Жерфаньон развернул в вагоне газету, купленную на предыдущей станции. Он рассматривал ее с известным дружелюбием. «Вот эту газету или другую, все равно, я буду там читать; во всяком случае — парижский орган. Там расположены, дозированы новости, которые будут до меня доходить. Такова перспектива мира, в какой он будет мне представляться каждое утро, хочу ли я того или не хочу. Вот здесь, — на третьей или четвертой странице — не знаю, но буду знать, — находить я буду местную хронику. Не прочту я больше заметки о пьяном, которого подобрал на станционной улице сержант такой-то или такой-то, знакомый нашим согражданам со столь симпатичной стороны, или об оштрафовании велосипедиста без бляхи и фонаря, или о распределении наград в духовном училище, со списком их, или о лестном отличии, которого удостоился любезный и преданный делу регент железнодорожного хора…»

Парижская газета открывается мало-помалу, как ящик с сюрпризами. Обшариваешь ящичек за ящичком, поднимаешь дно за дном. Читаешь газету отдельными затяжками, в промежутках витая мыслями, словно куришь сигару. И нет более подходящего места, чем движущийся поезд, для этого непрерывного, беглого развлечения, для этой своего рода игры в прятки с миром, с самим собой, со скукой.

«Единственная французская газета, соединяющая своими собственными проводами четыре главные столицы земного шара». Какие? Очевидно — Лондон, Париж, Нью-Йорк, Берлин. В правильном ли порядке они расположены — это вопрос. Не превзошел ли Нью-Йорк Парижа?

Огромный заголовок: «Болгария провозгласила свою независимость». Вот это самое важное. Это я потом прочту, не пропуская ни строки. Начнем с остального.

«Наш флот. Беседа с г-ном Томсоном». Жерфаньон старается восстановить в памяти список министров: председатель совета — Клемансо. Бриан — юстиция, Кайо — финансы, Думерг — народное просвещение, Пишон — иностранные дела. А Томсон, стало быть, — морской министр. Остальных он в этот миг не помнит. Что думать об этом министерстве? Оно имеет левые тенденции. Переняло давнее уже наследство дела Дрейфуса. В некоторых направлениях продолжает дело блока. В остальных олицетворяет реакцию против комбизма. Старается как можно бесшумнее покончить с религиозными вопросами: отделением церкви, конгрегациями и прочим… Оно проведет подоходный налог — это одна из главных идей данного режима. Заботится об армии, а также о флоте. Успокаивает патриотов. Борется с революционным синдикализмом. Не любит социалистов. Клемансо? Фигура колоритная, импульсивная, бьющая на эффект. Недоделанный честолюбец, с изъянами во всем. Немного авантюрист, немного враль. Знаменитый журналист, которого никто не читает. Отвратительный писатель, стиль которого хвалят. (Жерфаньону противно то немногое, что он знает из его прозы, притязательной, умничающей, пухлой.) Зато некоторая гениальность в поступках. Манера управлять — живая, страстная, лихая. На нем отдыхаешь от всех этих распорядителей похоронных процессий — Бриссона и прочих. Бриан? Слишком ловкий человек, загадочный, ласковый. Кайо? Говорят, очень дельный малый, но сухой, надменный, маниакальный…

Как смотрит вообще Жерфаньон на государственных деятелей? Он против них не предубежден. Общественным делам он придает большое значение. Но люди, ведущие их, не внушают ему ни любви, ни восхищения. Почему? Потому, быть может, что им недостает героизма и чистоты. Их ли это вина? Может быть, и не их. Может быть, это вина материала, который они обрабатывают. Иногда Жерфаньон задавался вопросом, не вышел ли бы из него политический деятель. Ему это предсказывали. Он в этом сомневается. Или, во всяком случае, ему бы нужна была другая обстановка — время, когда бы уместны были героизм и чистота, более благородный материал. Революция?

Что говорит наш Томсон? Что взрыв на «Латуш-Тревиле» — происшествие очень прискорбное, но расследование выяснит все его обстоятельства. Будет усилен контакт между флотом и артиллерийским управлением. Проникнемся доверием! «Никогда еще не наблюдалось большей преданности делу, более великолепной выдержки… Если настанет день…» и так далее… Этому господину, видно, померещилось, что подано шампанское, — и он разражается тостом. «Райт поднимает большие грузы». Жерфаньон интересуется аэропланами, но со всякого рода оговорками. Ничего хорошего не ждет он от этих машин. Думает о подводных лодках, которые покамест всего лишь послужили новым средством разрушения. Далеко не будучи в восторге от того, что уже наивно называют «завоеванием неба» (словно в небе есть что завоевывать — золотые россыпи, нефтяные фонтаны, птичьи столицы!), он раздражен тем, что небо перестает быть неприступным местом, запретной зоной, где именно потому могли блуждать мечты человека, что человек туда не проникал.

«Г-н Дюжардэн-Бомец принимает противопожарные меры в Версале и Лувре». Верно: я забыл Дюжардэн-Бомеца. Государственный попечитель изящных искусств, сделавшийся несменяемым. Одна из посредственностей, наскочивших на рудную жилу.

«Беседы парижанина». Клеман Вотель высмеивает пацифистов. Вотель — преемник Ардуэна. Один из этих знаменитых представителей здравого смысла, обязанность которых из поколенья в поколенье поддерживать низменные взгляды среднего человека, рутину домашнего животного, трескучий оптимизм. Один из тех, благодаря которым лукавые продолжают царить. В данный момент требуется дискредитировать Гаагский трибунал мира. Жерфаньон не ждет чудес от Гаагского трибунала. Но ему хотелось бы пощупать ребра этому парижанину своими крестьянскими лапами.

Он поворачивает страницу: «Паника на бирже». Речь идет опять о балканском кризисе. К этому надо вернуться в связи с остальным.

«Квартет конгресса. Всеобщая Конфедерация Труда в Марселе». Так как мэр города Марселя запретил обсуждать какие бы то ни было вопросы антимилитаризма в зале Биржи труда, принадлежащей городу, то конгресс перенес свои занятия в другую залу.

Милитаризм, антимилитаризм — для Жерфаньона это не пустые слова. Это обширная система взглядов с живым опытом в ее центре. Целый год, от сигнала «вставать» до сигнала «тушить огни», Жерфаньон размышлял о милитаризме. У него возникало множество особых соображений. Некоторые частные идеи казались ему блестящими, как изобретения. Ему открылись многие перспективы. Он не отказывался ни от одной проверки. Старался думать об армии поочередно: как драгунский офицер, как рекрут, как крестьянин, как интеллигент. Никакой довод не мог бы его поставить в тупик.

Членам Конфедерации он благодарен за то, что они одни во Франции пытаются ухватить за горло милитаризм. Но вожди и кадры внушают ему некоторое недоверие. Гражданин Пато, которому весело пугать буржуазию выключением электрического тока на пять минут во всем Париже, право же, занимает слишком много места и не умеет молчать о своих намерениях. Возможно, что он славный малый. Но в нем как будто что-то есть от плохого актера и провокатора. Среди других вождей распознается слишком много тех молодцов, которых мелкая буржуазия ненавидит не без некоторого основания, потому что они воплощают недостатки, противоположные ее добродетелям: лень, беспорядочность, мотовство, краснобайство. Плохие рабочие, которые меняют каждые три месяца место работы, разглагольствуют в кабаках, должают в мясных и мечтают о платной секретарской продолжности в синдикате.

— Увы, — думает Жерфаньон, — происходящий в народе отбор направлен против народа. Лучшие, самые трудолюбивые, самые честные уходят из рабочего класса. Становятся мелкими хозяевами. Готовят для своих детей буржуазное будущее. Среди тех, кто остается, чтобы вести за собою народ, организовать рабочих, есть, конечно, несколько крепких голов, несколько благородных сердец. Но почти наверное какой-нибудь изъян удержал их в рядах пролетариата, движениями которого они руководят. Такова, — думает Жерфаньон, — игра сил в капиталистическом обществе.

«Коммерсанты совещаются». О чем? О последствиях полной приостановки телефонной связи. «Признания шпиона». Это одна из статей целой серии, интересной, замечательно точной в подробностях, почти несомненно подлинной. Из нее видно, что Германия содержит среди нас шпионов и дает им разумные поручения. Надо думать, что мы содержим шпионов у нее и стараемся перехитрить ее шпионов. Все это — работа специалистов, как и биржевая котировка, приведенная в конце пятой страницы. Специалисты сражаются в отгороженном для них месте. Они были бы в отчаянье, если бы не с кем было сражаться.

Но для чего нужна, по мнению газеты, эта серия статей? Для того, чтобы публика знала, что между нами есть шпионы? Публика и без того должна об этом догадываться, если она не совсем дура. А затем, что же публика может предпринять? Ее ли дело, если в этом есть надобность — потребовать больше бдительности от главного штаба?

Все это так. Но мы знаем также, что существуют микробы. Тем не менее, если газета будет нам каждый день преподносить статью о микробах, об их деятельности, вредоносности, и если выберет для этой кампании момент, когда телеграммы на третьей странице почти каждый день сообщают об усилении холеры в России, то у нас возникнет довольно оригинальное умонастроение, в котором будет занимать огромное место идея об опасности микробов; а если затем, на самой последней странице, нам попадутся на глаза объявления, рекламирующие антисептические средства, которые «одобрялись медицинским сословием во время всех эпидемий», то эти объявления окажут на нашу подавленную психику наилучшее воздействие, какого только могут от них ожидать аптекари.

Небезынтересно, поэтому, отметить, что серия «Признания шпиона» печатается наряду с серией «Балканский кризис».

Приступим к главному. «Франция, Англия и Россия будут действовать солидарно». Можно ли яснее дать понять, что расколовшаяся на две части Европа только и ждет повода, — этого или другого, — чтобы воссоединиться во взрыве войны; тройственное соглашение и австро-германский союз противостоят друг другу как две огромные грозовые тучи.

Внизу страницы, справа, сравнительная таблица на двух столбцах: «В случае войны Болгария выставила бы: действующая армия: — 90000 пехоты и т. д… Ополчение… и т. д. Итого 378000 пехоты, 7000 кавалерии, 520 пушек. Турция выставила бы… итого 1954000 человек, 1700 пушек».

В заметке указано, что болгарская армия значительно уступает турецкой по численности, но однороднее этой последней, лучше вооружена и на более современный лад организована.

В остальной части газеты, на первой, второй, третьей страницах, двенадцать столбцов официозных сообщений, комментариев, телеграмм, извлечений из печати… На третьей странице, под заглавием «Новый франко-германский инцидент», берлинская корреспонденция о Марокко напоминает способным про это забыть, что в распоряжении остается мароккский предлог, окажись недостаточным балканский, и что за всяким европейским конфликтом скрывается франко-германский конфликт.

Война. Жерфаньон с самого детства живет под проклятым знаком войны. Когда ему было шесть лет, о чем говорили ему в сельской школе? О метрической системе, но и об Эльзасе-Лотарингии, о Рейхсгофене, Вскоре после того, как он понял, что такое черт, он услышал имя Бисмарка. Среди товарищей «Пруссак» было еще страшным ругательством. На обложках школьных тетрадок он видел Мак-Магона, Шанзи, Федерба. Стоит ему подумать об этом, от воспоминания об этих пестрых страницах на него веет запахом не только бумаги, но и обиды, поражения. Под картинкой всадника в треуголке подпись хвасталась жалкой местной победой: Кульмье, Бапом. Даже шестилетний ребенок понимал, как были горьки и жалки такие утешения. Подняв голову над партой, надо было созерцать карту Франции, желтые или зеленые тона которой были бы так веселы без этого густого, серовато-лилового пятно у выступа Вогезов. Казалось, по классу порхает, как пара летучих мышей, черный двойной чепец потерянных провинций. Дитя Велэй не решалось любоваться видом своих гор. В хрестоматии рассказы о вольных стрелках, осаде Парижа, штыковых атаках. На уроках декламации он учил «Трубу» Деруледа, страницы из «Страшного года». Жерфаньону еще мерещатся все эти кепи, эти длинные бороды, вся эта толпа не то солдат, не то бродяг, вся эта вторая империя, издыхающая в грязи и хаосе, которую рисовали ему виньетки книг и даже десертные тарелки на семейных торжественных обедах; потому что в тот момент, когда по рюмкам разливали ликер и когда взрослые начинали говорить все разом и очень громко, — ребенок, отодвинув пирожное, обнаруживал под ним битву при Шампиньи, бивуак западной армии, Гамбетту в корзине воздушного шара. А когда затевались игры, всегда находился какой-нибудь старый болтун, отрастивший себе императорскую эспаньолку, который похлопывал мальчика по щекам со словами: «Ты, малыш, принадлежишь к поколению реванша».

Позже, в лицее Пюи, а затем в Лионском лицее, наваждение ослабело. Но до слуха ребенка стали доноситься голоса улицы, публичные толки. И от них опять-таки веяло духом войны. Самое раннее воспоминание его гражданской жизни — это осуждение капитана Дрейфуса, а обвинен был Дрейфус в том, что выдал Германии некоторые средства предстоящей войны. Второе его гражданское воспоминание — это франко-русский союз, чье-то путешествие, не то президента, не то царя, и радость, бодрость, разливавшиеся даже по деревням при мысли, что уже мы не будем одни, когда грянет война.

Потом — Фашодский инцидент, когда легче было от сознания, что на этот раз не о Германии речь и что неприятель грозит с другой стороны, как мигрень меняет место в голове. Потом — передышка Всемирной выставки с музыкой танцев и смешением наций, интересующихся одна другою, но без дружелюбия, как на пляже — курортные гости. Заря нового века, слишком долгожданная, заранее утомленная, не в меру яркая от поддельного блеска, спустя несколько часов уже избороздившаяся страшными зарницами войны.

Вот уже, впрочем, десять лет, не довольствуясь зловещими знаками, война принялась бродить вокруг Европы, покусывая ее, вгрызаясь в разные концы: испано-американская война, англо-бурская, русско-японская. Каждый раз становились ярче зарницы, громче грохотало вдали; и в самые мирные города Запада предвестник-ветер заносил листья и пыль.

Жерфаньон смял газету, бросил ее в угол. «Не сегодня. Не хочу больше думать об этом». Он уселся в коридоре, прижался лбом к стеклу, обратился мыслями к спокойной прелести осени, к молодости своего тела, к личным поводам радоваться жизни.

«В конце концов, у меня есть своя судьба. Она свежа, дерзка, нетронута. Многие переживали свой двадцать второй год при худшем беспорядке в мире и при более грозных предзнаменованиях. Главное — иметь от роду двадцать два года. Когда я говорю: мир начинается со мною, — то был бы идиотом, рассчитывая, что по этой причине все устроится согласно моим желаниям. Но я мудрец, если понимаю это в том смысле, что буду направлять свою жизнь как совершенно новый ряд событий, для которых прочий мир должен предоставлять место и поводы. Моя задача — быть настолько сильным, чтобы даже судороги Европы стали одним из моих эпизодов».