Жалэз и Жерфаньон сидят друг против друга. Перед каждым из них глубокая тарелка. Неподалеку супница с разливальной ложкой. В супнице — цикорий с молоком, которым Горшок щедро угощает студентов, называя его кофе с молоком.

За окнами робко и нежно светает. Ничто не мешает думать, что это — весеннее утро. В столовой прохладно. Стекла помутнели от тумана. Посетителей еще мало в этом трактире. Там и сям, сидя один за столом, молодец в блузе макает большой ломоть хлеба в свой суп, как извозчик. Было бы не странно услышать пенье петуха.

— У тебя лекция в девять часов? — спрашивает Жалэз.

— Да. В Сорбонне.

— У меня тоже, собственно говоря. Выйдем вместе? Если в без четверти девять я тебя не увижу в коридоре, то буду ждать тебя перед швейцарской.

Они выходят. Погода очень свежая, но несомненно приятная. Вместо петуха две-три птицы чирикают на самых высоких деревьях сада. Со стороны улицы Гей-Люссака доносится шум колес, лошадей и бича.

Ульмская улица протянулась прямо и чинно. В конце ее виден Пантеон, такой огромный по сравнению с этой улочкой. Правда, в старинных городах дорога к соборам шла еще более тесными улицами. Но это не одно и то же. Да и нет ощущения, что приближаешься к Пантеону. Как бы случайно имеешь возможность приблизиться к нему. Так идущий по рву видит вдруг перед собою крепостную стену.

Вчера и третьего дня шел дождь. Но сегодня утром чувствуешь смутную уверенность, что дождя не будет. Легкие облака почти неподвижны. Хотя нигде нет просвета в синее небо, а о солнце и говорить не приходится, — оно еще занято где-то тем, что выползает из-за горизонта кровель и застоявшегося дыма, — над головой почти повсюду редеет, опрозрачнивается полог; начинает проясняться.

Тротуар без лавок. Безжизненные дома. Взгляд как белка взбегает, карабкается по высокой глухой стене, по ребристому собору вверх до «венца колонн». Кажется, будто солнце чувствует, что его зовут. Какое впечатление переживаешь, когда подходишь к собору? К огромному, вознесенному над городом собору? Какие отсветы грядущего? Какой намек на участь духа?

Жалэз и Жерфаньон обходят здание. Жерфаньон вспоминает фразу Коле: «Большая площадь, по которой никто не проходит, разве что какой-нибудь незаметный священник». Жалэз, не прерывая течения другой мысли, тоже поддается влиянию этого пустынного и покоренного пространства. Место это не восхищает его по-настоящему; но и не опечаливает. Пустынность его остается несколько отвлеченной, не производит впечатления заброшенности. Холод вещей здесь не стеснителен. Их торжественность не навевает тоски.

Они сворачивают на улицу Сен-Жак и выходят на улицу Сорбонны. Все эти спуски имеют надлежащий уклон, и уступать им весело. Жаль, что дорога уже кончается.

Вот Модюи и двое других, на том же тротуаре, в нескольких шагах перед ними.

— Замедлим шаг, — говорит Жалэз.

— Почему?

— Потому что мне и без того невесело идти на лекцию, а войти с ним вместе той же прыткой походкой я, во всяком случае, не желаю. Ты не знаешь Модюи? Не слышал его? Нет? Например, когда он излагает понятие причинности у Декарта н Малебранша? Само совершенство! Говорит час и двадцать минут без заметок. Разве что каких-нибудь четыре строки и скобка на клочке бумаги. Говорит быстро, но равномерно и отчетливо. Шесть слов в секунду. С гарантией.

— Но ведь ты описываешь Леру. Точь-в-точь.

— Прости, пожалуйста. О чем Леру может вам рассказывать? О психологии Гермионы или молодости Вольтера. Не в обиду будь сказано твоей специальности, это, детские вещи, относительно говоря. И я уверен, что он это шпигует ходячими фразами. Что же до Модюи, то он нисколько не гоняется за изысканностью стиля. Но со скоростью шести слов в секунду проникает во все изгибы мысли Декарта, и с той же скоростью выслеживает прихотливую линию, которая по данному вопросу отделяет диалектику Декарта от диалектики Малебранша, как почтовый чиновник, отрезающий с головокружительной быстротой ряд квитанций от корешка книги. Без единого промаха. Модюи никогда не ищет слов, не затрудняется ни в какой формулировке, ни даже в оттенке. В матче Модюи — Леру ставлю за Модюи сколько хочешь.

— Все же такие субъекты — в известном смысле феномены.

— Да. Но почему они нам противны?

— Мы им, пожалуй, завидуем.

— Иногда я тоже стараюсь так думать, чтобы себя разозлить. И они нас несомненно злят. Они унижают в нас самолюбие школьников. Но в сущности мы их презираем. И начали бы вместе с ними презирать литературу, философию и все прочее, если бы думали, что литература, философия, что мысль вообще поддается такому изложению со скоростью шести слов в секунду, без малейшей заминки в ходе машины.

— Но ведь ты видишь, что она ему поддается.

— Нет. Уверяю тебя, нет. Это просто отвратительная симуляция. Погляди на лицо Модюи; на его улыбку, глаза. Ему на все наплевать. Решительно на все. Любой приказчик по существу обдумывал больше вещей, чем он. Невозможно с большей тщательностью устранить всякое подобие глубины и подлинности. О, конечно, это великая загадка. Способность этих людей безнаказанно пронизывать себя умственными операциями, подобно факирам, вонзающим себе нож между лопатками без единой капли крови; способность быть «проводниками» если не ума, то, по крайней мере, свидетельств ума… Загадка того же порядка, что и математические способности… В иные дни это может постепенно довести человека до безнадежного взгляда на человечество… Да… Покамест мне противно слушать его лекцию. А твоя лекция важна тебе?

— О! Разбор Полибия.

— Полибия… Так пойдем?

— Куда?

— Куда-нибудь в другое место.

Они находились перед воротами двора Ришелье. Искоса поглядели на него и прошли мимо, вниз по улице Сорбонны.

— Ты ведь не сердишься на меня? — спросил Жалэз.

— Без шуток, я только что отнес к себе мысль Ларошфуко: «Ничто так не освежает кровь, как сознание, что ты удержался от глупого поступка». Я цитирую приблизительно.

В конце улицы они с минуту колебались. Жалэз присматривался к небу, как будто от степени облачности, от надежды на хорошую погоду зависел их маршрут.

— У тебя на родине что предвещало бы такое небо?

— Там бы не могло быть такого неба. Оно не было бы так обложено, проглядывало бы солнце.

— Даже в это время года?

— Да… Может быть, стлался бы белый туман по земле, но солнце было бы видно. Или же было бы совсем темно, появились бы большие черные тучи, и затем часов шесть лил бы отвесный дождь, длинными иглами, вонзающимися в луга.

— Все-таки, что ты предсказываешь?

— Как мне ни жаль, я думаю, что будет дождь. Но я незнаком с парижской погодой.

— Ну так знай, что дождя почти наверное не будет. Куда мы пойдем?

— Это мне все равно.

Затем они пошли дальше. Ни одному из них не казалось, что он ведет другого. Они направились по улице Училищ, в сторону востока, в ту сторону, где небо было светлее. Говорили о том, что видели.

Жерфаньон пришел в восторг от одной булочной.

— Мне очень нравятся парижские булочные. Есть тут и другие стильные лавки. Но булочные, пожалуй, всех красивей.

— Однако, эта, в частности, ничем не замечательна. Как-нибудь я поведу тебя туда, где еще существуют не только самые стильные булочные, но и аптеки, колбасные, съестные лавки; где все осталось обрядовым в расположении частей, в украшениях, эмблемах, размещении товара, даже в облике хозяина или хозяйки и в профессиональных жестах.

— А это где?

— На всем Бельвильском подъеме, начиная от канала и дальше церкви.

— Чего недостает этой булочной?

— Прежде всего, некрасива окраска фасада. Этот светлокаштановый цвет появился недавно, лет пятнадцать-двадцать тому назад, на новых домах. Его не видно в старых кварталах, где жива традиция. Идея воспроизвести цвет поджаристой булки неудачна. У булочных-кондитерских, о которых я говорю, фасад темной окраски: темносиний, темнобурый, даже пепельночерный, но с контрастами, разводами, позолотой. Буквы на вывеске всегда позолочены. Надписи обрамлены символическими мотивами: снопом с синей лентой, рогом изобилия. Иногда даже снаружи — живопись, предохраненная стеклом: жнец в соломенной шляпе среди колосьев. Внутри лавка должна быть строго квадратной и освещаться с фасада. Угловая лавка не может быть булочной. В глубине — касса, довольно высокая, богато отделанная и разукрашенная. Того же цвета и с такой же позолотой, как фасад, например. В глубине три больших зеркала в резных деревянных рамах или, еще лучше, три трюмо с овальными зеркалами и живописью, изображающей полевые работы: посев, жатву, молотьбу. Все стены окрашены в светлые и блестящие тона спелых колосьев, слоновой кости или фарфора. Люстра на потолке и стенные лампы. Я это рисую на память. Ты увидишь на месте. Это еще лучше.

Они увидели на некотором расстоянии площадь Жюссье и чуть было не направились в ее сторону, так она привлекала их своей провинциальной неуклюжестью. Небольшой треугольник, прижавшийся к склону гористого городка. Тут бы мог уместиться скромный овощной рынок. Отсюда бы отправлялся дилижанс по мало оживленному тракту.

Но их заманила улица Фоссе-Сен-Бернар. На длинную решетку Винного Рынка с утра до вечера смотрят низкие дома. За решеткой падают последние листья с деревьев на бочки нового вина. Слева, в темных винных погребках пьют и едят во всякое время дня.

На одной витрине надпись красными литерами с черными тенями: «Специальность Шабли и Флери».

— Не зайти ли нам выпить по рюмке шабли?

* * *

Спустя час они очутились в окрестностях улицы Пикпюс. Через Сену они перешли по мосту Сюлли, а затем переулками Арсенального квартала и по пешеходному мосту над бассейном для лодок вышли на авеню Ледрю Роллэна.

— Теперь ты находишься по близости от твоего дядюшки, — сказал Жалэз.

Добравшись до Сент-Антуанского предместья, они поднялись вверх до улицы Пикпюс, затем дошли до Шарантонской улицы.

— Мы все еще — в твоих местах. Но этой дорогой ты, вероятно, никогда не ходил сюда.

— Нет. Никогда. Отсюда до центра, должно быть, очень далеко.

— Большего расстояния, кажется, и нет в пределах городских стен, разве что от конца Отейля, от горба Пуэн-дю-Жур. Но вид местностей, далеких от центра, так разнообразен в зависимости от направления. Здесь, как и в других кварталах на периферии, встречаются дома с коньками и блоками, сельское благодушие. Но к этому для меня присоединяется тут впечатление большой дороги, как-то веет ветром далеких путешествий. Этот подъем по Шарантонской улице не напоминает ли шоссе? Ты видишь этот поворот, уже сельский, безлюдный? Видишь терпеливого возчика? Кажется, будто он выехал на дорогу уже давно и едет далеко. И Пикпюс кажется привалом или станцией на дороге. Разумеется, этот угол, например, напоминает старый Монмартр. Но Вышка — это предел. Дорога в Сен-Дени, когда-то ее пересекавшая, уже забыта. Дороги отодвинулись. А затем на Вышке чувствуется некоторое лукавство. Площадь Тертр как будто довольна своим видом, находясь так близко от бульваров. Невинность Пикпюса выше подозрений.

Они спустились обратно к Сене; обошли церковь Рождества Христова, затерянную между станционными постройками и складами, но все же ласкающую зрение как итальянская церковь. Ее окружает мирное пространство, друг праздности и солнца, хотя непрерывно слышно громыханье поездов на двух железных мостах над улицей Прудона, где застоялся сумрак туннеля. Решили закусить по соседству с этой церковью. Но чтобы отыскать ресторанчик, должны были повернуть обратно и только на перекрестке Ваттиньи нашли заведение, отвечавшее приблизительно их вкусам.

* * *

Во втором часу дня они шли вдоль реки по Вокзальной набережной. На другом берегу, перед окаймленной деревьями стеною из глухих арок, они видели бочки складов Берси, столпившиеся сотнями, как бараны. На южной стороне маленькие харчевни, лавчонки для грузчиков в почти таких же низких домах, как домики рыбаков на морском побережьи, чередовались с фабричными трубами и оштукатуренными фасадами заводов. Шум запряженных четырьмя лошадьми подвод на крупных булыжниках мостовой восходил свободно, вливался в небо и не заглушал плеска глинисто-желтых вод Сены о баржи.

— Ах да! Что произошло затем с Элен? Помнится мне, что через неделю я опять пошел подстерегать ее у выхода из школы. Принял те же меры предосторожности. Но выбрал момент и устроил так, чтобы она меня заметила. А может быть мне случай помог. Я прошел перед нею наискось, на некотором расстоянии. Поклонился ей.

— Она ответила?

— Да, легким кивком.

— Не показалось ли тебе, что она не удивлена? Что она тебя заметила уже в первый раз?

— Не знаю. Она сохраняла такое спокойствие при всех обстоятельствах. Должно быть, я повторял этот маневр две или три недели подряд.

— В один и тот же вечер каждую неделю?

— Да. Как-то в четверг мы встретились в Антверпенском сквере, в присутствии других приятелей, среди которых была одна ее подруга. Кто-то заговорил о расписании уроков в разных заведениях, о часах конца занятий. Элен сообщила свои часы. Так я узнал, что еще и в другой день недели она уходит позже из школы. Она сказала это так неподчеркнуто, что никто на это не мог обратить внимания, кроме меня. Но в то же время она мне не улыбнулась, нет, а посветила глазами. От этого я расхрабрился, как и от присутствия других. Я оказался в силах быть нагло лицемерным и сказал: «А я думал, что вы каждый вечер уходите в четыре часа». — «Нет. Но у меня никогда не было случая сказать вам это».

Ты не можешь себе представить, как меня обрадовал ее ответ, произнесенный самым ровным тоном. Ты понимаешь. Мы вместе солгали. Мы были сообщниками. В жизни была вещь, общая для нас, и она соглашалась ее скрывать.

Нового дня я, конечно, не забыл. Он был ближе к четвергу, чем другой. Скажем — пятница. Итак, в этот новый день я опять подстерегаю Элен. Она выходит из школы, но совсем одна. Нашла ли она способ отделаться от обычных спутниц, или они не ходили на этот урок, не знаю. Она идет по обычному маршруту, не оборачиваясь, с примерным достоинством. Я перехожу на другой тротуар, шагаю очень быстро, с таким расчетом, чтобы дойти почти до завода Эдисона, который находится по ту сторону Антверпенской площади, прежде чем Элен, идущая по тротуару, успеет выйти на площадь. Затем пересекаю авеню ей навстречу. У меня было время подумать: «Надо мне к ней подойти совершенно так же, как по четвергам в сквере. В конце концов, какая разница между четвергом и пятницей, между сквером и площадью, расположенной рядом с ним?» Это был софизм. Но робость часто объясняется преувеличением различий, и она поэтому приветствует уничтожающий их софизм. Словом, я подошел к ней, как обещал себе. И заметил тогда, что от этого все пошло легко. Вот, между прочим, наблюдение, которое я недостаточно обдумывал с тех пор.

— А как она себя повела?

— Тоже очень естественно. Быть может, улыбка блеснула в глазах. Быть может, душевное движение. Как знать? Она подает мне руку, почти не замедляя шага. Я иду рядом с нею. Провожаю ее, как если бы всегда ее провожал. Уверен, что прохожие приняли нас за брата и сестру, заметь, что у меня, по крайней мере, эта непринужденность была чисто внешняя. В глубине души я был пьян, я обомлел. Произносил, вероятно, самые плоские фразы.

Подойдя к перекрестку, где я потерял ее в первый раз, она замедляет шаги, останавливается; по-видимому, озабочена и ждет. Перед нами этот перекресток с его мельканием отблесков, мраком. Я не показываю вида, что понимаю ее, и она говорит: «Нам надо расстаться, Пьер. Да. Так лучше». Ее легкое беспокойство восхитило меня, оттого что я в последние минуты думал: «Ну да, она не запрещает мне провожать ее, потому что я ее товарищ по играм и потому что это не имеет никакого значения». И вот оказывается, что это имеет значение.

Должно быть, особенно значительных слов я не подыскал. Но мне все же удалось ей сказать, что я счастлив, и намекнуть ей, что отныне всю неделю и каждую неделю буду жить этими двумя днями наших встреч, этими несколькими минутами пути, когда мы бываем вместе. (Я ведь, конечно, дал себе слово и во второй вечер недели поджидать ее дальше того места, где она расставалась с подругами.)

— И долго между вами сохранялся этот тон простых, приятельских отношений?

— Довольно долго. Или, вернее, они превратились в нежность, превратились в явную любовь задолго до того, как с губ у нас слетело самое скромное «люблю тебя». Однажды мы решили быть на ты наедине друг с другом. Еще одна тайна. Затем стали искать других маршрутов, чтобы избегнуть встреч, а главное — чтобы продлить дорогу. Обнаруживали при этом изобретательность лесных зверей. Их инстинкту подобен инстинкт парижских подростков. Мы умели находить лабиринт, прибавляющий пять минут ко времени пути, — какую-нибудь извилистую улицу, освещенную одним фонарем, или даже проход через два частных двора, откуда выбираешься сквозь калитку, которая не должна визжать в петлях. Так мы обследовали весь квартал, расположенный между улицей Мучеников и церковью Сен-Венсан-де-Поль. Как-то вечером, когда нам показалось, что кто-то идет за нами, мы исчезли с улицы, проскользнув в приоткрытую калитку одних ворот. Пошли дальше в темноте и вышли в чей-то сад, на небольшую аллею, упиравшуюся в каменную лестницу; потом мы очутились перед многооконным флигелем, где в этот вечер горела только лампочка в окне второго этажа. Флигель мы обошли, держась за руки. Шаги наши не были слышны на мягкой земле. За флигелем мы набрели на тропинку, проложенную вдоль трельяжа к решетчатой калитке. Я долго не мог открыть дверцу, потому что ржавую щеколду заело. Трудясь над щеколдой, я ощущал на моей руке слегка дрожавшую от волнения руку Элен. Пройдя через калитку, мы прошли вниз по мощеной и немного более широкой аллее между стенами и вышли, наконец, в чей-то двор, где человек чинил при свете ручного фонаря велосипед, перевернутый и покоившийся на земле седлом и рулем. Он посмотрел в нашу сторону. Но у нас был вид благовоспитанных детей, идущих на урок. Выбравшись из этого дома, мы вдруг очутились на шумной улице. Мчались экипажи, много было света и стоял тот глубокий шум, что похож на «ах», вырывающееся из широко открытого рта.

Беседуя, Жалэз и Жерфаньон свернули с Вокзальной набережной в улицу Тольбиак, прошли по мосту над огромной товарной станцией и попали в сеть улочек, окружающих площадь Жанны д'Арк. Здесь тоже были таинственные повороты и тропинки. Короткие пути, словно упирающиеся в стену. Неопределенные направления. Хотя все имело вид простоя и не древний, здесь тоже, быть может, уже успели образоваться тайники и тайны. Быть может, если войти в эти ворота, тоже открылся бы способ ускользнуть.

— Но вот в другой вечер я стою у ворот ее школы. Ученицы выходят. А ее нет. Стою еще несколько минут и думаю, что кто-то ее задержал… Да, это случилось, должно быть, в начале зимы, как теперь, потому что в пять часов было, во всяком случае, не менее темно, чем в первый раз. И вдруг меня охватывает безумное волнение. Я решаю, что опоздал или что какая-нибудь карета, какая-нибудь тень скрыла ее от меня. Между тем я знал, что она не ушла бы, не разыскав меня. Я бросаюсь бежать. Возможно, что она ждет меня на углу авеню. Не вижу там никого. Я хотел было попытаться ее догнать, но у нас уже не было определенного пути домой. Мы слишком привыкли к этим меняющимся маршрутам, случайным, усложнявшимся всякий раз каким-нибудь новым поворотом. А затем, — не знаю, переживал ли ты это впечатление, — бывают случаи, когда глаза у нас теряют способность искать. Я шел в направлении к Сен-Венсан-де-Поль, почти не вглядываясь в прохожих, будучи уверен, что эти тени, этот мутный свет, эта людская сутолока на перекрестках не возвратят мне Элен. Я дошел до ее дома. Говорил ли я тебе уже, что ее отец был аптекарем? Да, на одной из уличек подле церкви. Аптека эта была из числа тех, что чаруют своей стильностью не меньше булочных, о которых я тебе рассказывал утром. Весь фасад выкрашен в черный цвет, с золотыми полосками. В витрине, помнится мне, ничего, кроме двух больших симметричных шаров, красного и зеленого, по вечерам светящихся, огромных. Два противоречивых сигнала. Внутри — зеркала и резные шкафы, ряды банок, высокая конторка, за которой происходят манипуляции, взвешивание, чтение рецептов; и свет, как в ризнице, струящийся из круглых, матово-белых шаров.

Помню, как я стоял на противоположном тротуаре, глядя на зеленый сигнал и на красный сигнал. Стоял там долго, ничего другого не решаясь предпринять… Да, вот это я помню. Мои глаза останавливались попеременно на зеленом и на красном. И красный цвет казался мне каждый раз более красным, зеленый — более зеленым. По-видимому, я оторвался от этого созерцания, вернулся домой… Но дальше я боюсь напутать.

— Что напутать?

— Да я уже не знаю, когда именно стало мне известно то, что происходило в семействе Элен, и удалось ли мне свидеться с нею до или после того, как это мне стало известно. Ты думаешь, может быть, что мне приятно перебирать эти воспоминания наедине с самим собою? Нет. Я вызываю их только в разговоре с тобой. А так я только ограничился тем, что два или три раза видел это во сне, как ты и догадался.

— Если ты забыл несколько подробностей, — это неважно.

— Если я их забыл — да. И тем лучше. Но я не хочу их сочинять. Что могло бы быть интересного в такой истории, будь в ней хоть слабая доля вымысла? И меня особенно путает то обстоятельство, что здесь как раз, в этом месте, где мы находимся, передо мною встает другое воспоминание об Элен…

— …Встает… Она здесь как раз была?

— Да, однажды.

Они в этот момент находились на площади Жанны д'Арк, с северо-восточной стороны церкви. Жерфаньон осматривался. Итак, маленькая Элен была здесь? Любовь двоих детей забрела в эти места, пройдя такой далекий путь? Эта внезапная встреча с призраками пробудила в Жерфаньоне чуть ли не личное волнение, легкое стеснение в сердце, удивившее его.

— Это, быть может, и привело меня сюда, — признался Жалэз, — побудило меня привести тебя сюда. Но это воспоминание относится к другому времени и воскрешает во мне множество впечатлений, не имеющих ничего общего с теми, о которых я тебе говорил. Уверяю тебя. Лучше будет, если я всему этому дам время прийти в порядок. Обещаю тебе на этот раз поразмыслить обо всем.

— Так расскажи мне покамест воспоминание, связанное с этими мечтами.

— Нет, милый. Ты бы уже перестал что-либо понимать. И мне бы не хотелось говорить о последовавших событиях, пока у меня нет уверенности, что я нашел то, чего ищу.