Омнибус
Контора
В ней свет, тишина и ожидание. Лучи желтые, как в бедной столовой; они не пытаются создать группу с помощью яркого света, отнимающего у душ их мглистый полумрак. Уже установилось мягкое равновесие, и лучи грозили бы нарушить его, забирая его в свои руки.
Контора погружена в меланхолию и в полусон. Она чувствует себя полной укрывшихся в ней вещей. Волнение города замело в нее сердца, легкие, съежившиеся, сероватые: шарики пыли под мебелью.
Контора есть лишь место отправления в короткие путешествия в качающихся и грохочущих колымагах. Она привал и место свиданий. Присевшая в уголку женщина ожидает прихода друга; а напротив — мужчина ждет женщину.
Вся контора ожидает, не произнося ни слова. Вся ее душа предвосхищает будущее. Вся ее душа — груз, который давит на стрелку часов, чтобы минуты, назло ей, не тянулись бесконечно. Контора дремлет, улегшись ничком на времени, как на ковре, на котором она разглядывает мельчайшие цветочки, считает один за другим волоски, — эти жесткие волоски, щекочущие и раздражающие ее.
Ей жарко. Ее томительное ожидание испытывает потребность немного вспотеть. Печка отягчает воздух. Те, что попадают сюда, мечтают не двигаться дальше, отказаться от всего и размякнуть здесь. Хорошо, если бы каждая скамейка превратилась мало-помалу в постель, и заперли бы двери на улицу.
У конторы нет ни центра, ни естественных движений; она лишь вздрагивает, когда контролер объявляет о прибытии омнибуса. Но, вздрогнув, она жалеет об этом и продолжает ожидать.
Очередь у омнибуса
Сначала это только линия тел, вытянувшаяся у края тротуара и столь же узенькая, как этот край. Все лица обращены к мостовой. Она ожидает с беспокойством. Но ее желание не всецело поглощает ее. Душа ее остается еще в достаточной степени свободной, чтобы мечтать. Это ряд смутных мыслей, в которых есть безропотность, оцепенение, некоторое презрение к слишком энергичной деятельности, вздох об окончательном, настоящем покое, более глубокое и более сосредоточенное сознание улицы, чем у толпы, находящейся в движении.
Омнибус подъезжает. Очередь в беспорядке спускается на мостовую, как срываемое ветром с кольев полотно палатки. Она скучивается и принимает форму фасолины. Ее вогнутость плотно приливает к задней части омнибуса и образует как бы банку. Внутренние движения видоизменяют эту кучку людей; прежде чем кондуктор вымолвил слово, она начинает организовываться соответственно гармонии чисел, которыми потрясают ее руки. У ее души есть несколько поясов, радостнее всего она у середины вогнутости; дальше, направо и налево, ее уверенность уменьшается и переходит, наконец, в уныние и раздраженность.
«Какой номер?»
Группа что-то бормочет. Человек выбирает несколько наугад цифру и начинает выкликать.
Группа сжимается, растет вверх, конвульсивно вздрагивает. Она хотела бы войти вся целиком в омнибус; она знает, однако, что она примет в нем другую форму и переменит душу.
Она уменьшается и, соответственно этому, опечаливается. О! Она не оплакивает части, отделяемые ею. Напротив, она боится продолжать свое существование, остаться выжимками в фильтре.
Она продолжает существовать; омнибус полон; Группа же, хотя и значительно уменьшилась, все же не целиком втянута им.
«Полно!»
Одну секунду она колеблется; затем отрывается от омнибуса с видом такого отчаяния, что прислушивается, не кричит ли она.
Внутри
Продолжительность маленькой группы, молчащей в своей шумной раковине, измеряется каким-нибудь получасом, если брать ее как совокупность известного количества людей. Но она существует меньше; у нее нет времени создать свою собственную жизнь, еще никем не пережитую. Она рождается и умирает, подобно своим предшественницам в омнибусе. Она приобретает свою форму не постепенно, следуя внутреннему призванию. Форма сразу же навязывается ей скамейками, которые запрещают ей производить какие-либо изменения.
Группа состоит из двух рядов, и желтоватый свет немного растворяет их, чтобы лучше смешать. Фонарь освещает снаружи; он прижимает свое лицо к оконному стеклу, точно нищий, разглядывающий в окно всемирное собрание на ферме.
Какие-то токи пронизывают существа, сидящие в одном ряду; им приходится преодолевать лишь маленькое расстояние между локтями, коленями, слегка касающимися друг друга бедрами; препятствием на их пути служат лишь ткани, принявшие человеческие свойства от соприкосновения с телом.
Эти токи самые темные, наименее наделенные сознанием. Другие, потрескивая, соединяют между собою головы, взглядывающие друг на друга. Каждое тело образует пару с телом, сидящим напротив. В промежутке воздух кажется более жестким, и в нем слоями проносятся течения.
Группа молчит. Ни одно слово, произносимое кем-нибудь из составляющих ее людей, не доносится до слуха всей группы в целом. Но шум колес, дребезжание стекол, лязг железа, мешающие ей составить расчлененную мысль, оберегают ее от чувства неловкости, рождаемого ее немотой. Она не испытывает беспокойства в ушах, куда общее молчание вливается маленькими, холодящими тело струйками. Взоры ее направлены преимущественно внутрь. Но и извне иногда проникают сюда искромсанные картины. Своими грубыми руками движение принуждает их проходить сквозь оконные рамы, как сквозь ножи мясорубки. Это больше не предметы, это кровь, вытекшая из их ран: краски, огни, растворяющиеся в желтом свете фонаря.
Иногда омнибус останавливается. Группа замечает свое молчание; она испытывает беспокойство; она, может быть, обновится, но пассивно; какой-нибудь пассажир покинет ее, его место займет другой, независимо от воли и мечтаний группы.
Потом тряска и шум возобновляются. Группа чувствует камни мостовой, как внутренние толчки. Они не вызывают у нее представления, что омнибус утомляет улицы своим быстрым движением. У души ее нет стань отчетливых мыслей. Она полна неясных образов забытья, смутных, отрывочных снов; в ней нет ясной последовательности, — есть непрерывность. Напоминающая поток грязи, впечатление полноты и пустоты одновременно.
Империал
Пассажиры империала связаны с улицей, так что их группа почти не существует. Два ряда обращены спиной друг к другу; соседним телам передается только мягкое чувство смежности. Глаза смотрят на мостовую, тротуар, дома. Империал господствует над улицей, возвышается над ней, над ее разнообразными силами, как подвижная площадка. Его движение едино, потому что состоит из неподвижностей, перемещаемых какой-то энергией в одном направлении. Этот несложный организм пребывает в общении с улицей.
Он движется на высоте вторых этажей и развлекается мимолетным соприкосновением с интимным полумраком комнат. Он замечает столовую, письменный стол, постель. Жилища кажутся ему таинственными и желанными; у него вдруг вспыхивают симпатии к домам. Впрочем, у него есть нечто общее с ними. Своей формой, своей позой он отличается от улицы; они роднят его с группами, которые живут, огражденные стенами. У него только один ритм; пассажиры сидят на нем бок о бок, почти как в гостиной. Он знает, что внутри омнибуса, под ним, есть помещение теплое и закрытое.
Между домами, прикрепленными к земле, внутренне упорядоченными ясной гармонией, и улицей, волнующейся, множащейся, живущею фейерверком, чье единство возникает, греется одно мгновение на солнышке и затем, как ящерица, исчезает в листве, группа империала представляет собой движущееся единообразие. Она является как бы куском улицы, взнесенным последней к другому порядку вещей, мечтающему о помещении с полом, со стульями, стенами, чтобы закрепить находящихся в нем людей; или же совокупность сил, которые вместо того, чтобы истощаться от столкновения друг с другом, мудро объединились для совместной борьбы с пространством.
Театр комической оперы
Очередь
Вся ее жизнь исчерпывается ростом. Эта группа непрерывно увеличивается, и ей не ведомо ни преходящее ослабление, ни конечный упадок. Старость не настигает ее; она не умирает от дряхлости и разложения; она претерпевает изменения в пору полной зрелости.
Но так как она постоянно возрастает, и так как это возрастание идет не кругом какого-либо постепенно организующего ее центра, то ее масса не единообразна и не гармонична.
Пришедшие тела прислонились к двери, сели на ступеньках лестницы; к ним медленно присоединились другие; и с тех пор ни одно не переменило места. Гений группы не удовлетворил изначальной потребности в единстве, которая, может быть, была у группы. Группа образовалась, как образуются дюны действием ветра и песка. Ее строение внутренне не обусловлено и не служит выражением способа воздействовать на вселенную. Это лишь слепок лица, он лучше передает город, который дает ему форму, нежели группу, которой око принадлежит.
Спереди ее строение начинается несколькими бедно одетыми молодыми людьми, артистами, из энтузиазма пришедшими часом раньше. Среди них нет женщин. Первый в их ряду является предметом их особенной гордости: он прислонился к каменному косяку, став боком к двери, он дал начало группе; когда появился второй, ему показалось, что это он сам произвел его через раздвоение. И каждый раз, когда к группе прибавлялся новый человек, у него по-прежнему было впечатление саморазмножения.
Затем артистические парочки, теплые и тесные, с обилием взглядов, токов, взаимного общения между телами, и с мыслью о комнатах, куда они возвратятся после возбуждающей музыки.
Далее группа состоит из нескольких одиноких женщин с партитурами в руках. Здесь она размягчается, оставляет вокруг каждого тела свойственную ему атмосферу и, лихорадочно, робко, с любовной потребностью растаять, ожидает превращения.
Еще дальше она крепнет и становится трезвою, это студенты и любители, пришедшие в надлежащее время, без исступления. Она еще более успокаивается и густеет в том месте, где начинаются мелкие буржуа; но немножко подальше ее все в большей степени пропитывает и снедает новое беспокойство: мелкие буржуа боятся, что пришли слишком поздно; им кажется, что подъезд очень далеко, а входная дверь так далеко, что им никогда не добраться до нее. Чем дальше, тем более возрастает страх; это он заставляет их сбиваться в кучу и становиться в беспорядке.
Душа группы не живет одним и тем же временем; в ней есть последовательность, каскады; конечно, она не содержит ни прошлого, ни будущего, но ей удается расширить пределы настоящего и разложить его на части. Потому что она не представляет непрерывного изменения: то там, то сям в ней есть расщелины, трещины, разделяющие два оттенка. Это объясняется тем, что группа иногда по пяти минут оставалась без прироста; ее конец высох в воздухе, потеряв уже способность сращиваться. Когда, наконец, прибавлялись новые тела, соединение их не было больше совершенным; в этом месте остался рубец. Общение между обоими краями спайки происходит в более слабой степени; душа переступает через канавку.
Группа то радуется своему росту, то страшится своих равмеров. Те, что приходят и образуют новый ряд, огорчаются длиною очереди; они приносят только тревогу. Они внушают группе беспокойную мысль, что она не уместится вся целиком в зрительном зале и не свершит своей судьбы. Затем, когда вновь пришедшие утвердились на своих местах, когда они пристали, как куски штукатурки к выступам и выемкам предыдущего ряда, когда они почувствовали, что за их спиною затягивается и охватывает их общая оболочка, — у них тоже появляется желание, чтобы группа увеличивалась; они ожидают и привлекают тех, что будут последними и одним своим присутствием будут толкать их внутрь здания.
У подъезда душа перестает бояться; ее забавляют приросты очереди, но в общем она мало интересуется ими. Она говорит о другом. Здесь читают либретто, просматривают партитуру, перечисляют актеров. Те, кто знают оперу, обсуждают ее или излагают ее содержание соседям.
Группа сознает пьесу по-своему. Она не присутствует на представлении, но она думает о нем. Это не предвкушение и не стремление к восприятию: это ощущение представления в меру сил ее души. Она получит душу, более способную к познанию, лишь после превращения.
Она готовится к нему, живя более напряженной жизнью. Конец торопливо вытягивается; но он не успевает дисциплинировать то, что прибывает к нему; и когда дверь открывается, когда напор разрывает щель между ее половинками, группа не знает, удастся ли ей целиком испытать радостное превращение; и она ползет с тротуара в коридор, как ящерица с перебитою спиною, которая не чувствует больше своих задних лапок.
Рождение зрительного зала
Мощные движения разливаются по лестницам и вестибюлям. Те, что должны образовать нижнюю часть зала, движутся чинно, идут серединою лестницы и дают время нарасти волне, чтобы подняться на следующую ступеньку. Но те, что взяли верхние места, стремительно несутся от кассы к контролю, разбегаются по ярусам, ухватившись за перила и быстро семеня по ступенькам; затем вдруг рассыпаются по галереям падающим дождем ракеты.
Остов зала подобен грудной клетке: изогнутые дугою ребра, одно над другим, утончающиеся по направлению к сцене и спаивающиеся на ней.
В этой зале рождается театр; его рождение начинается сверху. У середины верхней галереи появляется тело; оно немного плотнеет, затем тонкой струей разливается направо и налево. Один ряд уже чернеет и волнуется. Середина становится грузнее; светлые вырезы остаются только позади колонн.
Тогда созревает нижняя галерея. В этот момент театр обретает ту прежнюю душу, которой обладала очередь. Но новое строение, которое принимает ее тело, приводит ее в замешательство, и первая душа сейчас исчезнет.
Души появляются также у лож и у партера. Они образуют маленькие, еще беззаботные, лужицы. Однако их испарения уже лижут и подтачивают снизу верхнюю душу.
Верхняя душа чувствует, что центр тяжести поднимается у нее и подступает к горлу, как истерический клубок. Она задыхается, качается, опрокидывается; она подобна ледяной горе с подтаявшим, основанием, которая переворачивает и падает вершиной в воду.
Зал вырос
У зала нет полного сознания своего тела. Публика больших театров с удовольствием наблюдает себя. Между моментами внутренней жизни и экзальтации она разглядывает свои формы, радуясь тому, что заключает в себе красивых и богато одетых женщин.
Комической Опере очень хотелось бы восхищаться собою. Публика лож и галерей вооружена биноклями, которые кажутся началом тоннелей сквозь косное пространство. Иногда кто-нибудь из публики первых рядов кресел встает и всматривается в группы, подобно волне, взметнувшейся над морем, чтобы видеть море.
Но слишком узкий и слишком высокий зал стеснен своей архитектурой. Душа получает единство, только обратившись лицом к сцене; когда она пытается повернуть голову и посмотреть на себя, как цветок ириса, стебель ломается.
Затем зал слушает пьесу. Для доставления ему полного наслаждения театру лучше показывать не новые вещи. Зал ненавидит инициативу. Музыка, приводившая в восторг прежние массы зрителей, дает ему счастливую уверенность, что существование его солидно. У него почти есть традиция и предки, вера и долг; он происходит от тех аудиторий, которые некогда волновала эта же опера. И так же как ее, несомненно, будут ставить еще долго, то у зала возникает не только иллюзия, что он жил раньше, но и надежда, что он не умрет окончательно. Музыка — сознание. Когда тело разложится, сознание будет продолжать жить; залу известно это; сознание создаст другие тела, расклеив афиши по стенам города.
Чтобы зал не замечал своей собственной дряхлой души, чтобы он воображал, что душою его является то, что поет и сверкает в его глубине, — ему нужно видеть какую-нибудь любовную историю, легкую, пламенную, местами омраченную, которая происходила некогда в стране, где одевались в благородные цвета.
По мере того, как растет его уверенность в истинности драмы, зал перестает верить о реальность внешнего мира. Ему кажется, что все действия на сцене естественно рождаются из него. Он не предвидит всех их; страх перед неожиданным даже доставляет ему наслаждение. Но это только игра. Они выходят из него, как на логовища, а он нарочно не смотрит на них в этот момент, чтобы спросить себя затем с радостным любопытством, откуда они появились и в чем их тайна.
А между тем, нет вещей более реальных, чем эти действия. За ними, за сценою, за стенами, — небытие. Есть лишь одно существо, создающее себе видения, — создающее целый мир, залитый солнцем, ритмический, где люди поют, где стихии, проносясь, превращаются в гармонический рокот.