Выйдя из переплетной, Жюльета сперва поблуждала по соседним улицам. О своей книге она думала как о дорогом существе, которое она, по недомыслию, подвергла опасности. Увидит ли она ее когда-либо? Собственная тревога объяснила ей, что из всего, что у нее было в жизни, она больше всего ценила две вещи: эту книгу и пачку писем. Пачка писем лежала дома, на полке шкафа, сбоку и в глубине, закрытая бельем. Надежно ли это место? Жюльета открыла сумочку И увидела ключ от шкафа, маленький, из блестящей стали, с медной головкой. Конечно, взломать замок было бы нетрудно, но потом пришлось бы открывать и внутренние ящики, тоже запертые на ключ. Под бельем вряд ли догадались бы рыться. Она боится, впрочем, не того, что их найдут (Попреки? Угрозы? Развод? Не все ли ей равно!), а того, что их уничтожат или хотя бы даже осквернят взглядом. Это главное достояние Жюльеты, ее богатство, то, что, как принято говорить, «привязывает ее к жизни».

Ведь действительно, чтобы иметь силу продолжать жить, нужно дорожить чем-нибудь, кроме себя. Какая странная загадка! Жизнь, хваленая жизнь, которую люди ценят так высоко, вседовлеющая, несоразмеримая со всеми остальными благами, сама по себе не обладает ничем, что привязывало бы нас. Нам кажется, что мы крайне дорожим собою. Но в пределах себя мы не находим ничего равноценного пачке писем и книге.

Парижские магазины — свидетели, незнакомые друзья. Парижские магазины — цветущие изгороди и дорожные вехи. Переливы витрин. Прелесть выставленных вещей, покоящихся на маленьких бархатных ступеньках. Прохлада воздуха. Никем не присвоенная меланхолия прячется за большим стеклом, в самом дальнем углу витрины. Не всегда настолько солнечно, как сегодня. Иногда в это время года бывают утра слегка туманные, еще не холодные; в такие утра воздух струится сквозь одежду, чуть-чуть проникает в тело, дает начало трепету, который не усиливается и не проходит, который нежен, безответен и продолжен мечтой. А на небе — мягко вылепленные облака, тающие одно в другом, облака серо-черные, серо-белые, слегка озаренные, слегка расцвеченные изнутри, как будто отсутствующее солнце светит им из очень дальних мест, из другого времени года. В эти дни витрины богаты и наполняют улицу переливами, полулетними отблесками, волнующими очертаниями предметов. Не нужно даже и останавливаться. Мглистый и трепетный свет улицы, сероватое мерцанье неба, покрытого барашками, глубоко проникают в магазины. Наступает зима, сладостный плен комнат, уединение, более долгий сон! А между тем именно теперь приятнее всего блуждать по улицам. Ласковость вещей сливается с осенними туманами. Каждая вещь кажется полной обещаний, как игрушка — ребенку. Каждая рассказывает что-то непонятное. Шляпа. Часы. Ваза с засахаренным миндалем. Мельхиоровый чайник. Боже мой! Как отрадна могла бы быть жизнь! Оно маячит вблизи, оно теряется вокруг нас, неуловимое присутствие счастья. Счастье без гордости, которым никому не приходит в голову завладеть. Счастье, ничего не требующее от будущего. Оно колеблется и дрожит в студеном свете улиц, в осени небес, в заливах витрин, как морское растение. «Я бы так много взяла от этого счастья. Я постаралась бы удовольствоваться им. Я не гордая и не жадная. Мне было бы достаточно одного. Теперь уж я менее требовательна, чем прежде. Он хочет остаться свободным. Да. Он прав. Это неопределенное счастье дается только людям совершенно свободным, не связывающим себя мыслью о будущем. Я бы более не требовала уделять мне так много времени. Если ему нужно время для самого себя. Если он боится порабощения. Просто знать, что он меня любит. Неужели же это больше невозможно?»

Она видит приближающийся омнибус. Ей доставляют смутное удовольствие названия улиц, которые на нем написаны, которые она читает беглым взглядом, сливая одно с другим. У нее нет времени ни подумать, что они напоминают или обещают, ни представить себе маршрут, предложенный случаем. Когда прохожий ловит в уличном движении начертание какого-нибудь парижского маршрута, оно действует на него как заклинанье. Молния прорезывает широкий небосвод памяти слишком быстро, чтобы в него заглянул ум, достаточно ярко, чтобы взволновалась душа.

Жюльета знаком останавливает омнибус, садится в него. Дребезжание и тряска завладевают ею. Она отдается какой-то отеческой грубости. Бояться нечего. Мало-помалу приходит забвение. Шаги лошадей похожи на дождь, барабанящий по крыше, или на тиканье стенных часов. На звуки, которые вносят спокойствие в нашу жизнь, показывая на своем примере, как долго можно длиться. Через стекла еле заметно вторгается улица. Куски проспектов, лоскутья неба, движение дерева, черного с позолотой, падают к вам на колени.

Жюльета выходит из омнибуса потому, что название улицы, которое она слышит, вызывает у нее желание выйти. Она хитрит с собой. Она будто бы вспоминает, что давно не видела церковь Сент-Этьен-дю-Мон и площадь Пантеона, пустынную и величавую, как гравюры Римы.

Поднявшись наверх, она обходит площадь, не думая ни о чем, кроме названия улиц. Она беспокоится. Она спрашивает себя, не обманула ли ее память.

«Эльмская улица». Она бледнеет. Она смотрит на эмалированную дощечку, как будто желая заставить ее признаться, благосклонна она или пагубна. Она идет по едва знакомой улице. Только один раз, в прошлом году, она шла по ней вместе с ним. Налево высокие здания, направо низкие дома. Еще дальше. Вот решетка и, чуть отступя, большой фасад.

Она останавливается на углу улицы Тюилье. Внезапно она чувствует невозможность уйти с этого места. Она не сводит глаз с решетки напротив, с павильона подъезда, с двери. Может быть, редкие прохожие, люди, живущие по соседству, удивлены при виде этой молодой женщины, стоящей неподвижно и словно подстерегающей кого-то.