На следующей неделе Бенэн и Брудье пришли в порт и в Посольство в сопровождении Лесюера. Вопреки обыкновению, зала была пуста или почти пуста. Единственный посетитель задумчиво сидел в углу. Он был в очках, в немного поношенном черном жакете. Вся его поза свидетельствовала о внутренней выдержке, и его взгляд был не лишен значительности.
— Мне кажется, я уже видел его где-то, — сказал Брудье.
— Ты думаешь? — ответил Бенэн. — Ты, вероятно, путаешь.
Но тут раздался голос хозяина:
— Как хорошо, что вы пришли, господа. Тут уже становится скучно. Господину за тем столиком оставалось только вертеть пальцами. Обыкновенно у нас не бывает так уныло.
Посетитель запротестовал. Ему достаточно было общества хозяина, чтобы отвлечься от мрачных мыслей. Но, разумеется, он очень рад приходу новых посетителей.
После столь учтивого вступления беседа не могла не принять сердечный характер. Она началась с суждений о погоде, которая все время была дождливая. Затем посетитель в жакете признался в своей любви к порту; своими рассказами о бассейне Мозеля он растрогал сердца Бенэна и Брудье; и он нашел средство расположить к себе Лесюера суждениями об улице Лап и предместье Сент-Антуан.
— Я часто бываю в этих краях и нередко захожу в Посольство. Но лишь один или два раза я имел случай быть в нем одновременно с вами. Я освобождаюсь от занятий довольно поздно. Однако, раз я с большим удовольствием прослушал конец рассказа господина… личные воспоминания об одном волнении. Вы не видели меня; вы были слишком увлечены рассказом, но я благодарил случай, доставивший мне удовольствие.
Беседа скоро стала интимною и задушевною. Эта пустая зала, надвигающийся вечер располагали душу поведать свои тайны. Человек в жакете стал рассказывать о себе, о своей жизни:
— Если посмотреть на нее извне, от самого начала и до конца, то она, пожалуй, покажется бедною и простою, и я думаю, что это впечатление, в сущности, правильно. Мое прошлое кажется мне отмеченным, там и сям, большими со бытиями, которые и до сих пор отбрасывают на меня тень; мне кажется также, что эти события были большими только для меня. Но иногда я говорю себе, что никаких событий не было. Эта неуверенность ужасна. Я хотел бы получить ясность. Какую услугу окажет мне тот, кто мне поможет! Но от кого мне получить эту услугу? От кого?
Я никогда не принимал себя за человека необыкновенного. Пока вы молоды, у вас нет отчетливого представления о себе самом; лишь позже воспоминания ставят все на надлежащее место. Но право же, я не думаю, чтобы я отличался от первого встречного.
Я даже не был тем, кого называют «впечатлительный ребенок». Правда, мне случалось выходить из себя, впадать в отчаяние, лезть на стену из-за пустяков. Но это со всеми случается. Самый большой нервный тик, который мне довелось испытывать, длился не более двух месяцев. Я непрерывно мигал левым глазом. Как видите, пустяк по сравнению с пляскою св. Вита, истерией или мыслями о самоубийстве.
В классе я был посредственным учеником. Meня считали не лишенным способностей, но рассеянным и робким. Священники, обучавшие меня катехизису, делали мне тот же упрек. К исповедям я относился как будто серьезно; вносил в них методичность и тщательность; к несчастью, я беспричинно смущался, запинался и останавливался в самый интересный момент.
Как началось то, о чем я вам рассказываю? Я затруднился бы ответить. Были, вероятно, какие-нибудь признаки, которые в то время ускользнули от моего внимания и не оставили следов. В противном случае нужно будет предположить что-то вроде чуда. Но это мало вероятно.
В течение некоторого времени я испытывал приступы тоски и каждое утро, просыпаясь, задавался вопросом, что нас ждет после смерти. Потом я заболел; затяжной грипп, перешедший в бронхит. Я не покидал своей комнаты в течение двух или трех недель. Однажды перед вечером я совершил прогулку по холмам Бельвиля. Со мною ничего не приключилось. Но я в первый раз испытал некоторые чувства, у меня было сознание, что я до самого дна постиг вещи, которые раньше показались бы мне нелепыми и впоследствии никогда не казались мне простыми.
Время от времени люди пересекали мой путь или шли рядом со мною. Одни стояли перед своею дверью, другие, облокотившись, смотрели в окно. Какой-то ребенок воображал, будто может поставить сабо на два булыжника. Никогда все это не производило на меня столь непосредственного и столь сильного впечатления. Мне казалось, что я нахожусь на очень большом расстоянии от людей, что какая-то серая равнина отделяет меня от самого близкого из них; и вдруг они оказывались непосредственно передо мною, без всякой промежуточной среды; расстояние растаяло, испарилось, как вздох. Я чувствовал себя то совсем чуждым им, более чуждым, чем камням или облакам, то настолько слившимся с их движением, с их памятью, с их будущим, что мне казалось, будто их шаги несут вперед меня самого.
Спустя несколько дней я ехал из Парижа в Шалон-на-Марне во втором классе скорого поезда. Мы сидели в роскошном вагоне с коридором. Солнце садилось. Лучи его, проникавшие в купе, наполняли его какой-то торжественностью. Пассажиры, казалось, подбирали колени, чтобы дать свету больше места.
Окна в коридоре слегка запотели. Спиною к нам стоял какой-то господин и курил сигару. Он протер середину стекла концом шторы и смотрел через окно. Я до сих пор не забыл ни его серого костюма английского сукна, ни его прилизанных волос, ни его блестящих, как фаянсовые чашки, манжет, ни особенно его надменного вида, от которого проходил зуд по моей руке. Он курил, посматривая на бегущую мимо местность. Хотя он стоял задом к нам, но его стройная талия, его спина, его затылок и даже его воротничок образовывали своеобразное существо, пренебрежительно смотревшее на нас. Огородное чучело, которое вдруг захотело бы разыгрывать франта.
Он раздражал меня; я находил его тупицею; я был склонен к оптимизму, а он расстраивал мое представление о жизни. Я всячески старался смотреть в другую сторону; но, помимо моей воли, глаза мои возвращались к этой спине и этому затылку. Они останавливались на нем, упирались в него почти что с гневом. У меня было впечатление, что мой взгляд является чем-то вещественным, отделяющимся от меня, переносящимся по воздуху и с силою вонзающимся в это ненавистное тело.
Я пристально смотрел на него таким образом в течение, может быть, двух минут, как вдруг он начал шевелить шеей и плечами, точно он испытывал в этих местах сильный зуд. Потом он энергично встряхнулся, как собака, которая хочет избавиться от блох, и снова принял спокойную позу.
Кроме этого движения, ничто в нем не изменилось; время от времени он затягивался сигарою и продолжал созерцать окрестности. Что касается меня, то я не мог бы определить своего состояния; еще немного, и я стал бы хохотать или завязал бы разговор с соседом.
Я попытался было развлечься перелистыванием лежавшего на столике путеводителя по восточным департаментам. Но мне никак не удавалось заинтересоваться его содержанием; я не понимал того, что читал. В конце концов, глаза мои возвращаются к человеку, стоявшему в коридоре, и останавливаются на нем с настойчивостью и каким-то остервенением. Я делал это помимо воли, точно увлекаемый постороннею силою. Мой взгляд разыскал то место в промежутке между плечами, где начинается шея, уцепился за него и больше не двигался. Я испытал даже что-то вроде наслаждения, которого немного стыдился и от которого испытывал неловкость.
Вдруг он делает движение, более резкое, чем первый раз, более похожее на содрогание, и оборачивается. Он озирается кругом, все еще достаточно высокомерно, но в то же время вопросительно и беспокойно. У него был вид, точно он ищет чего-то в купе.
Я снова утыкаюсь в путеводитель. Я был взволнован; сердце мое билось быстро и четко. У меня не было никакой ясной мысли; я действовал, не рассуждая. Меня несколько смущало мое присутствие, и я предпочел бы находиться в другом месте.
Потом мой господин принимает свою прежнюю позу, и я успокаиваюсь. Ко мне возвращается хладнокровие. Кончаю тем, что говорю себе: «Как это глупо! Не произошло ровно ничего. Все это игра воображения».
В продолжение по крайней мере пяти минут голова моя была опущена над книгою. Я почти страшился поднять ее и пользоваться своими глазами. Но мне пришлось затрачивать усилие, которое мало-помалу истощалось, так что в заключение я снова уронил свой альбом и стал смотреть в коридор.
На этот раз я наперед был уверен в эффекте; уверен не на основании рассудочных доводов — а тою уверенностью, какую я часто испытывал во сне. Во сне мне случалось стоять перед рекою: нужно было перейти ее, а моста не было. Но достаточно было захотеть перейти, испытать сильное желание: во мгновение ока мост появлялся, и я ступал уже на противоположный берег. Событие перестает быть внешним по отношению к вам. Оно оказывается в такой непосредственной, в такой интимной зависимости от вас, что представление и реальность становятся почти равнозначными.
Итак, едва только я коснулся взглядом плеч господина в сером, как он обернулся. Но его глаза на этот раз не искали; они направились прямо на меня; они не были ни раздраженными, ни вызывающими. Можно было бы сказать, что они были наполнены страхом и каким-то страданием. В самой глубине их я видел отчаяние существа, побежденного без борьбы и сдающегося на милость победителя. Их выражение представляло собою такой явный контраст с обычным выражением лица этого господина и его вероятным характером, что он, видимо, сам не подозревал о нем. Мне кажется, он не знал, до какой степени его глаза были покорными и умоляющими; его гордость не позволила бы ему перенести это.
Словом, он бросает сигару, покидает окно и исчезает в соседнем купе.
Я испытал облегчение. Более взволнованным, более потрясенным из нас обоих был все же не он.
В самом деле, чем это было для него? Непонятным и незначительным инцидентом. В настоящую минуту он, вероятно, возвратился на свое место, оправился, развернул газету, сказал себе: «Этот болван подействовал мне на нервы», — и перестал думать обо мне.
Я же был потрясен до самой глубины своего существа. Мысли мои потеряли устойчивость. Я не находил ни одного предмета на его обычном месте. Представьте себе мотор, расстроившийся, развинтившийся вследствие своей собственной тряски. Все части болтаются, скользят, расползаются. Приемы мысли, казавшиеся мне до тех пор основательными, практичными, доброкачественными, оказались вдруг ненадежными. Я не умел больше различить, что правильно и что неправильно, что можно и чего нельзя; не умел провести различия между тем, что существует в действительности, и тем, что имеет место только в нас; между собою и остальным миром. Почему поезд двигался? Почему он не шел ни быстрее, ни медленнее? Почему в этом направлении, а не в другом? Почему я, сидя как бы у себя в комнате, не трогаясь с места, все же быстро уношусь куда-то? Самые обыкновенные вещи стали казаться мне чудесными; и наоборот, я готов был принять любое чудо. Я видел как бы клин, как бы рычаг, вставленный между основных глыб мироздания. Мне оставалось только налечь на его конец.
Когда я вспоминаю об этом, то, заметьте, бываю очень изумлен. Прийти в такое возбуждение! Какая нелепость! Не произошло ровно ничего чудесного. С внешней стороны событие было самым заурядным. Нужно думать, значит, что его внутреннее содержание как бы вздувалось под наружной оболочкой.
Вечером — останавливался ли я по пути? не помню — я приезжаю в Верден. У меня не сохранилось воспоминания о каких-либо приключениях после описанной истории в вагоне. Я вижу себя в Вердене, выходящим из вокзала, грязной маленькой коробки, узкой и вонючей, как ящик из-под сыра. Попадаю на неосвещенную площадь и оказываюсь перед старинною колымагою, какой-то помесью омнибуса и трамвая. Мне нигде не приходилось видеть ничего похожего — исключая Тарента, в глухом конце Италии.
Усаживаюсь внутри этого предмета. Мало-помалу другие человеческие существа стали заполнять скамейки. Я различал их с трудом. Все освещение состояло из крошечной масляной лампы. Когда омнибус должным образом наполнился, кучер взбирается на свою площадку, берет вожжи, вращает рукоятку, исполняет множество сложных манипуляций, понукает кляч, трубит в рожок. Наконец, колымага начинает грохотать. Я сидел так, что мог в большей или меньшей степени видеть дорогу. Сначала я мало интересовался ею. Я оборачивался больше в сторону людей. Я слушал их. Какой-то старый господин сказал вполголоса:
— Я думаю, что Жером сегодня выпил лишнее. Я дал ему свою багажную квитанцию, а он не мог найти мой чемодан.
Все пассажиры, казалось, разделяли мнение старика. Я понял, что Жером — это кучер, и стал рассматривать Жерома. Мне была видна только его спина. Его опьянение — если он действительно был пьян — ничем не выдавало себя в глазах непосвященного, каким был я. Нужно очень хорошо знать Жерома, думал я, чтобы заподозрить его в том, что он выпил лишнее. Лошади, видимо, знали дорогу наизусть. Колымага двигалась очень медленно и с большим шумом, но ничего ненормального не замечалось. Самое большее, Жером злоупотреблял рожком. Улица была пустынна, а он, не переставая, трубил.
Мы проезжали укрепления. Остановка. Впереди лучше освещенная улица, по всей видимости, главная улица Вердена. Направо темная улица, которая, должно быть, идет вдоль внутренней стороны укреплений.
Вдруг мне приходит в голову странная мысль. Я говорю себе: «Вместо того, чтобы ехать по главной улице, которая похожа на все главные улицы и которая очень быстро приведет к моей гостинице, куда как занятнее было бы повернуть на эту темную улицу, затем на другую и колесить таким образом куда глаза глядят!»
Я думал это с некоторою настойчивостью, с некоторою силою желания. Мы тронулись. Я смотрел по направлению к площадке кучера.
Вдруг, при самом въезде в главную улицу, Жером с силою дергает вожжами, хлопает кнутом. Лошади не без труда поворачивают, колымага чуть не опрокидывается, и мы направляемся по темной улице.
Пассажиры пробуждаются от своей дремоты.
— В чем дело?
— Куда, к дьяволу, он везет нас?
— Говорю же вам, что он выпил.
— А, может быть, дорога перегорожена по случаю ремонтных работ?
— Или ему нужно завести какой-нибудь тюк?
— Это недостаточный предлог.
Я все время смотрел вперед. Налево, в пятидесяти метрах впереди, я различаю, благодаря фонарю, какую-то улицу. Сейчас же внутренний голос говорит мне: «Нужно поехать по этой улице. Мы поедем по этой улице». Омнибус кое-как проезжает пятьдесят метров и поворачивает налево.
Я слышу, как пассажиры восклицают:
— Смотрите, он повернул на такую-то улицу (и они произносят название улицы, которого я теперь не помню). Что за странная идея!
Мои глаза продолжали смотреть вперед. Я внимательно следил за движением камней мостовой и стен, которые бежали нам навстречу. Я был, можно сказать, очень чувствителен к нашему перемещению и к нашему маршруту. Я не думал ни о лошадях, ни о Жероме, ни о способе, каким мы перемещались. Но с каждым шагом лошадей я испытывал облегчение, успокоение.
Так мы едем некоторое время. Улица нравилась мне. Налево виднеется другая; она не интересует меня. Мы проезжаем мимо. Но вот показывается улица направо. Не знаю почему, она соблазняет меня; и, как и давеча, во мне раздается какой-то голос: «Направо! По улице направо!»
Я был в таком странном состоянии, что, когда лошади, поравнявшись с этою улицею, стали поворачивать в нее, я не почувствовал ни малейшего изумления. Но пассажиры заволновались:
— Жером потерял голову!
— Он сошел с ума!
— Надо сказать ему!
Один из пассажиров встает и делает несколько шагов по направлению к передней площадке. Тогда я начинаю пристально смотреть на него. С каким выражением? Не знаю. Но он останавливается, энергия его ослабевает, все его тело как будто мякнет; и весь расстроенный, сконфуженный, как человек, пойманный на месте преступления, безвольно опускается на скамейку.
Все остальные, точно по уговору, устремляют глаза на меня. Я выдерживаю это давление, этот напор с невероятною тратою энергии. Но я сильнее их, я в этом уверен, я чувствую, как мои противники сдают, уступают; и все эти люди, которые вставали, издавали восклицания, умолкают, снова усаживаются, уничтожаются. Передо мною жалкий провинциальный омнибус, скудно совещенный масляною лампою.
С этого момента я перестал интересоваться окружающим. Я зарылся на своем месте, полузакрыл глаза и стал думать о посторонних вещах.
Жером, должно быть, очнулся и кое-как нашел свою дорогу, потому что через несколько минут мы переехали мост и оказались в самом центре города. Я сошел и направился в гостиницу, называющуюся «Три короля» или «Три мавра». Вот и все.
Вы, может быть, будете удивлены, но на другой день утром у меня не было никакого желания повторять свои опыты. Я не хотел даже вспоминать о событиях вчерашнего дня и занялся своими делами, как всякий другой.
Спустя две недели, я возвратился из этой поездки и выходил из вагона в Париже, на Восточном вокзале. Было шесть с половиною часов вечера. Сначала я хотел направиться на площадь Сен-Мишель. Иду к метро. Запертые решетки, объявления, и перед ними толпится народ. Объявление извещало, что на центральной станции произошло повреждение; ток прерван; поезда не ходят.
Направляюсь к трамваю Монруж — Восточный вокзал. Тысячная толпа осаждала контору. Чтобы дойти до автомата с билетами, понадобилось бы добрые двадцать минут. А потом?
Я отказываюсь стоять в очереди и решаю идти пешком по Страсбургскому бульвару. Какая толпа! Поезда метро были опорожнены, и народ хлынул на улицы, которые были запружены до отказа. Нормальное движение было стеснено, расстроено. Всякий испытывал неудобства. Все точно перепуталось, склеилось. А в довершение — полутьма, обманчивая и предательская. Электричество не горело ни в фонарях бульвара, ни в магазинах. Оставались только тусклые и редкие язычки газа. Чем дальше, тем поразительнее была картина. Севастопольский бульвар плавал в каком-то мутном соусе.
Равняюсь с большим гастрономическим магазином. Здесь, должно быть, была своя электрическая станция. Внутри все было залито ослепительным светом. Мраморные столы ломились под тяжестью коричневых, красных, розовых туш. На выставке, между колоннами, гирляндами, фестонами весели окорока, куры, фазаны.
Они, казалось, оттягивали веревки, на которых висели, и хотели упасть подобно отяжелевшим плодам. Подставляйте только руки или передник.
По контрасту, бульвар казался совсем черным. Глаза всей толпы приковались к магазину. Я тоже смотрел на него. Я находил его наглым и чересчур изысканным. У меня возникало желание попробовать на нем свою силу.
Останавливаюсь; отступаю к скамейке, на краю тротуара; обхожу ее и кладу руки на спинку. Между магазином и мною кишела толпа. Я смотрел в залитый светом магазин, на горы припасов, гирлянды окороков, на электрические фонари. Я сам не знал, во власти какого желания находился; я ничего не формулировал; но я чувствовал, как из глубины моего существа струями, каскадами брызжет энергия. Меня самого от этого шатало, подбрасывало.
Я не могу рассказать вам в точности, что я видел, потому что я даже не знаю, видел ли я вообще что-нибудь. В самом деле, глаза мои служили мне не для зрения. Они метали прямо перед собою, с замечательною правильностью, энергию, которой я был переизбыточным, прямо-таки неиссякаемым источником.
Мало-помалу в толпе стали наблюдаться некоторые изменения. Она еще более замедляла свое движение; она становилась более вязкою; и в то же время она как бы закручивалась, завивалась вокруг самой себя. Люди оставались все одними и теми же.
Вдруг прямо передо мною, как раз в направлении моего взгляда, вытягивается чья-то рука. Она делает несколько движений и хватает висящий окорок. Вся гирлянда обрывается, рука размахивается, и окорок, пущенный изо всей силы, разбивает вдребезги электрический шар.
Тогда события потекли более быстрым темпом. У меня было впечатление, что толпа подбирает упавшие окорока, хватает другие припасы, бьет фонари. Опрокидывает столы. Но особенно сильно было ощущение утоления, ощущение, будто толпа вдруг умерила бушевавшее во мне желание, которое все нарастало и грозило задушить меня. Наполнявшая меня энергия выходила из меня, и это доставляло мне наслаждение. Ощущение было так остро, что я скоро перестал видеть и слышать. Я не имел больше соприкосновения с формою, с внешностью, с поверхностью этого заполнявшего пространства — вы меня понимаете — события, я больше не сознавал его внешности. Я находился в общении с серединою, с самим сердцем происходившего. Знаете, меня совсем измучил этот рассказ — так трудно мне ясно изложить случившееся. Я снова чувствую напряжение, когда рассказываю о нем; это изнурительное воспоминание… и кроме того, мне кажется, что мне не следовало бы рассказывать об этом, что я грязню самую интимную тайну своей души. Еще немного, и я возненавижу вас…