Кланрикар слегка ударяет линейкой по кафедре. Начался второй урок. Уже потеряно три минуты. Кланрикар оглядывает свой класс. И нюхает его тоже. Пятьдесят четыре ребенка из народа издают не запах стойла, теплый и почти веселый; от них несет скорее кисловатым, мускусовым запахом зверинца, как от маленьких грустных животных. Воздух обновляется только через два высоко прорезанных оконца. Распахнуть их нельзя, потому что сегодня утром уже слишком свежо. Никто из этих малышей не стал бы жаловаться, быть может. Но некоторые из них побледнели бы еще больше. А они достаточно бледны и без того. Другие спрятали бы свои голые коленки под передник. Вот этот, на первой скамейке, у которого такие красивые синие глаза и который покашливает так, что сжимается сердце, поглядел бы на него, не в знак неудовольствия, а как бы извиняясь за свою зябкость.

Кланрикар с тревогой задается вопросом, любит ли он свою профессию. Этих детей он во всяком случае любит. Почему? Потому что многие из них несчастны. Потому что и они его любят. Потому что, не будучи лучше взрослых, они еще не безнадежны. И своего мира, мира детей, не осудили.

Кланрикар сам удивляется тому, сколько горечи, отчаяния в этих мыслях. Не узнает сам себя. Это его вывели из равновесия утренние новости. Он вдруг ощутил вероятность катастрофы. Ему следовало бы ощущать ее раньше. Не настолько уж хуже сегодняшние вести, чем вчерашние. И не нужно было особой прозорливости, чтобы предвидеть случившееся. Но так уж устроен человек.

Бедный класс! Как бесполезно, пожалуй, приступать к уроку арифметики. Единственное, что надо бы сделать немедленно, это заговорить о событиях. Они бы не поняли? Как знать! Кланрикар уверен, что стоит ему постараться — и он своему классу объяснит что угодно, какую угодно важную вещь. Он своим классом владеет в любую минуту; даже вот этим, которым он руководит только первые пять дней. Он способен улавливать самые мимолетные реакции без всякой задержки и сообразовываться с ними. Если Кланрикар что-либо обдумывает для своего класса, так, чтобы оно вошло в его класс, уложилось мгновенно в пятидесяти лохматых головках, то стоит ему пожелать — и сразу же он найдет такие слова, интонации, обороты речи, что никто уже не шелохнется, и класс явно будет думать то, что он захочет.

Что сказал бы на это Сампэйр? Что советует ему отсутствующий учитель, о котором Кланрикар любит повторять себе со своего рода добровольным фанатизмом, что он всегда прав, что он живой устав поведения?

Сампэйр полагает, что надо очень добросовестно относиться к своим обязанностям. А обязанность преподавателя не заключается в том, чтобы излагать детям дорогие ему идеи. Сампэйр не одобряет непосредственной пропаганды, видя в ней покушение на чистоту знания, а также — в одно и то же время — злоупотребление доверием и недостаток его.

По его мнению, преподавать надо то, в чем ты уверен, в отношении же всего остального пусть излучаются идеи, пусть установится вокруг тебя, так сказать, идеальная атмосфера и безмолвно наставляет умы.

Но Сампэйр только в общем дает такой совет. Он не имеет в виду некоторых торжественных обстоятельств…

— Дети…

Кланрикар непроизвольно заговорил тем тоном, от которого дети становятся внимательными и готовыми к тому, что они будут думать и что не от них исходит, а от этого человека, стоящего там, между черной доской и залитым солнечными лучами окном.

— Дети! Мне надо вам сказать одну вещь. Не знаю, будут ли об этом в вашем присутствии говорить родители. Недавно мы с вами рассматривали карту Европы, вот эту…

(Он достает ее из угла и вешает на два гвоздя возле черной доски, перед детьми.)

Вы помните: Балканы — здесь; Болгария, Сербия, Турция, не так ли? Так вот, вероятно, разгорится война вот здесь, между Болгарией и Турцией. А все правительства Европы так тесно связаны между собою договорами о союзах, более или менее тайными соглашениями, обещаниями, что война, начавшись там, распространится, весьма вероятно, на всю Европу! Вот и все. Говорю я вам это не для того, чтобы вас пугать. Вы большие мальчики. Но надо вам это знать. А теперь приступим к уроку арифметики.

Кланрикар ничего не прибавляет. Он говорил самым простым тоном, не искал эффектов. Ничего как будто не подчеркивал. Эти малыши не знают его взглядов. У него еще не было повода дать им почувствовать, как он смотрит на мир и войну, на правительства, на дипломатию, на ход человеческих дел. Но так было сильно волнение, побудившее его говорить, стольким мыслям отвечало это немногое, сказанное им, что детям вдруг представилась чернеющая вдали грозной тучей война, кружащаяся, расползающаяся во все стороны, как удушливый дым. Блестящие сражения, о которых им говорили на других уроках, портреты знаменитых генералов на обложках тетрадок, звуки трубы на крепостных валах, опьянение, знакомое им по игре в солдаты, вся эта фантасмагория исчезла. Даже слово звучит по-новому: война. Господин Кланрикар — первый человек, о ней заговоривший с ними. «Правительства». Их они видят тоже. Они не любят их.

Кланрикар почувствовал себя легче. На миг волнение оставило его. Он чуть ли не готов смеяться над собою. Вот как забежал вперед.

Как нам вести себя? У меня бы терпенья хватило. Его у событий не хватает.

Воспитывать молодое поколение? А если все сразу развалится?

«Надо мне непременно повидаться днем с Сампэйром. Я это устрою».

Он пишет цифры на доске. Завидует священнику, который сказал бы на его месте:

«Дети, помолимся богу, чтобы он помог нам в этом великом испытании».