Когда Вазэм, докуривая сигару, спускался по лестнице, а сквозь запах, табака он чувствовал запах собственного тела, более уловимый при ходьбе. Он умылся слишком торопливо. Не все белье успел переменить. И вдобавок, чтобы не возбудить в дяде подозрений, остался в обычном своем костюме, а одежда, которую носишь каждый день, в которой потеешь летом, издает кисловатый запах. К нему присоединяется, если обедать в кухне и задерживаться в ней, приготовляя кофе или моя посуду, чад пригорелого жира, еще более тягостный для самолюбия молодого человека, так как низкое социальное положение — более серьезный порок в его глазах, нежели нечистоплотность.
Да и как навести на себя чистоту и принарядиться, когда у тебя нет ни ванны, ни туалетной комнаты, и когда вдобавок ты боишься дяди? Вазэм осознал в этот миг некоторые неудобства бедности, о которых раньше не задумывался. Можешь сколько угодно быть в автобусе на редкость обаятельным молодым человеком, на которого дамы невольно обращают внимание. Если в интимной обстановке ты окажешься мальчиком немного грязным и явно не принадлежащим к хорошему обществу, то весь твой первоначальный успех пойдет на смарку и цена тебе будет меньшая, чем какому-нибудь нескладному и некрасивому юноше из хорошей семьи.
В кармане у него оставалась значительная часть наградных: два франка, монета в пятьдесят сантимов, медяки. Когда он проходил по бульвару Барбеса мимо парикмахерской, где умывальники и флаконы сияли в безлюдии перед закрытием магазина, его осенила идея. Он вошел.
— Причешите меня. Только причешите. И смочите мне волосы одеколоном.
Парикмахер попытался вовлечь Вазэма в более сложные операции: стрижку, мытье головы и т. д. Но уже было девять часов.
— У меня нет времени.
— Жаль. У вас очень длинные волосы на шее и около ушей. Просто их причесать недостаточно. И затем, вам пора начать бриться. Пробор посередине?
Вазэм вышел оттуда с пробором посередине, с приглаженными и блестящими волосами и ароматом, реявшим вокруг его головы, как дым от трубки, ароматом, не имевшим для Вазэма никакого определенного значения и представлявшим собою просто запах парикмахерской, как существует запах аптеки. Но кроме того он приобрел за полтора франка флакончик с этикеткой: «Апрельская Улыбка». Эти духи парикмахер ему порекомендовал как «тонкие и стойкие, а главное — очень изысканного букета».
На ходу Вазэм сорвал шапочку с них, откупорил склянку. Проходя по малолюдной и темной улице Кристиани, он оттянул спереди воротник и вылил себе на грудь приблизительно половину, затем повторил ту же операцию с другой стороны.
Словно душ окатил его вдруг, возникло холодное и в то же время жгучее ощущение влажности, струясь по прихотливым путям, достигая непредвиденных мест, сбежав по целой складке тела и забравшись даже в один из носков; в то же время закружилась немного голова под напором крепкого аромата.
«Очевидно, я перехватил, — думал Вазэм, — и духи не слишком равномерно распределились». Но они так растеклись по коже, что имели повсюду возможность заглушить менее элегантные запахи. И сам черт не помешал бы залпам «Апрельской Улыбки», посредством непрерывного обстрела одежды, покончить с пропитавшими ее потом и чадом.
* * *
— Да, я здесь… Вы рядом не звонили? Хорошо. Живо, входите. В этих домах, где так много жильцов, нельзя на площадке и двух минут пробыть без того, чтобы кто-нибудь не прошел мимо. Привратница вас ни о чем не спросила? О, да это от вас так духами разит? Какой он милый! Надушился, как куртизанка. В автобусе вы не были так надушены, я бы это заметила, и другие пассажиры тоже. Значит, вы ради меня надушились? Это прелесть как мило с вашей стороны! Дайте-ка, я повешу вашу шляпу… если она захочет висеть. Нет. Положим ее вот сюда. Войдите же. У меня немного тесно. Самое здесь приятное — это вид из окон на сад. Боже, да ведь это замечательно: комната сразу пропиталась вашими духами. Так бывает, когда в чемодане разбивается бутылка одеколона. Это что за духи? Как они называются? Апрельская улыбка? Какое славное название! Да ведь вы сами — апрельская улыбка. Садитесь. Мне нравятся немного вульгарные духи. Тонкие напоминают мещанские приемы любви. Это лицемерие, потому что, в конце-концов, у духов только одно назначение: возбуждать. Я знаю, что можно страшно возбудиться от тонких духов, а от других испытывать главным образом тошноту, если хватить немного через край… Ха-ха-ха!
— Лучше целоваться вы не умеете? А как вы с барышнями целуетесь? Впрочем, с барышнями этот юноша берет на себя инициативу. Здесь он только снисходит. Он хочет быть паинькой. Какая прелесть этот пушок на щеках! Стало быть, молодой человек еще никогда не брился? Ему незнакомо это ощущение? Вы подумайте! А эта тень от усов! Это не тень, это пар… Куда он глядит? Нас могут увидеть сверху? Там в это время мало народу, но успокоим молодую девицу, стыдливую молодую девицу.
Вот так. Окна занавешены. Куда он опять глядит? На книги? Вы находите, что тут много книг? Слишком много? Ах, он прав! Белокурый мальчик. Синеглазый мальчик. Чего ему хочется? Пороху и пуль?… Ха-ха! Нет, скорее — ласк. Книгами, он наверное не интересуется. Я — тоже, мой мальчишечка, моя душечка. Сколько бы я отдала книг за такого вот мальчишечку… У вас тоже много книг? Как это забавно! Какие, например?… Французская история Мишле в двадцати восьми томах? Ах, это всего смешнее! Почему я нахожу это потешным? Просто так, ни почему.
Серьезно, никто не научил тебя целоваться? Вот так — тебе нравится? А вот так? Этот пушок, этот пушок на щеке! Так бы и укусила!
Послушай! Скажи мне шепотом, на ушко… У тебя еще… Не может быть, это было бы слишком прелестно. Он ничего не желает мне говорить. Уж я знаю.
Один миг терпения. Это еще не слишком сложно… Ну вот… Какая прелесть! Ах!.. Ах!.. Глаз не отвести. Такой славненький. Такой нежный. Такой робкий. Оробел немного. Конечно. Пусти, гадкий!
Что за идея — так надушиться. Словно твой собственный аромат не лучше в тысячу раз! Словно ты не сам апрельская улыбка.
Тебе нравится?… Да? Ах, да… Ты не знаешь, что бы я за это дала… Ты немного робел перед дамой. Ты уже не робеешь пред ней? Боже, боже, какая прелесть!
Послушай. Дай мне слово. Поклянись, что ты завтра придешь опять. Нет, не могу. Послезавтра. Поклянись. И что до тех пор будешь умницей.
Понимаешь. Это так прелестно. Я не хочу быть чересчур торопливой. И для тебя лучше так.
Растянись как следует. Тебе больно от стены? Положи эту подушку под голову, мой котенок.
— На меня не смотреть! Нет, нет. Смотри на книги, если хочешь. Или на гравюры.
Не шевелись, котик.
Это ничего.
Котик! Чудный мой котик!
Вазэм идет по улице Ронсара. Освещение скудно. Тишина. Холмистые сады погружают улицу в красивый, немного холодный туман.
У Вазэма такое ощущение, словно при некотором усилии он мог бы проявить иные из тех способностей, какими мы так легко обладаем во сне. Например, он мог бы оторваться от земли и воспарить, несясь над садами, или подняться до вершины этой фабричной трубы у водопроводной станции.
Не потому у него это ощущение, что он так доволен. Он скорее пьян, чем доволен; а главное — верх растерянности! — он не знает, быть ли ему довольным.
Происходящее с человеком, если не говорить об исключениях, само по себе не представляет собой ничего. Оно безразлично; ни хорошо, ни плохо. Все зависит от нашего восприятия.
Так Вазэм в тот миг, когда он сворачивает с улицы Ронсара на улицу Севэст, самопроизвольно постигает основной принцип стоической философии. Но его согласие с нею не долго длится. Из этого принципа Вазэм выводит совсем не те заключения, которые вывели его предшественники. Он не считает необходимым составить себе личное представление о ценности и иерархии вещей: не по слабости ума, а потому что в отличие от стоиков и многих других признает своего рода коллективную умственную работу, по крайней мере, в вопросах, касающихся искусства жизни, более надежной, нежели личную.
По мнению Ваээма, лучше всего во всем разбираются, сквозь все прошли, для всех случаев «правила» знают и знают также, как надо смотреть на все доброе и злое, происходящее с нами, не такой-то и такой-то человек, а «люди». Если Ваззм советуется с кем-нибудь на такие темы, то не потому, что считает личное суждение этого человека более веским, чем свое собственное, а потому, что ему кажется, будто этот человек лучше посвящен в то, что могут подумать или сказать «люди». И когда Вазэм сам напрягает свою сообразительность или даже проницательность, то чаще всего это сводится к попытке угадать, каково было, есть или будет по такому-то вопросу мнение «людей». Но заметьте; речь идет о подлинном, искреннем мнении этих «людей», а не о том, что «люди» рассказывают для простаков. Этой комедией Ваээма нельзя обморочить. «Люди» очень открыто проповедуют свои взгляды, — те, которые, в частности, высказываются в школьных книгах, родительских наставлениях, официальных речах, — взгляды, которым «люди» ни мгновения не верят. Например, «люди» говорят желающим слушать их, что дурно стремиться к богатству, не работая, или что молодой человек должен блюсти свое целомудрие как можно дольше. По счастью, однако, «люди» себе противоречат и тем самым обнаруживают лживость многих своих утверждений. Прочтите от начала до конца одну и ту же газету: в передовой статье вы найдете негодование по поводу обвинения французских женщин в легкости нравов; но рассказ на третьей странице опишет вам сцену парижского прелюбодеяния в тоне одобрения и зависти по отношению к этим веселым нравам. Так вот: рассказ — это то, что «люди» думают, статья — это то, что «люди» якобы думают. Пусть не забывают этого смышленые по природе ребята.
В данный миг Ваээма мучит такой вопрос: что подумали бы «люди» о происшедшей с ним только что истории, если бы они были ее очевидцами или располагали точным ее описанием? Считали ли бы они, что Вазэм должен быть доволен, или наполовину доволен или раздосадован?
Спору нет, физическое наслаждение — в определенный момент — чрезвычайно острое — он испытал. Но, прежде всего, в этой форме оно не было совершенным откровением для молодого человека. А затем Вазам не умеет, как некоторые другие, в мгновение ока построить вокруг какого-нибудь ощущения огромный шаткий замок эмоций и идей. Он даже не умеет очень напряженно думать о том, что испытывает. Мысль его скорее сосредоточена на обстоятельствах, на том, что в них лестно или что досадно.
Поэтому, не забыв наслаждения, он все же недоумевает по вопросу о качественной стороне приключения. Как жаль, что оно так обернулось! Если бы Вазэм утратил только что целомудрие по всем правилам, самым бесспорным образом, то он бы торжествовал. Ибо мог ли он мечтать утратить его в лучших условиях (эта красавица в пышном пеньюаре; эта хорошо обставленная комната; этот вид на сады, в дальнейшем занавесившийся, но запомнившийся; эти книги; и ни намека на деньги)?
Но, говоря откровенно, он его не утратил. По своей ли вине? Потому ли, что в известный момент не обнаружил предприимчивости, решительности, вероятно, относящихся к правилам его пола? Не было ли это с его стороны смешно? Может быть, дама решила, что он слишком молод для таких подвигов. Может быть, она поступила с ним, как с ребенком — не захотела отпустить без ласки, которая сама по себе является намеком на детские пороки?
Правда, она назначила ему свидание на послезавтра. Как надо ему вести себя послезавтра? После того, как он показал себя таким послушным, удобно ли будет ему перенять инициативу и повести дело на свой лад? Но прежде всего, для этого надо знать свой лад.
Вот он уже на углу бульвара Рошешуар, а неуверенность еще усилилась. Он даже не уверен, что потеряет целомудрие в ближайший четверг.
Несколько «проституток» ждут на тротуаре, несколько «кокоток» прогуливаются по средней аллее. Вазэм поглядывает на них с довольно новой наглостью. Проходя мимо одной из них, он не боится посмотреть ей в лицо. Рассматривает ее глаза, ее рот, рисунок губ. Ему втайне хочется смеяться.
Он проходит через площадь Дельты. Видит снова то место, где несколькими часами раньше с ним заговорила дама из автобуса. Ему кажется, что женщина, только что прошедшая мимо, обратила на него внимание. «Я должен им нравиться». Он подходит к зеркалу в витрине аптеки и глядится в него. Запах апрельской улыбки еще щекочет ему ноздри.
Недавняя его наивность смешна ему, но он ее не стыдится, оттого, что ему кажется, будто он ее преодолел.
О женщинах вообще он думает с некоторым презрением.
Продажные — куда ни шло. Но остальные?
В сущности, несмотря на рассказы товарищей, несмотря на работу собственного воображения, он не считал их такими развратными. «А между тем, они вот на что способны». Он разочарован тем, что находит действительность невероятно сходною с тем, что ему рисовалось. Когда он будет старше на несколько лет, когда он заработает много денег на делах, чего только ни будут они изобретать для его услаждения?
Перекресток Барбеса. Бульвар ля Шанель. Вазэм проходит по виадуку метрополитена. Толстые пилястры, затем чугунные столбы. Столбы вырастают! Перед шагами молодого человека, еще целомудренного, простирается колоннада огромного храма, и сумрак его прорезан косыми лучами небольших подслеповатых фонарей. Поезд метрополитена грохочет над головой. Поезд северной дороги грохочет и свистит под ногами перпендикулярно. В тени колонн «проститутки» стоят на дозоре плотской любви.
Чтобы воспользоваться всем тем, что ему надо было бы ощутить в этот вечер одновременно, — в первый раз посещает его такая мысль, и в последний раз, быть может, — Вазэму нужна была бы, как он об этом с удивлением догадывается, более широкая душа.