Вначале это собрание не было ничем замечательно. Когда я пришла, сестры были одни. Я поняла, что г. Пьер Февр был здесь к завтраку и сейчас под руководством г. Барбленэ обходит мастерские. Что касается г-жи Барбленэ, то она, вероятно, отдыхала в своей комнате во втором этаже или на шезлонге в столовой, за этой двухстворчатой дверью, порога которой я еще не переступала.
Я начала урок как всегда. Между обеими сестрами, а также ими и мною царило спокойствие, полное недоговоренности. Сесиль и Март обращались друг с другом с холодной вежливостью, словно воспитанницы одного из тех изысканных пансионов, где самые близкие подруги на «вы». Но каждая из них делала вид, будто у меня с ней особый секрет.
Когда Сесиль говорила Март:
— Я на третьем такте после В, — интонация ее голоса означала: «Очевидно, это я ошиблась, и наша милая Март права. Даже если бы я когда-нибудь стала играть в совершенстве, то и тогда случилось бы так, что именно совершенство оказалось бы виноватым». Но, кроме того, свет ее взгляда, складка лба и что-то еще более незримое посылали мне такую мысль. «Какое значение может иметь третий такт после В для того, кто решил умереть?».
Да, она сама напомнила мне об этом, как безмолвно напоминают о сделанном признании; эта мысль истекала ко мне от ее тела, трепещущего и в то же время темного. Между тем, у нас об этом не было речи. Зато мне казалось, что поведение Март полно намеков на мою предстоящую встречу с Пьером Февром, спрашивает меня о ней, немного удивляется, ожидает знака, который толкнул бы ее в сторону доверия или подозрения.
В конце одного упражнения мы услышали что-то вроде стона, исходящего из столовой. Можно было подумать, что он уже длился некоторое время, но что звук рояля его заглушал. При данных обстоятельствах эта жалоба, хоть и легкая, больно сжала мне сердце. Двойная дверь цвета дыма как бы приобретала мрачную торжественность и словно увеличивалась в размерах.
Март тотчас же встала, с лицом девочки, которую зовет мать и которая спешит. Она прошла в столовую, Сесиль тоже встала, но остановилась у рояля.
Через минуту Март вернулась, закрыла дверь.
— Ничего особенного. Мама говорит, что Эжени не торопится с новыми порошками, знаешь? Потом она хочет, чтоб я помогла… по хозяйству… Простите меня, мадмуазель, я должна пройти на кухню посмотреть, что с чаем. Впрочем, теперь уж вам не придется спокойно заниматься. Мы с Эжени все время будем вам мешать.
Г-жа Барбленэ появилась только, когда приготовления к чаю были окончены. Я искала на ее лице, на ее губах следа слышанного мною стона; и не находила его. Правда, в величественном выражении г-жи Барбленэ читалась мысль о том, что страдание занимает место в человеческой жизни и дает возвышенным душам случай проявить себя, но это только как общий взгляд, без намека на что-нибудь частное и недавнее.
Нельзя было также угадать, была ли г-жа Барбленэ осведомлена о соперничестве своих дочерей; понимала ли она его значение; не примирялась ли с крушением своего первоначального проекта, чтобы обратиться к какой-нибудь другой комбинации. Время от времени она бросала взгляд на Сесиль или Март, взгляд, достаточно рассеянный, чтобы не казаться испытующим. Или, во всяком случае, можно было думать, что она ограничивается проверкой их туалета и того, как они расставляют чашки.
Г. Барбленэ и г. Пьер Февр явились позднее. Общество состояло из тех же людей, что и прошлый раз. Но мне пришлось сделать усилие, чтоб его узнать. Во-первых, я совсем иначе ощущала свое положение. Я не скажу, чтобы с прошлого раза больше вошла в семью Барбленэ и сколько-нибудь стала в ней своей. Однако, чувства, мысли, влияния, протекавшие среди семьи Барбленэ, сплетались и сосредоточивались не так далеко от моей особы и даже совсем близко задевали меня в своем движении.
Как только я взглянула на Пьера Февра, меня снова охватили размышления, которым я предавалась прошлый раз и которые прервал взор г-жи Барбленэ. Цепь моих рассуждений возобновилась как раз на том же месте, где оборвалась, как полоса кружев механического производства, за которую снова принимаются, пли как сны, которые продолжаются на следующую ночь.
«Актер из маленького театра?.. Лакей?.. Если б я сегодня впервые встретила его в трамвае, помешало ли бы мне что-нибудь в его лице, какая-нибудь черта, подумать, что это, может быть, молодой лакей, отпущенный со двора и гуляющий? Да, и без долгих поисков. В его взгляде нет ни отсвета подобострастия, ни отсвета наглости, ни даже угрожающего блеска гордости, попираемой ремеслом. Складки его лица привыкли свободно образовываться и разглаживаться, смотря по настроению или по тому, как он считает нужным. Вот он рассмеялся. Один миг выражение его лица было детским, по крайней мере, возле глаз, именно из-за отсутствия стеснения, потому что он не ставил ширм перед своей минутной веселостью. Актер? Нет, и не актер…»
Но в отличие от прошлого раза моя внутренняя речь не настолько поглотила меня, чтобы сделать рассеянной. Она текла как бы подземно, словно мотив левой руки на рояле. Она служила вторым голосом слов, которые я произносила, салонных мыслей, которые я деятельно вырабатывала.
Правда, мне, главным образом, пришлось беседовать с самим Пьером Февром. Мы говорили о музыке. Пьер Февр уверял, что никогда не умел играть на рояле. Он, может быть, был искренним в том смысле, что никогда систематически не занимался и даже сольфеджио проходил только в силу рутины. Но он выказывал основательное музыкальное воспитание. То, как он взял несколько нот, чтобы напомнить мне места из произведений, которые он мне назвал, вызвало в моем воображении маленькую каюту на корабле, кружок офицеров за папиросами, Пьера Февра у рояля; горсточку молодых людей, втайне подавленных пустынностью моря, обеспокоенных глубокими движениями памяти; среди них Пьер Февр и музыка, которая помогает им находить во всем этом какую-то возвышенную радость.
В то время, как мы говорили, голова моя немного пьянела.
Уже давно я не вела сколько-нибудь значительного разговора, особенно при свидетелях. Мари Лемиез не проявляла интереса к трудным темам, и мы сами были единственными судьями наших бесед.
Здесь судьи были не такие уж страшные. Все же их присутствие очень обостряло мои впечатления. Я говорила себе, что мы с Пьером Февром, по какому-то взаимному соглашению и признанию, оказались вдруг словно ярко освещенным городом, окруженным варварскими племенами, которые издали любуются непонятными празднествами, происходящими в нем.
Пьер Февр, может быть, не сознавал этой мысли, но он должен был ее почувствовать. Сильно пересидев обычный час моего возвращения, я подумала, что пора домой, но мне пришлось хотеть этого несколько минут кряду и двадцать раз повторить себе приказание, чтобы, наконец, заставить себя встать и произнести слова прощания.
Не успела г-жа Барбленэ сказать своему мужу:
«Ты проводишь мадмуазель», как Пьер Февр воскликнул:
— Но мне тоже в город. Если мадмуазель позволит, я помогу ей перебраться через рельсы.
Предложение было сделано таким решительным тоном, что никто не успел ни оспорить его, ни даже задуматься над ним.
Казалось, г-жа Барбленэ хотела напомнить Пьеру Февру, что он должен обедать у них, как обычно. Но она только слегка откинула голову, подняла и приоткрыла левую руку и на миг задержала дыхание.
Что касается сестер, то я старалась не представлять себе, что они могут думать о происходящем.
Мы с Пьером Февром несколько неожиданно оказались на пороге.
Тот же порыв, что захватил нас обоих час тому назад и толкнул Пьера Февра на неожиданный поступок, заставил меня сказать ему:
— Надеюсь, что не я оторвала вас от вашей невесты?
Мы пересекали первые рельсы. Он воскликнул:
— Я попаду под поезд, если вы будете так меня огорашивать. Моя невеста… послушайте…
И он принялся повторять: «Ха! ха! ха!» — род восклицания, очень веселый и очень мужественный, менее связанный с телом, чем смех, действительно чистый взрыв живого ума, который вызывал мысль о разных легкомысленных способах относиться к жизненным обстоятельствам и который я живо представляла себе звучащим в узком коридоре корабля или у входа на мостик, на верхней ступеньке железного трапа. Один взгляд какого-нибудь человека может казаться нам неисчерпаемым и может дать этому человеку власть над нами, вес которой нас поражает. «Ха! ха! ха!» Пьера Февра внезапно внушило мне общую веру в самое себя и в окружающее, смелую точку зрения на человеческое положение. Это был словно глоток вина. Даже тело и костяк получили свою долю. Я позавидовала человеку, который носит в себе запас такого настроения, и почувствовала, с каким нетерпением буду ждать еще одного «ха! ха! ха!» Пьера Февра.
Через несколько рельсов он добавил:
— Кто вам сказал, что я жених?.. Прежде всего, чей?
— Простите. Я вижу, что сказала или сделала глупость. Я слушала невнимательно и поняла превратно обрывки признаний, вырвавшиеся у моих учениц… Я в отчаянии…
— Не оправдывайтесь так. Я, напротив, в восторге, что имею случай навести справки относительно предмета, который, как-никак, а меня касается. Послушайте! Вы отнеслись ко мне, как к товарищу, и это очень хорошо. Не замыкайтесь теперь в дипломатическую осторожность.
— Но что я могу вам сказать, чего бы вы не знали, наверное, лучше меня?
— Простите! Мне кажется, вы способны открыть мне кучу вещей. Вы уже сообщили мне, что я жених. Вы находите, что этого мало?
Здесь было место для нового «ха! ха! ха!», которого я ждала, но которого не последовало. Я готова была разочароваться, но подумала, что, повторяясь, когда его ждут, этот чудесный взрыв глубокой жизни принял бы механический характер и что его власть надо мной требовала неожиданности.
— Ну! Просветите меня до конца. Какого числа я женюсь? Это очень важно для меня из-за приготовлений.
— Вы смеетесь надо мной, и я этого заслужила. Куда я вмешалась? Но вы отлично понимаете, что если произошла ошибка, я могу в ней только извиниться, а не давать вам объяснения. Если кто-нибудь из нас, — добавила я через минуту, — в состоянии исправить ошибку другого, то это, конечно, не я.
Он улыбнулся, сделал забавную гримасу, которую странно осветил путевой фонарь.
— Это недурно. В сущности, я в положении обвиняемого. Да, да! и это вполне законно… Час искупления… Вы имеете полное право спрашивать меня, как могло случиться, что я слыву женихом… да, чьим?.. ну, одной из сестер Барбленэ, скажем, женихом сестер Барбленэ.
Он говорил это так весело! И это так отвечало некоторым из моих предыдущих мыслей, что я не могла удержаться от смеха.
— Я должен оправдаться. Я должен объясниться.
Я протестовала.
— Да, да. Но вы мне поможете. Это совершенные пустяки. В этом вопросе есть оттенки, которых я не улавливаю, а вы, вы сможете их мне пояснить.
Мы выходили из вокзала. Когда мы собирались пересечь площадь, он остановился и сказал мне грустно:
— Я уже собрался сопровождать вас прямо в город, не подумав об этом. Вам, наверное, не так уж приятно, чтобы вас встретили с мужчиной, еще не канонического возраста, не правда ли? В провинции и в вашем положении… Я это отлично понимаю. Я опять чуть не повел себя, как дурак. Вы не замечаете? У вас вид, как будто вы считаете, что еще глупее разглагольствовать вот так, под этой электрической дугой, которая нас великолепно освещает?
— Боже мой! Я обратила на это не больше внимания, чем вы. Но, действительно, возможно, что если бы мать какой-нибудь из моих учениц встретила меня в вашем обществе на Вокзальном бульваре, пустынном в этот час и довольно темном, она не стала бы утруждать себя приисканием доброжелательного объяснения. Это, впрочем, меня бы не удивило. Почем знать? Может быть, она почувствовала бы по отношению ко мне некоторую благодарность.
Он посмотрел на меня с искорками в черных глазах, как смотрят на приятеля, который только что подпустил хорошую шутку.
— Да. Послушайте. Это очень скучно. Но я не мог отпустить вас без объяснения. Да, да. Мне это важно. С другой стороны, не отправляться же нам снова по рельсам.
Меня охватило тогда странное чувство. Мне тоже казалось очень важным, чтобы наш разговор не кончился сейчас. Я говорю «мне тоже», потому что я как бы угадывала за этими словами Пьера Февра то же почти мучительное желание.
Мне показалось, что нам надо во что бы то ни стало некоторое время побыть вместе. Через полчаса, например, мы свободно могли бы расстаться. Мое желание не было тем, которое заставляет нас растягивать прогулку. Так как оно скорее напоминало мне волнение, которое я испытывала иной раз, выжидая, выслеживая удачное окончание какого-нибудь тонкого дела, в котором случай и самое содержание принимали такое же участие, как и моя ловкость, и которое надо было стараться не испортить нетерпеливым желанием скорее узнать исход.
— Вы идете в центр? — сказала я ему.
— Да, мне нужно кое-что купить. В это время года три четверти магазинов в курорте Ф*** закрыты, и ничего нельзя достать.
— Тогда мы можем пойти этой улицей. Я знаю дорогу. Это немного дальше, чем по Вокзальному бульвару, но мы можем быть почти уверены, что никого не встретим.
Мы углубились в указанную мной улицу, которая была очень темной.
— Вы знаете, — сказал он мне, — что я моряк, моряк торгового флота. В последнее плавание, при заходе на Азорские острова, я схватил довольно противную простуду. После этого у меня сделалось малокровие, маленькие припадки печени. Словом, врач нашего общества, кстати, отличный малый, устроил мне шестимесячный отпуск. Я не был этим огорчен. Я давно уже плаваю. Так как общество увеличило свой флот и у него не хватало личного состава, нас немного загоняли. Я не мог провести отпуск в Марселе; это показалось бы недостаточно серьезно. Для видимости доктор отправил меня сюда, в курорт Ф***. Чистейшая случайность. Я скучал там уже две или три недели, как вдруг вспомнил, что у меня есть родные по соседству. Барбленэ мои родственники с материнской стороны, во второй или третьей ступени, не могу вам сказать в точности. Нужно было иметь чертовски праздную голову, чтобы вспомнить о них, и мрачную необходимость в развлечении, чтобы захотеть сделать им визит. Мне, которого терроризирует среда мелких буржуа и средних буржуа! Моя семья из той же среды, вы понимаете? Она опротивела мне с детства; и я думаю, что отчасти из-за этого я и стал моряком. У меня даже не было адреса Барбленэ, но я помнил, что отец занимает видный пост на станции, Должен еще вам сказать, что мне очень трудно долго обходиться без чего-нибудь вроде большого порта или большого города. Здесь меня не очень-то удовлетворяло окружающее. Но большая станция, со множеством служебных зданий, — здешняя станция хороша, правда? все эти депо, все эти пути, — большая станция, это довольно симпатично. Я не далек от мысли, что явился сюда отчасти из-за станции, чтобы иметь предлог прогуливаться в ней от дебаркадера к дебаркадеру, разыскивая кузена Барбленэ. Тут есть аналогия с Араном или Жолиеттой, вам не кажется? В конце концов, это, может быть, оправдание, которое я приискал теперь. Итак, я отправился искать кузена, я его нашел, нашел его дом. Ах, его дом, он мне ужасно понравился. В Марселе, против доков, на чем-то вроде площадки, на пересечении набережных нескольких бассейнов, есть маленький затерянный бар, чудесный маленький домик. Бородатый хозяин при утреннем солнце наливает вам Old Manada Rum, и слышно, как заклепывают болты карабельных корпусов. Так вот, дом Барбленэ не такой веселый, разумеется, совсем даже не такой веселый, но в нем есть что-то характерное. Вероятно, было бы лучше, если бы там помещался маленький бар для стрелочников и кочегаров, где старая дама — это могла бы быть немного полинявшая г-жа Барбленэ — вам подавала бы при случае Old Manada. Но надо довольствоваться тем, что есть.
Вы говорите себе, что я верчусь около вопроса и не приступаю к главному. Да. Главное? В конце концов, я не знаю. То, что я вам изложил, кажется придуманным к случаю. Похоже на то, что в этом слишком легко признаться, чтобы это было правдой. Что? Люди «проницательные», когда им говорят такие вещи, смотрят на вас с улыбкой… тоже проницательной. Но и они могут ошибаться, иногда.
Разумеется, в этом доме имелись две девушки. Я не стану говорить, что это обстоятельство показалось мне неприятным или хотя бы безразличным. Если я вам скажу, что вообще люблю женское общество, это будет правда, в общем — правда. Виновата ли в этом моя профессия? Может быть. Однако, в этом отношении наше положение далеко не то, что моряков военного флота. Пароходы, на которых я плаваю, полны женщин и девушек, весьма блестящих. У нас достаточно случаев приблизиться к ним, говорить с ними. В частности, у нас, комиссаров. Это мы выслушиваем жалобы, это нас умоляют о перемене каюты. Вечером, когда не слишком много накопилось работы, ничто не мешает нам пройтись по салонам и принять участие в болтовне. Напротив, это входит в наши обязанности. И никому не придет в голову обращаться с нами, как с непрошенными гостями. Вы не можете себе представить, какие сокровища любезности скрыты в светской женщине, будь она десять раз миллионершей. Те же люди, что на суше вышвырнули бы нас за дверь, если бы мы имели дерзость к ним явиться, очаровательно любезны на корабле. Вы понимаете, несмотря на позолоту, прекрасные ковры и мягкие кресла, из глубины доходит постоянное подрагивание, которое вызывает в уме отрезвляющие картинки и поддерживает гордость в состоянии… хлопьеобразном.
Но, не будучи дураком, чувствуешь, что такие отношения — не отношения равного к равному, что они бесконечно далеки от близости и дружбы. Поэтому я лично не злоупотребляю ими. Я уж скорее предпочитаю выкурить на спардеке сигару с каким-нибудь глуповатым американцем, который спрашивает у меня адреса флорентийских отелей или о том, любят ли итальянцы своего монарха.
Добавьте к тому же, что все эти женщины иностранки; что если они говорят со мной, это прежде всего в надежде усовершенствовать выговор или научиться оборотам, и вы поймете, что, в известном смысле, я лишен женского общества.
Сестры Барбленэ, как-никак, были славные провинциалочки и все-таки родственницы. Мне нечего было церемониться. Я сразу же усвоил с ними приятельский тон, не спрашивая, привыкли ли они к тому. Старшая лишена очарования и, конечно, не очень красива. Все предрассудки ее семьи и ее круга уже образовали на ней осадок известной толщины. Но в ней есть огонь, я вам ручаюсь. Мне иной раз хотелось говорить ей резкости только для того, чтобы проследить в ее глазах пробуждение (сейчас же подавленное) довольно смелой и даже суровой души. Я отлично представляю ее себе живущей в шестнадцатом веке и предающейся страстям. Ха! Ха! Ха! Различие пола делает проницательным? Что? Заметьте, я сказал в шестнадцатом веке. Я не имел в виду ни мадам де-Помпадур, ни Дю-Бари. Что же до младшей, так это гораздо более прелестная девочка, но в ней, может быть, меньше содержания. К ней чувствуешь признательность уже за то, что она похожа на всех девушек своих лет в таком доме, который чертовски не похож на все дома. Вы представляете себе семнадцать страниц восклицаний и антитез, которые она вызвала бы у романтика? Что? После такого описания дома Барбленэ, что зубы застучат, и рядом с г-жей Барбленэ, превращенной в чертову перечницу: «В этом мраке трепетала звезда, в этой пещере дышал цветок». Признайтесь, есть это.
Итак, я не могу отрицать, что мне понравилось общество этих девушек. Праздность, неимение лучшего, все что хотите. Я стал бывать. Я оставался обедать. Кстати, раз я исповедываюсь, я не должен ничего пропускать. Вы уже обедали у Барбленэ? Нет? Так вот, обеды у Барбленэ очень привлекательны, полны силы, полны мрачной поэзии. На столе появляются блюда, которые кажутся пережаренными, забытыми в печи, черноватые соуса, которых даешь себе слово не пробовать. Служанка, которая их приносит, не внушает ни малейшего доверия. Она похожа на поденщицу, подметающую полы, вытирающую пыль, а не на кухарку, у ней нет ни лоснящейся округлости, ни степенных движений кухарки. Да, но подождите. Первый кусок приводит вас в недоумение. Спрашиваешь себя, нет ли в этом извращенного удовольствия предавать истреблению собственный свой вкус. Сомнение длится недолго. Первый же стакан вина, налитый папа Барбленэ, его рассеивает. Вам сразу становится ясно, что вам предстоит обед первого сорта и что нужно быть внимательным. Это не утонченная кухня, это нечто лучшее: это глубокая кухня. Перед вами самые обычные блюда: домашняя говядина, домашняя курица. Но всякий раз вы говорите себе: «я никогда еще не ел говядины» или «я не представлял себе, чем может быть курица».
Тогда на подробности вашего местонахождения и на членов дома проливается для вас как бы гастрономический свет. Вы замечаете, что служанка, ставя блюдо посреди стола, охватывает его, обнимает его последним взглядом, тревожным и материнским. Вы замечаете, что возле тарелки г-жи Барбленэ имеется в запасе несколько аптечных пакетиков, но что на самой ее тарелке лежит солидный ломоть мяса, вырезанный из самой сердцевины куска, а в стакане налито пальца на два, на три честного старого бургонского. У Сесиль ее обычное лицо, скорей всего сумрачное, а у Март — вид рассеянного ребенка, который вам знаком. Но вы слышите, как Сесиль говорит, суховато, не поворачивая головы и только скривив губы в сторону отца, что начатая бутылка отдает пробкой; а вы этого даже и не заметили. Вы видите, как Март берет перец или горчицу и производит возле своего куска филе точную дозировку. Ах, смею вас уверить, что мне приходилось на корабле сидеть за столом рядом с дочерьми миллиардеров и женами посланников, но сестры Барбленэ производят на меня впечатление. Им бы я не посмел налить круглым жестом стакан нашего чудесного Химического Го-Сент-Эмилиона или указать вилкой на великолепный ломоть консервированного мяса.
Вы подумаете, что любовь, как аппетит, пришла ко мне во время еды? Так как в конце концов похоже на то, что я уклоняюсь от главного вопроса, который вызвал столь длинный разговор и завел нас на эти улицы. Да. С вами я могу быть откровенным без того, чтобы казалось, будто я разыгрываю циника. Видите ли, я не из тех, которые думают, что для того, чтобы между мужчиной и женщиной родилось чувство любви, нужны всевозможные счастливые встречи, редкое сродство. Ничуть. Мне кажется, что как только встречаются мужчина и женщина, первое, что проходит между ними, это чувство любви. И я употребляю это слово сознательно. Я говорю не о каком-нибудь животном или первобытном побуждении. Нет, чувство любви, сразу же очень сложный обмен. И время тут ни при чем. Я хочу сказать, что с первой же секунды их встречи это уже есть. Время, напротив, может все испортить. Например, когда я выхожу на берег после долгого плавания, я очень чувствителен к окружающему. Марсель колет меня, как кустарник. Каждое колесо на мостовой производит отличный для меня звук. И вот, когда я на улице, я вижу, как бесчисленные женщины и мужчины проходят один возле другого, обгоняют друг друга, сталкиваются или расходятся. Здесь тысячи присутствий, мгновенные близости, тысяча любовей, которые производят краткую вспышку между мужчиной и женщиной. Мне кажется, что эта улица, в которую я только что вступил, — чудесный вихрь искр. На следующий день я уже ничего этого уже не вижу, и иду так же слепо, как и все.
Итак, по-моему, при встрече мужчина и женщина первое мгновение любят друг друга. Но, за отдельными исключениями, это не может длиться. Или расстояние между ними тотчас же возрастает. Они удаляются друг от друга с ужасной быстротой. Женщина уже отсутствует. Так как я был невнимателен, то я успел только полюбить ее, но не успел взглянуть на нее, даже не успел захотеть повернуть голову в сторону, куда она уходит. Или набегают и протестуют другие чувства. Мысли о благоразумии, о приличиях, обо всем, что хотите, которые быстро восстанавливают положение.
По-вашему, я преувеличиваю? Действительно, это, может быть, вернее для мужчин, чем для женщин. Или, скорее, у мужчин есть смелость заметить это, тогда как женщины… Словом, вы понимаете, что с такой теорией у меня нет необходимости лицемерить. Итак, я не спорю, что между этими девушками и мной возникло, особенно вначале, что-то вроде чувства любви. Объяснения требовало бы обратное. Я говорю: между девушками и мной, — дело касалось столько же Март, сколько и Сесиль; и само по себе это не имело никакого значения. Это ни к чему не должно было привести.
Я вам сказал, что бываю очень чувствителен к тому, что происходит вокруг меня. Да, но это очень неравномерно. Я бываю ужасно рассеян. Я не замечаю того, что бросается в глаза. Если я когда-нибудь женюсь, это может оказаться гибельным для меня. Ха! Ха! Итак, я только совсем недавно заметил, что здорово запутался в сетях этого семейства. Я открыл, что старшая, Сесиль, забила себе в голову выйти за меня замуж, и что г-жа Барбленэ бросает на меня взгляды, под которыми зреют зятья. Моей первой мыслью было сесть в марсельский поезд и попросить товарища уступить мне свою очередь на первом корабле. Я сам не знаю, что меня удержало. Лень принять решение? Сожаление о потерянных месяцах отпуска? Великолепный стол Барбленэ? Нет, все-таки не это. Вы скажете: сила неосознанной любви? Нет! нет! Скорее трудность удрать таким образом, не показавшись черт знает чем; мысль, что вдруг родители начнут подозревать страшные истории, сочтут меня низким соблазнителем, который бежит, обесчестив дом. Почем знать? Тем более, что Сесиль была бы вполне способна после моего отъезда, не то, чтобы признаться, рыдая, в воображаемом падении — она не так демонична! — но дать понять, что дело зашло очень далеко. Оставаясь здесь еще несколько недель, я устранил эту опасность и мог понемногу образумить и тех, и других.
Я бы мог сразу же стать очень холодным с сестрами. Я этого не сделал. Такая перемена в обращении дала бы мне вид господина, немного поздно сознавшего, что перешел границы принятого, и старающегося избежать последствий, с которыми вначале не считался. Нет. Я сохранил свою обычную манеру. Но чтобы показать старшей, что она весьма ошибается, считая себя «предметом моих желаний», а также, чтобы дать понять им всем, что как в одной, так и в другой то, что мне понравилось и чего я искал, была прелесть юности и больше ничего, я стал выказывать младшей не то, чтобы предпочтение, но более свободную дружбу, чем старшей. Я поступал приблизительно так, как если бы старшая вырастала с каждым днем, становилась женщиной у меня на глазах и всякий раз заслуживала нового уважения, в то же время теряя для меня главный интерес. Потом я стал чаще произносить слово «кузины», во множественном числе; «мои кузины», вы понимаете, нечто коллективное, явно родственное. Еще немного, и я стал бы трепать по щеке служанку и обнимать самое г-жу Барбленэ. Но я недостаточно уверен в себе, чтоб рискнуть на такие усилия.
И вот у меня такое впечатление, что это не очень-то удалось. Видите ли, хорошая работа всегда рассчитана на знатока. Боюсь, что мои тонкости не попали в цель, если не хуже.
— Вероятно, вам поэтому-то и захотелось сегодня выйти вместе со мной и проводить меня… публично?
— Что?
— Да… чтоб усилить демонстрацию.
— Знаете, ведь это свинство. И вы меня очень смущаете. Я могу вам ответить… или, скорее, я бы мог вам ответить очень решительно и очень… прочувствованно. В самом деле. Но то, что я говорил вам сейчас о своих теориях, ставит меня в неловкое положение. Я чувствую себя глупо. Я огорчен, гораздо более огорчен, чем могу вам сказать. Что? Вы освобождаете меня от мотивированного и подробного объяснения?
— Освобождаю.
Я произнесла это после молчания, с опущенной головой, устремив глаза на отблеск, тянувшийся перед нами по земле, глухим голосом и почти дрожащим, как будто это несчастное слово было непомерно торжественно и бесконечно важно.
Заметил ли это он? Принял ли участие в моем смущении? Во всяком случае, он дал разговору один из тех легких толчков, после которых вдруг становится легче дышать.
— Вы меня слушали с большим терпением. Это очень хорошо, но этого недостаточно. Вы обещали помочь мне. Да, да! Теперь у вас имеются мои признания, с одной стороны; с другой, признания сестер, да, более или менее. Значит, нет человека, которому легче было бы дать совет, чем вам… Я буду задавать вам вопросы. Вам придется только отвечать. Вы только что сказали: «ваша невеста». Про которую из двух сестер вы думали?
— Да… скорее про старшую.
— Ага! скорее… Ага!.. И это вы знали от старшей?
— Не совсем. Впрочем, я говорила зря. Я, вероятно, превратно истолковала то, что мне случайно сказали. Слова не то «жених», не то «помолвка» обратили на себя мое внимание. Я их не выдумала. Но я, может быть, плохо поняла, к чему они относились, что они значили. Во всяком случае, я глупо сделала, что повторила их.
— Гм! Вы не хотите обмануть доверия, которое вам оказали молодые особы. Это похвально. Однако, оказав услугу мне, вы окажете услугу и им. Если все они продолжают обманываться на мой счет, я должен это знать. Или тогда этому не будет конца.
— Ну, так говоря откровенно, мне кажется, что ваша политика хватила через край. Желая разубедить старшую, вы, как бы это сказать…
— Убедил младшую?
— Это немного слишком сильно сказано. Вы передали младшей болезнь старшей.
— А, черт!
— И даже хуже того. Потому что старшая не исцелилась. Только надежды и иллюзии поменялись местом. Сесиль, по-видимому, совсем не сознает, что вообразила то, чего не было. Она обвиняет сестру в коварстве, а вас… в непостоянстве.
— А вы не находите, что это страшно? Истинное приключение мореплавателя. Знаете, случай забрасывает вас на берег. Вы вступаете в сношения с туземцами. Они хорошо вас встречают. Обмен кусками баранины и стекляшками. Но вы не знаете их обычаев. Вы чешете себе ухо мизинцем, и вдруг оказывается, что в их стране это имеет ужасное и магическое значение. Вот вы и влопались! Вы понимаете, конечно, сам я происхожу из провинциальной буржуазии. Но это давние времена. Я забыл. И потом я жил в этой среде в таком возрасте, когда мальчик может дразнить своих кузин, не навлекая на себя несчастий. В конце концов, что бы вы сделали на моем месте?
— Мне кажется, я прежде всего спросила бы себя, уверена ли я в том, что не люблю ту… или другую из моих кузин.
— Ого! Я вижу, куда вы клоните. Чудесная вещь — психология. «Вы, сударь, воображаете, что не испытываете к вышеуказанной Сесиль Барбленэ никаких чувств. Вы даже иногда недалеки от мысли, что у нее противная физиономия. Хитрости бессознательного. На самом деле вы погибаете от любви к ней, да, сударь». Я бы много дал, чтобы это была правда. Потому что я довольно-таки люблю пикантные теории.
— Затем я бы спросила себя, сохранила ли я целиком свободу решения… я хочу сказать, не дала ли я той или другой из сестер каких-нибудь прав на себя.
— Каких-нибудь прав на себя? Это страшно. Мне кажется, что мне за шиворот капает холодная вода. Но вы-то это думаете? По-видимому, я чудовище, или мореплаватель решительно чужд нравам населения. Вы не можете себе представить, как меня беспокоит то, что вы так думаете.
— Но… я ничего не думаю… во всяком случае, я ни о чем не сужу. Я только затрагиваю вопрос.
— Да, и я должен бы ответить без всех этих обиняков. Но уже сам вопрос леденит меня. Если б я находил его нелепым, я мог бы пренебречь им. Нет. Я отлично знаю, что он имеет смысл. Что меня пугает, так это мысль, что моя же совесть способна стать на сторону населения. Что? Я чешу себе ухо мизинцем. Печально уже то, что это простое движение призывает все племя к оружию. Но если я сам начну говорить себе, что, почесав ухо мизинцем, я нарушил магический порядок и заслужил наказание, тогда… тогда!
Я слушала его, смеясь.
— А потом я льстил себя надеждой, что в этом деле вы будете на моей стороне… что значительно помогло бы моей совести выдержать удар. Но с вашим вопросом… Вы понимаете, мну нужно мнение эксперта, да, человека, который безошибочно мог бы мне сказать: «Согласно с местными обычаями и прочее ваш случай такой-то и такой-то, исход полагается такой-то. Вот список претендентов». Это, может быть, вернуло бы мне самообладание. Сам лично я не смею высказаться. Я, правда, убежден, что ничего не сделал, ничего не сказал, что имело бы малейшее значение и было бы равносильно малейшему обязательству. Но это мне подсказывает мой смысл, здравый смысл, не ведающий местных обычаев и свысока смотрящий на население. А человек суеверен. Ничто так быстро не привязывается, как черная мысль.
— Я, кажется, обеспокоила вас понапрасну. Во всяком случае важно, чтобы вы знали, как к этому относятся ваши кузины. Может быть, еще не поздно привести и ту, и другую к более разумным чувствам. Что касается средств, то я совсем не знаю.
Сами того не замечая, мы сделали не один обход, чтобы продлить нашу беседу. Но в этом отношении средства города не были неограниченными. Нужно было и так немало снисходительности с нашей стороны, чтобы не заметить, что мы дважды прошли мимо маленькой затерянной бакалейной, где совсем круглая лампа так наивно освещала банки, что у меня, должно быть, поэтому, на ходу возникло острое, чудесное воспоминание о раннем детстве и рождественских яслях.
Внезапно мы попали на улицу Сен-Блэз, как раз на углу улицы де л'Юиль. Мы шли переулком Деван-да-ла-Бушри, которого я не узнала, и благодаря тому, что мы вышли из темноты, улица Сен-Блэз показалась нам почти ослепительной.
Прежде чем мы подумали расстаться, мы очутились в центре города. Мы довольно нелепо остановились на перекрестке, ища способ расстаться, который не был бы слишком подозрительным ни для окружающих, ни для нас самих.
Мы полусмеющимся взглядом сообщали друг другу о нашем смущении, как вдруг, в двух шагах от себя, увидели Сесиль Барбленэ. Это была она, Сесиль, старшая сестра из дымного дома, Сесиль, темное тело. Казалось, она вышла не из движения улицы, но из движения нашей мысли. И на улице, как там, у себя, она образовывала нечто вроде поглощающего прорыва, где свет и оживление как будто внезапно прекращались и отсутствовали, изъян в улице.
Сесиль поклонилась нам и прошла мимо. Я не успела различить выражения ее лица или, скорей, я не старалась его уловить. Я также не смотрела, в какую сторону она удалилась.
Мы сделали несколько шагов. Пьер Февр наивно приоткрыл рот, как мальчик, пойманный на месте преступления. Но приподнятые брови, прищуренные и светлые его глаза говорили самым очаровательным образом, что он оценивает, как знаток, страшность этой встречи и что, как ему ни неловко от нее, ему будет приятно разгадывать ее причины.
Минуту-другую мы не находили слов; но было ясно, что мы усиленно думаем. Я была охвачена чувством чего-то значительного и чудесного. Я видела лучше, чем кто бы то ни было, все то досадное, что было в этом случае. Я была готова доказывать себе его последствия, преувеличивать их. Но мое смущение далеко не было похоже на подавленность.
Наконец, взглянув на доску с названием улицы, Пьер Февр сказал мне:
— Встреча на улице Сен-Блэз, или Тщетная предосторожность.
Он добавил:
— Вы согласны, что это необычайно и даже неестественно. Вам уже приходилось встречать ее в это время и в этих краях?
— Нет.
— Сейчас по меньшей мере семь часов. Сестры Барбленэ не из тех, кого посылают с поручениями в город в семь часов вечера. Это заслуживает размышления. Пока же я констатирую, что для человека, который умеет браться за дело, я берусь за дело замечательно. Воображаю, как вы злы на меня.
Он остановился, задумался на мгновение, в то время как всевозможные улыбочки как будто скользили по его лицу, стекали вдоль его черт, словно их источником были глаза.
— Послушайте. Раз уж я так хорошо начал вас компрометировать, как говорится, пожалуй, лучше всего будет продолжать. Часто ошибка только зелено скошенная истина. Хотите пообедать вместе за отдельным столиком в самом центральном ресторане города?
— Вы шутите?
— О, нет! Я отлично знаю, что говорю, — один раз куда ни шло, — и что делаю.
— Ну, так… нет.
— Нет?
— Нет. Это тоже требует размышления.
— Вы хотите поразмыслить, прежде чем согласиться?
— Нет. Я хочу сказать, что такое приглашение, пожалуй, заслуживает больше размышлений со стороны того, кто его делает. Я вижу, вы любите приятельские отношения с молодыми девушками. Жаль, что они не могут относиться к этому так же легко, как вы.
— Легко! Простите, простите! Думайте что хотите о моем поведении у Барбленэ. Я признаю свою вину. Но уверяю вас, что сейчас я решительно серьезен. Вы скажете, что разница не так уж заметна? Но, знаете, на корабле объявляют: «Пожар в пороховом погребе» приблизительно тем же тоном, что и «Пассажиры первого класса находят, что рыба скверно пахнет». К тому же это было бы уже не легкомыслие, это было бы…
— До свидания, Пьер Февр. Вы очень любезны, что проводили меня.