После обеда, когда гости разбрелись по разным комнатам, — мужчины — закуривая сигары и выбирая уголок для чашки кофе, а дамы — собравшись в будуаре мышино-серых и бледно-розовых тонов после обхода квартиры, — у Саммеко произошел короткий разговор с де Шансене.

— Ну, что нового? — спросил граф.

— Нового мало. Решено, что мы не препятствуем.

— Чему?

— Повышению акциза на очистку. Кайо окончательно ввел его в финансовый законопроект. Я читал проект мотивировки. Вопрос трактован вскользь и пренебрежительно, как пустячок. Это пройдет без прений.

— Черт знает что!

— Еще бы!

— И акциз действительно повышается с 1,25 до 1,75?

— Да.

— Чудовищно! Около 40 %. Депутаты ничего не понимают. Не представляют себе, что для нас означает надбавка пятидесяти сантимов на гектолитр.

— Нет, на сто кило.

— Ты уверен?

— Существующий акциз относится к сотне кило.

— Ты меня поражаешь, душа моя. Ты в этом совершенно уверен?

— Спроси своих служащих.

— Что это, неужели я уже в детство впадаю?

— На гектолитр акциз повышается приблизительно от франка до франка сорока сантимов.

— Пусть так. В итоге Гюро хватает нас опять за горло после того — как притворился, будто отпускает вас. Черт возьми, его цель достигнута. Это мошенник.

— Друг мой, ты несправедлив. Нам грозило нечто гораздо худшее. У нас есть все основания поступиться чем-нибудь. И к тому же это облегчает задачу Гюро.

— Вот уж на что мне совершенно наплевать. Я знаю только одно: в будущем году мне придется уплатить акциза на полтораста тысяч франков больше. Не забудь, что из нас я пострадаю больше всех.

— Что ж, ты предпочел бы полный пересмотр правил об импорте и даже иск со стороны казны о недоимках за прошлые годы?

— Не говори таких вещей.

— Разве ты от этого не застраховал бы себя премией в полтораста тысяч франков?

— Но застрахованы ли мы?

— Наше положение значительно улучшилось.

— Не забудь, во что еще нам обойдется Гюро.

— Вы решили предоставить мне свободу действий. До сих пор я, кажется мне, справлялся с задачей неплохо.

— Все-таки я предпочел бы сразу отвалить ему крупную сумму и больше не слышать о нем.

— Но ты на его счет чрезвычайно ошибаешься, душа моя. Он швырнул бы тебе в физиономию твою крупную сумму.

— Простофиля!

— Ты комик. Говорят же тебе все, что этого малого нельзя купить. Если сомневаешься, попытайся-ка сам.

— Как будто это не то же, что подкуп!

— Да нет же! Меня поражает, что такой человек как ты, казалось бы, столько перевидавший людей на своем веку, так плохо различает оттенки.

— Тише. Сюда идут. Когда ты увидишь этого субъекта?

— Не знаю. Может быть, сегодня вечером.

— Как же ты не знаешь?

— Я должен заглянуть в одно место, где, может быть, его найду. Это очень неопределенно.

* * *

В будуаре мышино-серых и бледно-розовых тонов дамы уселись очень близко друг к дружке для довольно конфиденциального совещания. Беседа за столом показалась им не в меру чинной и официальной. Им хотелось вознаградить себя. Кроме того, теснота, расцветка, освещение этой комнаты располагали их к интимной болтовне и как бы гарантировали их секретам самую уютную непроницаемость. Этот будуар чуть-чуть смахивал на альков. Запах духов, живая теплота, не овладевая всем пространством, занимали его сердцевину.

Дамы эти беседовали вполголоса. Шушуканья они избегали. Но те, кто умел, говорили гортанно. И все голоса звучали немного смачно или, по крайней мере, маслянисто и придушенно, напоминая воркованье, зовы любви (зыбь пробегала по шее, над грудью).

Когда появлялся слуга с подносом, речь обрывалась; или же произносилась ни к селу ни к городу внезапно появлявшимся фальцетом какая-нибудь фраза, от которой все кусали себе губы, чтобы не рассмеяться.

Впрочем, взрывы смеха все-таки раздавались, того смеха, который, исходя от кучки женщин, производит впечатление такого же бесстыдства, как мелькающее в окне белье.

Если бы эти разговоры услышал Жорж Аллори, светский романист, считавший своей специальностью изображение женщин большого света, он был бы чрезвычайно изумлен. Но он их не слышал и не интересовался ими, хотя находился неподалеку, в соседней комнате.

Даже этот смех ему ничего не говорил.

И действительно, такого рода речи были несколько необычны для будуара Мари де Шансене. Остальные дамы, правда, вели между собой подобные разговоры, когда представлялся случай. Но до этого дня для них бывало помехой одно уж присутствие Мари.

Что нового произошло в этот вечер? Какое разрешение или молчаливое согласие исходило от нее?

Начало беседы положил осмотр двух спален, обстановки которых еще не видела одна из дам. Речь зашла об отдельных спальнях, отдельных кроватях.

Г-жа Дюрур, урожденная виконтесса де Рюмини, которая была лет на десять моложе своего мужа и очень привлекательна, принялась вспоминать Германию, где она некоторое время жила с полковником.

— В этой стране отдельные кровати — общая норма. Помню, какими широкими глазами смотрели на нас вначале в гостиницах, когда мы говорили, что нам нужна только одна двуспальная кровать. У них система — парные кровати, иногда сдвинутые, так что простыни и одеяла, в сущности, могут быть общими; но чаще всего между кроватями оставлен проход.

Баронесса де Жениле и г-жа Саммеко видели приблизительно то же в Англии. Мари де Шансене — в Швейцарии. Но в Италии, по которой она путешествовала, обычаи, по-видимому, очень близки к нашим. Баронесса это подтвердила. Зато немцы, по наблюдениям г-жи Дюрур, менее охотно устраивают отдельные спальни.

— Спальня у супругов общая (надо заметить, что у них комнаты больше, чем во Франции). Следовательно, отдельные кровати у них — не вопрос шика. И не для большей независимости. Им показалось бы странным спать вместе. Вот и все.

Ведь эти парные кровати рассчитаны каждая на одного человека.

— У нас действительно, как вы говорите, — заметила баронесса де Жениле, — люди, когда могут, часто имеют отдельные спальни, чтобы не стеснять друг друга, особенно если они ложатся и встают в равное время; отчасти, конечно, и ради шика; я не говорю, понятно, о супругах, которым интимность нежелательна. Но всегда почти, по крайней мере, в спальне у жены, кровать двуспальная. Как и у вас, — сказала она, обращаясь к Мари.

О чем свидетельствуют эти парные кровати, по немецкому обычаю, в отношении интимности супругов?

Г-жа Аллорн была того мнения, что «это ничему не мешает».

Остальные, кроме Мари, энергично с нею заспорили.

Она поправилась:

— Вы ведь сказали, что иногда они сдвигают кровати и даже покрывают их общей простыней.

Г-жа Дюрур возразила, что прежде всего такое устройство является, по-видимому, исключением, при раздвинутых же кроватях — система нормальной, — «это может быть, мешает не всему», но многому, а многое другое делает очень неудобным; и что, наконец, система сдвинутых кроватей с общими простынями — решение половинчатое, которое бы она не рекомендовала и которое подходит только народам С грубой чувствительностью; оттого что «оба матраца никогда не находятся на совершенно одинаковом уровне, а чуть только место их соприкосновения подвергается добавочному давлению, они стремятся раздвинуться. Вы только представьте себе это ощущение, когда чувствуешь под собою щель, которая вот-вот превратится в пропасть?…»

Баронесса де Жениле заметила, что обычай двухспальной кровати во французских семьях укрепляет за нами среди иностранцев репутацию народа, очень занятого любовью. Г-жа Аллори спросила, не сводится ли главное различие между нами и иностранцами к их большему лицемерию. Признаком его служат и эти отдельные кровати.

— Коробит их то, что мы своими широкими постелями как бы разглашаем или даже афишируем вещь, которая повсюду одинакова, между тем как их парные кровати словно говорят: «Мы спим в общей комнате, да, но чтобы быть вместе, чтобы не бояться».

Баронесса, не отрицая такого лицемерия у северных народов (она его приписывала протестантизму), не соглашалась, как и г-жа Дюрур, с тем, что эта вещь «повсюду одинакова». Надо признаться, что люди не так уж заблуждаются на наш счет и что общая постель доказывает, а также поддерживает чувственность народа.

— Достаточно немного поразмыслить. Тут все дело в соприкосновении. Я испытала обе системы. Когда мы были молоды, мой муж и я… — Раздались протесты. Баронесса была моложе всех присутствующих. — Когда мы были моложе, если вам угодно, постель у нас была общая. Вы мне скажете, что он был более пылок. Но уверяю вас, что и он и я ложились очень часто с одним только желанием заснуть. Вы знаете, какую чувствуешь иной раз усталость и вялость, возвращаясь ночью домой. И что же? Спустя несколько минут мое присутствие производило свое действие. И я, умирая от сонливости, не могла отделаться от слишком настойчивого просителя, занявшего слишком выгодную позицию.

Она охотно, впрочем, призналась, что бывали в ту пору дни, когда «действие было взаимно» и когда «соседство» кое-что говорило ее нервам.

— Это тесное соседство, как ни как, очень красноречиво, — сказала она. — Оно, может быть, и неизящно, но старо как мир, и у него есть своя красота, когда люди молоды и любят друг друга. Во всяком случае, при парных кроватях, очевидно, ничего не происходило бы в такие вечера. И когда мы позже перешли на другую систему, — двух спален, — по совершенно случайным причинам, совсем не связанным в тот момент с намерением изменить наши отношения, чувства, мне пришлось констатировать, так сказать, ущерб…

К ней пристали, допытываясь, какого рода ущерб.

— Невообразимый! Я рассказываю вам про молодоженов, какими мы были тогда. Теперь это было бы, увы, вполне естественно… Невообразимый!

Она много смеялась. Мари слушала в смущении и трепете, стыдясь и наслаждаясь. Думала попеременно о Ренэ Бертэн, Шансене и Саммеко. Боялась, как бы Саммеко случайно не услышал.

Дамы эти выведали бы и другие подробности и дошли бы, несомненно, до менее бесцветных признаний. Но атмосферу нарушило несколько несвоевременное появление прохладительных напитков.

Мари опять почувствовала себя хозяйкой дома и встревожилась. Решила посмотреть, какова сервировка у мужчин. Две из дам тоже встали и, заговорив о туалете одной из них, медленно перешли в залу.

Саммеко уже целый час подстерегал момент, чтобы обменяться несколькими словами с Мари. Ему удалось отвести ее в сторону.

— Вы знаете, что я от этого болен.

— От чего?

— От того, что вы не оказываете мне никакого внимания в этот вечер, когда вы так прекрасны.

Они уселись на кушетку Рекамье, стоявшую в одном из углов гостиной Директуар.

— Не делайте такого лица, — сказала она. — Не хотите же вы, чтобы я бросила гостей и занялась только вами.

— Вы должны мне дать одно обещание.

— Говорю вам, измените выражение лица. Вы себя не видите. Люди подумают, что вы собираетесь пропеть мне серенаду.

— Обещайте мне, что мы увидимся послезавтра. В среду, в месте, которое я вам назову.

— Вы с ума сошли. Вас услышат. Если вы не замолчите, я встану и оставлю вас одного.

— А я пойду за вами и скажу вам то, что должен сказать.

— Значит, вы страхом хотите заставить меня слушать вас? Это очень некрасиво. Это гадко с вашей стороны.

— Это все, что вам угодно. Мне нужно ваше обещание. Дольше ждать — выше моих сил. Особенно сегодня вечером, когда вы так пренебрегаете мною.

Мари сложила руки, сжала их с жестом отчаяния. Взгляд ее как бы призывал в свидетели чинное собранье.

— Я страдаю, — сказала она.

— А я? А я?

Она чувствовала себя тем более несчастной жертвой коварного рока, что ей приходилось выдерживать атот натиск непосредственно после признаний Ренэ Берген и беседы в серо-розовом будуаре, умалявших — она не совсем понимала, по какой причине, но это было, увы, очевидно! — вероятность того, что она устоит. Особенно — после признаний Ренэ Бертэн. От них она до сих пор чувствовала в пальцах какой-то жар. Они туда проникли вместе с ласковыми прикосновениямн инструментов и с тех пор смело пробирались в сердце. Многое в этом мире было сомнительно, но одно казалось несомненным: любовное счастье Ренэ Бертэн. Мари рисовала себе склонившуюся перед нею женщину, говорившую: «Только это и правда, графиня». Как жаль, что Ренэ Бертэн не ее горничная, одна на тех горничных, каких можно видеть в старых пьесах. Сегодня вечером, между тем, как субретка расшнуровывала бы ей корсет, графиня сказала бы: «Вот что со мною случилось, Дорнна. Каков ваш совет?» И она слышала прелестную циничную изящную Дорину: «Ваш муж? Графиня… он мало интересуется вами. Он весь ушел в свои дела. Может быть, в свои интрижки. Как знать? Вы успеете подумать о добродетели, когда состаритесь. Дерзайте, если сердце заговорило». Досадно, что Ренэ Бертэн не умеет изящно выражаться. Ее счастье отдает пригородом. Осуществимость вещи всецело зависит от интонации, с которою фраза произносится в уме. А произносится она как в тираде Дорины. И, следовательно, как жаль, что дамы эти не говорили о своих любовниках, если у них есть любовники, оттого что они говорили бы о них тоном, который сделал бы менее тягостным, мучительным положение Мари. Вот почему хорошие театры, особенно Французская Комедия, так полезны для нравственного комфорта неверных жен… Если бы, по крайней мере, Саммеко умел найти более романтичную форму для своего ультиматума! Но торопливость его вульгарно откровенна. Он пристал к Мари, как, может быть, в эту минуту метрдотель, присланный от Потеля и Шабо, пристает к ее горничной в коридоре. К тому же Саммеко почти плешив. Не без некоторого глубокого основания обилие волос ассоциируется с идеей поэзии. Почти плешив и несомненный мещанин. Если счастье Ренэ Бертэн отдает пригородом, любовь Саммеко не пахнет ли немного керосином? Но керосином здесь несет от многих, или же запахами, не более приятными. Если уж к тебе пристает мужчина, предпочла ли бы ты, чтобы им был этот поблекший Жорж Аллори, так дурно говорящий о поэтах, или Бертран, который сопит, покручивая усы, еле вдвинувшись в кресло Директуар своим прикащичьим животом, или этот полковник, немного смахивающий на учителя, увлекающийся пушками и не имеющий ничего общего с гусаром, который галопом несется в атаку? Жизнь, как скупое море, бросает к твоим ногам только жалкие ракушки. Где те гордые, которые кичатся постоянной свободой выбора? Не в моей власти заставить Франсиса Жамма воздыхать на коленях передо мной. Да и он на своих портретах такой бородатый! То-то было бы смешно, если бы эта длинная монашеская борода терлась о мою юбку…

Между тем Саммеко сказал очень тихо, но со всей внушительностью, какую можно вложить в шёпот:

— Завтра в одиннадцать я скажу вам адрес по телефону. Постарайтесь сами снять трубку, когда услышите звонок.