Там, где всегда ветер

Романушко Мария Сергеевна

Часть 8. Звёздный дождь

 

 

Выступление на ТВ

Через несколько дней после выпускного вечера в школе, мне позвонили из молодёжной редакции областного телевиденья и пригласили поучаствовать в передаче, посвящённой выпускникам школ.

– А что я должна буду делать?

– Прочесть свои стихи. Вас нам рекомендовала молодёжная газета. А точнее – Игорь Пуппо.

– Вообще-то я не читаю своих стихов.

Пауза.

– Почему?

– Не люблю.

Пауза.

– Тогда мы вас представим, а стихи прочтёт девушка из студии художественного слова.

Я минуту посомневалась, но потом согласилась:

– Ну, ладно.

– Вот и замечательно! Не забудьте взять выпускное платье. И стихи!

* * *

Едем в Днепропетровск с Фёдором, у него там дела. Раннее утро, бескрайняя степь, прямая, как взлётная полоса, лента шоссе, – до самого горизонта… и там, на горизонте, прямо над дорогой всплывает огромный, красный диск солнца…

И опять мне кажется, что это какая-то другая планета… И не солнце встаёт над дорогой – а огненный, воинственный Марс…

Фёдор довёз меня до самого телецентра и даже зашёл со мной в редакцию.

Нас встретил очень приветливый молодой человек и так горячо благодарил меня за то, что я приехала, что мне было даже неудобно (а Фёдору, я видела это, было приятно).

– И сколько поэтов будет выступать в вашей передаче? – спросил Фёдор.

– Один. Только ваша дочь.

Фёдору стало ещё приятнее. Я удивилась: кто ж ещё там будет?

– О, много разного народу! Танцоры, певцы, декламаторы… Победители разных фестивалей и конкурсов. Но все – выпускники этого года. Кстати, может, ты всё же сама прочтёшь свои стихи?

– Нет-нет!

– Ну, как знаешь. Хотя когда читает автор, это всегда интереснее.

Но я уже упёрлась в своё «нет» и сдвинуть меня с него было невозможно.

Потом Фёдор уехал по своим делам в главк, а я – на Философскую улицу. Первый раз я приехала сюда одна, и мне это было удивительно. Неужели детство действительно кончилось?…

Соседей не было дома. Я достала в условном месте такую железную штуку, вроде небольшой кочерёжки, всунула её в специальную дырку в двери, зацепила кочерёжкой дырочку на внутреннем засове, как всегда делала бабушка, и вошла в квартиру. И меня сразу обняли знакомые с детства запахи!…

Принесла из колонки воды, налила в железный рукомойник с висячим носиком, умылась над запылённым тазиком. Вскипятила на газу старый синий чайник. Газ – это единственное новшество в этом старом доме.

Открыла комнату… Всё – как всегда! Законсервированное детство. В этом воздухе даже страшно двигаться – как бы не нарушить жизнь плотно слежавшихся молекул… Не сломать бы эту ауру, этот мир, такой вечный и, одновременно, такой хрупкий, почти призрачный…

Попила чаю с тёплыми бубликами, которые купила у Озёрки, здесь всегда ужасно вкусные бублики: свежие, хрустящие, щедро присыпанные маком, – обожаю с детства! Странно, никогда не пила чай на Философской в одиночестве…

Нашла в шкафу старый бабушкин утюг, пригладила своё выпускное платье. Не думала, что мне придётся надевать его ещё раз. А за окном, как всегда, по крыше соседского сарая разгуливали нежно-кофейные горлицы, мои любимые с детства птички…

И – отправилась в парк Шевченко, который находится на острове – посреди Днепра.

Сначала – пешком по Философской, вниз, к Озёрке, потом по сырому Бобровому переулку, вышла на улицу Шмидта к старому цирку, дошла до проспекта и дальше – на красном трамвае – вверх, вверх по залитому солнцем зелёному, ласково шелестящему бульвару…

* * *

Сначала у нас была репетиция. По парку сновали операторы, режиссёры, ещё какие-то теле-деятели, на полянке стоял теле-вагончик с аппаратурой, и внутри его суетились телевизионные люди. Каждому участнику, кроме его выступления, отводилась ещё какая-то маленькая роль: кто-то прогуливался с компанией по берегу Днепра, кто-то сидел на лавочке и непринуждённо общался с соседом (именно это выпало мне), а кто-то романтично смотрел в синюю днепровскую даль… Ну, и так далее. А операторы бегали со своими камерами и искали удачные ракурсы.

А потом все собрались на танцплощадке, и началась репетиция: кто-то пел, кто-то танцевал… Дошла очередь до моего стихотворения. Редактор выбрал стихи про осенние листья, хотя с разгаром лета это не очень вязалось, но другие стихи, сказал редактор, у меня ещё более грустные, так что остановились на этом. Дали листочек девочке – победительнице конкурса чтецов.

И когда она стала читать мои тихие, задумчивые стихи, мне сделалось просто дурно. Она декламировала их с такими высокопарными жестами, с такой кондовой патетикой в голосе, что я своих стихов просто не узнала! Я чуть не заплакала от огорчения.

– Это ужасно… – сказала я. – Лучше я сама буду читать.

– Вот и прекрасно! – сказал помощник режиссёра. – Иди к микрофону, читай.

– Только не сейчас! – взмолилась я. – Я прочту на передаче.

– А отрепетировать? Все репетируют.

– Можно я не буду?

– Ну, уж эти мне поэты! – схватился за голову помреж. – Иди в вагончик, договаривайся сама с режиссёром.

Пошла в вагончик. Там сидели перед экраном два дядечки, один из них – главный режиссёр передачи.

– А сможешь без репетиции? – просил он.

– Смогу! – сказала я с замиранием сердца.

– Ну, ладно. Только не подведи. Главное – подойди поближе к микрофону, чтобы тебя было слышно. А то голос у тебя больно тихий.

– Спасибо!

Я ещё постояла в вагончике, сплошь увитом проводами, как в паучьем царстве, поглядела, как на экране танцевали очередные лауреаты. Из разговора оператора и режиссёра узнала, что передача будет транслироваться на три области: Днепропетровскую, Кировоградскую и… Одесскую!

– А в самой Одессе это тоже будут показывать? – спросила я.

– Конечно! – сказал режиссёр.

Я вышла из вагончика, шальная от счастья. В Одессе! Это увидят в Одессе!

И, может быть, мой отец увидит меня…

После репетиции был перерыв. А потом – съёмка. Передача шла в прямом эфире. У меня, разумеется, тряслись поджилки, минутами я чувствовала дурноту при мысли, что мне придётся открывать рот и САМОЙ читать свои стихи… Но я тут же вспоминала патетическую чтицу, и моя уверенность крепла.

Наконец, очередь дошла до моих стихов. Девушка-конферансье объявила меня и протянула мне микрофон. И когда я взяла в руки микрофон, со мной случилось что-то удивительное. Пропал страх, внутри ничего не тряслось, и это вообще была как будто не я, – а я смотрела на себя немного со стороны, из какого-то другого измерения – на ту, которая держала микрофон и читала стихи:

Я соберу отчаянность и веру, И соберу букет осенних листьев… И вдруг приду к тебе и стукну в двери, И листья в ящик опущу, как письма… Ты всё поймёшь, поставишь листья в вазу. Они засохнут в медленном огне…

Я взглянула на помощника режисёра, который стоял на другом краю танцплощадки, как раз напротив меня, у него было такое странное лицо, то ли испуганное, но ли расстроенное, что у меня мелькнула мысль: наверное, не работает микрофон! И я, продолжая читать, сделала несколько шагов ко второму микрофону, стоящему на стойке, и так, держа перед собой два микрофона, дочитала стихотворение до конца. Помреж поднял вверх большой палец! Ребята, стоящие вокруг, аплодировали мне…

(А где-то, в далёкой Одессе, может быть… мой отец… Почему бы, собственно говоря, и нет?…)

Потом оказалось, что оба микрофона прекрасно работали.

– Зачем тебе понадобился второй? – смеясь, спросил помреж.

– У вас такое лицо испуганное было. Я подумала, что меня не слышно.

– Вовсе не испуганное. Просто расчувствовался. Стихи-то у тебя классные! И читала ты здорово. Мне в какой-то момент показалось, что это – про меня…

Таким был мой дебют на телевиденье.

 

В гостях у Серёжи

Вечером того же дня, вернувшись со съёмок, я отправилась в гости к Серёже. Его мама в последнем письме сделала приписку: «Будете в Днепропетровске, заходите, хотелось бы с вами познакомиться».

Я пошла без звонка, потому что телефона их не знала. Идти, от моего дома на Философской до их большого серого дома на привокзальной площади, было минут пятнадцать. Я была такая храбрая и раскованная после своего выступления!

Звоню… Открывает молодая белокурая женщина, и, не успела я рта открыть, как она воскликнула:

– Я догадалась! Это – вы! Серёжа, к тебе пришли!… Проходите, проходите же! К сожалению, мы с мужем уходим сейчас в театр, очень жаль, что не удастся пообщаться, но ведь вы ещё придёте к нам? С мальчиками остаётся няня, она вас напоит чаем. Лиза, у нас гостья! Может, мы ещё увидимся сегодня? А если нет, то спасибо вам большое за ваши письма, за стихи особенно, всё это так трогательно… Ну, не скучайте тут! Серёжа, ну что же ты стоишь? Принимай гостью. Всего хорошего! До свидания!

Её муж, наш лагерный военрук, кивнул мне в знак приветствия и на прощанье, а Серёжа, пока они не ушли, стоял в дверях комнаты и стеснялся.

Когда дверь за родителями закрылась, мой голубоглазый дружок сразу оживился, потащил меня сначала в комнату, где на большой тахте кувыркался его годовалый братишка, Алёша, такой же голубоглазый и белобрысый, и молоденькая нянечка караулила его, чтобы он не грохнулся на пол. «Хотите чаю?» – «Нет, спасибо».

– А хочешь, я тебе что-то покажу? – прошептал мне на ухо Серёжа.

– Хочу!

И он потащил меня в другую комнату, где стоял большой письменный стол, и он выдвинул один из ящиков стола – и там, в глубине, я увидела большой чёрный браунинг. (Наверное, браунинг, а как иначе он мог называться?).

– Страшный, – сказала я. – А кто у вас из него стреляет?

– Папа! – с гордостью сказал Серёжа. – Мой папа ловит бандитов! У него даже орден уже есть!

(Так вот почему он работал в лагере военруком! Наверное, он был приставлен к нам, чтобы защищать нас, в случае чего, от бандитов).

– Серёжа, а хочешь, пойдём, погуляем?

– Пойдём! Только у Лизы сначала спросим.

Лиза не возражала. И мы вышли на привокзальную площадь, солнце уже не палило, как днём, сладко пахло белым душистым табаком и львиным зевом, вся площадь была в клумбах.

– Хочешь, я покажу тебе дом моего детства?

– Хочу!

И мы пошли с ним на Философскую улицу, мимо Озёрки, мимо цирка, мимо маленького парфюмерного магазинчика на углу Бобрового переулка и Философской, и дальше – вверх на Философскую, и я держала Серёжу за руку, когда он шёл по высокому бордюру, как когда-то держала меня мама… И огромная нежность переполняла моё сердце.

Потом мы постояли с ним под гулкой аркой, как в тёмном театральном зале, и посмотрели на мой маленький двухэтажный дом, с деревянной верандой и лестницей, и колонкой во дворе, и маленькой лохматой собачонкой… И мне казалось, что я смотрю на свой дом – из далёкого далека, что я уже совсем взрослая, и держу за руку своего маленького сына…

 

Про увлечение фотографией и не только

Новое увлечение возникло уже после выпускного вечера в школе. Видимо, под впечатлением разговоров о том, что вот, все уезжают, и нам, видимо, это предстоит в ближайшее время. Вдруг пронеслось в мозгу: следующим летом нас тут уже не будет…

Фёдор позволил мне пользоваться его «ФЭДом». Я ходила по городу и фотографировала любимые улочки, школу, подруг – двух Ань и Лину. Увидела на углу Алексея Павловича и Жорку – с его великом, щёлкнула их тоже.

Дома фотографировала нашу с Маришей комнату, пустую, залитую солнцем… Своего любимого плюшевого медведя, которого мне подарили, когда мне был год. Ещё сняла свои любимые тополя за окном…

Потом обнаружила кнопочку автоспуска и решила сделать несколько автопортретов. Вообще я получаюсь на фотографиях плохо (так мне кажется), потому что жутко стесняюсь, когда на меня направлен фотообъектив. На меня даже нападает какой-то безотчётный страх – как будто на меня смотрит ВСЕВИДЯЩЕЕ ОКО… Поэтому у меня почти нет моих детских и отроческих фотографий.

Когда наш классный фотокорреспондент Жорка снимал нашу классную жизнь, я тут же смывалась – только бы не попасть в фотообъектив! Не удрала только когда мы всем классом гуляли после последнего звонка, и Жорка тоже с нами гулял, – как всегда, со своим фотоаппаратом. Ну, тут я сделала над собой усилие, чтобы не удрать – просто это была последняя прогулка с одноклассниками, было грустно и удирать не хотелось. Так что эти фотографии у меня сохранились. Неутомимый Жорка печатал их для каждого. Причём, печатал совершенно бескорыстно, просто за «спасибо» и за восторженное «ах, как здорово получилось!»

А Фёдор фотографией не увлекался: ну, щёлкнул нас с Маришей несколько раз за все годы в Вольногорске. Заниматься фотографией было в то время очень волокитно, трудоёмко. Нынче только особые любители ретро-технологий увлекаются такой архаикой, которая была для нас вовсе не архаикой, а единственно возможным способом напечатать фотографии.

Итак, вначале надо было проявить плёнку, а для этого особо аккуратно зарядить её в бачок, после чего – проявить-промыть-закрепить. Потом плёнки сушились, прицепленные на прищепках к бельевой верёвке, потом следовало очистить плёнки влажной ваткой от налипших пылинок и опять просушить, не дав им слипнуться…

А сколько времени и сил уходило на то, чтобы достать дефицитную фотобумагу! И дефицитные фото-химикаты (ведь тогда практически всё было дефицитом). И только совершив столько предварительных процедур и усилий, можно было однажды вечером занавесить одеялом окно на кухне, включить красный уютный фонарь и… целую ночь печатать, печатать, печатать! Разумеется, чёрно-белые, цветные нам и не снились. А потом накатывать, накатывать мокрые фотографии валиком на стекло… (Просохнув, они сами отвалятся и будут положены под пресс – под толстую стопу книг – для расправления).

А потом отмывать, отмывать все эти ванночки и баночки от химикатов… Мало кому нравилось такое продолжительное и трудоёмкое удовольствие. Жорке нравилось, он был настоящим фанатом фотографирования. Аниному папе, дяде Юре, это тоже нравилось, он всегда брал фотоаппарат во все поездки, к тому же они любили ездить в отпуск всей семьёй, и у Ани-большой осталось много фотографий от этих лет. Точнее – от ТЕХ. От тех уже далёких лет…

…В те несколько вечеров, что Фёдор посвятил фотографии, я сидела рядом с ним и всё наматывала на ус. И потом с удовольствием накатывала фотки на стекло кухонной двери. И отмывала ванночки (они ещё назывались кюветами) от использованных химикатов, хотя они и сильно пахли, но интерес пересиливал нелюбовь к химическим запахам. Так что, кой-какой опыт у меня уже был.

…Итак, я обнаружила кнопочку автоспуска. Впрочем, я и раньше знала о её существовании, но никогда не приходило в голову ею воспользоваться. А тут вдруг пришло: что, если за объективом никого не будет?… Это был психологический опыт над самой собой. Смогу ли я в такой ситуации преодолеть страх и смущение? Смогу ли не скукоживаться, а просто жить перед объективом, оставаясь СОБОЙ в те секунды, пока жучок с тихим жужжанием ползёт до щелчка?… Могу ли я на фотографии выглядеть не как мокрая, перепуганная курица, а как нормальный человек? Пусть не красавица, но хотя бы без этой затравленности во взгляде. Мне было интересно. И я не пожалела целой плёнки на свои эксперименты.

Я сфотографировала человека по имени «Я» на историческом балконе, за которым шумели тополя… С моими любимыми жёлтыми листьями. Они, проглаженные утюгом, с осени до лета простояли в вазе. Я прикрыла листьями половину лица, как веером, и поняла, что мне так комфортнее. (Мелькнула мысль: ах, как хорошо, наверное, носить чадру, или даже паранджу! Накрылся ею – и живёшь там, внутри, как в собственном маленьком домике. Здорово!) Ещё сфотографировала человека по имени «Я» в цыганском костюме, который сохранился у меня с прошлогоднего новогоднего бала. Сфотографировалась с маминой накладной косой – и это оказалось ещё интереснее (по самоощущению). Я поняла, что чем больше я прикрываю себя НЕ-СОБОЙ – тем мне легче, лучше, свободнее. Я вспомнила историю про Качалова (где-то прочла): оказывается, великий актёр вне сцены сильно заикался. Но стоило ему войти в образ и выйти на сцену – заикание тут же исчезало. Вот так вот! Тут какая-то загадка для меня. Или… наоборот, разгадка? Человек начинает запинаться, заикаться или как-то ещё по-другому комплексовать, если ему СТРАШНО ОТКРЫТЬСЯ. Страшно показать миру своё потаённое «я».

Лучше его спрятать в кавычки, под чадру, за штору образа. А почему страшно показать своё «я»?… Ответ прост: страшно быть не понятым. Страшно, что посмеются, повертят пальцем у виска («Она не такая, как мы! не такая, как все!») Не хочется, чтобы в ответ на откровенность сделали больно. Вот, говорю себе, природа и позаботилась: лишила тебя возможности открываться перед каждым встречным-поперечным. Повесила психологический замок на уста…

Тогда почему не страшно раскрываться в стихах? Да потому, что «я», облечённое в слова, это уже какое-то другое «я» – это тот самый образ, за который можно спрятаться. Который в состоянии прикрыть меня от насмешек и ухмылок мира. В стихах я совершенно открыта – но при этом стихами же и защищена. Вот так удивительно получается…

* * *

А потом Жорка учил меня проявлять плёнки и печатать фотографии. Потому что попросить у Фёдора фотоаппарат у меня ещё хватило смелости, но просить, чтобы он меня учил всяким фотографическим премудростям, это уже было за пределом моих возможностей. Жорку попросить было намного легче. Он прикатил на своём велике, привёз в двух литровых банках уже разведённый проявитель и закрепитель. Помог занавесить на кухне окно одеялом, установить на обеденном столе фотоувеличитель, красный фонарь, ванночки для проявителя, чистой воды для промывки фоток и закрепителя. И когда все домочадцы отправились спать, пожелав нам хорошей творческой ночи, я первый раз в жизни села за фотоувеличитель, а Жорка, как консультант-наставник – на табуретке рядом.

Пачка с фотобумагой, ножницы, пинцет для отлавливания фоток в ванночках… О, всё было так волнующе! Особенно в этом красном свете – как будто на сцене театра в каком-то волшебном спектакле… А мы – и актёры, и режиссёры одновременно.

Оказывается, у меня есть ещё одно любимое занятие в жизни!

А в углу кухни стояла большая кастрюля с компотом из сухофруктов, бабушка нам специально сварила, говорит: «Есть-то вы всё равно ночью не будете», – «Конечно, не будем, бабушка!» – «Ну, так хоть компотика попьёте, грушки там вылавливайте, очень вкусные…»

Так что к бабушкиному компотику мы много раз за ночь прикладывались.

– Жорка, грушу хочешь?

– А давай!

И вот, большом тазу с водой уже плавают мои первые фотки… Вот мои любимые тополя, вот Ани, вот сам Жорка с Алёпой. А вот и мои автопортреты… И вовсе я не мокрая курица, хоть и плаваю в тазу с водой! Очень даже человек. Такой, своеобразный… Особенно где с листьями-веером, и где с маминой косой. Вот удивительно: одному человеку (женского рода), чтобы хорошо получиться на фотографии, нужно, чтобы на него глядели, нужно красоваться перед фотообъективом и кокетничать во все лопатки. Оксане, например, или Томе. А другому человеку (то есть мне), нужно, чтобы на меня НЕ глядели. Тогда можно быть собой. Тогда можно узнать потом себя на фотографии, признать этот образ, а не рвать его тут же на мелкие клочья и не выбрасывать в мусорную корзину…

Вывод: больше всего на свете не люблю, когда на меня смотрят. (И когда прислушиваются, КАК я говорю.) Наверное, комфортнее всего я бы чувствовала себя в монастыре. Но не просто в монастыре (там всё-таки, наверное, людно), а где-нибудь в скиту, в полном одиночестве… И при этом принять обет молчания!

А как же любимый муравейник? Я же так люблю человеческий муравейник!… А это, между прочим, почти одно и то же, – неожиданно приходит мне в голову удивившая меня мысль.

В скиту ли, в толпе… Ни тут, ни там до тебя никому нет дела. И тут, и там ты в полном одиночестве…

– Знаешь, Жорка, я наверно уйду в монастырь, – неожиданно говорю я.

– В монастырь?… – изумляется он. – Ты что, в Бога веришь?

– Насчёт Бога не знаю… А в бессмертие души верю. Но не просто верю – я ТАК ЧУВСТВУЮ. Чувствую, что я не умру до КОНЦА. То, что у меня ВНУТРИ, умереть не может. Это же не материальное! А умирает только материя. Ведь так?

– Вроде так… – в раздумчивости сказал Жорка.

– А ещё верю, что в мире есть Невидимые Силы. Или это одна, но очень большая, всесильная СИЛА. Может, она и называется Богом?… И эта Невидимая Сила нам помогает, спасает нас. Вот как меня она спасла прошлым летом, когда я падала с причала в штормовое море… По всем законам физики я должна была упасть, на все сто процентов! Я уже начала это падение, оно было неминуемо – по земным законам. Но она – Невидимая Сила – удержала меня. Без её помощи мама бы одна меня ни за что не удержала! Мы бы вместе туда бултыхнулись… А КТО-ТО меня удержал! Значит, не время мне ещё умирать, Жорка!

– Конечно, не время, – соглашается он. – Только в монастырь-то зачем?

– Эх, Жорка! Хочется одиночества… Это же так приятно, когда никто на тебя не смотрит! Надвинуть низко платок, надеть чёрный широкий балахон, до самой земли… я бы ещё и чадрой с удовольствием занавесилась. Красота! Никто тебя не видит. Никто не делает замечаний, не читает нравоучений…

– А как же дети? Ты говорила, что хочешь, чтобы у тебя было много детей.

– Дети? Ну, не знаю… Может, дети у меня родятся в какой-нибудь другой жизни. А в этой жизни я замуж определённо не выйду.

– Почему? – живо интересуется Жорка, перекладывая проявившуюся фотографию из проявителя в воду, а потом в закрепитель.

– Понимаешь, – говорю я, старательно наводя фокус, – мне кажется, я могу полюбить только взрослого человека. Очень взрослого. Намного старше себя. Ну, в возрасте моего отца, наверное… А все взрослые люди уже женаты. И тот человек, которого я могу полюбить, тоже, наверняка, давно женат…

– С чего ты взяла?

– Так мне кажется. Предчувствие у меня такое.

– Ты что-то придумала себе… Даже не знаю, что тебе сказать.

– А ты и не говори ничего.

– Послушай, а у тебя способности! – хвалит меня Жорка, вытаскивая из закрепителя очередную фотокарточку. – И композиция везде хорошая, и освещение удачное. Ты давай, занимайся этим. Я, помню, когда начинал, у меня вначале полная ерунда получалась, почти всё в мусор шло. Редко что стоящее выходило. А у тебя, гляди, – один снимок лучше другого!

Мне приятны Жоркины похвалы, вообще Жорка хороший товарищ, можно сказать – моя лучшая подружка на сегодняшний день. Жорка нравится моим домашним и даже Фёдору, и я знаю, что у них, домашних, на уме. Но у меня ничего такого на уме нет. И у Жорки тоже. Разве нельзя просто дружить? Как два товарища. Как две подруги.

– Ещё компоту хочешь? – спрашиваю Жорку.

– Ну, давай!

– А то бабушка будет переживать, что мы тут всю ночь голодали. Сидели и голодали, и голодали…

Смеясь, мы поедаем вкуснющие бабушкины груши. Груша из компота – это одна из самых вкусных вещей на свете!

…И вот уже светлеет на окне одеяло, напитываясь утренним солнышком, надо сворачивать нашу фотолабораторию…

 

В больнице

У меня истощение нервной системы, и я первый раз в жизни оказываюсь в больнице. Старая областная больница в Днепропетровске. Неврологическое отделение, отдельный корпус в зарослях тенистого больничного парка. Первый этаж, лето, окна распахнуты…

В палате, кроме меня, ещё четыре женщины. В то время, когда мои одноклассники сдают экзамены в институты, – я глотаю горькие пилюли и слушаю (вынуждена слышать!) вызывающе откровенные рассказы моих сокамерниц, то есть – сопалатниц – про мужей-алкоголиков, про подлецов-любовников, про детей «наказание Господне», да про бесконечные аборты… Женщины вроде нормальные и даже весёлые, им нравится лежать-отдыхать от работы и домашней заботы, им плевать на то, что рядом – девчонка-только вчера школьница, и они всё полощут и полощут целыми днями своё грязное бельё…

Столько грязи о жизни, сколько я узнала за те больничные дни, мне больше не довелось никогда слышать. «Повезло» наивной семнадцатилетней девчонке прослушать лекции о правде жизни. Эта правда была мерзка и страшна. Выходило так (если верить этим тётушкам), что ни любви, ни верности, ни чистоты на свете нет. А есть только ложь и грязь.

А у окна лежала ещё одна женщина, совсем молодая, с бледным тонким лицом и тёмными длинными волосами. Красивая и молчаливая. Она умирала…

На днях её муж приводил под окошко детей: мальчика, лет шести, и девочку лет трёх – попрощаться. Он приподымал их по очереди на руках, и они смотрели в раскрытое окно на мать, которая лежала в беспамятстве… Наверное, они думали, что она спит. И не догадывались, что скоро она уснёт навсегда, и они её больше не увидят.

Днём она лежит без сознания, тихая, обессиленная, а ночью у неё страшные боли и она кричит на всё отделение, извивается на постели, сбрасывая одеяло и разрывая на себе больничную рубаху. Я закрываюсь одеялом с головой: страшно!… Рядом со мной умирает человек… Боже, как она кричит!… Палату заполняет толпа врачей и медсестёр. Одна из них приходит со шприцем и делает очередной обезболивающий укол, но бедняжке от него не легче…

Они все стоят вокруг неё молчаливой толпой и ждут, что вот сейчас она, наконец, умрёт, и все вздохнут с облегчением. Она кричит, хрипит, бьётся на кровати так, что звенят пружины… А они стоят молча и ждут… Ждут, когда она умрёт.

Эти разрывающие сердце крики и это молчаливо-равнодушное ожидание смерти забыть невозможно.

Но бедняжка не умерла и в эту ночь. Наверное, слёзы её детей и мужа не давали ей покинуть землю, на которой, кроме мук, у неё уже ничего не осталось…

Рано утром, а оно было солнечное, зелёное, шелестящее, полное бликов, тепла и щебета птиц, полное света и жизни, пришёл её муж, встал у раскрытого окна и молча смотрел на неё, не отрываясь… Она была в беспамятстве и не видела его. Лежала с белым лицом, сливающимся с подушкой, и только густые, тёмные волосы, рассыпанные по подушке, были живыми и молодыми…

Я поняла, что ещё одну ночь в этой палате не вынесу. Собрала свои вещички, «Бегущую по волнам» Грина, ручку, тетрадь и вышла в сад караулить маму. Было воскресенье, и она должна была меня навестить. Наконец, она приехала. Я бросилась к ней навстречу: «Идём, идём отсюда скорее! Домой!»

 

Звёздный дождь. Волк

Август. Мы с бабушкой и Маришей в Васильевке. Неожиданно на выходные приезжает мама. Ночью мы с мамой не можем уснуть из-за жары в хате. Форточек в деревенских окошках нет. «Хочешь, выйдем во двор, продышимся?» – шепчет мне мама. «Хочу!»

Выходим во двор, залитый лунным светом. Луна – полная, оранжевая, как гигантский абрикос, низко-низко висит над тихой землёй. И крупные яркие звёзды, ими густо усыпано всё небо, некоторые висят так низко, над самой крышей, здесь она называется «стриха», кажется – протяни руку и срывай! Ни огонька кругом, ни звука, только цикада изредка прозвенит у сарая…

Садимся на лавочку у крыльца. Тепло, как в крынке с парным молоком. Но мама обнимает меня за плечи и прижимает к себе, чтобы я случайно не замёрзла. Я не помню, когда она меня вот так обнимала. Когда мама такая тёплая и нежная, то невозможно представить, что она бывает другой. Когда она такая, как сейчас, я тут же забываю о том, что она бывает другой, образ другой мамы, раздражительной и резкой, мгновенно стирается в моём сознании, как фантом.

Мы сидим и тихонько разговариваем. Мама говорит о том, что этот год надо посвятить тому, чтобы вылечить меня от страха речи, чтобы на следующее лето я могла поступить в институт. Она говорит, что если надо будет для моего лечения, то мы даже уедем из Вольногорска, скорее всего так и будет. Она говорит, что комбинат и город уже построены, и для них с Фёдором в Вольногорске большой работы уже нет. Что Фёдор год как мотается по области – строит школы и коровники, а в Вольногорске всё большое строительство завершено. Мне всё это хорошо известно, но мама проговаривает это вслух, как будто складывает на чашу весов… «Жалко, конечно, говорит она, прижились здесь за семь лет, привыкли, но что поделаешь…» Да, такая у них профессия. Кстати, многие друзья-строители уже уехали.

Мама спрашивает, как я отнесусь к переезду, ведь я когда-то так не хотела уезжать из Вольногорска, даже на два года в Германию. «А куда?» – спрашиваю я совершенно спокойно, и понимаю, что на этот раз я к переезду готова. Моя душа созрела для перемен. «Куда на этот раз, мама?» – «Ещё неизвестно», – говорит она. Дело в том, что за эти годы Фёдор вырос в такого крупного специалиста, что сам свою судьбу решать уже не может. Уже нельзя, как было в Оренбурге или в Луганске: взять расчёт и уехать – куда глаза глядят. Теперь, куда ехать Фёдору, будет решать Министерство.

– Но Фёдор просил, чтобы при переводе на новое место, учитывали то, что в семье болен ребёнок, и мы можем жить только в городе, где есть хорошие врачи-специалисты.

– Я уже не ребёнок, мама.

– Да, ты уже не ребёнок… – вздыхает мама. – Столько лет потеряно для твоего лечения! И о чём только я думала, когда согласилась ехать в эту степь?…

– Мама, не жалей ни о чём. Ведь ты была счастлива эти семь лет?

– Да, я была счастлива, ты права.

– Ну, вот и не жалей. Радуйся!

– Деточка, я и радуюсь: такая интересная работа здесь была, столько друзей, как мы весело отмечали все праздники!…

Мама погружается в воспоминания, перебирает радостные эпизоды вольногорской жизни…

А я слушаю её и смотрю на абрикосовую задумчивую луну, на мерцающие звёзды… И вдруг одна из звёзд срывается с чёрного бархата и летит вниз, прочерчивая за собой сверкающий след…

– Мама! звезда упала!

– А ты успела загадать желание?

– Нет, не успела… это так неожиданно…

– Ой, вторая! – вскрикивает мама. – Скорей загадывай!

– Третья, мама! смотри! Ведь август! Звёзды падают в августе, даже книга есть с таким названием. Может, ещё упадёт?… Надо заранее загадать желание. И ты загадывай!

– Да что мне загадывать?…

– Как «что»?! Такие перемены в жизни намечаются, неужели нечего загадать?

– Ты права… Ой, упала…

– Всё, больше не говорим и ни на что не отвлекаемся.

И – посыпались!… Одна за другой, одна за другой… Я не успевала прошептать желание, как уже летела вторая, третья… десятая… Как будто огненные капли непрерывно стекали с чёрного неба…

А потом хлынул настоящий звёздный дождь! Ливень!… Казалось, все звёзды решили упасть с неба! Стало очень светло, потому что всё небо было густо-густо заштриховано светящимися полосами. Потоки яркого света стекали на землю, и никто-никто, кроме нас с мамой, этого не видел…

Я всё, всё успела в ту ночь загадать: чтобы мне излечиться от всех своих страхов, чтобы Маришка была счастлива и всегда оставалась такой чудесной, какая она сейчас, чтобы мама и бабушка не болели и жили долго-долго, и никогда не ссорились, чтобы у бабушки Химы жизнь была не такой тяжёлой, и у бабушки Моти, и у тёти Зои, чтобы нашёлся Николай, сын тёти Зои, который ушёл в армию – и пропал, чтобы нашёлся и написал бы матери своей письмо, чтобы мне в конце-концов подружиться с Фёдором и перестать его бояться, чтобы когда-нибудь увидеться с отцом, чтобы приходили стихи и не уходило вдохновение, чтобы когда-нибудь у меня вышла книжка, чтобы понять, куда нужно идти учиться, чтобы у меня была интересная профессия, чтобы встретить когда-нибудь свою половинку, чтобы у меня были дети, мальчик и девочка… Я пожелала счастья всем своим подругам и всем хорошим людям на земле, я пожелала, чтобы не было войны…

А звёздный дождь не прекращался! У меня уже давно кончились желания, оказалось, что их не так уж много у меня, и теперь я мысленно твердила только одно, совсем простое желание, но это одно вмещало в себя все, даже те, о которых я пока не догадывалась: «Чтобы всё было хорошо! Чтобы всё было хорошо! Чтобы всё было хорошо!…»

И так мы сидели с мамой на той лавочке до рассвета, не в силах уйти, недосмотрев это фантастическое шоу… Казалось, после такого звездопада на небе не останется ни одной звёзды! Но кой-какие звёздочки всё же остались, бледные и далёкие… И когда опала ещё одна звезда, нам всё не верилось, что это конец, и мы ещё какое-то время сидели на лавочке, как зачарованные…

И в этот момент во двор вошла большая серая собака, овчарка. Ещё когда она шла по улице, мимо нашего тына, я удивилась тому, что кто-то спустил с цепи на ночь такую большую овчарку. И не могла понять, чья же она, потому что на нашей улице овчарок не было, а всё беспородные дворняжки, да и то не у всех. В нашем дворе собаки не было. Овчарка шла медленно, опустив голову и тяжёлый хвост, она вошла во двор, неторопливо и молча приблизилась к нам и остановилась в двух шагах от нашей лавочки.

Она стояла и смотрела на нас, не мигая. А мы сидели, прижавшись друг к дружке, и молча смотрели на неё. Глаза в глаза. Её взгляд был какой-то не собачий. И не человечий. Мне стало жутко… И я понимала только одно: нельзя произнести ни звука, нельзя сделать ни малейшего движения… И мама понимала это. В ту минуту мы стали как бы одним существом.

Не знаю, сколько прошло времени в этом глядении глаза в глаза… Мы – на овчарку, овчарка – на нас. В такие странные мгновения жизни время течёт как-то по-иному, и обычные мерки тут не подходят.

Наконец эта странная овчарка развернулась и пошла с нашего двора. Она вышла за калитку, постояла немного, как бы раздумывая, и пошла дальше вдоль улицы…

Когда она скрылась, мы только тогда перевели дыхание.

– Какая странная собака…

– Пойдём-ка скорее спать, – сказала мама.

И мы вошли в тёмную душную хату, на ощупь нашли свою постель на глиняном полу и быстро уснули.

Утром мы проснулись от громких голосов во дворе: пришла соседка и рассказывала, что ночью у неё на дворе волк задрал собаку, а у соседей – нескольких кур, а у других соседей ещё кого-то…

Мы с мамой переглянулись. Так вот оно что! Вот что за собачка заходила к нам!

– А нас он не мог задрать?

– Вряд ли. Ни один зверь, я думаю, не нападает на человека первым, – сказала мама. – Странно, что он пришёл в село в августе. В это время волки сыты и к людям не идут – это ведь большой риск для них.

– Странный волчок… – сказала я. – А ты ночью испугалась?

– Немного. В основном, за тебя.

– Но ведь не зря над нами столько звёзд вчера просыпалось!… Значит, желания начинают сбываться!

 

Сочи-2

Мама решила, что меня лучше лечить не в больнице, а морем… Мы едем на юг втроём – с нами девятилетняя Маришка.

Тридцать первое августа. Сидим на вокзале в Днепропетровске, в ожидании своего поезда, и, как всегда, – объявляют отправление барнаульского!

– Внимание, внимание! Через несколько минут отправляется скорый поезд «Днепропетровск – Барнаул»! – разносится из простуженного динамика.

Это просто колдовство какое-то. Всегда, всегда, когда я на этом вокзале, здесь объявляют отправление барнаульского поезда! Всё-таки я когда-нибудь уеду в этот далёкий, манящий таинственным гулом, Барнаул… Когда-нибудь я увижу его…

А пока – мы уезжаем в Сочи.

…В Сочи мы поселились в крошечном домике в густых и влажных зарослях Приморского парка. Во дворике жили коты, целая дюжина разномастных мини-тигров, которые живописно свешивались с дерева; под деревом гудела керосинка, на которой мы готовили свою простую еду. По ночам по крыше домика барабанил перезрелый инжир…

А по утрам… а по утрам мы просыпались от цокота копыт! По нашему переулку выгуливали длинноногих, шёлково сверкающих на утреннем солнце лошадей… Слышался рёв медведей, визгливые крики обезьян… Через дорогу был – цирк!

А в цирке…

«ВЕСЬ ВЕЧЕР НА МАНЕЖЕ – ЛЕОНИД ЕНГИБАРОВ!…» -

вырывалось призывное из-под старенького брезентового купола и неслось на набережные, на дорожки Приморского парка, и в наш двор, в наше окно…

СЕГОДНЯ – И ЕЖЕДНЕВНО! Можно было наяву увидеть то, от чего смеялась и плакала в тёмном кабинете физики… Пойти – и увидеть! И – выбежать на манеж с цветами… Для Клоуна.

А ещё можно было случайно встретить его на нашей улочке, или на набережной, или в парке. Усталого, бледного, задумчивого… Руки в карманах, опущенные плечи. И этот всегда тревожный взгляд…

Наверное, можно было даже подойти и заговорить с ним… Но я не решалась.

Я шла чуть поодаль, сзади… Я шла не дыша – как в вечность. За этой обычностью взгляда, Обычной усталостью плеч… Я слышала – Вы звучали Улыбкой своей, походкой… Казалось мне – даже молчанием… …О, времени бешеный ход! И мучаюсь я: смогу ли Вот так прозвучать над Летой? Из памятного июля Зовут меня музы и ветер… …И помню: поодаль, сзади Я шла не дыша – как в вечность – За музыкой Вашего взгляда И тихим звучанием плеч…

А однажды он сам заговорил со мной! Я бежала к морю, на ходу распечатывая конверт: письмо от Ани-маленькой. В конверте, кроме письма, оказалась газетная вырезка из «Приднепровского коммунара» с моим рассказом «Возвращение». Остановилась на бегу, перечитывая знакомые строчки, радуясь, что ни одна из них не выброшена и не изменена. В той газетке работали прекрасные люди: они уважали автора, не взирая на его возраст.

А рассказ мой, точнее – новелла, так я её назвала, был о любви. О единственной и безответной. На всю жизнь. Я придумала эту новеллу, как стихи – на одном дыхании. Прошлой осенью. На качелях… Был вечер. Дворик был пуст. Поскрипывали качели… С клёнов слетали жёлтые листья… Светились окна в домах, обступивших дворик со всех сторон. Я раскачивалась всё сильнее и сильнее… И когда качели взмывали вверх – мне удавалось заглянуть в окна второго этажа… И вдруг придумалась эта история. Про девочку на качелях, про жёлтые листья, про то, как она каждый вечер приходит в этот двор и, преодолевая страх, раскачивается всё сильнее и сильнее. Только чтобы взглянуть в окно… А там, в окне, человек. Взрослый, одинокий, немного угрюмый. Он и не догадывается о существовании девочки, которая уже давно любит его. И пишет ему стихи… Потом человек уезжает из этого города, потому что у него такая бродяжья профессия – он строит мосты… Пройдёт много лет. И однажды ему в руки попадётся тоненькая книжка стихов. Он откроет её, прочтёт одно стихотворение, другое… И вдруг поймёт, что все они – ему! И вспомнит поскрипывающие осенние качели в вечернем дворике… Он вернётся в этот город. Разыщет эту женщину. Она откроет ему двери и… не узнает его.

– Здравствуйте, – услышала негромкий, ласковый голос.

Подымаю глаза от своей новеллы – передо мной стоит Енгибаров! Тёмная чёлка до бровей, бледное лицо, в грустных глазах весёлое любопытство.

– Что вы читаете? – с улыбкой спрашивает он.

– Да вот… напечатали, – сказала я, жгуче покраснев.

– О!… первый раз?

– Да нет, уже девятый.

– Солидный автор! – сказал он, и мы засмеялись. Стало легко, смущение моё прошло.

– А прочесть можно? – спросил он.

– Можно.

Мы стояли на углу циркового забора. Забор был сплошь обклеен его афишами… Он читал очень долго, или мне показалось, что долго, я ждала и ужасно волновалась.

Наконец прочёл. Смотрит на меня удивлённо.

– Не понравилось? – робко спрашиваю я.

– Наоборот! Очень понравилось!

И он поцеловал меня. В щёку. Как несколько дней назад, в цирке, когда я выбежала на манеж с цветами…

– Книжки есть? – спросил он.

– Нет пока что…

– Чтоб были! – сказал он.

– Будут! – пообещала я с уверенностью с лёгкостью семнадцати лет.

Да и как я могла не верить в это, когда САМ ЕНГИБАРОВ сказал: «Чтоб были книжки!»

Так мы познакомились. Не подозревая даже, что это – далеко не последняя наша встреча.

 

Вернувшись домой…

Вернувшись домой, я написала ему письмо на адрес сочинской гостиницы, где жили цирковые артисты. Вложила в письмо стихи.

Я пишу тебе письма, Я пишу тебе длинные… Опускаю их в ящик, Холодный от инея. Гулко в дно ударяются Мои беды и радости… Только письма теряются. Ведь они – все без адреса…

И каждый день, в течение месяца, бегала к почтовому ящику… Пока до меня не дошло, что письмо и в самом деле оказалось без адреса… Было грустно.

 

По заявкам зрителей

В нашем кинотеатре где-то раз в полгода шли фильмы по заявкам зрителей. И вот, закупив целую гору конвертов, я села писать письма…

Вот когда пригодилось моё умение писать разными почерками! Я написала десятки писем совершенно разными почерками (наверное, самый дотошный криминалист не заподозрил бы тут одну руку!). В каждом письме (от имени школьников, студентов техникума и самых разных граждан) я просила об одном:

«Уважаемая дирекция кинотеатра! Просим вас показать замечательный фильм о гениальном клоуне Леониде Енгибарове – «Путь на арену».

Где-то недели через две на афише в центре города я увидела желанное:

«ПУТЬ НА АРЕНУ. По заявкам зрителей».

…Зал был набит битком! Я ходила на все сеансы, утренние и вечерние: с Маришкой, с мамой, с Анями. И каждый раз был полный аншлаг! Ни одного свободного места.

Таким образом, я доставила большую радость всему нашему городу.

Но даже мама не подозревала о тех письмах. А директор кинотеатра, встретив как-то мою маму (они были хорошо знакомы, ведь все в городе были знакомы!) сказал ей с изумлением: «Десять лет я директор кинотеатра, и за все годы ещё никогда не было, чтобы об одном фильме просили сразу столько людей! Поистине всенародная любовь у этого клоуна…»

Мама мне потом пересказывала этот разговор, а я в душе просто помирала от смеха. Но то, что у Леонида Енгибарова всенародная любовь – это факт.

Я в этом сама убедилась.

 

Странности речи

Осенью, в октябре, я ездила с Фёдором в Киев. У него была командировка, связанная, кстати, с переговорами о новом назначении. Заодно мама просила поискать для меня врача. Ей кого-то там посоветовали.

Дело в том, что речь моя опять застопорилась. Речь моя вела себя волнообразно: после прилива лёгкости и активности общения – наступал неизбежный отлив, и чем выше была волна моей активности, тем стремительнее и глубже я с неё падала вниз, в какую-то жуткую эмоциональную яму, когда мне трудно было говорить даже с Маришей. Каждое слово доставляло мучения.

Поэтому я предпочитала молчать по целым дням, замыкалась в себе, и только книги были моей отдушиной. Даже не верилось, что летом я выступала на телевиденье, а всего месяц назад совершенно запросто общалась с Енгибаровым!… Сейчас же – как будто замок висел, сжимающий челюсти, какой-то жуткий спазм, не отпускающий ни днём, ни ночью. Ночью я порой просыпалась от боли в скулах, так сильно я сжимала во сне зубы. Хотела расслабиться – и не могла…

Даже мысль о том, что надо произнести что-то, доставляла мучения.

Фёдор ворчал: «Не захотела поступать в институт, так хотя бы пошла куда-нибудь поработать. Я в её годы…» Ну, и так далее. Мама плакала: «Куда же она пойдёт работать, если она слова сказать не может? Это мы виноваты, так всё запустили, её давно надо было лечить…»

В Киеве мы нашли этого врача-светилу, но к нему оказалась очередь на год вперёд…

А в ноябре Фёдор взял меня с собой в командировку в Харьков. Там тоже были хорошие врачи, о которых прослышала мама, и очередь оказалась не на год вперёд, а всего лишь на два месяца. В начале февраля меня обещали положить в научно-исследовательский институт, где лечили всякие нервные болезни каким-то новым методом. Он назывался – аутотренинг.

 

В Харькове

Два месяца, февраль-март, я провела в харьковской клинике. В клинике – сплошь молодёжь, мне семнадцать, я здесь самая молодая, а самому старшему – слегка за тридцать. Съехались со всей Украины, один человек даже из Одессы. Я его расспрашивала, не знает ли он моего отца. Подумала: а вдруг? Ведь всякое бывает… Но он не знает. И всё равно я смотрю на него как на родственника: ведь он ходит по тем же улицам, дышит тем же воздухом, что и мой отец…

Главный врач нашей клиники – известный профессор, доктор наук (эх, забыла его фамилию! столько лет помнила, и вдруг забыла!), он первый в нашей стране (тогда она называлась Советским Союзом) применил в практике лечения неврозов метод аутотренинга. Этот метод, как мне рассказали, пришёл к нам из Германии, и пришёл с помощью именно нашего профессора: он перевёл с немецкого книгу про аутотренинг и стал всячески пропагандировать его, изучать и применять.

Надо сказать, что в ту пору (середина шестидесятых годов прошлого века) в Советском Союзе было много противников этого метода. Классические врачи считали его шарлатанством: ну разве это лечение, говорили они, когда человек сидит в расслабленной позе и мысленно твердит себе: «Я спокоен, я совершенно спокоен… моё сердце работает нормально…» Разве это имеет какое-то отношение к медицине?! Разве человек может таким странным образом вылечиться?

Каждый день с нами проводились занятия аутотренингом. А это совсем не то же самое, что гипноз. Гипнозом меня уже лечили раньше, гипноз мне тоже нравился, хотя я никогда не отключалась, не засыпала, а просто лежала с закрытыми глазами и внимательно слушала, что говорит врач. Чем отличается гипноз от аутотренинга? Тем, что во время гипноза человек пассивен (вот лягу сейчас на кушеточку, и меня будут лечить), а во время аутотренинга, несмотря на расслабленную позу, – человек активен. Он берёт на себя ответственность за своё здоровье, делает активный выбор: болезнь – или излечение, и, выбрав излечение, – человек как бы внутренне разворачивается в эту сторону – в сторону света и спокойной уверенности, что всё будет хорошо. Главное – дать себе выздороветь, не мешать самому себе неправильными мыслями, а для этого нужно научиться мыслить светло и конструктивно.

В этой удивительной клинике с нами, пациентами, (хотя лучше сказать: обитателями, или: временными жильцами, а ещё лучше – желанными гостями) много общались: врачи, психологи. Хотя тоже хочется дать им другие имена: добрые хозяева, друзья, просто хорошие люди. Общались с каждым индивидуально, проводились различные тесты, много тестов, наверное, с их помощью искали наши внутренние поломки, о которых человек порой и сам не догадывается, или старательно скрывает от самого себя. Со мной никогда ещё так много, подолгу, заинтересованно не общались. Никогда ещё я так не интересовала своих собеседников, как хозяев этой клиники, интересовала не только как пациентка, но как личность. Я начала ощущать свою значимость. Мне перестало казаться, что я – уродка. Не знаю уж, аутотренинг помогал (и он, безусловно!), но ещё больше помогало именно общение. Только здесь я поняла, какой у меня был дефицит общения, как я изголодалась по нему!

Оказывается, я вовсе не молчунья, как я думала, и не отшельница. Оказывается, мне очень нравится общество, и беседы по душам тоже очень нравятся. Одним словом, жизнь в этой клинике была потрясающе интересной.

По вечерам, после ужина, все сходились в маленькой столовой, это был как бы кубрик на корабле, здесь стоял магнитофон (о, роскошь!) и все вечера напролёт крутили Высоцкого. Там я его впервые и услышала. И сначала он мне не очень понравился: непривычная хрипота, рваные ритмы – слишком уж было всё в этих песнях необычно. Но постепенно хриплый, нервный голос зацепил меня за сердце, да так сильно, что не отпускает уже больше тридцати лет…

А ещё в этом кубрике читали мои стихи. Я взяла в Харьков свою общую тетрадь со стихами, это, по сути, была моя первая книга. Ну и что, что рукописная, когда-то книги все были рукописными.

Моя книга называлась – «Окна настежь». Не помню, кому я дала её первому, кому-то из девушек в нашей палате. И книга моя пошла по рукам. А вскоре я стала получать заявки на персональные экземпляры. Мои соседи-друзья по клинике покупали в киоске за воротами клиники общие тетради и вручали мне с просьбой: «Пожалуйста, если тебе не трудно, перепиши мне свою книгу, только ничего не пропускай». Так что те два месяца в Харькове я занималась тиражированием своей рукописной книги. Не помню уж, сколько экземпляров получилось в итоге…

Можно сказать, что в семнадцать лет я узнала, что такое популярность.

Зима в тот год была самая настоящая. Скверик вокруг клиники был завален снегом, желающие продышаться гуляли по вечерам по хрустящим крахмальным дорожкам… Я тоже гуляла, и поражалась тому, что в Харькове снег пахнет совсем не так, как в Вольногорске (там он часто пах хлоркой). А харьковские метели пахли фиалками! Такой нежный, чистый, пронзительный аромат, который невозможно забыть…

Однажды снегу навалило особенно много, и я, выйдя на вечернюю прогулку, стала лепить из него. Просто снежную бабу не хотелось. И я вылепила скифскую бабу – женщину из скифских степей, с раскосым и печальным лицом… Обитатели клиники ходили потом на неё смотреть. Она стояла среди снегов такая задумчивая и живая… И долго не таяла. Мне кажется, она так и не успела растаять до моего отъезда, я её всё время реставрировала, на каждой прогулке…

А ещё там, в клинике, я выпускала стенную газету. Как же без этого? Были праздники – февральский, мартовский. Мальчик-лаборант купил по моей просьбе листы ватмана. У кого-то были зачитанные журналы, я вырывала из них картинки и делала разные коллажи.

А ещё я там, в клинике, рассказывала всем про Леонида Енгибарова. Так что многие из посетителей кубрика стали его поклонниками, даже не видя его. Но фильм-то «Путь на арену» видели почти все! Тогда такое было время: вышел фильм – смотрит вся страна.

Но смысл удивительных, необычных енгибаровских клоунад понимали не многие. А некоторые и вовсе считали его неправильным клоуном, или даже вообще не клоуном. Тогда фаворитом был Олег Попов, и набирал известность Юрий Никулин. Так что приходилось проводить разъяснительную работу среди народа. Мне это нравилось, я была вроде лектора-музыковеда, точнее – енгибароведа, хотя в отношении Енгибарова «музыковед» тоже подходит, потому что такого звучащего клоуна я никогда больше не видела…

Мели фиалковые метели, пел Высоцкий, дни, заполненные общением, бежали очень быстро, и я с удивлением заметила, что совершенно не скучаю о доме. Однажды меня навестил Фёдор. А в другой раз – Фёдор, мама и даже Маришка! Они приехали на машине, и бедную Маришу по дороге сильно укачало. Когда я увидела её, это худенькое, бледное, глазастое личико, я поняла, что по ней-то я очень даже соскучилась.

* * *

Как-то утром, когда за окнами падал крупными хлопьями мартовский снег, я сидела на холодном подоконнике, у мохнатого окна, в пустом коридоре. Рядом стояла девушка, с которой я сдружилась в больничные месяцы. Мы смотрели на снег… И я рассказывала ей о том, что вижу имена людей в цвете. И не только имена. Вообще, если хорошенько присмотреться, то все слова – цветные.

Она слушала меня недоверчиво.

– Ну, какого цвета, к примеру, Юра? – спросила она.

– Зелёного, конечно.

– А Елена?

– Сиреневого, переходящего в лиловый.

Она засмеялась, решив, что я разыгрываю её. Но всё же ей было любопытно.

– А четверг? – спросила она.

– Оранжево-коричневого. А суббота – жёлтого. Воскресенье – серебристо-серого. Вторник – сине-лилового, как слива. Среда – светлая, как речная вода… А мартовский снег пахнет фиалками!

– Так, выходит, ещё и запахи?…

– Конечно! Всё – цветное и пахнет!

И я, неожиданно для самой себя, стала читать стихи. Те, что написала осенью, в Сочи. И было ощущение лёгкости и свободы…

Концерт из-за дождя был отменён. В незащищённом от дождей театре Рояль в чехол закатывают мятый. Потоки хлещут и звенят, звенят в колоннах… В амфитеатре капли говорят По голубым рядам холодных кресел… О чём они? То сказка или песня? А может, плач осенний летнего театра?… От молний – голубой на сцене свет. Сентябрь – в партере, В ложах – время. Я верю в отменённые концерты. В несостоявшуюся музыку – не верю!

… А потом открылась дверь кабинета, соседствующего с нашим окном, – и в коридор вышел профессор. Высокий, средних лет мужчина. Он спросил:

– Это вы сейчас читали стихи?

– Я.

– Пройдите в кабинет.

Слегка оробев, я вошла. Он указал мне на стул, а сам сел напротив, спиной к окну, за свой, заваленный книгами и бумагами, профессорский стол. С минуту он молча смотрел на меня.

– А пятница какого цвета? – спросил он. – Вы забыли сказать про пятницу.

– Вишнёвого, конечно.

– Почему «конечно»?

– Я так вижу.

– А я бы сказал: зелёного…

Он не смеялся надо мной. Он смотрел на меня с любопытством. Не как доктор, а как… соучастник!

…Мы проговорили, наверное, час, не меньше. Ему было всё интересно и важно, всякие подробности моей жизни. Этому, в общем-то, совершенно незнакомому человеку.

– Вы должны благодарить судьбу, – сказал он. – Теперь-то вы понимаете, что всё было со смыслом? И страх речи, и одиночество… Не будь всего этого, вы могли бы стать очаровательной болтушкой, не более. Не утверждаю этого, но кто знает?… Вам повезло. Судьба уберегла вас. И не смотрите на меня с таким удивлением. Да-да! Не будь заикания – не было бы и стихов. Взамен лёгкости речи природа наградила вас другим даром – более ценным. Вы видите то, чего не видят другие. И вы умеете это выразить. Радуйтесь! – профессор говорил оживлённо и горячо.

Его слова ошеломили меня. Он призывал благодарить судьбу, которую я считала несправедливой ко мне, и радоваться тому, что составляло несчастье моей жизни… По крайней мере, так я считала ещё минуту назад.

– Я радуюсь… – сказала я, ещё не вполне уверенная в этом. Но, уже сознавая, что вся моя жизнь от этого неожиданного поворота вещей на сто восемьдесят градусов, – осветилась по-новому – волнующе и ярко… Наполнилась смыслом.

С того дня прошло много лет. Я уже не помню имени профессора, – но помню его внимательный взгляд, помню его слова. И ещё помню запах мартовского снега, который клубился тогда в окне – за спиной профессора… Запах фиалок вливался в распахнутую форточку… А ещё помню, что тогда, в те минуты, я была по-настоящему счастливой…

 

И вновь про золотую розу

Бывая в Днепропетровске, я каждый раз заходила в редакцию «Прапора юности».

Хотя Игорь Петрович годился мне в отцы, но относился ко мне совершенно на равных. Узнав, что я, наверное, уеду из Вольногорска, и, скорее всего, в Москву, он сказал:

– Жаль. Здесь у тебя через пару лет была бы уже книга, а пробиться в Москве практически нереально. Ты здесь одна такая, а там…

И дал адрес своего друга – Цезаря Голодного. Сказал:

– Это наш земляк. Если будет тебе в Москве одиноко, или если помощь какая-нибудь понадобится – звони ему, не стесняйся. Скажи только, что ты из Днепропетровска – и он тебя примет с раскрытыми объятиями. Привет ему от меня передавай.

(Забегая наперёд, скажу, что адресом этим я воспользовалась. Но это – уже другая история…)

– И обязательно найди «Золотую розу»! – сказал Игорь Петрович мне на прощанье.

 

Я уезжаю в Москву

11 июня 1968 года. Поезд «Днепропетровск – Москва».

Для меня это поезд «Детство – Взрослость». Я уезжаю. Меня провожает мама. Фёдор уже третий месяц работает в Москве и живёт там в гостинице. Мама с Маришей приедут через два месяца, когда Фёдор получит квартиру. А бабушка решила остаться в Днепропетровске, на Философской улице, у себя дома. Конечно, ей нужно отдохнуть от нашего непростого семейства.

Я еду раньше, чем мама и Мариша, потому что Фёдор записал меня на двухмесячные лечебные курсы в Центр Речи. Там оказалось одно свободное место – как будто специально для меня. Если упустить этот шанс, то придётся ждать очереди почти год. Поэтому я спешно собралась и вот стою на перроне Днепропетровского вокзала. Отсюда я уезжала уже много раз: в Оренбург, в Луганск, в Крым и на Кавказ. Но всегда возвращалась вновь на этот перрон.

Сегодня я уезжаю в НОВУЮ ЖИЗНЬ. Навсегда. Я не знаю, вернусь ли когда-нибудь сюда. Но никакой грусти по этому поводу у меня нет. Я прожила ЭТУ жизнь до конца. Всё, что могло здесь произойти, уже произошло. Ощущение полной исчерпанности материала. Выпитой до дна чаши. Моей душе нужны перемены, и они подоспели как раз вовремя. Через месяц мне исполняется 18 лет. Мама в окошке улыбается и плачет. Первый раз я еду совершенно одна. Поезд набирает ход… Прощай, детство! До свидания, мама!

«Рано или поздно, под старость, или в расцвете лет Несбывшееся позовёт нас…» Как здорово, что в моей жизни это случилось всё-таки не поздно и не под старость.

…Упруго стучат колёса, я уезжаю всё дальше и дальше от этих мест, где всегда, всегда ветер… Где мне было временами радостно, но чаще грустно, порой захватывающе интересно, а порой мучительно скучно, и очень часто пусто и больно… Где я кое-что узнала о жизни, кому-то это может показаться мало, но мне так не кажется. А ещё я очень много узнала о себе. Но гораздо больше я о себе ещё не знаю…

Я еду в Москву, незнакомую и огромную, где, кроме Фёдора и нашей курортной приятельницы, у которой я остановлюсь на первые два месяца, никого не знаю. Еду в своё БУДУЩЕЕ – как на другую планету, даже не подозревая, что судьба приготовила мне на этой планете новую встречу с клоуном Енгибаровым и встречу с моим отцом, (не скоро это произойдёт, но всё же будет, будет!) А ещё на этой прекрасной планете я встречу человека, о котором даже не мечтала, потому что не верила, не знала, что такое в жизни бывает (ну разве что в книгах моего любимого Грина…) И найду здесь свою золотую розу…

…А потом, через много лет, на этой дивной планете у меня родятся дети, мальчик и девочка, два чуда, два моих ангела, и мальчику я дам имя, которое стояло у меня первым в списке имён для моих будущих детей, который я составляла на последней парте, сидя в школе у синего зимнего окна, за которым всегда, всегда был ветер…

сентябрь 2003 – май 2004