Силы Парижа

Ромэн Жюль

I

УЛИЦЫ

 

 

Улица Лаферьер

Изогнутая, как формы, возбуждающие желание, и как рука, охватывающая стан, прежде чем сжать его, она кажется обреченной на одиночество. Ни одно движение города не пересекает ее; лишь некоторые доходят до нее и в ней замыкаются. Кажется, что ее стороны изгибаются для того, чтобы замедлить движение проходящих по ней тел. Теснее соприкоснуться с ними и завлечь их в какую-нибудь дверь. Она скромно выходит на деловой проспект, но между нею и им не много взаимного обмена. Правда, он принимает несколько человек, но чувствуется, что она делает выбор. Иногда она посылает на проспект женщин, как тяжелое, душное дыхание. Слегка толкаемые, они проскальзывают между прохожими. Толпа, которая спускается по проспекту, притягиваемая центром города, не испытывает от этого неудобства. Но та, что подымается в гору, оттесняется назад и борется с искушением повернуть обратно и спускаться, подобно этим женщинам. Толпа сопротивляется; она не дает воли красивым небрежным движениям. Потом она замечает улицу, пустынные тротуары, камни мостовой, которые улыбаются, как вычищенные зубы; фонари, ожидающие в позе девиц. Толпа хотела бы рассыпаться по таинственным домам, превратиться в сплетенные парочки за красивыми молочными занавесками в складках, которые разнеживают дневной свет и наряжают его в кружевные юбочки.

Улица внушает таким образом соседней толпе желание смерти. Она сама похожа на небытие. Она существует только в известные часы, когда лица приближаются к оконным стеклам, или ночью, когда какая-нибудь компания, выйдя из театра, разливает в ней свое веселье, как флакон духов.

Но она особенно реальна в мечтаниях других улиц и в их глухом желании походить на нее. В самом деле, разве улице Лаферьер, молчаливой, недвижной, которая могла бы существовать, но предпочитает не жить, чтобы испытать более верное наслаждение, которая дробится на кусочки, чтобы стать более легкою, — разве улице Лаферьер не больше ведомо счастье, чем улицам, по которым громыхают ломовики?

 

Улица Суффло

Она широка и коротка, как растаявшая и пролившаяся площадь. Она понижается к западу. В различные часы направление движения ее прохожих меняется: утром они спускаются по ней; вечером поднимаются; так, спина их всегда обращена к солнцу, а тень падает перед ними.

Она встречает улицу Сен-Жак, которой не удается пересечь ее, которая притупляется о нее и разбрызгивает по ней своих прохожих направо, налево, в косых направлениях. Правда, у улицы Сен-Жак такой вид, точно она продолжается дальше. Но дальше только дома и пустые тротуары; у нее хватает силы тянуться дальше только ранним утром, когда оживают школы.

Улица Суффло не успевает усвоить себе брызги, рассыпанные улицею Сен-Жак; она остается холодною, пористою, искромсанною. Ее магазины кажутся съежившимися; редкие экипажи, фиакры, немногочисленные ломовики останавливаются, въехав двумя колесами в канавку.

Может показаться, будто улица Суффло ничего не чувствует и ни о чем не думает. Однако она поднимается по направлению к Пантеону, она является еще скромным, но уже величавым началом купола. Душа вселяется в нее случайно, один раз в году, но так, что в чертах ее сияет божество.

 

Гаврская улица

В ней нет совершенства. Где начинает она отличаться от нескольких других сплетающихся улиц? До каких пор она является распускающеюся улицею? Она кажется туго стянутою и теплою серединою снопа, которую можно сжать в руках.

Коренастая, идущая от вокзала к большому магазину, она вся напряжена. Она энергично проникает в стены, вздувается в них клубнями толпы: кондитерскими, ресторанами, гостиницами. Но в еще большей степени она живет движениями, которые торопятся покинуть ее.

Две вереницы экипажей улицы Сен-Лазар, пробуравленные промежутками и скользящие в противоположных направлениях, как два решета, и Гаврская площадь — клубок экипажей с меняющими форму пятнами пустот, губка, которую выкручивают — по каплям сочат людское множество в горлышко улицы.

Избыток жизни препятствует установлению в ней порядка. Тело ее бесформенно и текуче, как тело толпы, жизнь которой будет измеряться одним только часом. Тротуары все время стремятся соединиться через мостовую. Толчея разливается и расщепляется между колесами. Повозки хотят двигаться как можно скорее. Они бросаются куда попало, забывая о правой стороне, потом останавливаются, одна подле другой. Их масса, заторможенная в своем беге, едва шевелится, как почва, которая трескается перед обвалом.

Несмотря на горячку и суматоху, сообщающую ей неиссякаемую юность, Гаврская улица повинуется какому-то ритму. Большие вокзальные часы царят над улицею и диктуют ей время. Четкий угол черных стрелок, их правильное сближение и расхождение заставляют струиться по ней волнистые линии.

Улица самонадеянна; она верит, что ее усилия и ее борьба, не останутся бесплодными; она чует столкновения, битвы, которые создадут благоденствие. Ей неведомы плавность, покой, замирание жизни. Даже ночью она продолжает жить. Когда другие улицы иссякают и двери домов перестают всасывать их, по ней еще раздаются чьи-то торопливые шаги.

 

Королевская улица

По каждому тротуару люди идут в двух направлениях; они нигде не образуют уверенного в себе потока. Один маршрут не согласуется на ней с другим. Поэтому душа улицы не волокниста; мы не видим на ней длинных сливающихся вместе струек, которые отсвечивают при встрече друг с другом. Душа рождается сразу из сотни маленьких толчков; она — гребень многих волн; происходят случайные разряды ее между двух тел, напоминающие сухое потрескивание ногтей.

Тротуар отягчен пивными и кафе; выпяченные, наполненные людьми террасы внушают прохожим отвращение к продолжению своего пути; вокруг этих террас душа меньше проявляет себя; порывы приклеиваются к ним, как мухи к липкой бумаге.

Улица напоминает стержень гири, на двух концах которого насажены две площади. Но площадь Мадлэн мыслит более грузно, нежели другая площадь; она обуздывает Королевскую улицу, принуждает ее к добропорядочному существованию.

Экипажи образуют на мостовой две четко обозначенные полосы; каждая из верениц движется в своем направлении; каждая скользит мимо другой, и их легкое касание сознает себя. Женщины, сидящие в экипажах навстречу друг другу, обмениваются взглядами. Между автомобилями, пошатываясь, медленно катятся велосипеды.

Улицу периодически сводит судорога. Движения останавливаются; толпа делается бесформенной. Справа и слева поджидали улица и предместье Сент-Онорэ, рассеченные, от нетерпения готовые завести грызню. Вдруг обрубки пускают ростки, вытягиваются, смыкаются, разрывая другой поток людей и экипажей. Это жесткая, всюду параллельная себе душа, к толще которой прижимаются края наносимой ею раны.

 

Монмартрская улица

Ее сущность

Несмотря на свою длину, она образует почти что единое существо. Ибо она является осью нескольких водоворотов и постоянным руслом нескольких потоков. Большая часть тел все время остается на ней или неизменно по ней следует. Она недостаточно изогнута для того, чтобы на ней могли зарождаться центробежные токи; но она все же несколько изгибается, так что скользящие по ней экипажи не вполне свободны в своем движении; она вынуждает их сдерживать свой бег, как бы приклеивает их к своим стенам. Она стремится замкнуться, ограничить свою жизнь, создать в себе целый мир.

Никакая другая улица не служит ее непосредственным продолжением; никакая другая не обладает той же сущностью, не принадлежит к той же категории. Достаточно могучая, чтобы противостоять натиску окрестной жизни, она не делает усилий оставаться неизменною. Она вбирает в себя часы, окрашивая каждый из них чувством, рожденным только для него, наделяя душою, которая походит только на себя. Но каждый день часы возвращаются, те же, что были накануне; и улица опять наполняет их своими чувствами. У нее сложились привычки, но она остается юною. Складки, налагаемые на нее временем, все еще прекрасны.

Половина десятого утра

У нее есть своего рода центр, сферическое утолщение, полное трепетной жизни и слегка перемещающееся у угла улицы Нотр-Дам-де-Виктуар. Множество токов, принесшихся с юга и с севера, оканчиваются здесь, разрываясь на клочки. Те же, что продолжают движение, оставляют здесь свою стремительность. Но центр слишком далеко от середины улицы; остальная, южная часть вся рыхлая: поперечные улицы распиливают ее, так что по обе стороны летят брызги опилков.

Она обкармливается людьми; она всасывает их, как только они вступают на нее, точно луг, впитывающий дождь после долгой засухи. Группы взбухают, как шапочки больших грибов. Они вырастают в одно мгновение: такова сила привычки.

Улица напряжена, вздута. Она чувствует, что в ней рождается множество жизней, и испытывает наслаждение от этого. Она чувствует также, что все они рождаются торопливо, и что ей некогда пытаться вносить сюда больше порядка. Несмотря на желание упорядочить свою душу, она спешит пересоздать ее. Ей кажется, что она масса тесно посаженных в жирном черноземе деревьев, каждое из которых должно бы расти на открытых пространствах в горах: там каждое стало бы лесом.

Зрелище наполняющих улицу людей внушает представление, что успех в жизни дается не легко; что недостаточно родиться, чтобы быть живым; что нужно двигаться проворно и начинать жизнь как можно раньше, в поте лица; что проникать в жизнь приходится как бы через узенькое горлышко, скорчившись, оттесняя направо и налево другие существа; но и после проникновения в нее нужно быть постоянно начеку, а не то сорвешься и пойдешь на дно. Улице кажется, что она тотчас же умрет, если хоть на минуту перестанет напрягать все свои силы. Сознание ее является каким-то неустанным круговоротом и вечным напряжением. Она кажется видимою сквозь туман картиной одного из тех цирков, где велосипедисты кружатся над клеткою со львами.

Полдень

Верхние этажи домов опорожняются; движение на мостовой застывает. Вся улица — стручок, в котором зреют два ряда ресторанов. Люди почти не шевелятся; они скучиваются вокруг столов. Движение укрылось внутрь тел. Суетятся уже не люди, а маленькие существа, которые образуют тело людей. Улица превратилась в густую массу копошащихся клеточек.

Душа у нее из другого царства, не столь четкая, не столь связанная, не столь замкнутая; душа, у которой нет центра, и которая клейко сочетается со всеми богами.

Половина первого пополудни

Ее испещряют медленные движения, которые не забирают далеко и возвращаются к отправным точкам, как завитки волос. Загроможденная и неуклюжая, она похожа на главную улицу провинциального городка в день храмового праздника.

Завтрак только что окончился. Несколько времени назад здесь были лишь куски копошащегося мяса. Освобождаются ритмы, смыкающие тела в группы. Но они еще недостаточно мощны, чтобы оживить всю улицу. Они лишь пытаются сделать первый шаг за пределы отдельных людей.

Это слой застывшего жира на горячей сковороде. Он еще только начинает топиться. Отдельные части уже коробятся и шипят. Уже видно, что тут образуются центры тяготения. Маленькие вспышки вдруг соединяют отдельные друг от друга вихри; разматывается несколько клубков, и нитка скользит вокруг еще замкнутых вихрей, как канат вокруг блоков.

Улица спокойна; на ней мало экипажей; мостовая обращается в дружеское продолжение тротуара. Улица довольна; но она все же ощущает потребность быть более широкой, с аллеею для прогулок посередине, с четырьмя рядами деревьев, кустами и лужайками, соединенными между собою посыпанными песком дорожками. Люди много разговаривают.

Ей хочется покоя и неподвижности, которые, однако, не раслабляли бы ее душу. Ей хочется, чтобы тела, находящиеся на ней, общались друг с другом путем широких, легких, мимолетных излияний, и ей не приходилось бы заниматься утомительною работой перемешивания их, из боязни, как бы инертность не вызвала отложения вокруг каждого существа известковой корки. Она желает исполненного напряжения покоя.

Но ей крайне не хочется приниматься за восстановление групп людей, работающих в мастерских, магазинах, канцеляриях. Она предпочитала бы еще больше обессилить каждого человека, позволить ему онеметь в мутной послеполуденной дремоте, втянув в себя все свои щупальцы.

Но она знает, что капелька, которая вскоре будет уронена часами, резко встряхнет ее и превратит в плотные сгустки приступающих к работе людей.

Три часа

Теснящиеся на ней экипажи причиняют ей страдания. У них у всех хорошие лошади или мощные моторы. Они хотят большого простора, хотят развернуть всю свою силу. А им приходится останавливаться; ногам лошадей приходится разбивать избыток своей энергии о камни мостовой; удилам — запрокидывать лошадиные головы над вздувшеюся грудью; тормозам — туже сжиматься вокруг ступиц.

На улице есть замедления, задержки движения, смолистая густота похоронной процессии. Это не значит, что она таит в себе смерть. Она отвердевает от избытка жизни.

Люди тяжело переваривают пищу; во рту у них горечь; они думают о своем теле и досадуют на то, что процессы, совершающиеся в нем, так явственно ощущаются ими; было бы куда лучше, если бы органы выполняли свою работу, не причиняя беспокойства сознанию.

Кажется, будто каждый экипаж, каждый человек, каждый мускул, каждая клеточка, каждое колебание атома напрягаются и изгибаются вперед, чтобы прижаться к себе подобным единицам.

Неподвижность обусловлена этим сплочением тел.

Улица не очень любит себя. Существо, которое жило бы весь день, как она живет в этот напряженный час, очень скоро умерло бы. Силы, соприкасающиеся одна с другой, ожесточенно схватившиеся друг с другом и производящие вследствие этого впечатление равновесия, очень скоро ослабели бы, как хлопающие пружины; элементы, вступившие в борьбу друг с другом, съежились бы: наступила бы полная и окончательная смерть, мгновенное разложение; или же нетерпение и возмущение родило бы из всех этих столкновений страшный центробежный вихрь, который в одно мгновение расплевал бы улицу по городу.

Десять часов вечера

Она подобна женщине, ложащейся спать с головной болью.

Тела на ней редки; но они пробегают улицу с одного конца до другого. Несколько экипажей, бешено мчащийся опорожненный автобус являются разбросанными там и сям обрывками недавнего оживления, смутными очертаниями существа, в котором теперь угасла жизнь.

Она испытывает ощущение пустоты, которую замутняют неверные отблески; — ощущение тишины, которая едва-едва нарушается шумом в ушах; — ощущение солоноватого, противного привкуса, обыкновенно остающегося у нас после длинного обеда, на котором было выпито лишнее.

Девицы, стоящие у углов зданий, внушают прохожим мысль о теплых комнатах, где плоть вкушает наслаждение, презревши высокие материи.

Улица почти не помнит себя; она перестала существовать во времени.

Есть только прохожие на тротуарах, которые вмещают ее в своих взорах и дают ей существовать в своих мечтах; есть люди, сидящие у круглого стола за стеклами ночного ресторана; лаская рукою свои стаканы, в которых распускается широкое лицо пьянящей влаги, они видят улицу через зеркальные стекла, щупают ее простор, и хотя она пуста, находят, что она оживлена; что у нее есть направление и скорость; что она очищена, освобождена от своего тела; что бьющая ключом жизнь ее нематериальна и является как бы ночным танцем обнаженных стихий.

 

Пассажи

В центре города, там, где ткань ритмов самая плотная, где жесты, голоса, скорости спутываются в пушистый ком, который вечером воспламеняется; зажатые между бульварами и предместьем Монмартра, как между засовом и пружиною, — пассажи наслаждаются своей легкою текучестью и зыбкою тишиною.

В каждом из них два встречных тока, задевающих друг друга; легкое соприкосновение пробуждает душу, которая изумляется присутствию в ней некоторой ясности и некоторой гармонии. Пассажи являются мирною формою толпы. Она чувствует себя в них привольнее, вытягивается; она согревается от трения об их стенки. Поступь пешеходов больше не лепится скромно вокруг вереницы экипажей, как плющ вокруг дубов. Они не шлепают больше по грязи, не терпят от стихий. Пассаж укрывает их и окружает почти домашним уютом. Это улица, которая постоянно прибирается, или комната, в которую постоянно вносится беспорядок.

У обоих концов пассажи скучиваются, густеют. Токи их, в других местах прозрачные и прямые, мутнеют и свиваются вместе. Там, впереди, улица и бульвар катят такую спутанную, такую плотную массу, что возникает страх, будто в ней невозможно больше проложить путь. Пассажи вселяют нерешительность в мужчин, которые замедляют шаг, рассматривают витрины магазинов, идут вслед за девицами, клейкая поступь которых у выходов своей медлительностью как будто хочет совсем остановить движение остальной толпы.