Татьяна сама поднялась ранехонько и девок разбудила. Забегали они по избе, зашлепали босыми ногами по глиняному полу. Какой уж тут сон! Пришлось вставать и Кондратию. Встал он потихоньку, чтобы Гридю не разбудить. Намерзся, намаялся парень. Ушли они из дому с утра, дождались у засеки охотников из пауля и стали спускаться по речке к ольховникам.

Снега за зиму выпало много, без лыж убродно, шагу не ступишь. Но кое-как к вечеру добрались, составили нарты к сосне. Кондратий показал Золте лосиную тропу. Она пересекла речку и бежала по мелкому ольховнику к лесу. Золта оставил своих охотников у речки, а их повел в лес. Не снимая лыж, они встали за широкие елки шагах в десяти от лосиной тропы.

Начало темнеть, заиграли на небе белые холодные звезды. Гридя хотел разжигать нодью, но Золта отговорил. Лоси, он сказал, недалеко где-нибудь. Так и просидел всю ночь в снегу, под елками. И не зря: едва рассвело – затрещали елушки, прошли перед ними широким метом лоси. Пропустив стадо, Золта выскочил на тропу и закричал: «Тэхом!» Кондратий выбежал за ним и увидел, что бегут от речки, навстречу лосиному стаду, оштяцкие охотники на лыжах. Лоси остановились и сгрудились в кучу. Золта на ходу выстрелил из лука, молодой лось прыгнул в снег и увяз. Кондратий добил его. Из темной кучи вырвался самец и, утопая по брюхо в рыхлом снегу, стал пробиваться к лесу. За ним бросились и остальные. Но вожак скоро выбился из сил, упал на колени. Его сменил другой лось. Охотники легко бежали по насту, били лосей из луков, кололи рогатинами…

– А Гридю чего не будешь? – закричала Татьяна на невестку. – Буди!

Вета стащила с мужа тулуп:

– Вставай, айка, вставай!

– Уйди, говорю! – ругался Гридя. – Затрещину дам!

– Вставай, не ерепенься, – сказал ему Кондратий. – Днем выспишься.

Татьяна вывела всех из избы, сама поклонилась раннему солнышку и девок заставила кланяться. «Видело ль, солнышко, красную весну, встретило ль, ясное, ты свою сестру!» – причитала Татьяна.

Гридя тер рукавицей распухший нос и орал:

Солнышко-ведрышко, выходи, Сестру-весну за руку выводи!

Солнце поднялось над лесом веселое, яркое. Поклонилась ему Татьяна в последний раз и ушла с девками в избу.

– А мы не так поем, – сказал Туанко. – Мы у бога Огня здоровья просим. Охота мне по-вашему спеть, большой отец!

– Пой, только я шапку надену. Холодно!

– Нельзя шапку надевать, большой отец.

Кондратий засмеялся.

– Беда мне с вами! Вон и Майта вышла. У нее, небось, тоже песня своя. Придется мне до вечера без шапки стоять, песни ваши слушать.

– Моя маленькая, большой отец.

Туанко запел по-своему, по-ултырски. Он просил теплое солнышко белую березу оживить. Люди напьются соку березового, заравы, по-ихнему, и перестанут хворать, забудут зиму холодную.

– Вот какая наша песня, большой отец!

– Беги в избу, песельник, согрейся. А я к Прохору зайду.

Майта увидела, что аасим к ним идет, убежала в баню.

Прохор сидел на лавке, у маленького волокового окна, шил кожаные олочи для молодой жены. Кондратий взял у него оштяцкие коты, повертел в руках.

– Малы будут.

– Не малы, тятя. Мерял я.

Кондратий отдал коты, вздохнул.

– Неладно у нас получается, Прохор. Я так и сяк думал: нельзя тебе в бане жить!

– Ничего, живем…

– У матери язык длинный. А сердце доброе. Дня ведь не пройдет, чтобы о вас не вспомнила. Переходите в избу да живите по-людски.

– По-нашему Майта плохо еще понимает. Да и боюсь я, обижать ее будут. – Вроде в нашей семье такого нет. Вета живет и Туанко. Никто их не обижает!

– Да ты не казнись, тетя! Все наладится.

Майта сидела на мягких овчинах, у каменки, слушала их.

– Тоскуешь, поди? – спросил ее Кондратий. – Не знаю, поймешь ли? Твой отец, князь Юрган, друг мой. А ты дочь мне, как Устя наша.

Майта подошла к нему.

– Ты Емас, аасим! Емас!

– Хвалит тебя Майта, – сказал Прохор. – Хороший, говорит.

Кондратий обнял тоненькую юрганку. Она засмеялась, сказала что-то по своему и убежала к каменке.

Прохор тоже засмеялся.

– Она говорит, тятя… Борода у тебя, как лес.

Кондратий погладил бороду и стал рассказывать, как лосей подкарауливали в ольховнике и свалили все стадо, согнав с тропы в глубокий снег.

– Я себе годовалого взял. И с ним намаялись шибко. Снег глубокий, убродно. Еле дотащили с Гридней.

– Тэхом, Майта! Аасим говорит, ваши охотники стадо шоруев свалили. Майта бросила на горячие угли кусок мяса. В бане запахло горелым.

– Радуется, – сказал Прохор.

– Всякому свои дороги! Голод у них. – Кондратий встал. – Пусть будет по-твоему, Прохор. Живите пока одни, до лета.

Майта качалась над каменкой, молилась, бога оштяцкого вспомнила, Нуми-Торума.

Кондратий вышел из бани, постоял, поглядел на весеннее солнышко и зашагал к овину. Летось привез Гридя соху с кулиги без приюха, да так и бросил. Ругал его Кондратий, да что толку – приюх-то железный, из березы не вытешешь… Пока до овина шел, вспомнил, что семенное зерно перетряхивать надо, горит зерно. В прошлые годы выносили рожь из овина зорить на сретенье, а нынче запоздали. Раскрыл Кондратий настежь широкие овинныеворота, разбросал солому, раздвинул жерди. Пахнуло на него из ямы хлебным теплом. Спускаться хотел, да Устя полдничать его позвала.

И дни весной долгие, и работа мелкая, во дворе, по хозяйству, а с утра до позднего вечера вся семья на ногах. Отдохнуть некогда: то одно, то другое. Семенное зерно спасли, телята обезножили, видно, святой Касьян на них косо поглядел. Телят выходили, на лядину стали собираться – подсечный лес теребить, растаскивать.

Утром спустился Кондратий к речке, поглядеть – не снесло ли переходы? И не удержался, перешел речку.

Гомон стоял в лесу – звенели птицы, звенели ручьи. От земли бусый парок поднимался, пахло прелыми листьями и банным теплом. Сел Кондратий на валежину и как утонул… Звенит, качается над ним лес, желтоголовая птичка вертится на кусту, хвостиком трясет. Проглядел ты, старый, говорит она, в хлопотах да заботах красную весну.

– Чиирик! Чиирик!

Открыл Кондратий глаза, сполз с валежины, встал на колени, поклонился земле:

– С пробуждением, матушка! Тебе зеленеть, а нам радоваться!

Вечером рассказал он своим, как уснул в весеннем лесу и как приснилась ему птаха-вещунья.

– А мне коровы снятся, – сказал Гридя. – Диво! Ползают коровы по синему небу, как тараканы.

– Ох, Гридя, Гридя! – вздохнула Татьяна. – Одно сон, а другое девка-вешнянка. Погубить ведь она могла отца, закружить в лесу.

– Небось не закружит! Не на таковских напала!

– Чего мелешь! Господи… Помню, мы на вырубках жили, с монастырскими закладниками. Пошел монастырский мужик весной в лес. День такой же стоял, теплый да ласковый. Ошалел мужик от весенней вони, от божьего тепла, от птичьего звона и дорогу запамятовал. Видит, девка на поляне сидит, косы зеленые чешет. Он к ней, хотел дорогу расспросить, а девка в птицу оборотилась и поет на березе, разливается.

Кондратий не дослушал Татьянину сказку, уснул на лавке. Разбудил его ветер, пришлось вставать, закрывать дверь, опускать волока на окнах. Будет дуть теперь северяк неделю, не меньше, ломать старые ели в лесу, гнуть к земле зеленеющую молодь. Которая осинка или березка устоит, не сломится, той долго жить. Ултыряне северяк Войпелем зовут, богом считают.

Кондратий дождался утра и повел семью на лядину, подсечный лесворошить.

Тропа не просохла, в низинах вода стояла выше колен. Прохор на руках Майту перетаскивал, как малого ребенка.

Гридя свою Вету тоже взял на закорки, но посреди лывы остановился и заорал:

– Говори, будешь Войпелю-болвану молиться? Говори, а то брошу!

Туанко ругал Гридю, Устя смеялась.

Кондратий тоже с ними топтался.

– За уши его держи! Не вывернется, – учил Вету. Любил он на баловство молодых глядеть.

На лядине провозились до вечера. Девкиворошили слежавшиеся сучья и по полю растаскивали, а он с сыновьямиворочал суковатые елки, чтобы лучше сохли.

Домой пришли затемно.

Пока северный ветер по лугам, по полянам носился да в лесу разбойничал, Прохор с Гридей семенной ячмень сушили, а Кондратий бороны лыком перевязывал. В прошлом году на кулиге рассыпалась борона, все зубья выпали.

Как только северяк угомонился, Кондратий пошел на лядину. Сколько он на своем веку лесу попалил на подсеках! Тиуну княжескому не сосчитать. И всякий раз беспокоился, ходил по лядине, проверял: ровно ли лес лежит? Подсохли ли на корню несрубленные сосны? Да какой еще день будет! В безветренный да пасмурный лучше не начинать, огонь на краю лядины остановится. А в большой ветер опасно, огонь может с лядины на лес перекинуться – тогда беда! Лучше всего день ясный, солнечный, с ровным ветерком.

Обратно шел, все на небо поглядывал, даже шея заболела.

Пришел он домой, собрал всех в избу, перекрестился на Татьянины иконы и сказал:

– С утра завтра выходим! Помоги, господи!

Он послал Туанка в ултыр, а Прохора к князю Юргану. С Прохором ушла и Майта, навестить отца.

Кондратий спал плохо, за ночь раза три выходил из избы, глядел на темное, высокое небо, на редкие звезды. Они светились ровно, не дрожали. К доброй погоде.

Едва рассвело, он разбудил Гридю.

Они вывели из конюшни лошадей, заседлали, приторочили к седлам топоры и мешки с едой. Гридя сел верхом. Кондратий повел лошадь в поводу.

На лугах Гридя погнался за лисицей и свалился в яму. Мерин, видно, перед ямой круто свернул в сторону.

– Отхлестать бы тебя рогатиной, – сказал Кондратий сыну. – Рогатину жалко!

– Да я, тять, женатый.

В лесу еще темновато было. Белели только лывы на тропе, мелкие – серебром отливали, а поглубже которые, те серые, с просинью.

Кондратий сел в седло – обходить лывы с лошадью тяжело по густому путаному лесу.

Они оставили на елани расседланных лошадей, мешки и топоры перенесли под березу, Гридя пошел жерди рубить на шалаш.

День начинался солнечный, ясный. От Шабирь-озера дул легонький ветерок.

На краю лядины Кондратий разжег костер и стал ждать соседей. Глядел на широкую, как поле, лядину, сплошь заваленную мертвым лесом, и думал. На Устюжине так же вот, в старые годы, жили люди без князей и доводчиков, жгли лес на лядинах, охотились. И вдруг земля оказалась не божьей, а княжеской…

Вынырнул Туанко из осинника, достал из-под рубахи серого длинного зайчонка.

– Смотри, большой отец!

– Отпусти, зачем он тебе! Из ултыра-то, пришли?

– Я их, большой отец, на тропе оставил!

Старый Сюзь привел с собой двух сыновей. Немного погодя пришел Прохор, с ним Золта и четыре охотника. Кондратий послал сыновей разжигать на другом конце лядины второй костер. Подожгли лядину с подветренной стороны сразу в десяти местах. Сучья быстро горели, огонь осел к земле, затрещали смолистые пни, зашипела кора. Черный дым поплыл над лядиной. Справа от Кондратия шел Золта, слева – сын старого Сюзя. Парень, видно, бывал на огнищах, ловко колом орудовал, поднимал слежавшиеся кряжи, не давал огню перескакивать через них.

К вечеру огонь выровнялся и пополз по лядине сплошным сорокасаженным валом.

Люди пошли отдыхать. На лядине остались два караульщика. Ночью Кондратий их сменил. Перед рассветом ветер стих, огонь начал захлебываться сыростью. Пришлось поднимать всех.

Утром ветер направился, подул от Шабирь-озера.

Кондратий пошел спать к шалашу.

– Смотри за огнем, Прохор, – наказал он сыну. – Не прогорит земля как следует – сорная трава задавит хлеб.

– Догляжу, тятя!

Кондратий лег под березу, укрывшись зипуном, и сразу заснул. Он видел во сне, как огонь растекался по лядине, будто кровью ее заливал; из огня и крови поднималась остренькая озимь, озимь росла на глазах, кустилась. Разбудила его Майта. Она трясла его за бороду и кричала:

– Аасим! Аасим, Ивашка турне ай, аасим!

– Оторвешь бороду, девка, – сказал Кондратий, вставая. – Откуда Ивашка взялся! Чего кричишь?

Он послал Туанка за Прохором.

– Скажи, Майта, мол, прибежала.

Увидев Прохора, Майта забалабонила по-своему, заревела. – Не пойму я ее, Прохор.

– Она говорит, Ивашка в пауле. Юрты грабит!

Кондратий взял седло.

– Гляди за огнем! – сказал он сыну.

Он гнал коня не жалея. Мерин храпел, косился на вицу. За оштяцкой тропой лес раздвинулся, тропа стала шире, ровнее. Мерин пошел шагом, не гнул на сторону башку, не шарахался от кустов и ям, но перед речкой встал. Кондратий не мог загнать его в глубокую воду, пришлось искать брод.

Выехав на гору, Кондратий увидел – горит большая юрта князя. Он остановил мерина, спрыгнул, отвязал от седла рогатину.

Люди князя Юргана метались в дыму, вытаскивали из горевшей юрты меха, серебряную посуду, дорогие булгарские мечи, луки и сваливали все в кучу. А даньщики, хохоча, набивали спасенным добром широкие кожаные мешки. Кондратий увидел сына… Ивашка хлестал плетью жену князя Юргана.

– Майта где? – кричал Ивашка. – Насмерть убью, проклятая, говори! Оттолкнув даньщика, Кондратий поднял окованную железом рогатину. Ивашка успел оглянуться, успел крикнуть:

– Тятя! – и свалился, как сноп, к его ногам.

Бросив рогатину, забыв о коне, Кондратий ушел из пауля. В лесу пахло гарью. Мелькали перед ним березы и елки, а он видел лицо сына, белое, на зеленой траве. Попалась ему старая оштяцкая тропа. Он пошел по ней. Спускался в сырые лога, густо заросшие хвощом, переходил речки, брел по жухлой траве, а лес казался ему везде одинаковый – угрюмый, спокойный, пропахший смолистым потом. Он устал. Остановился отдохнуть перед кедром, снял шапку, глядел на кедр, глядел пристально, будто спросить хотел великана – где, в чем твоя могучая сила? Постоял, вытер шапкой лицо и пошел дальше. Сердце его болело, но он уже пришел в себя, понимал, что оштяцкая тропа приведет его к Юг-речке. А там и до дому недалеко. Березы потихоньку шумели над ним. Густой и крепкий елушник рос под березами, а на открытых полянах елушник хирел, покрывался розовой слизью и лишаями.

Выбившись из сил, Кондратий сел на сваленную бурей сосну. Рядом стояла кривая черемуха. Она умирала, задавили ее большие темно-сизые елки. В бусых трещинах жили муравьи, выше их лепились красные прожорливые жучки. Вспомнил Кондратий, как нес захворавшего в дороге Ивашку. К вечеру слабели руки, он клал его на землю, ложился рядом, и ждал, пока подойдет семья. Ночью хлопотала над Ивашкой мать, а утром он опять брал на руки сына и шел. На новом месте, помнил Кондратий, пришлось ему работать за троих, летом часа два спал. Старшие сыновья с ним были, а с младшими Татьяна возилась, молиться их учила, ругала соседей нехристями и чучканами. Все боялась, что забудут ребята веру русскую и язык христианский. Кондратий посмеивался, глядя на них, говорил, что Христос здесь сохатому не хозяин, Мойперу здесь надо молиться, лесному оштяцкому богу. На первых порах Ивашка птицу без надобности бил, а потом, балуясь, даньщика великопермского подстрелил. Ослепла душа у парня…

Дятел-пестряк застучал по сухой сосне. «От князя можно уйти, а от домашней беды не уйдешь», – подумал Кондратий, поднимаясь. Он пошел по той же тропе обратно. Шел тяжело, в землю глядел. В низинах земля еще снегом пахла, а на взгорьях росли красные и синие цветы.

Он прошел версты полторы и сел – дальше идти сил не было, а идти надо.

Навстречу ему по тропе шел оштяцкий охотник. Приглядевшись, Кондратий узнал: Золта, брат князя Юргана.

Золта поздоровался с ним по-оштяцки и сел рядом.

– Даньщики-то ушли? – спросил Кондратий.

– Ушли, Рус. Ушли.

Золта погладил его по плечу и заговорил по-своему. Кондратий понял: Ивашку даньщики забрали с собой.

– А я в пауль шел. Сам хотел похоронить…

– Зачем хоронить, рума Рус. Ивашка живой, ругается.

– Вот как! Ну, слава богу. Я чуть ума не лишился. Легко ли, сам понимаешь, сына родного. Своими руками…

Золта вздыхал, качал головой.

– Понимаю, рума.

– А ты-то куда? Силки, поди, шел ставить?

– К тебе, Рус, иду. К тебе! – Золта, охая, встал.

– Выходит, искал меня… – Кондратий хотел сказать, что родной он ему, по душе родной. А как скажешь? Жизнь одна, а слова разные.

– Ось, Емас улум, – сказал ему Золта и пошел в пауль.