На следующий день в десять часов я едва закончила свой туалет. Мне не удавалось рассердиться на себя за это непривычное опоздание, и в то же время я старалась не придавать ему значения.
У меня был урок в городе от одиннадцати до двенадцати. Мне оставалось больше, чем нужно, времени, чтобы попасть на него. Я знала, что буду точной, как всегда. Но я, несомненно, смотрела на это равнодушно.
Солнце, ярко освещавшее мою комнату, смягчало прохладу воздуха. Мрамор комода сверкал тем самым блеском, который мы называем смелым, если встречаем его в глазах. Когда я дотрагивалась до него, холодное прикосновение наводило меня на мысль о весне, об утренней прогулке в оголенном лесу, потом каким-то образом вызывало во мне чувство огромной вереницы бегущих передо мной годов, длинного ряда поступков, трепещущих, как тополя на большой дороге.
Одеваясь, я разбросала вокруг немало вещей. И, по правде сказать, моя комната в этот уже поздний час оставалась в беспорядке, который подчеркивало солнце. Это не было мне так неприятно, как могло быть. Я представляла себе богатую молодую женщину, которая, бродя по комнатам роскошной квартиры, нескончаемо прихорашивается и охотно сеет вокруг себя беспорядок, который исправят менее легкие руки. Я говорила себе, что для бедной девушки я не так уж плохо выбрала себе профессию, раз она позволяет мне разыгрывать при случае леность и небрежность богатой женщины.
Вдруг я услыхала стук в дверь. Я подумала, что это письмо. Я открыла. Передо мной стоял г-н Барбленэ.
— Простите, я очень нескромен… не очень-то прилично беспокоить вас в такой час. Но я думал, что вернее вас застану.
Я пододвинула ему стул.
— Нет, нет, я только на минуту. Это просто из-за этого зонтика, он, вероятно, ваш… вы, должно быть, забыли его вчера вечером… Я подумал, что он может вам понадобиться при такой переменной погоде. Служанка могла бы его вам принести. Но у нас сегодня большая уборка. Она могла бы прийти только попозже. А мне ничего не стоило завернуть сюда.
Я посмотрела на зонтик. Это был мой зонтик. Я не помнила, чтобы забыла его накануне у Барбленэ, ни даже, чтобы брала его, идя туда.
— Мерси, но вы напрасно беспокоились.
— О, не стоит об этом говорить, не стоит об этом говорить.
Он стоял посреди комнаты, такой беспомощный, тан явно хотел остаться, так мучился тем, что должен был мне еще сказать, что я сжалилась над его смущением.
— Присядьте же, г-н Барбленэ. Вокзал далеко отсюда, и дорога в гору. Отдохните минутку.
Пока он садился, я просмотрела на лету три или четыре гипотезы, которые могли бы объяснить его поступок, и прямо перешла к самой неприятной. «Семейство Барбленэ, возмущенное обстоятельствами моего ухода, скандализованное докладом Сесиль об ее встрече, объявляет мне о моем увольнении и, чтобы смягчить для меня его горечь, рассчитывает на добродушие папаши Барбленэ».
Первое чувство отчаяния почти сразу же растаяло. Я окинула взглядом свою комнату с разбросанными вещами: «Ты была права, маленькая Люсьена, воспользовавшись сегодня утренним солнцем, чтобы минуту поиграть в богатую женщину. Через пять минут было бы уже поздно… Сумеешь ли ты опять ограничивать себя?.. А дрожь с утра до вечера, как одежда посвященной? А это глубокое пение в ушах, как будто твоя душа, развиваясь вне тебя и перемещаясь шаг за шагом, становится сводом над твоей головой и церковной музыкой? Помнишь ли ты их еще? Обретешь ли их вновь? А слезы к концу дня, есть ли они еще у тебя?».
Г-н Барбленэ говорил мне в это время:
— Конечно, если идти кратчайшим путем, подъем крутоват.
Потом:
— Для своих лет я не устаю. У меня нет привычки прислушиваться к себе. Но когда есть заботы, дело плохо. Да. У меня, должно быть, неважный вид. Я провел странную ночь, уверяю вас.
— Может быть, г-же Барбленэ хуже?
— Нет, слава богу! Ах! Никто не знает, что я отправился к вам. Вы не будете говорить об этом? Так лучше. Видите ли, вчера поздно вечером я ходил по мастерским. Была ночная смена и срочная работа. Когда я вернулся, было за полночь, — но вы никогда не были у нас во втором этаже? У каждой из дочерей по комнате возле лестницы. Наша — в конце коридора. Они должны были давным-давно спать в это время. Так вот, проходя возле двери Март, я слышу оживленный разговор, взрывы голоса, и кто-то рыдает. Я догадывался, в чем дело. Однако, я не думал, что это так серьезно. Слов нельзя было разобрать, но уже звук голосов обеспокоил меня. Я раза два постучал в дверь. Они, по-видимому, не обратили внимания. Я открыл, вошел. Март лежала или, скорее, сидела в кровати, раскрытая, несмотря на холод, и рыдала, закрыв лицо рукой. Сесиль, наклонившись к ней и облокотившись на ночной столик, говорила ей в лицо, торопливо, стиснув зубы, и была так увлечена своей злобой, что сперва даже не обернулась на меня. Я подошел. Я сказал: «В чем дело, дети мои? Вы обе с ума сошли». Март закричала мне: «Папа! папа! Она меня слишком мучит. Я ничего ей не сделала. Зачем же она терзает меня? Зачем же она приходит в мою комнату, чтобы меня мучить?». Сесиль посмотрела на меня зло, словно хотела укусить. Потом сдержалась; сделала вид, что улыбается. «Отец, не стоило беспокоиться, мы шалим, я подразнила ее. Я говорю с Март. Март глупая. Ей ничего нельзя сказать, она сразу кричит, как зарезанная. Если вы начнете ее жалеть, она не перестанет плакать. Это домашний баловень. Веньямин! Херувим!» И она поправила подушку в головах у Март.
Мне стоило большого труда вытянуть хоть что-нибудь от одной из них. Наконец, я уловил главное. Вы уже немного в курсе, не правда ли? С тех пор, как наш кузен Пьер Февр попал в наш дом, эти девочки потеряли рассудок. Я-то сразу увидел, что будут одни неприятности. С первого дня я понял, что этот молодой человек не про нас. Это достойный малый и честный, в сущности, но у него другие вкусы. Он слишком уж умен, слишком уж вылощен… да, да! Надо было быть настороже и в случае чего предупредить девочек. Но жена смотрит на вещи иначе. Ей показалось, что это отличная партия для Сесиль, и она вообразила, что если уж она даст свое согласие, то все пойдет само собой. Нечего сказать! Обе девочки влюбились в своего кузена. Которая раньше? Право, не знаю. Не думаю, чтобы Сесиль вначале так уж была увлечена. В характере, в типе Пьера Февра есть такое, что в сущности не очень бы должно подходить Сесиль. Но она немного вроде собаки, которая бросает кость, если ее никто у нее не отнимает, и готова умереть над ней, как только кто-нибудь сделал вид, что хочет ее взять. А вот Март — это очень любящая натура. Вас, например, она обожает. Уверяю вас. О, не то, чтобы она всех любила. Далеко нет. Надо ей понравиться и, знаете, в ней мало семейного духа. Но если уж она привяжется к кому-нибудь… Заметьте, что по-своему она очень покорна… да, очень упряма и в то же время очень покорна. Она готова была перенести то, что Пьер Февр женится на Сесиль. Удивительно, не правда ли? Но попробуйте убедить ее, что она напрасно любит своего кузена почти что жениха сестры, особенно выбить ей из головы мысль о том, что кузен предпочитает ее, Март, что на самом деле он любит только ее; скорее она даст себя изрубить на мелкие куски! Вот что бесит Сесиль — эта манера давать понять без гнева, без шума: «Выходи за него, если можешь; это меня не касается; это семейное дело. Но его сердце — мое». Они только и делают, что мучат друг друга. Музыка, рояль… мне неприятно это вам говорить. Жена воображает, что эта мысль пришла в голову ей и что это был как раз подходящий момент для завершения воспитания дочерей с этой стороны. Какое! Просто дело ревности. Достаточно было, чтобы Пьер Февр в одно из своих первых посещений заговорил о музыке и был удивлен, что дочери не играют на рояле. На следующий же день Март захотела учиться музыке, а Сесиль еще того больше. Это несложно. Вот чего я никак не могу допустить у женщин. Вам я это могу сказать, вы особенный человек. У меня в молодости было тяготение к музыке; я даже начал играть на флейте. Но это потому, что я любил музыку, вот и все.
Короче, я пришел не за тем, чтобы пережевывать вам все это, вы это и без того хорошо знаете, — а чтобы рассказать вам, что произошло сегодня ночью, потому что это все-таки немного вас касается, и вы, вероятно, не догадываетесь, как могли вас замешать сюда. У вас не звенело в ушах сегодня ночью, когда вы спали? Это уж не по вине моих дочерей.
— Каким образом?
— Я краснею, что мне приходится говорить с вами об этом. Угадайте-ка, что эта несчастная Сесиль еще придумала, чтобы довести до отчаяния сестру? Она забила себе в голову доказать ей, что Пьер Февр влюбился в вас, как только вас увидел. Ни у одного адвоката не было столько аргументов: во-первых, достаточно посмотреть на Пьера, когда он говорит с вами; когда вы у нас, он занят только вами; в ваше отсутствие у него все время на губах ваш талант, ваши манеры, то, что вы сказали; вчера вечером, когда все рассчитывали, что он останется обедать, как всегда, — так что даже кухарка поставила в печь особое блюдо для него, — он не мог примириться с вашим уходом и, движимый какой-то неодолимой силой, внезапно решил сопровождать вас. Но лучшее впереди. Сесиль хвасталась тем, что последовала за вами или, во всяком случае, что нагнала вас в городе, и она имела нахальство… Но вы сердитесь на меня? Действительно, может показаться, что я веду себя как невежа. Но только, прошу вас, примите все это так, как я вам говорю. Перед вами бедняк-отец, у которого голова идет кругом и который говорит с вами, как на духу. Вы понимаете, я прекрасно вижу, что такое Сесиль: это — сумасшедшая девушка, которая грезит вслух. Но я пришел к вам за советом, а вы можете дать мне совет, только если я ничего от вас не скрою.
— Пожалуйста, продолжайте, г-н Барбленэ. Что бы вы мне ни сказали, я не обижусь.
— Ну, так вот! Она имела нахальство рассказать своей сестре, что видела, как вы и Пьер Февр нежно беседовали в темных улицах, потом долго прощались посреди улицы Сен-Блэз, как люди, которым больше незачем скрываться… Еще раз прошу прощения, что повторяю вам такие глупости. Но у меня лежало бы на совести, что я не осведомил вас о них, вас, которая так предана нашим дочерям и так чистосердечна. Не сердитесь на мою несчастную Сесиль. Вы, конечно, имеете право отнестись к этому очень сурово, потому что, в конце концов, вы хозяйка своих поступков, и даже если россказни Сесиль не совсем пусты, разве вы обязаны нам отчетом? Тем не менее…
— Нет, г-н Барбленэ, не извиняйтесь так, говорите. Считайте, будто речь идет не обо мне.
— Понятно, Март называла сестру лгуньей и бесовским отродьем. Но я ручаюсь вам, что она страдала. Злее Сесиль ничего не могла придумать. Сейчас для Март Пьер Февр и вы дороже всего на свете, уверяю вас. Подумать, что именно вы похищаете у нее сердце Пьера Февра, вы понимаете, в какое состояние это ее приводит! О! Это не злоба, даже не враждебность, не мысль о том, чтоб отомстить. Но если она этому действительно поверит, она будет страшно разочарована. Постойте, я вам скажу: самое тяжелое для нее, пожалуй, даже не столько то, что ее кузен бросает ее для вас, а то, что вы, вы можете полюбить Пьера Февра. Потому что тогда не останется уже сомнений: она будет уверена, что кто-то другой гораздо дороже вам, чем она в то время, как до сих пор ничто не мешало ей думать что, может быть, она дороже всего. Я понял это из некоторых ее замечаний. Вы не поверите, чем вы стали для этой девочки. Однажды за столом кто-то из нас сказал, что вы рано или поздно выйдете замуж и покинете своих учениц. Так вот, кто бы мог ожидать. Март, всегда такая спокойная, чуть не пришла в ярость. Можно было подумать, что ей нанесли личное оскорбление. Ах, вы знаете, дети в эти годы очень односторонни. Как только они к вам привяжутся, вы должны существовать только для них.
— Однако, до того, как я появилась в вашем доме, Март уже испытывала то же, что и теперь? Она ревновала к сестре? И это касалось только г-на Пьера Февра?
— Разумеется. Но одно не мешает другому. Я вам говорю, что вы не знаете этой девочки. Чтобы Пьер Февр предпочитал ее всем на свете, и в то же время вы предпочитали ее всем на свете, кажется ей совершенно естественным. Если она только наполовину любит свою мать, так это потому, что от нее она никогда не видела ничего подобного, и прежде всего потому, что для моей жены это вообще невозможно. Пока вас не знали в нашем доме, о вас не могло быть речи. Но, повторяю вам, теперь я уверен, что больше всего ее мучит мысль потерять вас.
— Это ребячество. И почему она так поддается Сесиль?
— Та вносит в это столько ожесточения! Это понятно. Легче веришь ошибке, чем правде, особенно, когда дело касается того, чтобы самого себя мучить. Вам, может быть, удалось бы ее разубедить, если бы вы это взяли на себя. Но это не поможет делу… напротив… Я прямо говорю: напротив. Ведь правда?
— А… какого мнения обо всем этом г-жа Барбленэ?
На мой вопрос г-н Барбленэ сделал жест рукой, в которой держал шляпу, потом другой рукой почесал себе темечко, густо покрытое короткими волосами с проседью.
Он повернул голову по направлению к полу, потом по направлению к комоду. Сделал гримасу, которая наморщила ему лоб, и открыл рот. Старый галл с немного укороченными усами походил на бравого контрабандиста, которого таможня неожиданно спрашивает о содержимом его чемодана.
— Моя жена? Конечно… но я должен вам объяснить сперва. Иначе этому конца не будет. Ясно, что моя жена лучше всех может дать себе отчет в происходящем у нас и установить нужный образ действий. У нее больше времени, чем у меня, и она женщина с большими способностями. Но у нее своя точка зрения на вещи. Я иногда говорю себе: жаль, что это не мужчина. Да, она могла бы достигнуть положений, где требуются именно ее качества. Вы понимаете, что нетрудно вести маленький дом, как наш, заниматься мелочами, мелкими повседневными заботами. Первому встречному нетрудно в них разобраться. Но есть люди, которые легче приноравливаются к сложным обязанностям. Знаете, может быть, в высших судах или в правительстве есть люди, у которых не больше способностей, чем у г-жи Барбленэ. Они проницательны в высоких вопросах, там, где человек моего склада стал бы в тупик, но зато… Вы понимаете, что я хочу сказать. Не то, чтобы моя жена не интересовалась домом, напротив. Но у нее свои мысли, и она скорее следит за своими мыслями, чем всматривается в то, что происходит на самом деле. Вот именно таким надо быть, когда, например, управляешь целой страной.
Потом ее здоровье не позволяет ей входить в мелкие подробности. Я даже удивляюсь, как это она сохраняет голову при своих страданиях; они не ужасны, если хотите, но зато, так сказать, никогда не прекращаются.
Конечно, мы ладим, насколько возможно. Но я не стану разговаривать с ней так, как сейчас с вами, например. Нет. Я, может быть, неправ. Но, например, вот у нас никогда не было настоящего разговора ни относительно Пьера Февра, ни относительно историй между Сесиль и Март.
— Однако, после того, что произошло сегодня ночью, вы должны же были обменяться впечатлениями?
— Несколько слов… но не об этом именно.
— Но г-жа Барбленэ слышала же шум в комнате ваших дочерей?
— Не очень. Комнаты довольно далеко друг от друга. И потом, когда погода идет на перемену, как сегодня, жена больше занята своими болями. Еще я вам скажу, что, хотя у нее очень наблюдательный ум и ничто от нее не ускользает, она часто не желает замечать некоторые вещи, потому что хочет сохранить свой авторитет и считает, что родители теряют его, если вмешиваются невпопад.
— Во всяком случае, Сесиль, вероятно, открылась матери даже давно? Вы говорите, что проект брака с самого начала получил одобрение г-жи Барбленэ Нужно же было, чтобы у нее был тогда разговор с Сесиль?
— Вероятно, но, может быть, не такой, как вы думаете. Вы себе не представляете, как моя жена относится к деловым вопросам. Она ненавидит ставить точки над «и». А между тем она очень откровенна. Это далеко не скрытная натура. Если она недовольна епископом, она даст это ему понять и способна не принять его, если он явится к ней. Но она ненавидит объяснения. Я занят и не могу сидеть с ними с утра до вечера, и, может быть, дома и говорятся вещи, которые до меня не доходят. Но я не представляю себе Сесиль признающейся матери в том, что она любит своего кузена, или моей жены, призывающей Сесиль, чтобы поговорить с ней о выборе мужа. Это возможно, но это бы меня удивило.
— Все-таки кто-нибудь подумал же первым об этом браке… Сесиль или г-жа Барбленэ? Или г-н Пьер Февр?
— Конечно, не Пьер Февр. А вот жена или дочь, которая из них?.. Вот что. Вы, может быть, хорошо не знаете, что такое дух семьи. Поймите меня. Я не хочу сказать вам что-нибудь неприятное. Можно быть из очень хорошей семьи, быть очень хорошо воспитанным, быть очень привязанным к своим и не иметь понятия о том, что такое дух семьи некоторых людей. Вы мне скажете, что Сесиль и ее мать далеко не похожи друг на друга. Это возможно. Но у них дух семьи.
Тут г-н Барбленэ нанес своей шляпой два удара в пустоту, как бьют для очистки совести по гвоздю, который отчаялись вбить, как следует. Он чувствовал, что его объяснение очень неудовлетворительно, но чувствовал, что оно верно; и его глаза умоляли меня постараться самой выяснить темные пункты и привести в связь все то несвязное, что он мне наговорил.
«Дух семьи». Он еще раза два покачал головой и смотрел на меня, чтобы убедиться, продолжают ли его слова в моей голове ту работу, которую начали в его голове. И, казалось, он приглашал меня в свидетели всех этих странностей, не признать которых честный человек рано или поздно не может. Несмотря на все, он был ими отчасти горд. О своей жене, о своей старшей дочери он не мог думать иначе, как с оттенком восхищения; и хоть он готов был признаться, что сам ощущает «дух семьи» не более, чем первый встречный, он не был недоволен, что в его доме «дух семьи» дает такой сильный расцвет. Ему не было необходимости быть самому истинным поклонником этой религии, чтобы ощущать, что ее влияние и заслуги распространяются и на него.
За несколько мгновений перед тем, пока он говорил, я почувствовала в сердце мощный прилив симпатии, один из тех порывов, которые заставляют нас думать, что мы найдем в себе силу сразу сломить условные препятствия, разделяющие людей, силу все снова пересмотреть и заставить ближнего, как и самого себя, заново перестроить всю жизнь на основах правды. Я чуть не сказала ему: «Мой добрый папаша Барбленэ, я вас очень люблю и также очень люблю эту бедную девочку Март. Вы имели несчастье жениться на ужасной матроне, которой ее нелепости кажутся величием. — «Пожайлуста, садитесь»! — которая в сущности никого не любит; которая лишена самой простой проницательности, которая свысока царит над домом, чтобы избавить себя от неприятной обязанности управлять им в действительности, и которая, в довершение всего, разыгрывает неизлечимо больную, чтоб окружить себя кольцом предупредительности, толщу которого она изменяет по желанию. Что касается Март, она имеет несчастье обладать сестрой-ворчуньей, у которой материнский эгоизм усложняется завистью, усиливается горечью. Имейте хоть раз мужество дать себе в этом отчет, признаться в этом! Это будет полезно всем нам». Еще немного, и я добавила бы: «Сходите за вашей маленькой Март. Мы объяснимся все втроем, Погодите, я вам импровизирую угощение на два су, маленький обед, и мы посидим втроем в моей комнате со свежим солнцем на моих трех разнокалиберных тарелках».
В этом не было ничего нелепого или действительно неисполнимого. Всему этому, может быть, очень хотелось свершиться; папаша Барбленэ, может быть, почувствовал этот внутренний толчок одновременно со мной, слабее, чем я, потому что он не так молод и обладает более закоренелым почтением к суровым условиям жизни. Может быть, и Март, там, у себя, одновременно с нами почувствовала потребность присоединиться к нам, и ее душа отдохнула на этой мысли и наполовину утешилась.
Но сейчас я уже больше этого не хочу. Я вспомнила об уроке, который должна давать в городе. Мне осталось только пять минут, чтобы собраться и дойти. Я опоздаю. Поэтому мне придется продлить урок на несколько минут позже двенадцати. Я опоздаю в отель. У Мари Лемиез не хватит терпения подождать меня. Она, может быть, будет есть уже второе. Завтрак из-за этого покажется совсем расстроенным, совсем нескладным. Удовольствие от завтрака с Мари Лемиез будет для меня испорчено. Еще одно удовольствие, еще одна приятная вещь, на которую я рассчитывала и которой буду лишена. Как будто и без того не достаточно неприятных вещей! Придется вступить в широкое пространство второй половины дня без этого развлечения и перебраться через него, найти мужество существовать до вечера, не будучи уверенной, что встретишь на дороге хотя бы малейший след какого-нибудь другого удовольствия.
Мое короткое раздумье, должно быть, вызвало на моем лице отражение, которого г-н Барбленэ не заметил, так как не был достаточно тонок для этого, но которое, вероятно, пробудило в глубине его души ответ того же оттенка. Потому что, когда он пытался возобновить разговор, чувствовалось, что он изнутри охвачен мыслью, что надо уходить.
Если бы он на этом ушел, я бы осталась в невыносимом состоянии. Его слова забросили в меня, вперемежку, чувства удовлетворенности, надежды, опасения, из которых ни одно не перевешивало откровенно.
Наша беседа открыла мне больше, чем я хотела знать. Но за отсутствием вывода она была для меня совершенно бесполезна. Она могла только тягостно взволновать меня, не побуждая ни к какому поступку.
Особенно семья Барбленэ в течение часа не переставала постепенно заполнять мою комнату, мой взгляд, меня самое; расширяться в моем настоящем и будущем. Надо мной непосредственно властвовало, возвышалось огромное лицо, мельчайшие черты которого я различала с жестокой точностью и которое так тяжело склонялось надо мной, что затрудняло мое дыхание. Но это было словно лицо с закрытыми глазами. Я не могла уловить, чего ему на самом деле нужно от меня. Как некоторые сновидения, которые утомляют нас до муки, потому что соединяют в одном и том же призраке то, что мы слишком хорошо знаем, и то, чего не знать ужасно.
Нет, нельзя, чтобы папаша Барбленэ так ушел. Мне нужно знать, чего от меня ждут, чего от меня хотят.
— Г-н Барбленэ. Я скоро буду вынуждена просить у вас позволения одеться, чтоб идти. У меня урок в городе… Но нам нужно еще договорить кое-что… довольно важное… Раз вы пришли ко мне, значит, вы чего-то ждали от меня.
— Конечно, я был бы рад вернуться домой со способом все устроить, если бы он был у вас в кармане.
— Вам кажется… что он у меня есть?
— Это было бы слишком хорошо.
— Вы, может быть, думаете, что я была причиной волнений в вашем доме, раз еще сегодня ночью ваши дочери поссорились из-за меня?
— Нет, нисколько. Откуда вы это взяли?
— Если бы я перестала ходить к вам, Сесиль не могла бы больше рассказывать Март… так как я надеюсь, что они делают мне честь верить, что я никогда не встречаюсь с г-ном Пьером Февром, как только у вас…
— Мадмуазель, об этом нет и речи.
— Я отлично знаю, что Сесиль и Март останутся соперницами… Но ведь можно же заставить вашего кузена определенно объясниться?
— Вот, мадмуазель, где вы могли бы, — почем знать? — помочь нам. Я не прошу вас исповедать наших дочерей… Теперь это мало чему помогло бы, а вам было бы труднее, чем раньше. Но вы бы могли узнать, что в действительности думает Пьер Февр.
— О чем вы меня просите?
— Это, может быть, совершенно неприлично… Только не сердитесь на меня за это. Если я обращаюсь к вам, так это потому, что мне кажется, что я имею дело с таким серьезным человеком или, вернее, с человеком, так мало похожим на других. Я не забываю, что вы девушка; и что у вас вид более веселый, более молодой по характеру и по всему другому, чем у многих, у Сесиль, например. Но наряду с этим чувствуешь, что вам можно сказать многое, как человеку опытному.
— Но я не понимаю, г-н Барбленэ, что мешает вам самому задать этот вопрос г-ну Пьеру Февру? Вам или г-же Барбленэ. Это ваш родственник. Это мужчина, честный человек, не так ли? Он не должен бояться отвечать, когда его спрашивают.
— Я попробую поговорить с моей женой. Я заранее знаю, что она мне скажет. Вы ее не знаете.
— Но вы, г-н Барбленэ, что мешает вам отправиться к г-ну Пьеру Февру, как вы пришли ко мне?
— Конечно, конечно… Ну, так вот, говоря между нами, мне совсем не улыбается такой шаг. Выходило бы так, будто я умоляю его решиться стать моим зятем. Или же выходило бы, будто я пришел сказать ему, что он зашел слишком далеко, скомпрометировал наших дочерей и обязан это сделать как бы в виде удовлетворения. Откровенно говоря, я тоже не могу. Я не всегда присутствовал: я не все видел и не все слышал, но я не думаю, чтобы могло произойти что-нибудь ужасное. Если бы Пьер Февр мне ответил: «Но, кузен, вы все сумасшедшие в вашем доме. Это, должно быть, дым паровозов попадает вам в мозги. Мне не нужно ни Сесиль, ни Март. Не должен же я жениться потому, что вы меня мило приняли. Или тогда надо было повесить надпись на дверях. И потом, перед кем скомпрометировал я ваших дочерей? Перед стрелочником, который видел, как я иногда перебираюсь через рельсы, или перед фонарщиком?» Если б он ответил мне так, я бы остался в дураках.
— Ответит ли он так вам… или мне…
— Ну, нет, это не одно и то же.
— Тогда сделайте так, чтобы он случайно высказал это перед г-жей Барбленэ. Вы хотите развязки? Это развязка.
— Может быть… почем знать?
Он встал. Он сделал два шага. Затем, продолжая говорить, он начал рассматривать мою дверь, измерять глазами ее высоту и ширину, верным взглядом, как подмастерье, составляющий смету. Ему было не до двери. Но охватившая его озабоченность освободила какие-то рабочие мысли, которые использовали мою дверь, чтобы развернуться.
— Само собой, мадмуазель, никому ни слова о том, что мы говорили. Когда вы увидите девочек — вы увидите их, кажется, завтра? — постарайтесь сделать вид, что ничего не было.
— Но, г-н Барбленэ, при таком положении вещей мне будет довольно тяжело оказаться в присутствии ваших дочерей, особенно, если я не могу объясниться с ними. Поставьте себя на мое место.
— Но тогда как же?
— Тогда…
Я чуть было не сказала: «Объяснение неизбежно». Потом вдруг почувствовала к такому объяснению такое же отвращение, как и г-жа Барбленэ. До некоторой степени? Сесиль солгала, но только до некоторой степени. Не придется ли мне прежде всего признать некоторые материальные факты? Доказать Сесиль, что она злостно их извратила, отлично. Но… что за отвратительный спор! Что останется от моего авторитета?
Потом мне показалось, что нечто в будущем защищается, ограждает свои права, открывается быть принесенным в жертву моему самолюбию, показной чести. И я замолкла.
Папаша Барбленэ не удивился моему молчанию. Его самого слишком смущало такое положение вещей.
Наконец, я сказала:
— Я должна немного подумать. Не бойтесь нескромности с моей стороны. Если я найду необходимым объясниться с вашими дочерьми, я сперва поговорю с вами. И во всяком случае, спасибо, что вы так честно действовали по отношению ко мне.
— Этого только не хватало… Значит, до завтра.
— Может быть, до завтра.
— Как, может быть? Надо, чтобы это было наверное. Я ухожу только, если это совсем наверное. Иначе я буду очень жалеть, что пришел. Обещайте мне!
— Ну, хорошо. До завтра, обещаю вам.