена и контужена, попала в окружение, заболела тифом, и её, в беспамятстве, умирающую, солдаты выносили из окружения… Но она не умерла!
А потом, после войны, Мусю послали в Западную Украину на борьбу с бендеровскими бандами…
Поразительный штрих Мусиной биографии: она тоже вышла замуж за вдовца с маленьким ребёнком и воспитала Люсю, свою приёмную дочь – как родную, повторив бабушкин подвиг материнской любви.
… А когда Муся жила в Западной Украине, и у неё родилась дочка Таня, бабушка взяла меня, и мы поехали с ней в Западную – помогать Мусе управляться с младенцем. Мне ещё не было четырёх лет, но я на всю жизнь запомнила некоторые эпизоды из той поездки. Как мы ехали в набитом битком, старом, с дощатыми лавками поезде… Как сошли на каком-то пустом полустанке, где нас ждала телега с лошадкой и мужичком, и как мы ехали на этой телеге по страшной распутице… Грязище была жуткая – апрель, а дорог – никаких, просто чёрное месиво…
Помню грязные, кривые улочки то ли городка, то ли деревни, серые щербатые заборы… Помню чёрную снаружи и чёрную внутри страшную избу, в которой жила красавица Муся со своей семьёй. Тёмный деревянный стол да русская печка, да железная кровать – вот и вся обстановка. Помню керосиновую лампу, блики света и теней, мечущиеся по стенам и потолку… Помню цинковое корыто с красной от марганцовки водой, в которой бабушка, Муся и её муж, дядя Саша, торжественно купают красненького младенца – Танюшку. И все такие радостные, счастливые… прямо светятся! А мы с пятилетней Люсей смотрим на это священнодействие расширенными глазами…
…Бабушка, вспоминая порой ту нашу поездку, ужасается: «И как я тебя, ребёнка, потащила тогда в Западную! Как мне такое в голову могло прийти? Ведь там стреляли из-за каждого угла! Каждую ночь кого-то убивали… Безумная была поездка».
Тем не менее, мы вернулись домой, на Философскую, живы и здоровы. Значит, те пули – были не наши. Не по наши души. Значит, не время нам было умирать.
…У Муси была трудная жизнь: вскоре она родила ещё одну девочку, так что у неё было теперь три дочери. А муж Мусин, тоже фронтовик, её фронтовой товарищ, постепенно пристрастился к бутылке, и Мусе приходилось очень не легко. Но вот что удивительно: она никогда не жаловалась на свою судьбу.
Обожала дочерей, умела прощать мужа, жалела его, работала безотказно – куда пошлют, точнее – куда направит партия, потому что ещё на фронте вступила в партию (тогда многие вступали в партию, когда рвались на передовую). После войны Муся никогда не принадлежала себе: её вечно посылали из дыры – в дыру: всё время она что-то подымала, восстанавливала… Жили они небогато, и бабушка постоянно отвозила для Мусиных девочек, которые были младше нас с Маришкой, наши платья, из которых мы уже выросли…
Две сестры, Муся и моя мама, такие похожие внешне, были совершенно разные по характеру. Просто перпендикулярные! И при этом они очень любили друг друга. Мама высматривала в Мусином лице черты любимого отца, говорила, что и по характеру Муся вся в отца. А Муся относилась к маме – вроде как я к Маришке: мама была для неё всю жизнь «младшенькой любимой сестрёнкой». Видно было, что Мусе очень хочется сказать маме: «Ты моя маленькая»…
Моя мама постоянно любила только трёх человек: своего отца, сестру Мусю и Маришу. (Всех остальных – по настроению).
Я Мусю тоже любила. Её невозможно было не любить – от неё всегда шло тепло… А от мамы – очень редко, даже когда мы порой дружески разговаривали с ней, – она всегда была как за стеклянной стеной. Я не помню, чтобы она обняла меня когда-нибудь, или погладила по голове (а мне так этого хотелось!), не помню, чтобы за всё моё трудное отрочество она сказала бы мне: «Я тебя люблю». А я так нуждалась в этих волшебных словах!… Я вообще не помню, чтобы кто-нибудь мне эти слова говорил. В те годы. НЕ ПОМНЮ!!! За долгие-долгие годы отрочества и юности – ни разу. Никто. Никогда.
…Только когда-то, давно-давно, как в другой жизни, как на другой планете – отец, да так ласково: «Доця, любимая…» Восемь лет уже с тех пор прошло. Господи, как же мне хотелось услышать эти слова ещё когда-нибудь в жизни!…
…Так что, если бы бабушка была в чём-то виновата перед дедом, то Муся первая бы отвернулась от неё. Но Муся не только не отвернулась, она была с бабушкой до последнего мгновения её жизни. Именно Муся проводила бабушку в вечность…
Предчувствие сына
Была осенняя ночь. Мы с Лёлей уже нашептались, и она уснула на диване, а я всё ворочалась и скрипела своей раскладушкой.
Была лунная, осенняя ночь. Мне не спалось, как всегда в полнолуние. Тополя, облетая, шумели за окном… Казалось, дом, как маленький кораблик, плывёт в океане ночного шума, шороха, поскрипывания, колыхания теней на белой стене, качания фонаря за окном… Яркая луна заливала комнату холодным тревожным светом… Большой ветер обнимал дом-кораблик шумными крыльями и гнал его по тёмным волнам…
И никого на моём корабле, кроме спящей сестры. Мне хотелось разбудить Лёлю, чтобы ещё пошептаться о чём-нибудь, услышать её тёплый смех, но будить её было жалко. Пусть спит.
Я опять заворочалась в своей старой скрипучей раскладушке, как в маленькой шлюпке, мне было неспокойно, тревожно и одиноко. Было уже, наверное, далеко за полночь. Слепящая луна ушла за угол дома, и в комнате стало темно. Диван со спящей сестрой растворился в тёмном углу, и мне показалось, что я совершенно одна на этом скрипучем кораблике, в этом шумящем осеннем ночном океане…
Это была ночь вселенского одиночества.
Оно, это безбрежное одиночество, накрыло меня высокой холодной волной и потащило с шумом и шелестом в свои глубины…
Господи, неужели я никому не нужна в этом мире?! Господи!… Слёзы готовы были закапать на подушку.
И вдруг… я ощутила что-то странное. Я почувствовала, что я на своей шлюпке не одна. Меня охватило страшное волнение, меня даже затрясло слегка. Да, здесь определённо КТО-ТО был! Этот незримый Кто-то сошёл откуда-то сверху. Потолка надо мной будто не существовало, он растворился во тьме, стал проницаем, слился с ночным небом… И этот Кто-то пришёл из осеннего космоса…
Мой озноб утих, потому что от Пришельца исходило мягкое, обволакивающее тепло… Точно тёплое облако зависло надо мной, обняло меня и успокоило. И я вдруг поняла, что это пришёл ко мне МОЙ СЫН! Мой сын, который когда-то родится у меня… Он пришёл ко мне из будущего, пришёл сказать, что это будущее – существует, надо только дожить, дождаться… Он пришёл сказать, что Я ЕМУ НУЖНА, что ОН ЛЮБИТ МЕНЯ! Милый мой, родной, спасибо тебе! и я тебя очень-очень люблю! Я обязательно доживу до тебя, и мы обязательно с тобой встретимся… Я шептала ему, моему драгоценному мальчику, ласковые слова, я плакала от счастья, а он согревал меня и баюкал, как маленькую, и я даже не заметила, как уснула…
Придумывание имён для сына
С той ночи это стало моим любимым занятием: придумывать имена для моего будущего сына. Я сидела на уроках, ничего не слыша, на своей любимой последней парте, смотрела в окно, за которым неслись мрачные низкие тучи, и ветер рвал их, как исписанные черновики, смотрела в окно, за которым хлестал безудержный осенний ливень, и сердце моё замирало сладко-сладко… Потому что не видела я ни ливня, ни мрачных туч, а видела я совсем иное…
И, открыв на последней странице свою тетрадь, охваченная волнением и радостью, записывала:
АНТОН, СЕРГЕЙ, ДМИТРИЙ, АНДРЕЙ, РОМАН, МИХАИЛ, ВИКТОР…
Я записывала свои любимые имена (отца и двух дедов, учителя музыки и друга детства, и просто те, которые почему-то нравились), пыталась угадать, какое из них принадлежит ему – моему сыну. Конечно, мне хотелось бы назвать его именем своего отца – Серёжей. Такое светлое, весёлое имя… Но я чувствовала, что должна назвать его не чьим-то именем, пусть даже очень дорогого человека, – а ЕГО собственным. Главное было – угадать его, расслышать среди шума ветра, шороха голосов в классе и шлёпанья дождя по пустым дорожкам школьного двора…
И почему-то каждый раз, когда я начинала писать в своей тетрадке список имён для своего сына, я начинала его с одного и того же имени: АНТОН. Ан-тон… Ан-тон… – напевала я про себя. И мне чудилась весенняя капель… первый по-настоящему тёплый день, пронизанные оранжевым солнцем голубые прозрачные капли, летящие откуда-то сверху прямо мне в лицо… Ан-тон!… Ан-тон!… Здравствуй, мой милый! Это – ТЫ!…
Я рассказала об этом Лёле. Кому же ещё? И потом, через десять лет, когда он пришёл – мой мальчик, мой Антон, – я написала об этом Лёле (мы жили к тому времени уже в разных городах). И она ответила мне радостно-изумлённо: «Это надо же! как когда-то решила назвать сына – так и назвала!»
А всё дело в том, что я ничего не решала. Я просто хорошенько прислушалась и – УСЛЫШАЛА! Единственно возможное имя для своего сына. Как будто он сам мне его нашептал…
Так потом было и с именем для дочери. В школьные годы я не смогла его услышать -наверное, оттого, что до её прихода было ещё слишком далеко… И тогда, умаявшись, я решила: в каком месяце дочь родится, так её и назову – Мартой или Октябриной, Августиной или Декабриной… Почему-то никакие обычные имена не шли мне на ум.
Но когда наконец пришло её время, она сама шепнула мне своё имя: КСЕНИЯ!…
Главное – хорошенько прислушаться и… УСЛЫШАТЬ!
Откуда я родом?
Иногда, когда я смотрю на закат, разливающийся над степью красным заревом, я думаю: интересно, откуда я родом?… где мои истоки? мои корни? Я почти ничего не знаю о своих предках, но чувствую, что во мне много чего намешано… Да, я знаю, что по маме у меня польская кровь, мой дед Андрей был поляком. Когда я увидела его фотографию, единственную, сохранившуюся после войны, я была поражена его сходством с Александром Грином. У Грина ведь тоже польская кровь. Грин и мой дед Андрей похожи, как родные братья!
А через много лет я узнаю, что мои предки по отцовской линии – кубанские казаки, скрестившиеся с цыганами, пришедшими на Кубань через Румынию, из Испании. Таким образом, странствующие «романы» стали Романэску, а потом уже Романушко. И совсем, оказывается, неспроста мечтала я в детстве, чтобы меня украли цыгане, и совсем, оказывается, неспроста, мне так нравится испанский язык, звуки гитары и перестук кастаньет… И моя любовь к цирку, к запаху лошадей мне стала понятна. Оказывается, моя прабабка Мария была лихой наездницей!…
На Новогодний школьный бал я придумала себе костюм цыганки. Попросила бабушку сшить мне красную кофту, смастерила юбку с оборками. Кто-то из маминых знакомых дал мне на один вечер гитару – и вот тут-то я почувствовала, что значит «быть в своей шкуре», быть собой.
Не умея играть, я вольно перебирала струны, извлекая из них что-то таинственно-задумчивое… Со мной была колода карт, и ко мне выстроилась целая очередь: погадать. Я лихо раскидывала карты, ничего в них не соображая, и «вещала», считывая будущее не с карт, а с самого человека. Мне было легко говорить, куда-то подевались все запинки и страх речи, я себя чувствовала королевой, внутри была какая-то удивительная свобода, раскрепощённость…
Кстати, одно из моих пророчеств в дальнейшем сбылось. Не знаю, может, сбылись и остальные, но это – уж очень явно. Кроме ребят-старшеклассников, желающих узнать своё будущее, ко мне застенчиво подошла и одна учительница – моя любимая, учительница физкультура. Она была старой девой. Хотя вовсе ещё не старой. Но в маленьком украинском городке, где все выскакивают замуж практически после школы, и в двадцать лет (а то и в семнадцать!) уже гуляют с младенцами, и холостых мужчин в городе практически нет, выйти замуж, когда тебе около тридцати, нет никаких шансов. Но мне очень хотелось, чтобы наша милая, добрая, очаровательная голубоглазая Наденька нашла свою половинку – и я ей «нагадала» большие перемены в жизни, встречу с прекрасным господином и большое счастье в замужестве. Она, слушая мою болтовню, зарделась вся, зарумянилась, и нам обеим очень хотелось, чтобы всё это сбылось. Каково же были моё удивление и моя радость, когда (это уже после моего отъезда из Вольногорска) я узнала, что Наденька вышла замуж! Интересно, вспомнила ли она тогда моё новогоднее гадание?…
К сожалению, гитару после бала пришлось отдавать. А мне так хотелось играть на ней! Почему-то я не решилась попросить маму о гитаре – мне казалось, она скажет: у тебя уже есть аккордеон, на нём и играй. И она была бы по-своему права, эти взрослые почти всегда правы (по-своему). Чтобы спорить с ними и что-то доказывать, подростку не хватит аргументов. А у взрослых и аргументы, и факты – всё под рукой: вот ты хотела аккордеон, тебе его купили, а много ли ты на нём играешь? Действительно, не очень много. Вот так и с гитарой будет – будет потом валяться…
Одним словом, гитара осталась для меня несбывшейся мечтой (как и прыжок с парашютом). Но я надеялась приобрести гитару в будущем, во взрослой жизни. А пока я купила «Самоучитель игры на гитаре» и училась играть в воображении…
Чудесные каникулы с замечательными последствиями
Зимние каникулы. Мы приезжаем с бабушкой на Философскую.
Я буду ходить к логопеду, который обнаружился неподалёку в железнодорожной поликлинике. Кто-то бабушке его насоветовал, как замечательного специалиста, который лечит гипнозом, и бабушка уже ходила к нему и обо всём договорилась. Он согласился поработать со мной, хотя я не только не из этого района, но вообще из другого города. Но чем-то бабушка его разжалобила.
И вот мы идём по длинной-предлинной Извилистой улице, под ногами похрустывает снежная крупа, вкусно пахнет свежей, молодой зимой, голые деревья так печально-прекрасны, лохматые дворняжки приветствуют нас из-за калиток, я люблю этот старый район моего родного города, эти маленькие домики с деревянными верандами, увитыми сухим плющом…
Опять мы с бабушкой в Днепропетровске вдвоём, и все зимние каникулы мы будем жить в моей любимой комнатке, и топить с бабушкой печку, а за окном будут постанывать горлицы… Опять бабушка будет по вечерам рассказывать мне истории из своего детства, которые я обожаю слушать, и я буду радоваться, что бабушка – опять моя, НАСТОЯЩАЯ МОЯ бабушка. Такое ощущение, что моя любимая, ласковая бабушка так здесь и живёт, в старом доме на Философской, и никогда не ездила с нами ни в Луганск, ни в Вольногорск. Так тут и живёт, и скучает по мне, и ждёт меня…
Ну, вот мы и опять вместе. Поддерживая друг друга на скользком булыжнике, идём бодро к знаменитому логопеду. Он меня вылечит. Я перестану бояться говорить. У меня всё будет хорошо.
…Логопед оказался высоким черноволосым мужчиной, похожим на грека. Хотя я ждала, что это будет седенький старичок. Игорь Михайлович где-то в возрасте моей мамы, ну может, чуть постарше. Так потом и оказалось: Игорь Михайлович ушёл после школы на фронт. А ещё в школе мечтал стать дефектологом. (Странная мечта для мальчика, подумала я). А на войне его сильно контузило и… он стал заикаться. Поэтому, когда он пришёл после войны поступать на дефектологию, его сначала брать не хотели, говорили, что у него профнепригодность. Не может лечить от заикания человек, который сам заикается! Но Игорь Михайлович был настойчивым. Он разработал свою собственную методику, занимался сам по ней, намного улучшил свою речь и… его приняли на дефектологию!
Сейчас Игорь Михайлович говорит прекрасно, даже трудно что-либо заподозрить. Наверное, он специально рассказал мне о себе, чтобы я поверила в то, что о заикании можно вообще забыть.
И так мы неторопливо общались, как будто старые знакомые, которые давно не виделись, он расспрашивал меня о моей жизни, деликатно не задавая никаких вопросов о том, когда и почему я стала заикаться. Бабушка присутствовала тут же и с восторгом смотрела на Игоря Михайловича. Неожиданно он сказал ей: «Послушайте, а по какому поводу вы, собственно говоря, привели ко мне свою внучку?» Спросил как-то так строго, даже как будто недовольно.
Бабушка покраснела от волнения и начала что-то говорить про испуг, про моё заикание… «Да нет у неё никакого заикания! – перебил её Игорь Михайлович. – Никакого дефекта речи у вашей внучки я не наблюдаю. НИКАКОГО. Уж поверьте мне, я в этом специалист. Да вы и сами слышите: она говорит прекрасно! Мы полчаса уже с ней общаемся, и – никакого заикания!»
Он как будто даже сердился, что мы попусту к нему пришли. Потом я поняла, что он специально так резко сказал – это уже было началом лечения. Ведь Игорь Михайлович лечил внушением!
«Никакого заикания у тебя нет!» – сказал он, твёрдо глядя мне в глаза своими тёмно-карими, настойчивыми глазами – с этими глазами невозможно было спорить.
– А что же у неё тогда есть?… – пролепетала испуганно бабушка.
– Что у неё есть? Повышенная возбудимость есть. Девочка впечатлительная, нервная. Но это не болезнь, это – натура у неё такая. Вот и стихи от этого пишет. Толстокожие стихов не пишут, уж поверьте мне.
– Так что же нам делать с этой её натурой? Ведь когда в школе к доске вызывают, она молчит, как немая…
– Просто девочке вашей не хватает уверенности в себе. Но с этим я постараюсь ей помочь.
– А какие будут рекомендации, доктор?
– Рекомендации?… Ты любишь холодную воду? – спросил он меня.
– Ненавижу.
– Я так и думал… При такой возбудимой нервной системе нельзя умываться по утрам холодной водой. Так что моя первая рекомендация: умываться только тёплой!
Бабушка даже руками всплеснула:
– Доктор, а как же быть с закаливанием? Отец заставляет её каждое утро обливаться по пояс холодной водой.
– Ни в коем случае! Ни в коем! Даже простое умывание холодной водой сводит на нет весь ночной отдых. А обливание по пояс – это для неё сильнейший стресс! Нервная система тут же приходит в высшую точку возбуждения. Ни в коем случае! Объясните это её отцу. Или пусть зайдёт ко мне, я сам ему объясню. Ну, и спокойная обстановка в доме. Спокойная и весёлая. Это – главное.
– Да мы уж стараемся… – сказала тихонько обескураженная бабушка.
При этих её словах я поперхнулась от смеха. Но Игорь Михайлович расценил мой смех совсем наоборот. Он сказал бабушке одобрительно:
– Вот и правильно делайте! Веселье для вашей внучки – лучшее лекарство. Ты любишь кинокомедии? – спросил он меня.
– Нет!
– Я так и думал.
– Почему?
– По глазам видно. Но тебе придётся их полюбить. Я тебе их, как доктор, прописываю: весёлые комедии – и не морщись, пожалуйста!. Весёлые книжки – ну, послушай, я же не горькие пилюли тебе прописываю! Отчего такое страдание на лице? Одним словом, я тебе прописываю всяческие развлечения: цирк, вечеринки с друзьями, танцы до упаду…
– Ну, это-то они любят! – сказала бабушка.
– Вот и хорошо. Побольше веселья и положительных эмоций. Учись радоваться!
А потом бабушка вышла, а я лежала на жёстком, но почему-то очень уютном топчане с закрытыми глазами и слушала мягкий, настойчивый голос Игоря Михайловича. Он расхаживал по комнате туда-сюда, обвевая меня полами своего белого халата, и убеждал меня в том, что я спокойна, что на душе у меня легко, что я уверена в себе при любых обстоятельствах, что Я ЛЮБЛЮ ОБЩАТЬСЯ и УМЕЮ ОБЩАТЬСЯ! Ах, как мне сладко было это слышать! Конечно, это был не гипноз, как я его себе представляю, потому что я не спала, мне даже жалко было бы спать, я всем своим существом впитывала волшебные слова Игоря Михайловича…
На следующий же день, чтобы доставить мне положительные эмоции, бабушка повела меня в театр на балет «Лебединое озеро». И я обнаружила, что по телевизору балет мне нравится гораздо больше. Дело в том, что по телевизору не слышно, как скрипят пуанты! А тут я весь спектакль просидела в мурашках… Это было ужасно, как они скрипели, у меня прямо волосы на голове шевелились от этого звука! Бабушке я, конечно, ничего не сказала, чтобы не огорчать её. Но на её вопрос, не хочу ли я сходить ещё на какой-нибудь балет, спешно сказала: «Нет-нет! Давай лучше сходим в наш цирк».
Но в нашем старом цирке на улице Шмидта представления не было, а гастролировал зверинец. Так и раньше тут было: летом – цирковое представление, а зимой – звериное выставление. Мы посетили зверинец, и я вдохнула родные с детства «зверские» запахи. Как же здорово здесь пахнет! Прямо не уходила бы отсюда! С удовольствием бы поселилась в какой-нибудь маленькой клеточке. А в маленькой клеточке чтобы стоял маленький домик… чтобы скрутиться в нём калачиком… ах, как хорошо! Может, мне после школы пристроится уборщицей зверских клеток?… Со зверьми мне, наверное, было бы гораздо легче, чем с людьми…
…Все каникулы, каждый день, то утром, то вечером, я спешила по Извилистой улице, по скользкому старинному булыжнику, припорошенному сахарным снежком, навстречу волшебным словам Игоря Михайловича…
Он говорил:
– Странно, что ты не засыпаешь. У меня все засыпают. Но, с другой стороны, это значит, что у тебя сильная воля, и тебе никто никогда не сможет навязать своё мнение. Ты от этого застрахована. Скажи вот: ты часто уступаешь в споре?
– Никогда!
– Оно и видно.
Но спорить с Игорем Михайловичем мне вовсе не хотелось, не было повода для спора. Он, как настоящий волшебник, угадывал мои затаённые желания и вытаскивал их наружу, показывая мне, что в этих желаниях нет никакого трагического оттенка, что они, мои желания, – простые, естественные и их исполнение доступно мне, как и большинству других людей. Да, я ХОЧУ говорить – и я МОГУ говорить. Я ХОЧУ общаться – и я УМЕЮ общаться! Со мной всё в порядке. Только я об этом не знала…
* * *
На первом же уроке русской литературы в начале третьей четверти, когда Аннушка спросила, кто хочет прочесть вслух стихи Пушкина «Я встретил вас», я первой подняла руку. У Аннушки глаза округлились от удивления. Мои одноклассники тоже были поражены. Так уставились на меня! В их глазах читалось: «Что это с ней такое?…»
– Вы?… Хотите прочесть?… – уточнила Аннушка.
– Да, – сказала я, слегка холодея внутри от собственной смелости, но не давая этому холоду подняться до горла и перекрыть путь словам. Я внутренне ставила этому холоду препону из волшебных, тёплых слов Игоря Михайловича, которые звучали у меня внутри: «Ты ХОЧЕШЬ говорить и ты МОЖЕШЬ говорить, и тебе ЕСТЬ ЧТО СКАЗАТЬ…»
Я прочла наизусть пушкинское стихотворение, испытав давно забытое наслаждение… Почти как на новогодней ёлке, когда мне было пять лет… Спасибо, дорогой Игорь Михайлович! Неужели вы меня расколдовали?…
* * *
Только очень трудно было отвоевать у Фёдора своё право НЕ обливаться по утрам холодной водой.
– Ну, не поверю я, что врач мог такое сказать! – говорил Фёдор.
– Что ж, мы тебя будем обманывать, Федя? – обижалась бабушка.
– Допустим, не обманываете. Но вы что-то там напутали. НЕ МОГ врач такое сказать! Наоборот! Если нервы плохие, так их же нужно закалять, укреплять как-то!
– Ну, сходи к нему сам, когда будешь в Днепре. Чтобы убедиться.
– Да не буду я к нему заходить! Во-первых, у меня нет на это времени. А во-вторых, если он способен такое выдумать, то мне не о чём с ним разговаривать вообще!
Такой вот Фёдор кремень. Если он имеет своё мнение по какому-то вопросу, то хоть мир весь обрушится, но мнение Фёдора будет неколебимо.
Я не помню…
Я не помню, чтобы Фёдор пришёл с работы, а мама вышла бы в прихожую, обняла бы его и поцеловала. Я вообще никогда не видела у них никаких проявлений взаимной любви, какой-то взаимной радости. Никто никогда ни к кому не прикасался нежно – как будто это было табу. Каждый жил в своём коконе.
И только Маришка сшивала наши жизни во что-то общее. Общая крыша над головой и этот милый ребёнок, снующий между нами, со своими улыбочками и своим звонким голоском… Она влезала каждому из нас на колени, в ней было столько ласковости и веселья, это было настоящее чудо в нашей жизни, именно она – Маришка, или как я её называла – Золотая Веснушка. Благодаря ей, у нас была семья, потому что мы все любили её, каждый по-своему, но любили безоговорочно, я её просто обожала, мы спали на большой железной кровати, она засыпала раньше, я любила смотреть на неё, спящую, любила обнять её тихонько, согреть её, маленькую, она как-то плохо росла, болела часто, была такой прозрачной и худенькой, всё время хотелось её обнять, подтолкнуть одеяло, хотелось что-то мастерить для неё, играть с ней.
И каково же было услышать от неё спустя несколько лет, ей было тогда уже двенадцать, и она призналась:
– А я, когда была маленькая, не любила тебя.
– Как – не любила?! – не поверила я своим ушам. – Я тебя так любила, а ты меня – нет?…
– Тебя никто не любил, – сказала она с детским простодушием. – И я не знала, что тебя надо любить.
Это её признание было одним из сильнейших потрясений в моей жизни. Потом, когда шок прошёл, я неожиданно почувствовала удивительное спокойствие и даже веселье. Я поняла, насколько моё чувство к сестре не зависит ни от чего, даже от её ответного чувства. Ну, что ж, моя дорогая, даже если это и так, я всё равно бесконечно благодарна тебе за то, что ты была, за то, что ты есть, за то, что ты позволяла любить себя, не отталкивала меня. Как поётся в одной из моих любимых песен того времени, и пел её мой любимый певец Марк Бернес: «Не бойся, если вдруг тебя разлюбят. Куда страшней, когда разлюбишь ты».
Но мне кажется, милая моя сестра, что ты всё же заблуждаешься, говоря категорично: «Я тебя не любила тогда». Мне от тебя в те годы всегда было так тепло… и если это волшебное тепло – не любовь, то что же это тогда?
* * *
А что теперь?… Ну, что теперь!… Живём на разных концах огромного мегаполиса. Две уставшие, закрученные жизнью женщины. На многие вещи смотрим совершенно по-разному. Но это – нормально.
Два раза в год я приезжаю на дни рождения своих любимых племянников.
Иногда звоним друг другу. С каждым годом всё реже и реже…
С каждым годом всё дальше и дальше…
…Но я никогда не забуду, как мне было тепло от моей сестры – когда вокруг был холод и ветер…
Могут ли взрослые любить?
А могут ли любить взрослые, это было под большим вопросом…
Я жила и думала, что любовь (Любовь с большой буквы) бывает только в книгах: у Тургенева, например, «Первая любовь» – это да! Или у Чехова – в «Даме с собачкой». Или в хороших песнях. А бывает ли она в жизни? Такая, чтобы посмотрела на людей – и увидела: эти двое любят друг друга. Я знаю только, что бабушка очень любила своего первого мужа Яшу, который умер от туберкулёза, о нём она плакала всю жизнь. Но это я знаю с её слов, сама же я этого не видела. В той жизни я не видела ни одного проявления взаимной любви.
Может, тогда было не принято как-то высказывать это? Может, люди стеснялись или даже стыдились этого? Но зачем стыдиться того, что в нас самое лучшее?…
Все вокруг трудились в поте лица, выполняли и перевыполняли производственные планы. Но любил ли кто-нибудь кого-нибудь?… Я имею в виду отцов и матерей. Господи, неужели и нас ожидает такая же унылая жизнь – работа, работа, еда, нотации детям перед сном, опять работа, опять еда, опять нотации… Неужели ради этого стоило рождаться на этот свет?… Скучно ведь это всё, люди!
О контрастности жизни
Жизнь слишком контрастная. Эта её полосатость мучительна. Только расслабишься, подумаешь: «Какие же все хорошие, как я вас люблю…» – и тут же получаешь какую-нибудь оплеуху. Не обязательно физическую. Но от моральных оплеух ещё больнее. Вроде: «И что ты понимаешь в жизни?»
Вот, не расслабляйся, будь всегда начеку! Но как же это трудно: живя в семье, постоянно держать круговую оборону. Нет, не умею, не могу, не получается!… И вот опять реву ночью в подушку и мне опять совершенно не хочется жить…
Я могу жить только когда у меня в душе равновесие. А равновесие в моей душе только тогда, когда дома мир. Когда никто ни с кем не выясняет отношения, когда никто никого ни в чём не упрекает. Когда никто ни над кем не насмехается, когда никто никого не унижает. Видимо, мне хотелось бы жить в раю… Но жизнь не похожа на рай.
Хотя случаются ведь минуты… такого тихого мира и единения душ…
Сидим с мамой вечером на кухне, пьём чай, говорим о «Первой любви» Тургенева. Так хорошо, тихо, спокойно на душе – в доме – во всём мире… Мы с мамой – подруги, ОНА ЛЮБИТ МЕНЯ! Я это вижу, чувствую! «Мама, а ты веришь в любовь?» – спрашиваю я с замиранием сердца. «Да, – говорит мама тихо и грустно. – Конечно, верю…» Мне хочется спросить её о папе Серёже, сейчас самый подходящий момент. И я решаюсь.
– Мама, а ты любила моего отца?
Я вижу, как она вздрогнула от моего вопроса. И напряглась. Но быстро справилась с собой и тихо и спокойно сказала:
– Конечно, любила. И он меня очень любил… Мы были очень красивой парой. У Серёжи такие синие глаза… забыть невозможно! Как у тебя… Ты очень похожа на отца.
Она грустно и пристально вглядывается в моё лицо.
– Мама, тогда почему?,,
– Мы были слишком молоды. Наверное, в этом всё дело. Молоды и неопытны. Ну, что ты хочешь? Мне было двадцать два, когда мы поженились, а Серёже всего двадцать! Он был страшно ревнив, а я страшно обижалась на него за это… Мы ссорились каждый вечер. Это была не жизнь… Не знаю, кто из нас больше виноват в том, что всё так получилось…
– А где он теперь живёт?
– Там же. В Одессе… Там и родители его живут, и два брата. Серёжа хотел когда-то, чтобы и мы с тобой приехали в Одессу…
– Надо же! И мы бы жили у моря?…
– И мы бы жили у моря… Но что теперь говорить об этом? Разбитую чашу не склеишь…
– Зато у нас есть Маришка! Марина – МОРСКАЯ! Можно сказать: своё маленькое море…
– Да, зато у нас есть Мариночка…
Мы молчим. Нам грустно, но почему-то очень хорошо в этой грусти. Мама ответила на мой самый мучительный вопрос: любила ли она моего отца? ЛЮБИЛА! Может быть, это даже не совсем в прошлом времени, и я благодарна ей за это. Сегодня она впервые не упрекала меня в том, что я похожа на отца, а радовалась этому…
Мама, пристально взглянув на меня, неожиданно говорит:
– Знай, если у тебя что-нибудь случится в жизни, я всегда буду с тобой.
Мне немножко знобко от маминых загадочных слов: «если что-то случится». А что должно случиться? И что, обязательно это «что-то» должно случиться? Но от маминых слов «знай, я всегда буду с тобой» мне делается очень тепло на сердце. Какая чудесная у меня мама! Как она меня любит! И как я её люблю! Только бы она всегда была такой, как сейчас.
Танец с Фирочкой
Весенние каникулы. В школе вечер для старшеклассников, танцы. Играет радиола. Первый танец – вальс!… (Да-да, в наше время на школьных вечерах танцевали и вальс, и танго и моднейший чарльстон!). Всех девочек тут же разобрали. Кому не досталось мальчиков, танцуют с подружками. А мне пары не хватило: ни мальчика, ни девочки. Настроение мгновенно испортилось. Одной подпирать стену?! Ну, нет уж!
Чувствуя себя полным изгоем, решила тут же покинуть это место всеобщего веселья и направилась к выходу, угрюмо лавируя между танцующими парами…
– Лена, ты куда? – слышу за спиной голос Фирочки.
– Домой, – говорю я. – Что здесь делать?
– Как что? Танцевать! Я тебя приглашаю! – говорит она.
Я с опаской взглянула на её живот – Фирочка на последнем месяце беременности. Я понимаю, что ей меня просто жаль, вряд ли ей так уж хочется в её положении танцевать.
– Может, не надо?… – говорю я.
– Идём, идём! – смеётся она. – Мне полезно двигаться!
Ну, если так…
И, не успела я опомниться, как она обхватила меня за талию и закружила в вальсе… Её круглые карие глаза смеялись, чёрные короткие кудри развевались, она была настоящей библейской красавицей, её огромный живот упирался в меня своей упругой округлостью, и вдруг я почувствовала удивительное… Я услышала, как Фирочкин ребёнок (это был её сынок Женька) зашевелился у неё в животе… И стал изо всех сил пихаться пятками! Видимо, мы его разбудили, и он был не очень доволен. А может, наоборот, был рад, и тут же принялся вместе с нами вальсировать. Он колотил пятками наружу – то есть: он колотил пятками МЕНЯ! Я ощущала эти младенческие крепенькие пинки всем своим существом, всей кожей.
Это было волшебно, немного жутковато и страшно волнующе… В какие-то мгновения мне казалось, что он кувыркается в животе не у Фирочки, а у меня! И что вообще это МОЙ ребёнок! Меня даже в жар бросило. «Ну, вот, – смеялась Фирочка, – а ты хотела уйти!»
И мы кружились с ней в летучих волнах вальса, забыв в эту минуту о том, что она – учительница, а я ученица с трудным характером, забыв о том, что она любит математику, а я – нет, и её это всегда обижало. Но в ту минуту математики не существовало, как и разницы в возрасте…
Не помню, танцевала ли я на том вечере ещё с кем-то, и вообще (вот странно!) не могу вспомнить ни одного школьного танца… Потому что тот вальс с Фирочкой затмил всё! И не забыт до сих пор.
…Так мы и кружимся в том волшебном, незабываемом вальсе: молодая, раскрасневшаяся Фирочка и я, как две закадычные подруги, а между нами кружится её сынок Женька, наш маленький кавалер – один на двоих…
Больше на вечера я не хожу
После того раза, когда я стояла одна у стенки, и Фирочка из жалости пригласила меня на вальс, больше я на школьные вечера не хожу.
В такие вечера, когда в школьном зале музыка, и все веселятся, я гуляю по периметру города в одиночестве. Разъедаю себя горькими мыслями: вот, они там все веселятся, им хорошо, а я одна, одна… Одна на всём белом свете! Эти мысли доставляют какую-то необъяснимую, противоречивую радость, почти наслаждение.
Я вдруг осознаю и признаюсь себе в том, что мне хорошо одной. Мне одной – хорошо. Я пробую на вкус эту спасительную фразу, проговариваю её так и эдак, делая упор то на одном слове, то на другом, и она начинает играть, как алмаз, всеми своими гранями и оттенками…
Мне хорошо ОДНОЙ.
Мне одной ХОРОШО.
Одной хорошо МНЕ.
Одной мне ХОРОШО.
И – вот она, самая неожиданная грань, самый радостный смысл:
ХОРОШО ОДНОЙ МНЕ.
Вот так вот! Только одной мне и хорошо. В этом городе, этим вечером…
Только одной мне и хорошо. Потому что я – СВОБОДНА! Потому что я могу НЕ ПОЙТИ туда, куда пошли ВСЕ ОСТАЛЬНЫЕ. Оттого, что мне совершенно не надо, чтобы меня развлекали. Я в этом не нуждаюсь. И в том, чтобы меня выбирали (или не выбирали). Оттого, что Я САМА ВЫБИРАЮ, что мне делать (или не делать), куда идти (или не идти). Я. ВЫБИРАЮ САМА.
Со мной по пустым улочкам бродит мой верный друг – ветер, он всегда со мной… Он всегда рядом, но он не говорит лишних слов. Он так же, как и я, молчаливый, но всё понимающий. Мы с ним – родственные души.
Я иду на курган, забираюсь на его продутую ветром вершину -
И МНЕ ТАК ХОРОШО ОДНОЙ, ЛЮДИ!…
Вы даже не представляете, как мне хорошо. Без вас.
И сами собой складываются в сердце стихи… А карандаш и листок бумаги у меня всегда в кармане.
* * *
Кто вы, Леонид Жуховицкий?
В пятнадцать лет я узнала, что на свете существует Великое Понимание.
Я имею в виду не подружек и, конечно же, не родителей, а совсем другое.
Леонид Жуховицкий. Рассказ «Тебе вручаю» в журнале «Смена».
Я полюбила этого далёкого человека, неизвестного мне раньше писателя. Полюбила за то, что он так хорошо понимает мою душу. За то, что не смеётся и не осуждает, не возвышается, не читает моралей, за то, что умеет СОЧУВСТВОВАТЬ и СОСТРАДАТЬ. За то, что может СТАТЬ МНОЙ и выплакать мои слёзы через удивительно простые, безыскусные, единственно возможные слова…
Мне казалось, я читаю про себя. И откуда он всё обо мне знает?… Про эту мою маету и одиночество, и блуждания в новом микрорайоне среди чужих светящихся окон… Он всё знал. И всё понимал – даже лучше, чем я сама.
Я перечитывала рассказ «Тебе вручаю» бессчётно раз и пыталась представить себе автора: мне казалось, это древний мудрец с пронзительными голубыми глазами…
И если бы кто-нибудь сказал мне тогда, что через много лет судьба подарит мне встречу с этим мудрецом! Только вовсе не древним, как мне казалось из моего степного далека.
А глаза у него действительно голубые, добрые и грустные…
Увлечение философией
Сочиняю мудрые мысли: гуляю с тетрадкой и карандашом. Мечтаю стать философом. Не зря же я родилась на Философской улице!
Обожаю всякие сборники афоризмов, типа: «Мысли мудрых людей», «Золотые россыпи мудрости» и тому подобные. Но мне этого уже мало. Хочется прочесть настоящую философскую книгу – про то, как устроена жизнь и ради чего стоит жить. И вообще – стоит ли?…
Дома у нас ничего такого нет. Мама говорит: «Почитай Ленина, если хочешь, он ведь считается философом».
Открыла. Почитала… Недолго. И закрыла – навсегда. Очень мне не понравился этот ругливый дедушка Ленин. Почему он слыл в народе философом, мне осталось непонятно.
Пошла в городскую библиотеку. Спросила: «У вас есть философские книги?»
– Конечно, – сказала библиотекарша. – Полное собрание сочинений Ленина, «Капитал» Маркса.
– А ещё что-нибудь есть? Другое.
– Ещё есть «Анти-Дюринг» Энгельса.
– И больше ничего?
– А что вам ещё нужно?
Эх, если б я сама знала, что мне нужно… Ну, что-нибудь такое – мудрое.
Решила взять «Анти-Дюринг» – он был не такой толстый, как «Капитал», и потом мне понравилось название – совершенно непонятное и какое-то клоунское. Чем-то родственное мне, ведь я тоже по своей сути была АНТИ.
…Я читала его недели две. Конечно, это была вовсе не та книга, о которой я мечтала, она не отвечала на мучивший меня вопрос: зачем я живу на этом свете?…
Но я поняла по этой книге, что Энгельс – хороший и умный человек. Думающий. Его волновало, как устроить жизнь справедливо, чтобы всем было хорошо. Чтобы не было нищеты. Меня это тоже волновало. Бабушка Хима никогда не выходила у меня из головы и из сердца…
Энгельса возмущало, что Дюринг сводил жизнь к какому-то примитиву. Энгельс с Дюрингом спорил, и в этом заключается смысл названия книги. Жизнь – сложная штука. В этом я была с Энгельсом совершенно согласна.
Мне захотелось прочесть что-нибудь о самом Энгельсе, и я купила в нашем магазинчике книгу «Дружба великая и трогательная» – о дружбе Энгельса и Маркса. И меня поразило бескорыстие этого человека: он, оказывается, практически всю жизнь работал, чтобы многодетная семья безработного Маркса могла существовать, и чтобы Маркс мог писать свой «Капитал»! А у самого Энгельса детей не было – очень жаль. К тому же, жена умерла. А потом и вторая. Одним словом, очень грустная у него была жизнь.
Но при этом Энгельс был по-своему счастлив. Он, по сути, посвятил свою жизнь Марксу, и эта невероятная дружба, это служение другому человеку было смыслом и радостью его жизни. Он ведь и книги его дописал, когда Маркс умер (ещё два тома «Капитала» выпустил под фамилией Маркса). Удивительный человек! Вот, своей жизнью он и ответил мне на мучивший меня вопрос: какой смысл в жизни?
Всё просто. Если любишь кого-то, если очень сильно кого-то любишь, ничего не требуя взамен, – то вот тебе и ответ на вопрос: зачем я живу на этом свете? А все эти идеологические надстройки… все эти материализмы, идеализмы… всё это – чепуха, по сравнению с Любовью и Дружбой. Если есть в твоей жизни настоящая любовь и настоящая дружба – есть и смысл жизни. Есть ради чего жить и претерпевать всё, все эти боли и обиды…
Но неужели в моей жизни нет такой любви и такой дружбы?… Чтобы всё наполнилось СМЫСЛОМ! И чтобы этот смысл уже не покидал меня… Неужели мне некого любить, Господи? А Маришка? А бабушка, Лёля, Аня-маленькая, мой Учитель? А тётя Оля Сергеева? А мои школьные учителя? Аннушка и Фирочка, Марьюшка и Алёпа… Наденька и Борис Михайлович. А вся моя любимая родня в Васильевке?… И тётя Муся. И добрый Игорь Михайлович с его волшебными словами… И мой отец. И дядя Павел…
Господи, неужели я так мало и слабо всех люблю?! Вон сколько людей, которые мне дороги – а мне всё мало. Столько уже любовей в моём сердце! Почему же они не заполнят моё сердце полностью, чтобы не оставалось в нём гулких пустот, где гнездятся обиды и тоска?…
Может, я как-то неправильно люблю?…
Эх, найти бы книгу, в которой были бы ответы на эти вопросы…
* * *
Спустя много лет, я эту книгу найду. Эта книга уже два тысячелетия известна всему миру, но в нашей атеистической глуши я даже не слышала в ту пору ни от кого её названия – «Евангелие». Здесь я нашла ответы на все свои вопросы…
Но как же мне не хватало этой Книги в моём отрочестве!
Смешные моменты
Воскресным утром, за завтраком, спорим с Фёдором об устройстве современной жизни: я, как всегда, возмущаюсь и критикую, он – как всегда, защищает и оправдывает. И тут я выдаю:
– А вот Энгельс в «Анти-Дюринге» пишет… (и что-то такое цитирую к месту, потому что многое засело в голове).
– Вы что, «Анти-Дюринг» в школе проходите? – удивляется Фёдор.
– Да нет. Я сама его прочла. Из интереса.
У Фёдора делаются квадратные глаза.
– Ну, Елленна, ты даёшь!… – говорит он ошарашено.
Вечером того же дня, когда к родителям зашли в гости друзья, я слышала, как Фёдор хвастался:
– А наша-то Ленка «Анти-Дюринг» Энгельса прочла! Сама. Говорит: из интереса.
– Да ну? – говорит дядя Володя. – А может, разыгрывает тебя?… Лен, иди-ка сюда!
Захожу в комнату.
– Разыгрываешь или правда? С «Анти-Дюрингом».
– А что тут такого? Взяла, прочла. И вообще я никогда не вру!
– Ну, прости. Просто необычно как-то. В твоём возрасте барышни читают книжки про любовь, а ты…
– Я – не барышня! – говорю резко и ухожу в свою комнату.
– Хм, обиделась… – говорит дядя Володя. – Занятная девчонка у вас.
Благодаря «Анти-Дюрингу», Фёдор стал относиться ко мне немного по-другому. Уважительнее, что ли… Спасибо товарищу Энгельсу.
Кабинет печати
В городе торжественно открылся Кабинет Печати. Ну, вроде литературного объединения. В то же время это как бы отдел районной газеты. Поэтому и такое важное название: кабинет! печати! На открытие приезжали редакторы из «Приднепровского коммунара». Говорили нам: давайте! пишите! присылайте! Вольногорск – уже большой город, здесь много чего происходит, есть о чём написать. Всех присутствующих нарекли красивым именем – внештатные корреспонденты!
Комнатка при ЖЭКе. Собираемся здесь раз в неделю – человек десять, но не все приходят всегда. Красавица Ольга – учится в Киеве на филолога, парень Паша лет двадцати, пишущий под Маяковского, и ещё человек пять мужчин с комбината, пишущие в основном заметки о производстве. Ну, и я.
Всем нравятся мои стихи. Каждый раз – просьбы что-нибудь переписать на память. Переписываю, разумеется, от руки. О пишущей машинке я в ту пору даже и не мечтала.
Ненавистная химия
Самый кошшшшмарррный урок – это химия! Я ненавижу запахи химического кабинета. Мне от них плохо, тоскливо. Даже когда просто прохожу по коридору мимо химического кабинета, уже портится настроение.
И я очень боюсь учительницу химии – Веру Акимовну. Прямо коленки дрожат, когда её вижу. Ничего не могу с собой поделать. Её многие боятся. Даже Витька – её сын, он учится в нашем классе. Когда она его вызывает отвечать урок, он выползает из-за стола прямо в полуобморочном состоянии от страха – красный, как рак, язык у бедняги еле шевелится… Она с ним очень строга. Она вообще со всеми строга, но с Витькой – во сто крат больше! Мне его жалко. Он хороший мальчишка, мягкий такой, с близняшками возится – братом и сестрой, они живут через дом, так что встречаемся часто не только в школе.
Вера Акимовна очень красивая – у неё такая яркая, страшная красота: глаза такие огромные и твёрдые, строгие очень, глядящие в упор, буравят тебя, как будто ты преступница. Румянец на щеках очень яркий, пунцовый, кажется, что она всегда во гневе и вот-вот закричит на тебя… Очень, очень боюсь её. Она настолько сильнее меня энергетически и так подавляет меня, что я под её взглядом чувствую себя никем и ничем… Пустым местом. Просто комком страха. Такой дрожащей амёбой… Кошмар, ужас! Я вижу, что она меня терпеть не может. Просто не может терпеть! Когда она на меня смотрит – она меня уничтожает своим взглядом. Так иногда (часто) смотрит на меня Фёдор.
Но некоторых она любит. Лину Троцкую, например. Лина любит химию, а Вера Акимовна любит Лину. Ну, Линочку вообще трудно не любить. И вот, когда Лина отвечает урок, Вера Акимовна прямо расцветает вся, смотрит на Линочку с такой нежностью и с таким обожанием!… В эти минуты видно, что Вера Акимовна действительно красивая, даже очень, наверное, самая красивая учительница в школе. Ещё к Ане-большой она благоволит, к Калачику, к Толику Карцеву. А ещё ей симпатична Сима, девочка-простушка, которая с трудом учиться на тройки. На всех лабораторных и контрольных по химии Сима пристраивается рядышком со мной и всё аккуратненько у меня сдувает. Раздают тетради – у Симы пять или четыре, а у меня – тройка.
– Вера Акимовна, почему тройка? У меня же всё правильно.
– Так ты же списала.
– Я не списывала.
– Ты мне будешь рассказывать! – говорит она с таким презрением, на которое, кроме неё, способен только Фёдор.
И так же, как Фёдора, мне хочется иногда спросить её: «Вера Акимовна, что я вам плохого сделала?»
Про триллер
Самый жуткий триллер, который пришлось прочесть в школьные годы – «Молодая гвардия» Фадеева. Мы её проходили по программе.
Воспевание детского бессмысленного героизма (кому нужны были эти листовки на базаре?), воспевание бессмысленной детской жертвенности и гибели… Мне было дурно, когда я читала натуралистическое описание: как их бросали в шурф шахты, как пускали туда вагонетку, как неслись потом по степи страшные стоны… Жуть! У меня был приступ мигрени, рвота и сердцебиение. Я отказалась писать сочинение по роману, это было выше моих сил, я написала о своей бабушке и о маме.
Вспоминаю шурф в Краснодоне… Когда мы жили в Луганске, нас, третьеклашек, возили на экскурсию в Краснодонский музей и к этому страшному шурфу в степи…
Слишком много о войне – книг, фильмов. Воспевание и воспитание патриотизма? Ерунда это всё. Нельзя патриотизм воспитать на картинах, где столько смертей, крови, мрака. Из поколения послевоенных детей растили неврастеников, пессимистов, людей неуверенных ни в себе, ни в будущем. От этого – тягостное, грустное мировосприятие.
Если у меня будут когда-нибудь дети, я не буду им читать книг о войне.
От мамы я услышала горькую правду: она сказала, что не видит смысла в партизанском и подпольном движении. Что слишком большие жертвы. За одного убитого немецкого офицера могли расстрелять целую улицу мирных жителей, женщин, стариков, детей… Мама видела, как расстреливали её отца, она не может это забыть и не забудет никогда.
Эта страшная история внутренне искалечила маму. Внешне – она красивая, нежная, в компании – обаятельная, остроумная, весёлая. Но внутри у неё что-то сломалось. Навсегда. Испытав на себе несправедливость и жестокость жизни, она и сама бывает жёсткой и несправедливой. Это совершенно не сочетается с её прелестной, женственной внешностью, и от этого ещё больше шокирует и причиняет боль. Мне. Бабушке. (И, как мне кажется, Фёдору).
А иногда мама точно уходит в себя и ничего не замечает вокруг. Так, она не видела, когда я ходила жёлтая от желтухи и падала с ног. Увидела, только когда я уже упала. Не заметила меня в Киеве, когда я стояла у самой двери магазинчика… С ней такое много раз потом будет случаться в жизни – такие странности: как бы выпадения из жизни, из реальности. Пока она сама не осознает и не признает это.
И вот уже несколько лет она твердит это – как объяснение и оправдание всего, что у неё случилось (и не случилось) в жизни: «Я выпала из жизни… Понимаешь, я это чувствую: Я ВЫПАЛА…»
Мне страшно жалко её. И я не знаю, как ей помочь. Ведь мы живём как будто в разных измерениях…
Дедовщина в школе
Дикая история в школе:
Мальчика-пятиклассника избили в школьном туалете. Избили так, что он потерял сознание и в тяжёлом состоянии попал в больницу…
Мальчик был тихий и робкий, врагов у него не было, насолить никому не мог. В школу пришёл следователь. Завели уголовное дело. Мальчик, придя в себя, долго отмалчивался, боялся сказать, кто его избил и за что. Но, в конце концов, не выдержал и всё рассказал.
Тут-то всё и выплыло наружу…
Оказывается, уже долгое время мальчишки-старшеклассники терроризировали малышей: отбирали у них деньги, а тех, кто сопротивлялся, били в туалете. Обычная «дедовщина». Запуганные малыши молчали. Молчали и терпели. И только этот драматичный случай помог всему раскрыться.
Слава Богу, из наших одноклассников никто в этом не был замешан, всё-таки у нас в классе хорошие мальчишки. Хотя, наверное, что-то знали… Не могли не знать. Но тоже молчали.
В группе «дедов» оказались, кроме одного классического школьного хулигана, всё сплошь сынки разных начальников – известных в городе людей.
Городок-то маленький! Все друг друга знают. Эти мальчишки были из обеспеченных семей и ни в чём не нуждались. Они отбирали деньги не оттого, что голодали. Им была приятна власть над другими.
Одним словом, школу колотило… Точнее, колотило весь город. Следователь допрашивал участников событий, свидетелей и их родителей. Ну, разумеется, начальники стали своих сынков тут же выгораживать, спихивая всю вину на… учителей! Мол, они, учителя, во всём и виноваты – недосмотрели, недовоспитали, недобдили.
Нависла туча над нашим классным руководителем – добрейшим Алексеем Павловичем, фронтовиком, учителем истории. В районной газете появилась небольшая, но злая заметка о безобразиях в нашей школе, с откровенными наездами на учителей: вот, мол, как они плохо воспитывают подрастающее поколение.
Как будто у этих мальчишек нет родителей!
Ну, я тут же села писать ответ. Это, по сути, была моя первая в жизни статья на педагогическую тему. И вот что удивительно: с тех пор прошла целая жизнь, я вырастила двоих детей, но по-прежнему придерживаюсь убеждений, которые изложила тогда, когда мне было пятнадцать лет.
А убеждения мои предельно просты: ребёнка должны воспитывать родители. Не школа – а родители, семья. Школа даёт знания. (по крайней мере, пытается это сделать). Но она не может к каждому подойти индивидуально, каждому заглянуть в душу. (И, тем более, в карманы, и спросить: откуда у тебя эти деньги?) Это практически невозможно. У родителей – один ребёнок, ну два, а у преподавателя – их сотни. Так что не надо, уважаемые родители, валить с больной головы на здоровую! Не надо ругать учителей за то, что они недовоспитали ваших деток. Воспитание детей – дело родителей, только с родителей и надо спрашивать. Какими вы их воспитали, что вы в них вложили – то в итоге и получили. Я не побоялась назвать фамилии школьных «дедов».
Статью мою тут же напечатали. Она взорвалась в городе, как бомба. Её обсуждали в разных коллективах на комбинате и в тресте (об этом мне сказали родители, может, в первый раз они гордились мной: какая я мудрая и смелая).
А к нам домой звонил «некто» – какой-то аноним и требовал, чтобы я немедленно написала опровержение, покаяние и признание в том, что я писала свою статью под диктовку кого-то из учителей. Но я сказала, что написала сама, написала то, что думаю, и ничего опровергать не собираюсь.
А потом в школу пришла мамаша одного из «дедов», вызвала меня с урока, завела в пустой класс, и начался настоящий психический террор. Я бы ни за что не пошла с ней, но откуда я знала?
Но на этом дело не кончилось.
Заглядывает как-то в класс в начале урока незнакомая женщина, говорит, что ей нужна я. Я выхожу. Она: «Мне нужно с тобой поговорить, давай зайдём в пустой класс».
Оказалось – мамаша одного из «дедов». Жена большого начальника. Зла она была на меня до бешенства! Прямо искры метала. И вообще вся такая чёрная… Чёрные глаза, чёрные густые волосы… Ненавижу чёрные густые волосы у женщин – как будто ведьма. Пару раз я порывалась уйти, («Мне нужно на урок»), а она так ехидно: «Ты что ж, трусишь, уходишь от ответа? Писать пасквили – есть храбрость, а держать за свои слова ответ храбрости нет?»
Одним словом, мучила она меня целый урок. Угрожала: что у моих родителей из-за дочки-пасквилянтки будут неприятности. Предрекала и мне неприятности, когда раскроется, что писала под диктовку. А то, что это так, она в этом не сомневалась.
– Ни за что не поверю, что ты сама это сочинила!
А я твердила своё:
– Написала сама. И никаких опровержений писать не буду!
– Да ты хоть осознаёшь, что опозорила честных, уважаемых в городе людей?! Мне теперь по улице ходить стыдно!
– Воспитывайте получше своего сына, тогда будет не стыдно.
Я вырвалась от неё, когда прозвенел звонок на другой урок.
Она приходила ещё несколько раз и продолжала давить на психику. Мне трудно было отбиваться от неё в одиночку. Но из учителей никто на помощь ко мне не пришёл. И правильно, наверное. Если бы Алексей Павлович вступился за меня, она тут же бы и заорала, что он мной руководил, когда я писала. Видимо, по этой причине в школе делали вид, что ничего особого не происходит. Я всё понимала, но всё равно было тяжело и немного обидно: я бросилась их, взрослых, защищать, а они оставили меня, девчонку, одну…
Сынка этой черноволосой потом исключили из комсомола, а в те времена для определённой части народонаселения это было важно (быть в комсомоле) и позорно из него вылететь. С таким фактом в биографии можно было не поступить в институт. Но не я была в этом виновата – там работал следователь и во всём разобрался. Каждый получил по заслугам. Главного «деда» судили и дали срок. Но пробыл он в колонии недолго, вышел по амнистии и благополучно вернулся в школу. Все говорили: легко отделался!
Но однажды, во время весеннего субботника, на школьном дворе произошёл случай, который многих заставил задуматься: так ли уж безнаказанно в жизни зло?…
Этому парню нечаянно попали ломом по голове – и он лишился глаза. Потом вместо глаза ему вставили стекляшку. И он ею бравировал, дурачок…
«Один день Ивана Денисовича»
Наконец, я прочла эту книгу. Её напечатали в «Роман-газете», она пришла к нам по почте, я вынула её из почтового ящика и прочла, никого не спрашиваясь. Я уже не маленькая.
О лагерной жизни я знала от бабушки и в более страшных подробностях… Но было потрясение другого рода. Оказывается, всё это возможно не только во время войны, не только в фашистских лагерях, но И У НАС! В НАШЕЙ СТРАНЕ! В МИРНОЕ ВРЕМЯ!
Я была ушиблена этой книгой. У меня просто ехала крыша… Наконец, я поняла, за что развенчали Сталина. То, что я знала с младенчества (Освенцим, Маутхаузен, Дахау, Бухенвальд – бабушка много, много раз рассказывала о лагерях, через которые ей довелось пройти и чудом выжить), и что называлось одним словом «фашизм», теперь оказалось, что и у нас в стране то же самое! В нашей прекрасной стране, самой наилучшей и справедливой (так писали газеты, об этом пели песни). В нашей стране те же лагеря, вышки, колючая проволока и овчарки!…
Я спросила учителя истории, Алексея Павловича:
– А сейчас у нас тоже есть политзаключённые?
Он хотел уйти от ответа. Он сказал:
– После смерти Сталина многих выпустили, и после исторического 22-го партсъезда, где ещё раз всё названо своими именами, тоже многих выпустили.
– ВСЕХ выпустили? – уточнила я.
– Ну, вряд ли всех… Всех выпустить невозможно.
– Почему?
Мы стояли у его дома, я увидела его на улице, догнала и ошеломила своими вопросами. Я больше не могла носить их в себе. Я просила, читал ли он «Один день Ивана Денисовича». Он сказал: да, читал. Я спросила:
– А сейчас в нашей стране тоже есть политзаключённые?
Я помню его взгляд, смущённый и растерянный, ему было очень трудно решиться сказать мне правду. Но он видел, что я от него не отстану. Мне казалось: он, увенчанный орденами фронтовик, должен знать правду и должен сказать мне её. Он молчал, а я наскакивала на него со своими вопросами, которые уже не могла держать в себе:
– Политзаключённый – это тот, который имеет своё мнение? Которому кажется, что не всё в стране делается так, как надо? Что не всё так уж хорошо?
– Ну, в общем, да, – сказал он после какого-то внутреннего колебания. – Ты понимаешь всё правильно.
– Но разве можно сажать человека за колючую проволоку за то, что он имеет своё мнение?
– Думаю, что нельзя. Но так, к сожалению, было всегда: до революции, имеющие своё мнение, сидели в тюрьмах и ссылках, вынуждены были эмигрировать. Те, кто у власти, всегда борются с теми, кто эту власть не признаёт. Кто эту власть критикует. Тут уж ничего не поделаешь…
– Вы хотите сказать, что так всегда было и так всегда будет?
– Видимо, да.
– Это – ужасно! Но спасибо, что сказали правду.
Мрачный цикл
Пишу цикл мрачных стихов, отсылаю их в районку и получаю испуганное письмо от литконсультанта: «Лена, что с вами случилось? Что за настроение? Это печатать нельзя. Это тяжело читать. Вернитесь, пожалуйста, к своим прежним темам».
К прежним темам! Но я-то уже не та! Я не могу писать лирические стишки в то время, как в нашей стране за колючей проволокой сидят люди, имеющие своё мнение! Когда в Васильевке тётя Зоя разжигает лучину! Когда бабушка Хима, полсотни лет проработавшая на страну, получает пять рублей пенсии! Когда мой дед сидел за колючей проволокой ни за что! И мой отец, оказывается, тоже… Бабушка как-то проговорилась, но когда я стала допытываться, она замяла разговор. И больше я ничего из неё не вытянула. Так вот почему, когда я была маленькая, отец не жил с нами… Бабушка говорит: это было ещё при Сталине, теперь линия партии опять правильная – ленинская. Бабушка не член партии, но в правильность линии партии бабушка верит свято. Но у меня лично совершенно мрачное настроение. Ведь после смерти Сталина прошло уже больше десяти лет! И всё равно лучина, пять рублей пенсии и политзаключённые… Где же эта правильная линия?
Я стала прогуливать уроки истории, сейчас мы проходим все эти съезды партии, меня от них тошнит, я прихожу к концу урока.
– Лена, в чём дело? – строго спрашивает Алексей Павлович.
– Я ходила за тетрадкой.
– За какой тетрадкой??? – он с трудом сдерживает гнев.
– Да вот, забыла дома…
Алексей Павлович смотрит на меня, недоумевая:
– Лена, мне не понятно твоё поведение.
Усталость пятнадцати лет
В пятнадцать лет чувствуешь большую усталость от жизни. Кажется, живёшь уже тысячу лет… Всё уже знаешь о людях: что они могут лгать и предавать – ничем тебя уже не удивишь.
Безмерная скука каждодневности: школа с ненавистными алгеброй, физикой и химией. И затхлой историей. Учитель – хороший человек, а предмет его – бррр!…
Дома: «Уроки выучила? Гаммы играла? В углах подмела? Кастрюли помыла? Кошкин горшок вынесла?»
Когда изо дня в день всё повторяется, и мало что из этого трогает твоё сердце, точнее – НИЧТО ИЗ ЭТОГО ТЕБЯ НЕ ТРОГАЕТ! – жизнь кажется бесконечной тягомотиной…
Может, и будет когда-нибудь ДРУГАЯ жизнь, НАСТОЯЩАЯ жизнь, но это так не скоро ещё, так не скоро…
Но вот забарабанил по крыше дождик… и я накидываю пальто и ухожу в плаванье по пустынным улочкам плоского городка… «Ты когда вернёшься?» – несётся мне в след. «А это моё личное дело!» – резко отвечаю я, резко закрывая за собой двери (я ненавижу этот вопрос! он мгновенно приводит меня в бешенство!)
На два часа я свободна. Ото всех. Ото всего.
Два часа грустного счастья, волнующего шёпота дождя, блестящих чёрных веток, усеянных дождливыми бриллиантами… Два часа мечтаний неизвестно о чём…
О пессимизме
Какой законченный пессимист не нуждается в эмоциональной подпитке? Поэтому мне так нравились наши прославленные классные шутники – Аня-большая и Сашка Соколенко. Когда я смеялась, у меня как будто сдиралась железная кожура с сердца… На самом-то деле я обожала смеяться! Как организм нуждается в витаминах, так и душа, чтобы расти, нуждается в радости, в шутке, в простом здоровом смехе. Мне этого в жизни катастрофически не хватало.
Сознаю, что была мрачной в те годы, и, видно, поэтому со мной никто долго не дружил. Наверное, со мной было трудно, тяжело. Но догадалась я об этом значительно позже. А тогда – было грустно и непонятно: дружишь-дружишь с девочкой – и вдруг обнаруживаешь, что она давно уже дружит с другой, а ты здесь вовсе и не при чём… Так было с Томой, Асей, Людой, Ветой…
Была вспыльчива. Мама говорила: «Вся в отца!» Там бушевала горячая казачья и, не менее горячая, одесская кровь… Ничего не стоило сказать резкость. Была до ужаса принципиальная. Не гибкая. Упрямая до упёртости. Не умела (и не хотела) смотреть на вещи глазами другого человека. Была резкая. Обидчивая. Могла и сама легко обидеть человека. Не умышленно, конечно, а из-за своей подростковой, вызывающей принципиальности.
Повсюду видела несправедливость в жизни. Реагировала болезненно – до крика! С мнением взрослых считалась мало. Была убеждена, что взрослые в силу своего замшелого возраста уже забыли, как должен быть устроен мир (ха-ха! маме и Фёдору было чуть-чуть за тридцать!)
Презирала деньги. Когда мне принесли первый гонорар за опубликованные стихи, не хотела брать деньги. У меня чуть не истерика приключилась. «Я же не для денег писала стихи!!!» Довела почтальона тётю Шуру до слёз: «Куда ж я их дену, эти деньги?» С трудом, вместе с бабушкой, они уговорили меня расписаться в получении энной суммы и взять эти презренные бумажки. Радости и гордости за первый заработок не испытала, но было чувство омерзения и унижения. Считала, что деньги, выгода – развращают человека, портят его. Решила для себя, что никогда в жизни не буду работать ради денег. Ради денег – это унизительно. Обидела Люду зачем-то во время спора: зачем человек работает? Она сказала: ради денег. Я встала на дыбы: нет! деньги ни при чём! человек работает потому, что он любит делать своё дело!
Людочка спросила:
– И ты будешь работать, даже если тебе не будут за это платить?
– Да, буду!
Забавно: так и случилось в моей жизни. То ли предчувствовала свою судьбу, то ли накнокала?… А тогда, распалившись в споре, сказала Людочке резкость, обидела её – ну, и дружбе конец… Не понимала ещё тогда, что друзей нельзя обижать, даже если они имеют другой взгляд на какие-то вещи. В отрочестве такие мудрые истины не воспринимаются. Увы!
Потом, когда пыл сошёл, было стыдно, тяжело, но изменить – раскрутить всё обратно – было уже невозможно… Одно грубое слово сломало дружбу и занозило стыдом моё сердце – на всю жизнь. Людочка, прости меня! Чем дольше живу, тем чувство стыда острее. Вот ведь какая беда: многое можно сломать – и потом починить, но сказанное слово не воротишь… Беда ещё и в том, что я и в сегодняшней жизни, порой, произношу резкие слова. И всё из-за той же природной вспыльчивости и упёртости. Гены не изменишь. Но, по крайней мере, с годами научилась просить прощения. И то слава Богу.
А в отрочестве мама говорила: «Ты не умеешь просить прощения». На что мне всегда хотелось спросить: «А ты?»
В минуты отчаянья
В минуты отчаянья. Что меня держало на этом свете? Что давало силы выжить? Конечно, поэзия. Моя верная, самая близкая подруга. Она была всегда рядом.
Без стихов не жила ни дня. После школы обязательно заходила в книжный магазинчик, единственный в нашем городке. Магазинчик был возле моего дома, и я там была самым частым посетителем. Все поэтические сборники я покупала тут же, благо, книги в то время стоили копейки. Так что, сэкономив на пирожке в школе, можно было приобрести новую книгу Евгения Винокурова или Вероники Тушновой. Жажда на стихи была неутоляемая. Блок, Есенин, Заболоцкий, Смеляков, Рождественский – мои любимые поэты того времени.
О Гумилёве и Мандельштаме, Цветаевой и Ахматовой я в ту пору даже не слышала. Их не было НИГДЕ: ни в магазине, ни в школьной программе, ни в городской библиотеке, ни в нашей домашней, ни в библиотеках наших друзей. Трудно теперь себе это представить, но до девятнадцати лет я не слышала этих имён, равно как имён Хармса и Ходасевича, Бунина и Набокова, Пастернака, и многих других… Целый пласт литературы, запрещённый, закрытый, недоступный для провинциального подростка шестидесятых годов прошлого века (Боже мой, уже прошлого!).
Но и те книги, которые я могла купить, были для меня как хлеб насущный для вечно голодающего. Валентин Сидоров, Игорь Кобзев, Александр Межиров, а потом придёт Давид Самойлов, Леонид Черевичник, Раиса Вдовина – это не просто хорошие, это замечательные поэты, которые и в эпоху строжайшей цензуры смогли сохранить свой голос, своё лицо, свою неповторимую интонацию…
(Но про то, что существует цензура – о, какое страшное, лязгающее слово! – я в ту пору тоже не знала).
С нежностью вспоминаю этот книжный магазинчик – свою маленькую Мекку…
В Васильевке
На мою бабушку в Васильевке смотрят с благоговением. Потому что она умеет рассказывать книги! Здесь людям читать некогда. Да и книги мало у кого в домах есть. Зачем они? Днём читать некогда, днём все в работе, а вечером – темно. При фитильке или при керосиновой лампе не очень-то почитаешь.
Но когда приезжает моя бабушка, то для всех её родственников это настоящий праздник. В какой-нибудь свободный час, чаще всего после обеда, собираются все в одной хате, чтобы послушать бабушку. Послушать, как она пересказывает какую-нибудь книгу. Бабушка великая книгоманка, она перечитала море книг. И у неё прекрасная память. И дар пересказа. А это, надо сказать, совершенно особый дар: чтобы коротко, за час-два, пересказать целый роман, да не просто фабулу, а так, чтобы у всех слушателей создалось впечатление как от прочитанного! Чтобы показать в лицах всех героев, красочно описать все извивы сюжета, чтобы передать настроение и мысль автора. Мало кто владеет этим искусством. Это, по сути, театр одного актёра, где рассказчик является автором и режиссёром инсценировки. И моя бабушка в полной мере владела этим даром.
Все слушали её, затаив дыхание… Она умела держать слушателей в напряжении, не давая им ни на минуту отвлечься и расслабиться. Это было такое сильное общее переживание! Я думаю, что в бабушке моей жила потрясающая драматическая актриса. И я уверена, что те люди, которые слышали её литературные пересказы, не забудут их никогда.
А иногда бабушка говорила: «Если бы не домашнее хозяйство, если бы я так это всё не любила – готовить, вязать и прочее, я бы, наверное, обязательно писала книги. Я чувствую, что могла бы. Иногда мне кажется, что во мне столько сюжетов умерло…»
* * *
И это действительно так. Бабушке, конечно же, надо было бы писать. Тогда её громадная энергия нашла бы ещё одно широкое русло.
А вот маме, конечно, надо было быть актрисой. Да не простой – а трагедийной. Тогда её страсть к тяжёлым переживаниям тоже нашла бы выход.
Она бы каждый вечер плакала и страдала бы на сцене, а дома бы была тихой и улыбчивой мамой…
Ну, а папа Федя пусть бы строил! Он единственный, мне кажется, был на своём месте и не страдал от творческой нереализованности.
Странная семейка
Никогда в жизни, ни до, ни после, не встречала я такой удивительной семьи.
На нашем городском ЛИТО я познакомилась с круглолицей Настей. Настя была младше меня на год и тоже писала стихи. Настя была очень общительной, говорливой, и я очень скоро узнала всю её историю…
Они приехали в Вольногорск из Сибири, жили там в маленьком посёлке. И какой-то взрослый парень влюбился в Настю, стал её преследовать, хотел немедленно на ней жениться (а Насте всего 14 лет!). И вот пришлось оттуда бежать и как можно дальше, на Украину. У Насти была мама, отчим и маленький братишка. Идя из ЛИТО, мы зашли за ним в детсад, и пошли в сторону Настиного дома. Жили они в семейном общежитии.
– А давай зайдём к нам! – сказала Настя. – Посмотришь на Пашку.
– На какого Пашку?
– Ну, на того самого! – засмеялась она. – Он ведь меня нашёл! Уж не знаю, как. Нашёл, приехал и сказал, что будет ждать, когда мне 16 лет исполниться. Сказал: здорово, что ты на Украину переехала, здесь раньше можно жениться!
– А ты его любишь?
– Да нет, конечно! – засмеялась Настя. – Только ты не удивляйся, когда Нинку увидишь.
– Какую Нинку?
– Ну, его девушку. Пока он в меня не влюбился, он с ней ходил. Она за ним теперь приехала.
– Боже мой, а зачем? Если он тебя любит!
– Так ей уж рожать скоро, через месяц! Говорит: не хочу, чтобы ребёнок без отца рос.
У меня голова пошла кругом… Мне казалось: Настя разыгрывает меня.
И вот мы пришли. Заходим в комнату. Большая такая комната, перегороженная на две. За столом сидит отчим Насти, совсем молодой парень, а мать её, усталая, худенькая женщина, разливает чай.
– А… пришли, – говорит она, – ну мойте руки и садитесь чай пить. И вы тоже,- говорит она мне. – Паша, Нина, идите, уже налито!
Из второй комнаты вышел здоровый парень, босой и в майке, а за ним – бледная девушка с огроменным животом. Все уселись за круглый стол, а я заторопилась прощаться.
– Куда же вы?
– Мне пора домой, до свидания!
Я вышла из этой странной комнаты, Настя пошла меня проводить до двери.
– Какая у вас удивительная семья, – сказала я.
Настя засмеялась:
– Вот, притащился, дурак настырный!
– А ты его не ревнуешь к этой Нине?
– Так я же его не люблю!
– Прости, а зачем ты тогда приняла его, в смысле пустила жить?
– Так это мать. Говорит: разве можно человека выгнать на улицу? Пусть поживёт, пока не устроиться на работу и пока общежитие не получит.
– Так он и не работает к тому же?
– Пока нет. Ищет… А Нинку и подавно не выгонишь. Женщина на сносях. Целыми днями шьёт приданное для своего малыша, пелёнки там всякие, распашонки…
Я уходила из этого дома, представляя, как они там дружно сидят все за круглым столом и пьют чай… и дружно придумывают имя для Нининого ребёночка…
Эта удивительная семейка поразила меня до глубины души. Как в сказочном «Теремке»: тук-тук, кто в тереме живёт? А ты кто? Заходи, будешь с нами жить…
История с зонтиком
Летнее дождливое воскресение. Ходили с Анями в кино, смотрели комедию «Три плюс два», милую и тёплую. Когда возвращались, дождя уже не было. Иду, помахиваю зонтиком, как тросточкой. Нас обгоняют три парня – техникумские. Один из них, тот, что в серёдке, громко произносит какое-то слово. Я не понимаю, что он сказал. Но слово явно плохое и явно адресовано нам – как-то уж очень вызывающе было брошено в нашу сторону, как камень. Кровь ударяет мне в голову…
Я знаю за собой эти жаркие приливы гнева, граничащего с бешенством… В такие минуты я собой не владею. Стремительно, в два прыжка, как тигрица, догоняю парней… и того, что в серёдке, – со всего маху – зонтиком – по спине!
Хорошо помню его дикий вопль и жуткую судорогу спины (била-то точно по позвоночнику!)
Он оглянулся, белый, как мел, немой от боли, с дико вращающимися глазами… Он бы прибил меня тут же, как муху, но два его приятеля, дабы избежать кровопролития, схватили его под руки и потащили куда-то, страшно мычащего и упирающегося…
А мы трое, как ни в чём не бывало, продолжали свой путь к дому. Ну, не люблю я, когда при мне ругаются! Ненавижу. Хотя в Вольногорске то, что сейчас произошло – явление редкое, просто исключительное. Мы живём тут практически в стерильной обстановке. До восемнадцати лет (до тех пор, пока не выехала отсюда в большой мир) я вообще не догадывалась, что на свете существует непечатная лексика. «Идиот, сволочь» – это были самые сильные выражения. Что сказал тот парень, я не поняла, как не поняла бы, если бы он произнёс фразу на китайском языке. Но я болезненно чутка на интонацию, на энергетический посыл. Так что если бы он выругался даже по-марсиански, я бы всё равно набросилась на него с зонтиком…
Первая поездка в Сочи
Удивительное событие: мы едем с мамой на море! Первый раз мама едет в отпуск не в санаторий, а со мной и Маришей. Мы едем в шикарный город Сочи. Я ещё не была там, но звучит совершенно потрясающе: СОЧИ… Тут и СОН, и ОЧИ…
А Фёдор с нами не едет. И бабушка не едет. Зато едет мамина подруга Ниночка.
Запомнилась дорога к Сочи, особенно тот её участок, который идёт по берегу моря… Была длинная стоянка и некоторые лихие молодые люди даже бегали купаться! А я гуляла по насыпи в толпе тихо завидующих…
Вчетвером мы поселились в однокомнатной квартирке в районе с поэтичным названием «Светлана», совсем недалеко от моря. В день приезда шёл дождь, но я тут же надела свой чёрный шуршащий дождевик и отправилась на море. Бродила по пустынному гальчатому пляжу, бродила по аллеям приморского парка, голова кружилась от сладкого запаха цветущих магнолий и ещё разных неведомых мне цветов… я вдыхала эту пьянящую сырость, чувствуя, как весь мой организм блаженствует, ведь он так устал от жарких сухих ветров в нашей степи…
Что запомнилось от той поездки? Ласковое море!… Цирк – на полпути от дома до моря. Большое цирковое семейство Запашных, они всегда обитали на пляже рядом с нами. Запомнился молодой Мстислав Запашный, (вот сейчас заглянула из любопытства в энциклопедию и узнала, что в 1966 году ему было всего двадцать восемь лет – как сейчас моему сыну), запомнилась его изумительной красоты жена с испанским именем Долорес, запомнился их маленький сын Валерик, прелестный темноглазый мальчуган, удивительно похожий на мать, как сейчас его вижу, ему было месяцев девять тогда, он ещё не ходил, ему набирали в надувной бассейн воды и он весело плескался, умиляя всех вокруг своей живостью, своими милыми улыбочками. И если бы кто-нибудь мне сказал тогда, что всего через четыре года я буду работать в Московском цирке осветителем, и все Запашные будут выступать в той самой программе, которую я буду освещать своим прожектором, ну, я бы не поверила этому фантазёру… Разве такое может случиться в жизни? Такое случается только в сказке!
И другие артисты цирка обитали на нашем пляже – таким большим табором. И мальчик-канатоходец здесь был, мой ровесник, из номера дагестанских канатоходцев. Когда я была на представлении и видела, как он идёт по проволоке, он мне казался инопланетянином, существом совершенно неземным. Через несколько лет я напишу о нём:
А когда он здесь, рядом, строил из плоских камушков башни, и когда мы плавали с ним наперегонки до волнореза, он был самым обычным мальчишкой… Мы здоровались с ним по-соседски. Потому что все приходили на свои обычные места на пляже, каждый день вокруг были одни и те же лица, и уже через несколько дней все начинали по-соседски здороваться друг с другом и просить друг друга о маленьких услугах: «Я отойду за мороженным, присмотрите за моими вещами», или «Я сбегаю окунусь, покараульте моего карапуза». Мы и маленького Валерика караулили, когда его родители убегали купаться. Пляж походил на большую коммунальную квартиру под открытым небом.
Мы вчетвером жили очень весело тот месяц, мама правильно сделала, что позвала с нами Ниночку. Присутствие постороннего (ну, не совсем постороннего, но всё же) человека, постоянно стимулировало маму на шутки, за весь месяц мы ни разу не поссорились, жили просто как в раю, радуясь и смеясь, порой хохотали до слёз из-за какой-нибудь чепухи, а чаще всего друг над другом и над собой, мы поздно засыпали, потому что на первом этаже нашего дома был ресторан «Светлана» и там часов до двух ночи играл оркестр, мне это очень нравилось, это придавало нашей жизни особенный аромат, и певец, подстраиваясь под Марка Бернеса, тогдашнюю звезду русской (точнее – советсеой) эстрады, пел мягким баритоном: «Просто я работаю, просто я работаю, просто я работаю волшебником, волшебником…» Или: «Три года ты мне снилась, а встретилась вчера… Не знаю больше сна я…» Эти простые песни очень волновали меня, будоражили душу, какие-то мечты лезли в голову, точнее, даже не мечты, потому что мечта – это что-то конкретное, но в моих мечтах ничего конкретного не было, просто какой-то сладкий туман, и какие-то вибрации в этом тумане… хотелось верить, что когда-нибудь… кто-нибудь… и мне тоже… пусть не споёт, а просто скажет… что-то вроде этого: «Три года ты мне снилась…» Было такое восхитительное настроение, с каким-то новым, незнакомым привкусом, от которого сосало под ложечкой, как на большой высоте… через месяц мне исполнится шестнадцать лет, и это так здорово!
Месяц весёлой дружбы с мамой, наверное, единственный такой в жизни, мы четверо были тогда как подружки, спасибо Ниночкиному присутствию. А Ниночке-то было всего лет двадцать пять, так что хоть я и говорила ей «вы», но это «вы» было чисто символическим.
Всё было так хорошо, что даже один драматический эпизод не смог омрачить этот месяц, тем более, что случилось это уже в самом конце нашего отдыха.
К тому же и последствия для моей души это имело совершенно удивительные.
Как-то вечером, уже было темно, и вся набережная в музыке и огнях, мы решили сплавать на морскую прогулку. На море было лёгкое волнение, мне это не очень понравилось, меня всё-таки укачивает, но маме и Марише очень хотелось сплавать, и мы пошли за билетами. Только мудрая Ниночка отправилась домой.
На теплоходе, кроме нас, было всего несколько влюблённых парочек. Лёгкий теплоходик вышел в открытое море… Из морской дали ночной Сочи смотрелся совершенно сказочно – как будто гриновский Зурбаган…
Но тут, откуда ни возьмись, налетел упругий крепкий ветер, и лёгкие волны прямо на глазах переродились в большие, тёмные и зловещие… Это был натуральный шторм. Хоть и не девятибальный, но очень конкретный. Палубу захлёстывало водой, все спешно перебрались в маленький кубрик. Мама себя ругала и корила за непростительное легкомыслие, мы с Маришей её как могли утешали, но от сильной болтанки всем было тошно. Теплоходик наш развернулся и стал с трудом пробираться к берегу…
…Когда мы притащились к тёмному причалу, у всех пассажиров было состояние как после часового катания на американских горках. Притащились-то притащились, но причалить из-за волн никак не могли. И тогда работники причала и матросы на теплоходе решили, что единственный способ высадиться на берег – это когда очередная волна притирает теплоход к причалу, просто быстро перепрыгивать на причал.
Делать нечего, все занялись прыжками. Во время каждой притирки успевало перепрыгнуть на причал два человека. Подошла наша очередь, мы были последними, потому что трусили и никак не решались.
И вот теплоход поднимается на волне, скатывается с неё, как с ледяной горки, волна тащит его и притирает к причалу. Мама уже наготове, держит на руках Маришку – её мгновенно подхватывает матрос на берегу, мама прыгает следом за Маришей, её с двух сторон подхватывают два матроса. А за мамой прыгаю я…
Нет бы мне подождать следующей притирки! Но я-то думала, что успею, ведь я ловкая и быстрая. Но волна оказалась ещё быстрее… Она ударила в борт теплохода, и я, не долетев до причала, – полетела вниз!… В кипящее волнами, ночное, совершенно чёрное Чёрное море… «Ну вот и всё… – пронеслось в мозгу. – Я плаваю плохо. Вот и всё…»
Быстро-быстро, как в ускоренном кино, замелькали перед глазами кадры: оцепеневшие, с застывшим ужасом на лицах, матросы на причале – как в игре «замри»… мама, на самом краешке причала, спиной ко мне, ещё не видящая, что происходит у неё за спиной… край деревянного причала… и подол маминой юбки – прямо перед моими глазами… и я хватаюсь рукой за край подола, хватаюсь одной правой рукой (так как в левой руке у меня – тяжёлая сумка с нашими пляжными вещами и одеялом, и какой-то краешек мозга в этой экстримальной ситуации озабочен тем, как бы мне эту сумку не выронить). И мама – вот мгновенная материнская реакция! – не оборачиваясь, ибо на это нет ни единой доли секунды! мгновенно хватает мою руку своей – да так крепко, что моё падение в тартарары приостанавливается – и я зависаю над этой чёрной бурлящей бездной – между жизнью и смертью… И в это мгновение матросы на берегу выходят из своего остолбенения, как будто кто-то сказал им «отомри», бросаются на помощь маме и вытаскивают меня на причал.
А уже в следующее мгновение к причалу притирается теплоход…
Стоим на причале и нас четверых: маму, меня и двух матросов буквально трясёт. Никто не может сказать ни слова. А Мариша даже не успела понять, что случилось, точнее – что могло случиться, если бы… В левой руке у меня тяжёлая сумка, я её-таки не выронила, на ногах – шлёпанцы, я их не потеряла, «Смотри, мама, я даже сумку не выронила!» – говорю я, цокая зубами. «Боже мой, причём тут сумка? Ты посмотри, что с твоими ногами!» – восклицает она и разражается слезами. Мои голые ноги (я в шортах) – содраны по всей длине. Они, мои ноги, дважды проехались по краю деревянного причала: сначала, когда я падала вниз, и второй раз, когда меня тащили наверх. Но всё это такие мелочи!…
Добрели домой, и тут только я почувствовала, каким жёстким был причал.
Ноги горели огнём, в них была куча заноз, и перепуганная Ниночка побежала к соседям за зелёнкой…
Два дня я отлёживалась на своей раскладушке, а потом, несколько последних дней отпуска, просидела на берегу. Купаться не тянуло. Я сидела у самой кромки прибоя, перебирая влажные камушки, и всё размышляла над тем, как моя мама, женщина не очень физически крепкая, смогла меня удержать одной рукой?! Одной рукой, когда я (плюс тяжёлая сумка) висела над пропастью… Разве это возможно? Тем более, я так резко и так неожиданно для неё ухватила её за подол. По законам физики я должна была бы утащить её за собой… Но этого не произошло. Почему?
И после долгих размышлений я пришла к выводу, что в тот страшный момент, разрушая все физические законы, сметая их, в ход событий вмешалась Высшая сила. Сверхъестественная! Другого объяснения я не находила.
Значит, мне ещё не время умирать, думала я. Хотя смерть с самого детства гоняется за мной по пятам: то травит газом, то насылает на меня желтуху, то сбивает грузовиком, – но есть, видимо, и Другая Сила, которая меня охраняет и не отдаёт смерти… Я не знала имени Этой Силы. Точнее… точнее – с самого детства все окружающие настойчиво отвращали меня от этого имени, внушая, что всё это – миф и отстой, предрассудки необразованных людей. Поэтому сказать: «Меня спас Бог» я в тот момент была не готова. Не готова сказать. Но не чувствовать этого я не могла.
И это потрясающее чувство, что КТО-ТО добрый и любящий заботится обо мне, охраняет меня и не даст мне умереть раньше срока, – это чувство, родившееся в те дни на сочинском берегу, всю жизнь только крепнет и крепнет… И теперь я с уверенностью могу сказать: да, в тот штормовой вечер меня спас Бог. Он послал мне ангела-хранителя, так что не одна мамина рука держала меня в тот момент над бездной. Поэтому и не дано нам было полететь в чёрные волны… Потому что Он был рядом с нами.
Мальчик Серёжа
Продолжение лета было тоже удивительным. Только вернулись домой, ещё не все царапины на ногах зажили, прибегает Жорка, предлагает путёвку в молодёжный лагерь. На две недели. Мне не очень хочется, у меня ещё не улеглись сочинские впечатления, но он уговаривает меня, говорит: жалко, чтобы пропадала путёвка, а никого в городе нет, все разъехались на лето – кто куда, и он сам тоже уезжает в Ташкент к отцу. Ну, я и согласилась.
– А когда ехать?
– Завтра.
– Вообще-то завтра у меня день рождения.
– Ну, может, ты всё-таки…
И я поехала. Рано утром на электричке в Днепропетровск. Там – сбор в обкоме комсомола. И дальше мы, человек сорок ребят-старшеклассников со всей области, плывём на пароходике по Днепру, а потом по Самаре в лесной лагерь. Уже на теплоходе знакомимся. И даже успеваем за несколько часов сдружиться. Я себя чувствую как-то удивительно свободно, никаких комплексов, из Сочи я вернулась какая-то другая. Разговорилась с девочкой Ларисой из Кривого Рога, у нас сразу возникла взаимная симпатия.. Пока доплыли до места, уже всё друг о друге знали. Сообщила ей даже по секрету, что у меня сегодня день рождения, её это привело в восторг, за обедом в лагере она даже организовала какое-то коллективное поздравление, дёрганье ушей, и я неожиданно почувствовала, что быть именинницей приятно. Поселились с Ларисой в одном вагончике и две недели были почти неразлучны. (И потом, разъехавшись из лагеря, переписывались с Ларисой двадцать лет!)
Но главным событием в этом лагере стал для меня Серёжа. Маленький, худенький мальчик шести лет, сын нашего военрука (была в лагере такая должность, типа старший вожатый. Не знаю уж, почему он назывался так строго – военрук, ведь ничего военизированного в нашем лагере не было. Это был лагерь для активной молодёжи: с нами проводили разные семинары на тему: как интересно организовать жизнь старших школьников.
Утром, обычно, были семинары, потом всякие игры, выпуск газеты, купание в Самаре, вечером – танцы, песни, ручеёк, костры… Одним словом, было очень здорово и весело. А газету, как-то так сразу получилось, выпускала я: и писала, и оформляла. Никогда раньше не рисовала, а тут пришлось, потому что никто не хотел, или не умел. Первый раз в жизни рисовала красками – акварелью. Кайф!…
Почему я раньше никогда даже не пробовала? Почему-то была убеждена в своей бездарности. А это, оказывается, такое наслаждение: обмакнуть кисточку в воду, потом в краску и провести на белом ватмане лёгкую, воздушную линию… Какую хочется! Как Бог на душу положит. Нет, ничего реалистического у меня не выходило, да я и не стремилась копировать действительность, мне нравилось рисовать настроение, своё собственное настроение, так что моё оформление газет это был сплошной импрессионизм. И всем нравилось! Мне говорили: ты здорово рисуешь! Даже одна из вожатых спросила, где я училась. И когда я сказала, что до лагеря никогда в жизни не рисовала, она не поверила, решила, что я шучу.
* * *
На маленького Серёжу я обратила внимание ещё в Днепропетровске, когда мы ждали отправки теплохода. У него были светлые волосы и такие сине-голубые глаза… такие до боли знакомые глаза, что я тут же, мысленно назвала его братом. Младшим братишкой.
Однажды, когда он один играл на берегу, я подошла и заговорила с ним. Он сказал, что ищет красивые камушки. Мы стали искать вместе… Я заметила, что он всегда был один, потому что отец его имел в лагере какие-то обязанности. Серёжа сказал, что отец взял его с собой, потому что маме было бы трудно одной с двумя детьми (у него, оказывается, есть месячный брат). Мы говорили обо всём на свете, я ему рассказывала о море, о Вольногорске, о Философской улице… Оказывается, Серёжа живёт в Днепропетровске недалеко от вокзала, а, значит, недалеко от Философской улицы. И если бы я жила по-прежнему на Философской, мы с ним были бы соседями. Ещё мы говорили о цирке, он тоже любил цирк…
А потом наступил день, когда я рассказала ему о папе Серёже. И сказала, что у него, Серёжи, такие же глаза, как у моего отца. И, может быть, где-нибудь у меня есть брат, младший братишка, который очень похож на него – Серёжу… И может быть, его тоже зовут Серёжа. А почему бы и нет?…
Когда было время идти в столовую, я старалась забежать туда пораньше и положить на Серёжину тарелку причитающиеся мне фрукты и сладости. Он сначала не понимал и удивлялся, почему у него всегда такая гора вкусностей. А потом стал догадываться, откуда ветер веет, и улыбался мне с другого конца столовой. И отец его догадался, и даже сказал мне как-то: «Зачем вы его так балуете?» «Просто я люблю Серёжу», – сказала я без всяких выкрутас. Он очень удивился. И как будто не понял моего ответа. И тогда я и ему стала что-то сбивчиво рассказывать про младшего брата, который, может быть, у меня где-то есть, а я его никогда не видела, и вот Серёжа мне как брат. «А… понятно», – сказал он.
Серёжа меня уже искал по утрам и тянул на речку. Мы строили запруды на берегу и разговаривали. Лариса даже ревновала меня к этому голубоглазому мальчику. А у меня просто сердце ныло от нежности, когда я видела его, пробегающего по лагерю – лёгкого и хрупкого, как оленёнок. Я смотрела на него и думала, что если у меня когда-нибудь будет сын (а он будет! я знала это), мой сынок будет похож на этого светлого, нежного мальчика…
Когда кончилась смена, мы с Серёжей обменялись адресами.
Река Самара, на берегу которой стоял наш лагерь, от обступивших её лесов казалась совершенно, абсолютно зелёной, как будто её выкрасили зелёной акварелью…
Я до сих пор помню нежность её воды и нежность прибрежного песка. И сине-голубые глаза белобрысого мальчика, который смотрит на меня с вопросом: «Ну, о чём будем говорить сегодня?»
* * *
О чём будем говорить сегодня, Серёжа? Прошла уже целая жизнь, я много лет ничего не знаю о тебе. Но я тебя помню. Такое у меня свойство: я не умею забывать. И если ты когда-нибудь прочтёшь эти строки, можешь написать мне – адрес в конце книги.
Подарок на день рождения
Когда съехались ребята, мама решила, что надо отпраздновать мой день рождения – всё-таки шестнадцать лет! Раньше я никогда его с ребятами не праздновала, потому что лето и все всегда в это время в разъезде.
Бабушка сделала торт «наполеон». Пришли обе Ани, Жорка, Лезя. И все подарили мне стихи!
* * *
Семён Кирсанов. «Книга лирики». Мне подарил её Жорка. Толстая, необычного, широкого формата книга. 390 страниц гениальной поэзии. Книга – как жизнь. Я читала её несколько дней, не отрываясь, вдыхая, как кислород, свежие, искрящиеся, певучие, пахучие строки:
«Под одним небом, на земном шаре, мы с тобой жили…»
Но самое большое потрясение – это «Твоя поэма». Поэма, посвященная жене, горячо любимой и умершей от туберкулёза совсем молодой. До ужаса откровенный рассказ о том, как не хотелось после такого жить. Как хотелось умереть. Как сильно было искушение нажать на курок – и в одно мгновение оборвать нестерпимую тоску… Истекающие болью строки, нервный, ломающийся, спотыкающийся, срывающийся как с обрыва ритм…
Читала и плакала. Второй раз в жизни плакала над стихами. Сердце ныло от боли. Через эти строки – как через распахнутую настежь дверь – я как будто вошла в своё будущее: близкое или далёкое?… Читая «Твою поэму», я мистическим образом пережила утрату любимого человека. Моего любимого человека. Я отчётливо увидела: и со мной так будет… Я не хотела этого знать – но страшное знание вошло в меня, и отныне мне предстояло жить с ним…
На какое-то время впала в сильную депрессию. Пыталась спасаться музыкой, фугами Баха, которые так прекрасно звучали на моём аккордеоне, но это не снимало внутреннего напряжения и саднящей боли. Мучительно трудно стало жить: зная, что потеряешь того, с кем ещё даже не встретилась…
Боже мой, не хочу, не хочу, не хочу этого знать! Но – знаю, знаю… Зачем-то знаю…
Поэзия обладает силой ясновиденья. Такой лазерный луч, вспарывающий пласты будущего времени…
Иногда этим лазерным лучом были для меня чужие, но очень близкие по духу стихи. Иногда – свои собственные. Да, писание стихов – это не просто рисование буковок в рифму. Когда пишу – я невольно заглядываю в своё будущее. Хочу этого или не хочу.
Поэзия – самая настоящая машина времени. Слово обладает невероятной, фантастической силой и энергией. Оно может РЕАЛЬНО перенести меня в прошлое или в будущее. Но в отрочестве прошлое не очень интересует.
Будущее – вот куда устремлены все мысли.
Стихов о прошлом (то есть о недавнем детстве) у меня практически нет в это время. Одно-единственное стихотворение о старом доме на Философской улице, где прошло моё раннее детство. Такое тихое, прощальное стихотворение: мне казалось, я туда больше никогда не оглянусь (не о возвращении же в детство мечтает подросток!)
Все мои стихи той поры как бы старше меня: я пишу о себе-завтрашней. Это держит меня на плаву в моём настоящем, я – через поэзию – узнаю, что сегодняшними горестями моя жизнь не кончается, что у меня есть будущее.
Вот оно – совершенно реальное, зримое – предстаёт в моих собственных стихах. Сердце сладко замирает и счастливо колотится: значит, будет! будет! всё у меня в жизни будет! Я это ЗНАЮ, я ВИЖУ!
Но порой такое предвиденье своего будущего больно ранит. В будущем, как и в настоящем, много чего намешано – и, смотря к чему прикоснётся этот ясновидящий луч сегодня, смотря в какие глубины он проникнет… от этого то сладко, то, напротив, нестерпимо горько…
Так и живу. Держась за этот всевидящий луч, как за спасительную руку, которая протянута ко мне из моего Будущего. Пишу о любви, которую ещё не встретила, пишу о разлуках, которые ещё не пережила, пишу так, как будто всё это совершается уже СЕГОДНЯ. Переживаю всё это в настоящем времени.
Иногда думаю: зачем это нужно, почему это со мной происходит? Наверное, это подготовка к будущему, своеобразная тренировка души? Чтобы душа смогла пережить всё, что на неё обрушится когда-нибудь в будущем, чтобы смогла вынести и не сломаться.
Таинственный Кто-то
Да, Кто-то явно готовил меня к будущему. Кто-то, имени которого я до поры до времени не знала. Но присутствие которого очень остро ощущала.
Конечно, не всегда. Конечно, не в толпе, не в школе среди ровесников. И не когда все домашние дома. Только в одиночестве приходило это чувство: КТО-ТО смотрит на меня. Кто-то сверху.
Вот я одна дома, чем-то занимаюсь, – и вдруг пронзает это ощущение: на меня СМОТРЯТ.
Когда это произошло впервые, я даже испугалась, стало знобко и как-то не по себе от ошеломившей меня догадки: значит, я никогда не бываю ОДНА? Значит, мне никогда не побыть наедине с собой, укрывшись в одиночестве, как в уютной норке? Значит, кто-то про меня всё знает? Если видит меня каждую минуту…
Но, может, то, что у меня внутри, этому – глядящему на меня – всё же неведомо, сокрыто? И моя внутренняя жизнь – это только моя жизнь? Всё же я не хотела бы расставаться с одним из своих главным богатств: своим внутренним домом, где только и могла укрыться ото всех и ото всего…
* * *
Стихи приходили, накатывали на меня во время моих одиноких прогулок по периметру нашего ветреного городка… Приходили на уроках, особенно когда за окном бушевало ненастье – дождь или метель… Стихи будили по ночам (под подушкой на этот случай всегда лежали бумага и карандаш). Я их записывала и твердила потом, как спасительные молитвы, даже не замечая, в рифму они или нет, мне это было неважно, я об этом не думала. Техническая сторона меня не волновала, меня волновал только ритм, мелодия, выпевание чувства…
Спустя много лет, друзья с удивлением скажут мне: «Оказывается, ты с детства пишешь верлибры!»
Верлибры?… В своей степи я ничего не знала о верлибрах. Я тогда ещё не читала французских поэтов (никого, кроме Беранже, который был в нашей домашней библиотеке). Я даже не знала такого понятия – «свободное стихотворение». Я вообще не задумывалась о таких вещах. Я просто писала свои стихи. Которые выходили из сердца. Вот и всё. Всё очень просто.
Про искру Божью
Признаюсь: иногда, потихоньку ото всех, я посылала свои стихи в толстые журналы. Так, чисто из интереса. Я видела, не могла не видеть, (хоть и страдала анти-тщеславием и анти-честолюбием), что мои стихи ничуть не хуже, а зачастую и лучше тех, что публикуются в них. Чем лучше?
Искреннее, это уж точно. Ну, и свежее, ярче. По крайней мере, ни на чьи не похожи.
Мне приходили ответы. Ни разу ругательного. Мне писали: «У Вас есть искра Божия». И что-нибудь ещё в этом же духе. Это меня грело. Я хранила эти письма в глубине своего письменного стола и иногда, в грустные минуты, перечитывала…
Бывало, мои стихи предлагались к печати. Обычно, редактор отдела поэзии начинал их «двигать». Эти поэтические редакторы всегда болели за меня, особенно в журнале «Работница».
Но до печати дело так ни разу и не дошло. Почему? Загадка. Вроде, всё шло к этому… Вот, стихи проходят все инстанции утверждения (в ту пору их было немало), всем нравятся, все их одобряют, я получаю радостное письмо от редактора: вот-вот, уже скоро, практически победа! И… на самой последней ступеньке происходит срыв. Как говорят теперь – «облом». Получаю огорчённое письмо от редактора: ах, ох, опять не удалось, но не падайте духом, вы ещё молоды, у вас всё ещё будет…
В чём же причина? Чаще всего НА САМОМ ВЕРХУ меня упрекали в отсутствии «гражданской» тематики и в том, что мои стихи (для моего возраста) слишком грустные.
Но НИ РАЗУ мне не сказали, что они слабые. Это меня грело.
А то, что меня не печатали в центральных журналах – ну что ж, зато печатали в районной газете, в областной молодёжной, и даже в республиканской – чего же ещё желать в 15-16 лет?
* * *
Когда приезжали в наш городок выступать поэты из Днепропетровка, меня тоже приглашали поучаствовать. Меня и ещё нескольких человек из нашего городского ЛИТО. И хотя я своих стихов со сцены не читала, по своему обыкновению стеснялась, трусила перед аудиторией, но кто-то брал мои листочки, читал – и они звучали вполне достойно, ничем не уступая стихам областных взрослых поэтов.
Так что сетовать на свою невостребованность я никак не могла. Да я и не сетовала. А то, что Господь берёг меня от ранней славы, так Он правильно делал: Он не хотел, чтобы меня испортили, сломали, покорёжили медные трубы. Всё было правильно. Я это отчётливо вижу по прошествии многих лет. А тогда чувствовала это интуитивно: всё идёт так, как надо.
Что такое двадцать лет?
«Только, только двадцать лет…» – поёт Лидия Клемент.
Крутится чёрная пластинка, нежный голос уверяет меня, что двадцать лет – это только начало жизни.
А мне даже страшно себе представить, что когда-нибудь мне будет двадцать лет! Такая глубокая старость… Разве что-нибудь может быть ПОСЛЕ этого рокового возраста?
Разве я не пережила уже сейчас, в свои шестнадцать лет, всё, что может пережить человек?… Что ещё может быть в жизни – за этой страшной гранью, носящей название «двадцать лет»? Для меня это как жизнь после жизни, или жизнь после смерти…