Жюльета Эзелэн запирает дверь за собою. Звук вращающихся в скважинах ключей был таким же, как много раз. Когда она выходит из своей квартиры, ей постоянно кажется, что она не вернется сюда.
Лестница — перед нею. Она сходит по ступеням. В разверзающейся перед человеком лестнице есть начало головокружения, некое обещание. Увы! Всего-то три этажа. Пропасть неглубокая!
У Жюльеты — небольшой сверток под мышкой. Она проходит мимо привратницы, и та думает: «Какая бледная — квартирантка третьего этажа! И глаза какие грустные! После двух месяцев замужества!»
Девять часов. Жюльета очутилась на улице как-то внезапно и удивляется. Как удалось ей так быстро собраться? И квартира убрана. Если «он» случайно вернется раньше, чем она, то никаким беспорядком не сможет быть недоволен. По-видимому, она управлялась с вещами не видя их, с ловкостью, с проворством, всегда ее отличавшими, а теперь только по временам вступающими в действие, как механизмы, среди полной растерянности.
Вот она на прохладной и залитой светом улице в столь ранний час, словно ее ждет какая-то работа. Но ничто ее не ждет. Она ощущает сверток под локтем. Он-то и послужил для нее поводом выйти. Но она в этом уже не уверена. Она хорошо знает, что никто бы не понял, почему она так поторопилась.
Люди идут мимо, шагают прямо вперед, с удивительной уверенностью. Очевидно, нисколько не сомневаются в том, что им надо сделать. В автобусе все промелькнувшие лица, хотя и не веселы, ни даже спокойны, но — как бы сказать? — оправданы. Да, у них есть готовое оправдание. Почему вы здесь, в этот час? Они бы знали, что ответить.
Жюльета чувствует чрезвычайно легкое и тоскливое опьянение. Оно поднимает дух, как и радостный хмель, но головокружение от него горько, как перегар, и так же ненужно. Оно тоже притупляет сознание, но тогда ощущаешь себя шаткой, как призрак, оторванной, потерянной. Потерянной! Чуть только произнесешь слово «потеряна», — оно овладевает тобою, окутывает и уносит тебя. Оно соткано из серого тумана, ледяного безумия, сырости.
Вход в метро. Жюльета не любит этого подземелья, оно ей внушает инстинктивно чуть ли не ужас. Но сегодня все враждебное имеет право на нее. Все, взирающее на нее со злобой, столкнулось, по-видимому, с ее судьбою.
Это октябрьское утро бесконечно прекрасно. Даже от этого не избавлена она, от сознания, что жизнь была бы для нее счастьем…
Бездна метро обдает ее своим жалким дыханием. Право же, нет никакого смысла сходить по этим ступеням. Но и это — неясное обещание, какая-то ничтожная вероятность низринуться в пропасть.
* * *
Перед Жаном Жерфаньоном горы понижаются. Этот край не восхищает его. Быть его уроженцем — не велика была бы честь. А между тем, его родные места находятся поблизости. Вид деревень, расположение посевных площадей, волнистость почвы должны были бы трогать его некоторыми чертами сходства. Быть может, ему неприятно находить отражение того, что дорого ему в посредственных, на его взгляд, картинах.
Он смотрит на свой чемодан, лежащий перед ним на сетке и слишком с нее свисающий. Это чемодан бедняка: саржей обтянутый картон; уголки из грубой кожи; неуклюжие, глупо раздвинутые ручки.
«Это потому, что я беден, — думает он почти весело. — И бедность моя — деревенская. Нечего лгать моему чемодану».
Вдобавок ко всем другим причинам чувствовалось возбуждение, Жерфаньон почти не спал эту ночь. Вчера вечером, в Сент-Этьене, у него не хватило духу рано лечь. Он пошел в кафе. Бродил по улицам. Любовался тенями на площади Республики, словно это была площадь знаменитого города. Повеяло холодом с гор, сгустился туман. Улицы были безлюдны.
Вернувшись в гостиницу около полуночи, он растянулся на постели, расшатанной приезжающими по торговым делам. Не мог заснуть. Даже не старался. В голове проносились мысли без счету. Казалось, за эти несколько часов все вопросы жизни, все, что делается в мире, все вероятности грядущего вперемежку посылали к нему делегации. Он нисколько не усиливался думать. Он был как прохожий, которого остановил людской поток на главном мосту огромного города. Остановил и струится мимо.
В пять часов он был уже на ногах, ощущая крайне напряженную бодрость. Оттого, что он привык много спать, в голове у него немного шумело после бессонницы и в глазах чувствовалась некоторая тяжесть. Но чрезвычайная ясность мыслей была ему так приятна, производила на него такое впечатление силы, запаса сил, что он даже решил: «Теперь я испытаю эту систему — почти не спать. Слишком я много сплю. И оттого, что вижу много снов, мой ум, несомненно, уделяет слишком много возможностей сну, приключениям, которые с ним во время сна случаются».
В шесть часов он был на перроне станции, один, если не считать станционного служащего и нескольких газовых фонарей, — задолго до отхода поезда, но не испытывая особенного нетерпения. Он чувствовал себя способным долго ждать без всякого раздражения. Затем рассвело. Даже станционные здания, стрелочный пост, цистерны позаимствовали у зари новизну, смелость. «Надо это запомнить навсегда. Устроиться так, чтобы по временам видеть мир на рассвете».
Между тем, мысль о заре была недавно отравлена для него. Зори целого года! Ему послышался звук трубы. Он оглядел себя, чтобы убедиться, что на нем штатское платье.
Поезд в Париж отошел в 6.40, а не в 6.38. Эти две минуты задержки истомили Жерфаньона сильнее, чем все остальное время ожидания.
Жан ходит по коридору вагона. Он размышляет о своей наружности. Роста он скорее высокого. Ничего нескладного в нем нет. Но он чувствует, что естественные позы у него некрасивы. Жесты его, когда он наблюдает их внутренним оком, не нравятся ему. «Мне недостает изящества. Я крестьянин. Да и помимо того „провинциал“ — это ведь что-нибудь значит. Пустяки! Я рассмотрю этот вопрос позже, когда он прояснится. Это не слишком важно. Лицо? Иной раз, перед зеркалом, лри известном освещении, я склонен быть о нем очень хорошего мнения. Но этому всегда мешает какое-то беспокойство. Робость? Критический дух? Забота о чужом мнении? Во всяком случае, это не фатовство. Какого цвета у меня глаза? Черные? Нет, не совсем. Темные? Под темный дуб. Могут ли быть красивы глаза такого оттенка?»
Опять он уселся, еще раз смотрит на чемодан. «Там все мое имущество». Он улыбается. «Я — из тех, кому нечего терять».
Никогда еще будущее не расстилалось перед ним так широко. И никогда еще не чувствовал он себя таким свободным. Так он думает, по крайней мере. Человек в двадцать два года уже способен относиться несправедливо к своему прошлому.
Между тем, его ждет впереди нечто весьма определенное. Ему должно было бы казаться, что судьба его, вначале раздробленная и струившаяся во все стороны, мало-помалу начинает сосредоточиваться и канализироваться. В Париже его ждет професиональная деятельность, начало поприща, отойти от которого впоследствии мало надежды у него и которое не считается изобилующим неожиданностями.
— Не забыл ли я своей щетки?
Это — платяная щетка, полюбившаяся ему бог весть отчего, одна из четырех или пяти вещей, к которым он привязан и утрата которых была бы для него несчастьем.
«Ребячливое чувство, конечно. Но три четверти наших чувств ребячливы, а остальные ребячливы каждое на три четверти».
Он противится желанию порыться в чемодане. Потом замечает, что это сопротивление, упершись в одну точку, помешает ему наслаждаться как следует другими вещами, если не прекратится. У Жана нет извращенной склонности к самообузданию, и он скептически относится к некоторым мнимым победам над собою, «когда дело не стоит труда». Он поднимается. Открывает чемодан. Щетка — там. Он ласкает ее взглядом, как погладил бы рукою умного зверька, не шевелящегося в корзинке, куда его положили. Дарит снисходительной и нежной мыслью некоторые другие вещи, не менее смиренные, не менее верные. Ему припоминаются иные мучительные вечера в казарме, когда в вещах своего «личного ящика» он готов был видеть единственный смысл существования: «Я, кажется, мог бы дать себя убить на этом ящике, защищая их» (там была, среди прочего, книжка, которую он очень любил, и записная тетрадь). Он думает о животных — о жалкой любви животных к тому единственному, что им принадлежит, — к норе, к соломенной подстилке, к тряпке в углу кухни. Ему приходит на мысль, что это «идет далеко», что «это ставит вопросы». «Быть может, мне и там понадобится иногда открывать свой чемодан, чтобы мне было за что держаться».
Нет, нет! Мысль его разом встрепенулась, отряхивается от ласк меланхолии. Жан прошел через период испытаний. Новая жизнь его будет приветлива и широка. До следующего периода испытаний. Но он, несомненно, очень далек. Когда невзгоды очень далеки в грядущем, то морально они удалены в бесконечность, и стрелка тревоги остается на нуле. Какая это красота — вибрирующая станция! «Еще три и пять — восемь… восемь с половиной, скажем — девять часов, и я уже буду много минут ощущать себя парижанином».