В отличие от столовой Шансене, столовая Сен-Папулей с ее удобными пропорциями и тридцатью пятью квадратными метрами площади могла бы вместить многолюдное общество. Но Сен-Папули не часто устраивали большие обеды. И знакомые иногда объясняли это некоторой скупостью.

В самом деле, известно было, что г-жа де Сен-Папуль, дворянка весьма незнатного происхождения, внесла в дом большое состояние: получила в приданое миллион франков (так говорили; в действительности — пятьсот тысяч, но и это была по тому времени цифра значительная), имела ренту от отца, г-на де Монтеш, колебавшуюся от года к году, но не опускавшуюся ниже двенадцати тысяч франков за три месяца, и, наконец, была наследницей на сумму, по слухам превосходившую десять миллионов.

Г-н де Монтеш около 1865 года женился на девушке из мещанской семьи, далеко не красавице и, вдобавок, дочери бакалейного торговца, правда, самого крупного в Бордо. Затем он убедил тестя учредить предприятие по снабжению, с многочисленными филиалами, чуть ли не первое предприятие такого рода на юго-западе Франции. Дело развивалось медленно, как это было нормально в ту пору, но без значительных потрясений, если не считать кризиса 1879 года. Спустя десять лет они превратили его в акционерное общество, сохранив за собою три четверти акций. Г-н де Монтеш, чье имя никогда не фигурировало в названии фирмы, сделался председателем правления и стал все больше заменять тестя в руководстве делом. В 1885 году он уже был на юго-западе одним из самых богатых дворян и мог выбрать мужа для своей дочери среди высшей знати. Выбор его пал на маркиза де Сен-Папуль. В заключение он унаследовал состояние тестя, который умер в 1900 году, семидесяти пяти лет от роду, простудившись во время Всемирной выставки за обедом на открытом воздухе в обществе зятя. (Легенда прибавляла, что они закончили вечер на Монмартре и что опасные в этом возрасте излишества ослабили сопротивление его организма.)

Маркиз де Сен-Папуль, со своей стороны, владел в Перигоре двумя имениями. Одно, площадью в сорок пять гектаров, состоявшее из двух ферм, досталось ему от матери; другое было гораздо больше — пятьсот двадцать гектаров и наполовину состояло из лесов, с четырьмя мызами, родовым замком на холме, небольшим виноградником при нем и парком. Впрочем, все эти земли давали очень мало дохода. Леса служили только для охоты. Почва в них была тощая, бедная соками, рубка деревьев производилась редко и приносила очень скромную прибыль. В них собирали несколько килограммов трюфелей. Что касается шести ферм и мыз, то арендаторы с трудом выжимали из них, кроме поставок натурой, пятнадцать тысяч франков наличными. Сен-Папули привыкли к тому взгляду, что доходы от их поместий всего лишь должны были покрывать издержки на жизнь семьи во время каникул, на ремонт замка и строений, содержание садовников и лесников, уход за виноградником, налоги, так что у них был перигорский бюджет, почти не зависевший от парижского.

Парижский же их бюджет покоился всецело на личном имуществе маркизы. Поступления не превышали семидесяти пяти тысяч франков — около пятидесяти от г-на де Монтеш, около двадцати пяти — от приданого. Среди расходов один только наем квартиры, включая три комнаты прислуги и конюшню, обходился в семь с половиной тысяч франков. Лакей Этьен, он же кучер, и жена его, кухарка, получали вдвоем две с половиной тысячи годового жалованья. Горничные: тысяча сто — первая и девятьсот — вторая. От двадцати двух до двадцати четырех тысяч франков уходило на стол и различные повседневные надобности всего дома, в том числе на содержание лошади; не меньше восьми тысяч на обучение трех детей (больше трети этой суммы предстояло получать одному только Жерфаньону). Таким образом, оставалось меньше двадцати пяти тысяч франков на одежду для шести членов семьи, выезды, железнодорожные поездки, налоги, подарки, благотворительность, гонорар врачу, карманные расходы и все прочие, которые называются непредвиденными, оттого что скучно думать о них заранее, хотя они неизбежны. М-ль Бернардина, отказавшаяся в пользу брата от всей своей доли в наследстве, не имела никаких собственных средств, так что обременяла собою бюджет. Правда, ела она мало, и ее издержки на туалет были невелики. Ей выдавали сто франков в месяц на булавки.

Отсюда видно, что упрек в скупости был не слишком основателен. Сен-Папулям трудно было бы часто принимать гостей. К тому же, насколько средства им позволяли, супруги предпочитали приберегать свои силы для нескольких довольно пышных летних праздников и осенних охот. Щеголять перед знатью и крестьянами своей округи было им гораздо приятнее, чем в парижском свете, таком пестром и забывчивом. Кроме того, на этих перигорских празднествах присутствовал обычно г-н де Монтеш, человек очень тщеславный и поклонник прекрасного пола, который с большим удовольствием пользовался такими поводами, чтобы покрасоваться в среде мужчин с громкими титулами и очаровательных дам. Он умел быть благодарным; и когда считал, что летние развлечения удались на славу, то случалось, округлял ренту следующего триместра.

* * *

Г-жа де Сен-Папуль усадила графа де Мезан по правую, аббата Мьонне — по левую руку от себя. Маркиз сидел между м-ль Бернардиной и Жанной. Жерфаньон — справа от м-ль Бернардины, то есть почти прямо против аббата. Рядом с Жерфаньоном, на конце стола — Бернар, а на другом конце — старший сын. Маркиза, женщина немного тучная, одета была в светлолиловое шелковое платье с длинными рукавами, чуть-чуть декольтированное. Лиф был из лиловой кисеи на чехле того же оттенка. Декольте приоткрывало пышную и приятных очертаний грудь. Волосы с проседью; черты лица — несколько заплывшие, двойной подбородок, много морщинок на лбу, некоторая краснота на скулах и крыльях носа. Она немного напудрилась. М-ль Бернардина была в том же туалете, как и за чаем. Маркиз — в черном пиджаке, с едва открытым жилетом, из-под которого выступал пестрый пластрон, вдвинутый в двойной воротник. Его усы, средней длины, с острыми кончиками, были расчесаны. На Жанне было светлокоричневое платье с высоким кружевным воротником. Что же до г-на Мезан, то он ухитрился примирить свои элегантные привычки с приглашением пообедать запросто: черная визитка с оторочкой; полосатые брюки; бархатный жилет фантази цвета сливы, галстук оригинального рисунка из концентрических кругов, с воткнутой в их центре булавкой, для которой служила головкой золотая монета с профилем папы Климента XIII. Лицо у него было свежее и полное, волосы жидкие, но шелковистые и хорошо причесанные, усы длинные, каштанового цвета, кончавшиеся очень правильными спиралями.

Хотя у Сен-Папулей тон за обедом бывал обычно очень простой, еда всегда подавалась обильная, превосходного качества и несколько плотная. Так как повариха была родом из Тулузы (с Этьеном она познакомилась в этом доме, он был морвандец), и так как маркиза не изменила своим детским вкусам, то на столе появлялись часто тяжелые южные кушанья, сдобренные пряностями. Иной раз в пансионате св. Клотильды соседки Жанны находили, что от нее пахнет чесноком.

В этот вечер, помимо супа, сыра и фруктов, меню состояло из кассуле, картофеля суфле, прекрасно подрумяненного в духовке, заячьего рагу, ломтей гусиной печенки с ветчиной и салатом и шоколадного муса. Даже в отношении обедов в тесном кругу г-жа де Сен-Папуль придерживалась правила трех мясных блюд, которому, впрочем, строго следовали в ту пору провинциальная буржуазия и табльдоты.

Такая традиция не облегчала г-ну де Сен-Папулю соблюдение режима. Правда, для него готовили особые кушанья. Но он поддавался искушениям. Не будучи обжорой, он любил отведать всего. По счастью, гимнастика за последнее время как будто избавила его от необходимости блюсти режим.

* * *

В начале обеда разговор не клеился. Маркиз говорил о своей недавней поездке в Перигор, о погоде в тех краях, о дичи. М-ль Бернардина, воспользовавшись этим, рассказала историю щенка Макэра, которого маркиз так безропотно дал себе навязать.

— Но, милая моя Бернардина, если тебе не нравится этот щенок, мы сможем от него избавиться в любое время. Вот и привратница нашего дома только что сказала мне, что он прелестен.

Однако м-ль Бернардина, несмотря на свою критику, начинала чувствовать симпатию к Макэру. Она была задета:

— О, по мне он достаточно хорош собой. Прежде всего, он умен, чистокровные же собаки, говорят, очень глупы. А затем, я не знаю, почему бы нам строже относиться к неравным бракам у собак, чем у людей.

Голос и выражение глаз придавали ее речам, по существу, пожалуй, безобидным, слащавый привкус сарказма. Граф де Мезан испугался: не оказаться бы свидетелем семейной пикировки. Он поспешил сказать, что лично, как и маркиз, интересуется только охотничьими собаками, комнатные же и ручные для него все одинаковы, но что забавно следить за эволюцией моды в этом отношении; что в данное время из комнатных собачонок особенно ценятся, по-видимому, японские и кинг-чарльзы.

Затем речь зашла об автомобилях. Графа удивляло, что такой передовой человек, как маркиз, еще не обзавелся автомобилем.

— Вы увидите, как это сокращает время на передвижение в Париже. Я на своей маленькой машине недавно в одиннадцать минут, по часам, проехал с Вандомской площади, от отеля Риц, куда я заезжал за приятелем, до ворот Дофина, по Елисейским Полям. Ваша лошадь, как она ни хороша, меньше чем в полчаса не пробежит такого расстояния.

По этому вопросу завязался спор. Юноша Бернар, мечтавший, правда, об автомобиле, но весьма чувствительный к чести отцовской лошади, позволил себе возразить графу и заявить, что Этьен взялся бы их доставить с Вандомской площади к воротам Дофина меньше, чем в двадцать минут.

Маркиза оборвала этот спор. Она признала, что когда ей случалось ездить в такси, впечатление у нее бывало такое, словно поездка кончалась, едва лишь начавшись; что единственный недостаток этих такси — непомерный тариф.

— Три франка набегает сразу, не считая денег на чай. А в старом фиакре гораздо больший конец обходится в тридцать пять су.

— За эти деньги можно даже проехать через весь Париж, от Пуэн-дю-Жур до Венсэнского леса.

— К несчастью, — заметила м-ль Бернардина, — фиакров старой системы осталось очень мало. Почти на всех фиакрах нынче тоже установили счетчики.

Начался разговор о таксометрах. Почти никто не помнил, когда они вошли в употребление: наемные ли автомобили подали пример, или на фиакрах испытаны были сперва эти приборы. Сошлись на том, что их не существовало во время выставки; что появились они, вероятно, в 1903 или 1904 году. Согласились, что они освобождают ездоков от объяснений с извозчиками — корпорацией, склонной к дерзостям и охотно злоупотребляющей страхом хорошо воспитанной женщины перед скандалом. Кроме того, счетчик имеет некоторое преимущество при очень небольших концах; но в современном Париже чаще всего приходится делать большие концы; следовательно, как и всегда, это нововведение направлено против публики, в пользу компаний.

— Всего хуже в счетчиках то, — сказала маркиза, — что вам всю дорогу приходится думать, сколько надо будет заплатить, причем плата растет у вас на глазах с минуты на минуту. Пусть бы даже вам хотелось думать о чем-нибудь другом, циферблат торчит перед вами, и вы все время видите, как выскакивают цифры. Представьте себе, что в ресторане, при каждом вашем глотке, написанный на циферблате счет подскакивает перед вами на два су, на десять су! Это было бы ужасно.

Граф выразил мнение, что невежливость эта связана с общей грубостью эпохи.

— Без вручения и получения денег люди никогда не могли обойтись. Но когда-то старались о том, чтобы это было видно как можно меньше. Счет предъявлялся к оплате и оплачивался втихомолку. Монету в руку совали незаметно. Нынче — разгар американской вульгарности. Все расценивают открыто и бесстыдно. Цену выкрикивают во все горло. Мы все время толчемся на базаре.

Он обратился к аббату Мьонне:

— Уж и не знаешь, не увидим ли мы в один прекрасный день тариф за исповедь на дверях исповедальной: три минуты — три су, как за разговор по телефону.

Аббат поспешил рассмеяться. Затем граф указал, что тем, у кого нет своей машины, выгодно нанимать такси «Французской компании наемных автомобилей», а не «О-ва наемных автомобильных экипажей». У первых тариф ниже, по меньшей мере, на 20 %.

Далее он вернулся к вопросу о покупке автомобиля для Папулей. Заметил, что их поездки в Перигор были бы тогда гораздо приятнее. Самая подходящая для них машина — лимузин. (У него самого был дионовский девятисильный ландоле, к несчастью, бравший с места не без труда.)

— Ваш кучер, человек еще не старый, очень быстро научится им управлять. И он будет осторожен. Замечено, что бывшие кучера — самые осторожные шоферы… Правда, вас шесть человек. Но вы отлично поместитесь вшестером. Трое сзади, двое на скамеечках; Бернар рядом с Этьеном. Это, пожалуй, лучшее место для того, кто интересуется дорогой. Багаж — на крыше. Дион выпустил недавно двадцатипятисильный четырехцилиндровый лимузин, в несколько минут развивающий часовую скорость 70 километров и легко поддерживающий среднюю скорость 35–40 километров; вы туда доедете с одной остановкой. Прислуга прибудет поездом накануне. Вы застанете дом в порядке. Еще одно удобство. Подходит вам также лимузин Панар с галлерейкой для багажа. Сколько сил уже не помню, но скорость у него должна быть немного выше. Цена тоже.

* * *

Жерфаньон почти не участвовал в беседе. Но слушал внимательно и даже получал некоторое удовольствие. Запах умственной посредственности поднимался от этого стола к высокому потолку. «Они думают, что очень отличаются от народа. И народ представляет себе, будто они далеки от него. А между тем — какое сходство интересов! Достаточно подставить другие слова: велосипед вместо автомобиля, омнибус или метро вместо такси, сантимы или су вместо франков.»

Гордость Жерфаньона находила в этом удовлетворение. Если бы общественное превосходство не таило в себе ничего более таинственного, какою бы глупостью было робеть перед ним.

Аббат Мьонне говорил почти так же мало. Время от времени кивал головой и улыбался в знак согласия… Он помог собеседникам прийти к согласию по вопросу о времени появления таксометров. Иногда он поглядывал на Жерфаньона. Но совершенно так, словно студент был членом семьи, и без малейшего оттенка соучастия во взгляде.

Аббат Мьонне был человеком крепкого телосложения, довольно высоким, плечистым, хотя под сутаной как раз эта плечистость придавала ему несколько неуклюжий вид. Нос у него был крупный, подбородок острый, глаза черные, но холодные; улыбка чересчур, пожалуй, неподвижная. Черные, густые, очень коротко остриженные волосы опускались довольно низко на лоб, образуя на нем крутую дугу. Ему можно было дать скорее тридцать три, тридцать два года, чем тридцать. Так как ему приходилось часто поворачивать голову в сторону Жанны де Сен-Папуль, то Жерфаньон подумал, что пикантно было бы подметить у этого молодого священника, только что покинувшего свет и отнюдь не худосочного, проявление мужского интереса к этой красивой девушке. Он стал незаметно наблюдать за ними. Аббату действительно случалось на миг останавливать глаза на Жанне. Тогда он переставал улыбаться. Но во взгляде его не видно было ничего, кроме проницательного любопытства, едва ли более смягченного, чем в те мгновения, когда он смотрел на маркиза или графа.

«Неужели он ничего не чувствует? Или в совершенстве владеет собою? Я хоть и не испытываю особого влечения к Жанне, но не забываю все же, что преимущественно в ней за этим столом воплощается женское начало. Я не могу не думать о ней, не следить, именно ради нее за своими жестами, фразами, голосом (увы, за некоторым акцентом тоже. Как ухитряются богатые люди, даже в провинции выросшие, говорить почти без акцента?). Когда я смотрю на нее, то у меня, наверное, глаза невольно становятся немного нежнее. Правда, я так изголодался, что смотрел бы нежными глазами и на трактирную служанку. Но он еще голоднее меня: дольше голодает. Неужели вера имеет такую власть? Ведь и я когда-то верил. Это ничему не мешало, по крайней мере, в помыслах…»

Впрочем, Мьонне не только не старался следить украдкой за присутствующими, но чаще всего смотрел им прямо в глаза. Ханжеского в его виде не было ничего. Если он чем-нибудь и щеголял, то скорее всего прямотою.

Когда подали рагу из зайца, беседа, носившая раньше общий характер, сама собою оборвалась. Или, вернее, граф де Мезан напустил более серьезное выражение на свою круглую, румяную, чуть лоснящуюся физиономию и понизил голос на один тон, обращаясь к маркизу с вопросом:

— Скажите, дорогой друг, какого вы мнения об этой их затее с подоходным налогом? Дастся им провести его?

Маркиз как раз в этот миг призадумался с некоторой тревогой над другим вопросом — о заячьем рагу. Он очень его любил, и повариха из Тулузы готовила его восхитительно, с густым, пикантным соусом. Увы! Ничего не могло быть вреднее для нежного и склонного к засорениям желудка. Могут ли добавочные десять минут гимнастики компенсировать кусочек заячьей спинки?

Что касается подоходного налога, то он представлял собою проблему другого сорта. Маркизу не улыбалось занять определенную позицию. Конечно, ему было ясно, как день, что этот налог в первую очередь угрожал ему, как землевладельцу и держателю ценных бумаг. Но кандидат на выборах 1910 года начинал подавлять в нем частное лицо. И еще не зная, быть ли ему кандидатом левых республиканцев или радикалов и не успев определить свою программу, он уже понимал, что будет обречен внести в нее или защищать в ней эту «великую демократическую реформу», смотря по тому, что до тех пор произойдет. Разумеется, слова, произнесенные за столом, среди друзей, не имеют веса политического кредо. Но будущий политический деятель должен учиться поменьше болтать и поменьше самому себе противоречить, пусть даже в тесном кругу, особенно когда за ним наблюдает студент Нормального Училища, которому внешняя учтивость не мешает быть, по всей вероятности, сектантом и которому стоит только послать бог весть кому доклад, может быть, франк-масонам, чтобы разбить политические надежды бедного маркиза де Сен-Папуль.

Поэтому он, имея в виду главным образом Жерфаньона, заявил со множеством ужимок, что «было бы, конечно, преступлением ввести эту реформу легкомысленно, не рассчитав всех возможностей» (его увлекал технический жаргон), но что он доверяет «осмотрительной смелости Кайо, а также благоразумию обеих палат». Лицо у графа выразило глубокое сомнение, от которого пухлые щеки его втянулись, а губы вытянулись, как у музыканта, играющего на окарине. Затем он заявил, что Кайо, как это ему известно из надежных источников, не верит В реформу, про себя считает ее пагубной, но уступает давлению, которое производят на него сообща протестантские и еврейские банковые сферы.

Г-н де Сен-Папуль, которому хорошо известны были связи графа де Мезан с католическими финансовыми сферами, подумал, что сведения его друга лишены беспристрастия. Он ответил всего лишь, — не слишком кстати, но все еще по адресу Жерфаньона, — что хорошо бы религиозным войнам прекратиться во всех областях и что страна нуждается, по его мнению, во взаимной терпимости всех вероисповеданий. (В нескольких кантонах его округа большинство населения было протестантским.)

Эти тонкости отчасти были сказаны на ветер. Когда граф заговорил тише, Мьонне, словно только и ждал этого сигнала, обратился к Жерфаньону:

— Ну-с, что нового в Училище?

В глазах у Бернардины загорелись азарт, восторг. Но и с этой стороны стола разговор остался таким же осторожным, как с другой. К тому же, обмениваясь первыми фразами с Жерфаньоном, аббат продолжал прислушиваться к беседе маркиза с графом. Заметив это, Жерфаньон подумал, что и ему полезно к ней прислушаться, и попытался слушать в двух направлениях. Но такая акробатика быстро утомила бы его. Он решил, что из числа загадок за этим столом, несомненно, самую интересную представлял собою аббат — питомец Нормального Училища. И сосредоточил свое внимание на Мьонне. Тот заметил это и вынужден был в ответ заняться исключительно Жерфаньоном.

Он задал студенту несколько вопросов, довольно безобидных. Очень ли изменилась жизнь в Училище со времени его преобразования? Все ли тот же Дюпюн? Правда ли, что Лависс не добился особой популярности? Сохранил ли свое влияние библиотекарь Герр? И не ослабело ли оно, как этого можно было бы ждать, по окончании дела Дрейфуса?

Мьонне, несомненно, старался говорить товарищеским тоном, почти без покровительственной нотки, — тем тоном, каким бы говорил любой из окончивших Училище в конце XIX века со студентом приема 1908 года. Жерфаньон, со своей стороны, думал: «Надо опасаться самовнушения. Вид сутаны не должен сбивать меня с толку».

Однако, в настроении и оборотах речи, в несколько напускном добродушии, немного общей благожелательности, чуть-чуть подчеркнутой «безоблачности духа» трудно было не чувствовать навыков или предосторожностей, которые уже не были такими, как у мирян.

Жерфаньону не терпелось подметить еще и другие характерные черты. Он отвечал аббату очень предупредительно, чтобы и в свою очередь позволить себе некоторые вопросы. Улучив подходящий, как ему казалось, момент, он начал:

— Вы меня простите, многоуважаемый архикуб… — но увидел, как у м-ль Бернардины при этом слове внезапно опустился бюст и заблестели глаза. Ей почудилось, будто одна из «тайн Нормального Училища» коснулась ее. В этом странном слове сочетались архангел и суккуб. И в том, как обратился с ним Жерфаньон к священнику, прозвучала фамильярность, красноречиво свидетельствовавшая о правах, которыми наделяло Нормальное Училище каждого своего питомца по отношению к другим.

— Мы пользуемся этим термином для обозначения товарищей старших выпусков, — сказал он, обращаясь к старой деве.

Она качнула головой, словно говоря: «Напрасно стараетесь. Я не так глупа, чтобы надеяться получить у вас ключ к загадке. Я вижу, о чем идет речь».

Он продолжал, обращаясь к Мьонне:

— Я уже сказал вам, что плохо еще разбираюсь в старших выпусках. Вы окончили курс в каком году?

— В 1899.

— По какой специальности?

— По истории.

— И пробыли в Училище три года?

— Да, да. Держал даже экзамены на право преподавания.

— Получили назначение на должность?

— Да. Если не ошибаюсь, в Лон-ле-Сонье. Но не занял ее.

— Вышли в отставку?

— Совершенно верно.

— И не будет ли нескромно, с моей стороны, спросить: вы тогда же избрали духовное поприще?

У Мьонне в глазах промелькнуло чуть-чуть лукавое выражение.

— Этот выбор для меня определился уже несколько раньше.

Отлично понимая, что он подвигается вперед немного легкомысленно, Жерфаньон отважился спросить:

— Вы, может быть, принадлежали к группе наших товарищей сильонистов?

— О, нисколько.

Реплика была чрезвычайно энергична.

Жерфаньон отступил и стал размышлять, пережевывая кусок зайца, который он слишком быстро положил в рот, так что косточку надо было теперь незаметно положить на тарелку обратно. «Как он это произнес! На меня повеяло дымом костра. Я знаю, что правые католики смотрят косо на Сильон. Но я был так наивен, что представлял себе возможным переход от Нормального Училища к церкви только по пути христианского социализма; и полагал вообще, что в Училище „скуфья“ и „сильонист“ — синонимы, даже по мнению Дюпюи. Итак?… Если Мьонне дал совет маркизу обратиться в Училище, то не он ли восстановил его также против „скуфей“, подозревая их, более или менее, всех в сильонизме и даже предпочитая, чтобы Бернару грозила опасность оказаться в руках „неверующего“. Однако, кому и как передал он свои пожелания? Дюпюи не сделал мне по этому поводу никакого намека. Я знаю, что надо было также считаться с политическими видами маркиза. Но может ли Мьонне, если он принадлежит к правому крылу католиков, интересоваться левой политической карьерой маркиза? Все это неясно».

Он услышал, что граф де Мезан и маркиза говорят о кончине Викторьена Сарду. Маркиза, в которой трудно было угадать такую любительницу литературы, очень сокрушалась о смерти этого «великого драматурга». Граф говорил, что у нас остался Эдмонд Ростан, пожалуй, еще более великий. Маркиза, не относясь отрицательно к автору «Орленка», считала все же невозможным равнять его с Сарду, писателем первоклассным. Впрочем, «Шантеклэр» слишком долго заставлял себя ждать. Его всякий раз анонсировали на «ближайшее время». А он все не появлялся. Не значило ли это, что талант у Ростана несколько скупой?

Жерфаньон не видал на сцене ни одной пьесы Сарду. Как-то он перелистал одну из его комедий. Но не решился бы теперь ее назвать, боясь ее спутать с одной из комедий Лабиша. Что же вообще касалось этого писателя, то он помнил одну фразу из руководства Лансона по истории литературы. Там говорилось приблизительно, что еще при жизни Сарду закатывалась его слава и «уже осыпалась со всех сторон» мишура его исторических драм. Не проверив сам этой критики, молодой студент все же чувствовал по одному ее запаху, как она проницательна и справедлива.