На этот раз не успела я позвонить, как дверь открылась. Можно было подумать, что я доктор, срочно вызванный и издали поджидаемый взволнованной семьей. Служанка встретила меня разного рода минами, многозначительными взглядами, полувздохами. Уже в том, как она брала и вешала мое пальто, таилось напоминание о нашем вчерашнем разговоре и ее признаниях.
Со своей стороны я не чувствовала себя такой чужой, как раньше, в этой передней. Впервые я живо себе представила, что она является входом и господствует над частями жилого дома. Задняя дверь, должно быть, вела в кухню. Вероятно, за ней готовились вкусные, серьезные блюда. Ибо дом Барбленэ, если хотите, был печальным, мрачным, но в нем не было сухой суровости. Я отлично представляю себе г-жу Барбленэ, возглавляющую распределение красивых ломтей ростбифа; г. Барбленэ в его погребе, склоненного возле маленькой лампочки, при разливе в бутылки отличного бордо. Дом Барбленэ не был лишен сходства со старой картиной, черноватой на первый взгляд, но тем не менее богатой глубоким пурпуром и золотом.
В гостиной меня ждала только младшая сестра. Она предупредила мой вопрос, сказав, что сестре ее немного нездоровится и она, может быть, не будет на уроке, и что, во всяком случае, мы можем начать без нее.
Март говорила со мной смущенно. На ее лице, трепетном более обыкновенного, глаза ускользали от меня. Она поторопилась сесть за рояль и укрыться со своими тайнами в грохот гамм.
Но игра выдавала ее еще больше, чем взгляд. Глаза, раз начав, открывают слишком многое сразу. Их слишком торопливый язык перестает быть ясным. А на клавиатуре душевное волнение развертывается, как ни старайся его обуздать.
Несколько тактов проходило, не обнаруживая ничего необычайного, разве некоторую торопливость. Внезапно, без того, чтобы темп музыки предупредил об этом, до меня долетала пронзительная нота, звук, похожий на острие, которое сперва лишь слегка надавливает на кожу, но кожа вдруг поддается, и острие уже в глубине тела.
И сейчас же — целый ряд нот, преувеличенно спокойных, старательно ровных, как бы желающих ввести в обман, словно кто-нибудь, крикнув, говорит нам сдержанным голосом: «Что? В чем дело? Почему вы на меня смотрите?».
Я довольно жестоко созерцала это смущение. Я предвидела его конец. Ничто в моих мыслях не шло на помощь Март; ничто не поощряло ее взять себя в руки. — «Как долго, — говорила я себе, — устоит она против внутренней паники, которая ее охватывает?» Я ожидала взрыва скорее из чувства борьбы, чем из любопытства. Я как бы становилась на сторону паники и против Март. «Как долго удастся ей сопротивляться?».
Вдруг Март согнулась над роялем, съежилась, как будто ее ударили в грудь, быстро закрыла лицо руками и зарыдала.
Я подошла к ней. Обняла ее. Это был с моей стороны скорее поступок, требуемый приличиями, чем движение сердца. Я сердилась на себя за то, что так холодна, я, легко сочувствующая горестям менее значительным. Но в этот миг случай с Март, каковы бы ни были его подробности, показался мне таким естественным, что я могла жалеть ее только для вида. Пожалуй, я даже завидовала ей в том, что она уже с юных лет и не будучи особо к тому предназначенной прелестями Своего тела, приобретает опыт страсти, которого другие женщины ждут бесконечно.
Март прижалась ко мне ласковым изгибом всего своего существа и принимала мои утешения с непринужденной простотой, которая смутила меня, так мало я ее заслуживала.
— Моя сестра слишком злая, — сказала она мне, наконец. — Я ничего ей не сделала. Я не виновата в том, что происходит.
— Как? Вы поссорились?
— Она ненавидит меня. Она только что наговорила мне ужасных вещей. Она сказала, что хочет умереть из-за меня и кончит тем, что бросится под поезд перед домом.
Март снова зарыдала. Я стояла возле нее, у рояля. Нотная тетрадь приходилась на уровне моих глаз. Изгиб страницы блестел. На ней — бесчисленные черные ноты, слишком лоснящиеся, слишком ровные, слишком аккуратные. От этой страницы словно веяло современным комфортом и его скукой. Я представляла себе длинную американскую улицу, дома из цемента, металла и изразцов, со стенами, которые можно мыть целиком. И не теряя ни слова из того, что говорила мне Март, не переставая уделять внимание странным судорожным движениям, которые пробегали у нее по шее и груди, настолько, что мне чувствовалось, как они пытаются продолжиться во мне самой и как некоторые скрытые мои мускулы уже подражают им, — я упорно продолжала мои случайные размышления. На самом верху моего разума некий свидетель созерцал оба хода моих мыслей, с необъяснимым удовольствием сближал их между собой и отказывался отдать предпочтение которому-нибудь из них.
— Вы знаете, она способна это сделать, исключительно для того, чтобы отомстить мне, и устроить так, чтобы все упрекали меня в ее смерти.
— Какие же у нее причины?
— Она ненавидит меня. Но я же не могу помешать людям, в конце концов, заметить, что у нее скверный характер, и отвернуться от нее. И не моя вина, что у нее такие жесткие черты лица и уже две морщинки в уголках рта. Я охотно куплю ей сколько угодно банок крема, если мало тех, что она извела.
— Послушайте, Март, вы говорите колкости.
— Я не сказала и десятой доли того, что слышу от нее каждый день.
— Но, однако, что же такого ужасного могло произойти между вами?
— О, это не так уж сложно. Вы сейчас увидите, виновата ли я в чем-нибудь и могла ли я чем-нибудь помешать. Вы знаете нашего кузена Пьера Февра, — молодого человека, которого вы видели третьего дня? Когда он начал бывать здесь, ни с его стороны, ни с нашей не было никаких намерений. Это наш родственник с материнской стороны. У него был полугодовой отпуск. Его послали в курорт Ф***. Он вспомнил, что мы живем поблизости, и заехал к нам. Его пригласили обедать. За неделю до того мои родители и не помышляли о нем. Когда они увидели его, они почуяли зятя, так как им уже приходило в голову выдать мою сестру замуж, но еще не сейчас. У Пьера недурное положение. Он комиссар торгового флота, на больших пароходах. Он произвел хорошее впечатление на мою мать, которая любит «людей из общества», как она говорит, и которая никогда не могла примириться со слишком простыми манерами папы. Сам Пьер Февр не думал ни о чем подобном. Во-первых, он довольно беспечен. А потом он не привык к мещанской жизни маленького города, где надо следить за всем, что делаешь. Он скучал там в своем отеле, тем более, что ему не было предписано никакого серьезного лечения. Здесь у него было общество двух молодых девушек. Десять минут в вагоне — и он у нас. Вот и все. Но вы не знаете способности моей матери заставлять людей делать то, чего они меньше всего ожидают. Через месяц после первого посещения Пьера было уже решено, что он женится на Сесиль. Вы редко встретите такую ловкость. Заметьте, что не было ни малейшего объяснения, ни официального предложения. Это — шедевр. Никому не пришлось говорить ни да, ни нет.
— Все-таки надо же было, чтобы оба заинтересованных лица пришли к соглашению. Если бы ваша сестра и Пьер Февр не чувствовали ни малейшей склонности друг к другу…
— Поймите меня. У Сесиль слишком мрачный характер, чтоб любить кого-нибудь так, как я называю любить. Но, конечно, Пьер ей нравится. Моей матери не пришлось ее убеждать. Что касается Пьера, я вам говорю, он попался. И пожалел об этом, как только заметил.
— Была настоящая помолвка?
— Нет, но по-маминому оставалось только назначить день. Например, помолвка перед концом отпуска Пьера, а свадьба, как только папа выйдет в отставку. Тогда Пьер стал заметно охладевать к Сесиль. Он начал больше заниматься мной. Клянусь вам, что я не кокетничала с ним. Впрочем, вы меня знаете. Заметьте, что Пьер всегда оказывал мне, во всяком случае, столько же внимания, сколько Сесиль, и что без мамы… И вот мало-помалу это стало для меня ужасным. Теперь Сесиль обвиняет меня в том, что я действовала предательски. Она каждый день устраивает мне сцены. Сегодня она грозится убить себя.
— А вы, Март, что отвечаете ей вы?
— Что же мне отвечать? Сперва я ей сказала, что Пьер свободен оказывать предпочтение, кому хочет; хоть они очень сильны оба, моя мать и она, но не до такой степени, чтоб поселять любовь в сердцах людей. Потом, когда я увидела, что она так возбуждена, я обещала ей ничем не стараться привлечь Пьера на мою сторону и не противодействовать тому, чтобы их комбинация удалась. Я не люблю быть причиной драм. Я готова стушеваться перед сестрой, раз иначе, по-видимому, рухнет дом. Но этого еще недостаточно. Чтобы меня оставили в покое, надо, чтобы Пьер разлюбил меня и чтобы я…
Она запнулась, и у нее вырвалось несколько рыданий, относительно которых я имела жестокость сказать себе, что в них есть доля условности. Они были удивительно кстати. Я подумала о моей матери, женщине, собственно, довольно сухой, но которая не могла заговорить о своей покойной матери без того, чтобы глаза ее не затуманились слезой.
— Но, дорогая Март, обстоятельства достаточно серьезны для того, чтобы вы хорошенько заглянули в себя. Вы должны это сделать. В таком деле нельзя вести себя, как маленькая девочка. И, прежде всего, уверены ли вы в своих чувствах?
— В моих чувствах?
— Да, по отношению к господину Пьеру Февру… Нет ли с вашей стороны некоторого, как бы это сказать, соревнования, желания помешать вашей сестре и планам вашей семьи? Нет, вы в этом уверены? Вы чувствуете очень большую привязанность к господину Пьеру Февру? У вас есть ощущение, что это человек, который вам дороже всего на свете? Дороже ваших родителей? Что без него вам будет невозможно жить? Трудно жить, очень трудно? Мысль, что он может принадлежать другой, вам совершенно нестерпима?
Март смотрела на меня с беспокойством. Я сама слушала себя не без некоторого изумления. Обычно мне не очень-то нравится роль добровольного духовника или советчика, которая многим по душе. Я отлично вижу ее деланность, ее лицемерие и плохо — ее пользу. Я совсем не люблю, чтобы со мной переходили на этот тон. Но на этот раз никто бы не мог меня остановить.
Наконец, Март сказала, избегая моих глаз:
— Мне кажется, что он мне очень дорог; мне кажется, что я его люблю.
Слова, которые она употребляла, звук ее голоса казались полными сдержанности и сомнения. Я бы должна была понять, что здесь, кроме скромности, есть известное почтение ко мне. Когда я была в лицее, одна из моих подруг, если ее спрашивали: «Какой город столица Испании?» или: «Сколько будет семь в квадрате?», отвечала: «Мадрид?» или: «49?» с мягко вопросительным видом, как бы желая дать понять преподавательнице, что самые несомненные истины нуждаются в ее подтверждении.
Но я не очень поверила. Мне нравилось думать, что девочка, сидящая передо мной, немного фантазирует.
— А Пьер Февр?
— Пьер Февр?
— Да, есть у вас ощущение, что он, со своей стороны, действительно, сделал выбор, окончательный выбор?
— Я верю ему.
— Я, вероятно, не задала бы вам этого вопроса если бы имела удовольствие знать его ближе. В том, что вы мне сообщили о нем, нет ничего, что бы говорило не в его пользу. Но можно спросить себя, смотрит ли он на все это точно так же, как и вы. Бывает, что молодые люди ищут общества молодых девушек, выказывают им большую дружбу, причем им и в голову не приходит связать свою свободу, свою жизнь. Тут можно ошибиться. Вы сами говорите, что ваша мать несколько легкомысленно приписала Пьеру Февру намерение жениться на Сесиль. Что, если недоразумение только приняло другую форму?
Март, вместо ответа, опустила голову, вздохнула, вытерла глаза. Я подумала, что она снова заплачет. Хотела ли она уклониться от дальнейших признаний? Было ли ей неприятно говорить мне о полученных ею доказательств чувств г. Пьера Февра или она считала скучным рассуждать со мной? Может быть, она предпочла ясно определившееся горе труду снова все пересматривать.
В это время мы увидели, как открылась дверь, и вошла Сесиль, словно строгий учитель. Март поспешила сыграть несколько нот, моргая глазами, чтобы поймать последнюю слезу, и держа носовой платок зажатым в левой руке. Сама я проявила больше интереса к нотной странице, чем к приходу Сесиль.
«Слышала ли она нас? — спрашивала я себя. — И что мы говорили? Если даже она подслушивала за дверью, может ли она иметь что-нибудь против меня?»
Я, конечно, не сказала ничего особо предосудительного. Но я чувствовала, что у молодой девушки есть основание быть недовольной мной за слова Март, будто то были мои собственные. То, что я сейчас выслушала, не было больше чужим для меня, наполовину принадлежало мне, исходило отчасти от меня.
Так как Март, кончив упражнение, не собиралась покидать рояль и была скорее занята сохранением своей удобной позы перед ним, старшая объявила сухо:
— Если ты ничего не имеешь против, Март, я поиграю тоже… когда придет моя очередь.
Март ничего не ответила, встала, приняла вид загнанного ребенка, который глотает рыдания, и быстро вышла из комнаты.
Мысль повторить со старшей ту же сцену, что и с младшей, ничуть мне не улыбалась. Я растратила весь свой пыл духовника. «Я заранее знаю, что она мне скажет, как она представит всю эту историю. Однако, эти уроки становятся утомительными!».
Сесиль проводила сестру презрительным, почти сострадальческим взглядом. Потом повернулась ко мне:
— Мне очень жаль, что я так опоздала. У меня был припадок мигрени. Но я приняла еще порошок, и мы можем заниматься.
В самом деле, она играла, как всегда, может быть, даже не так скованно и реже ошибалась. Она была очень бледна, а верхний рассеянный свет придавал лицу слегка мраморный оттенок, который делал Сесиль неузнаваемой. В общем, все лицо как будто выражало безучастность, иронию.
Я была более взволнована, а также более смущена перед ней, нежели перед Март. Мне не удавалось найти равновесия между ее присутствием и моим, ни даже ощутить, каково положение каждой из нас, каковы, собственно, наши отношения.
Конечно, она считалась с моим присутствием, она слегка позировала для меня. Но у меня не было впечатления, что я легко могу подействовать на нее. Я не говорила себе, как только что с Март: «До каких пор она будет сдерживаться?».
Затем одна мысль обеспокоила меня. Я вспомнила об угрозе, которую она сделала сестре. «Не совсем невозможно, что это ложное спокойствие вызвано твердым намерением умереть. Я предпочла бы преувеличенное отчаяние. Если мое предположение верно, я не имею права притворяться, будто ничего не знаю, ничего не подозреваю. Вместо открытого объяснения, вызвать которое у меня не хватит мужества и в котором она, может быть, откажет мне, я должна бы изобрести две-три фразы, внешне банальные, но полные смысла и волнующие, которые задели бы ее решение умереть там, где оно прячется».
Я их не находила. Но и то искусственное, что было в поведении Сесиль, захватило и меня. Я заметила, что, делая замечания по поводу упражнений, я закругляю фразы, взвешиваю оттенки голоса. Тотчас же я почувствовала усталость. Возможно, что нарочно «говорить красиво» приятно перед большой аудиторией. Но тут, в гостиной Барбленэ, с темной Сесиль слева от меня, портретом дядюшки над нами, игрою отражений, сдержанных в горьких, идущих от ящика рояля и штампованного медного кашпо, «говорить красиво» становилось угнетающим занятием вроде возни с насосом в подвале.
Я начинала чувствовать тяжесть дома Барбленэ. Мне приходилось делать отчетливое усилие, чтобы мириться с тем, что я еще тут. Вся предварительная работа по приспособлению, произошедшая во мне, как будто была теперь ни к чему. Между тем, ко многому в этом доме я приноровилась. Почему все это стало вдруг непривычным и тягостным?
Незадолго до конца урока Сесиль сказала мне:
— Вам будет очень неприятно встретить здесь в будущий вторник Пьера Февра? Он должен быть.
Я ответила:
— Да нет! Ничуть! — с таким видом, который ясно показывал, как удивил меня этот вопрос. Обращаясь ко мне, Сесиль взглянула на меня, потом повернулась к роялю. Она полуулыбалась. Ее поведение, однако, не было ни достаточно подчеркнутым, ни достаточно таинственным, чтобы я могла почувствовать скрытый сарказм или вызов.
Но я думала о нем еще несколько часов спустя.