Мое знакомство с В. В. Ваниным произошло в неожиданных, чисто кинематографических обстоятельствах. В то время я, молодой режиссер, начинал снимать картину «Ленин в Октябре». Сроки мне были даны необыкновенно короткие: начав снимать эту огромную картину 12 августа, я должен был закончить ее в октябре, с тем чтобы картина вышла на экран 7 ноября — в дни 20-летия Великой Октябрьской революции.
Щукин должен был приехать к 1 сентября. За восемнадцать дней августа мне нужно было снять почти все сцены картины, не связанные с образом Владимира Ильича Ленина. Я начал со сцены на Обуховском заводе, где председатель завкома Матвеев встречает представителей эсеровского правительства, информирует заводских большевиков о том, что готовится вооруженное восстание, и т. д.
Ванина я тогда лично не знал, я видел его несколько раз в театре и, признаться, совсем не был уверен в том, что он может исполнить роль Матвеева. Матвеев представлялся мне прежде всего мужчиной более крупным, уверенным в себе, более внешне типичным питерским пролетарием. Как видит читатель, я представлял Матвеева более традиционно и поэтому на роль эту выбрал другого актера, который и начал сниматься. Прошло два съемочных дня, а на третий случилось так, как бывает порой только у нас на кинопроизводстве: приехав на студию, я обнаружил в гримерной Ванина. Оказалось, что исполнитель роли Матвеева внезапно и тяжело заболел, и мой режиссер Дмитрий Иванович Васильев за ночь успел договориться с Ваниным, вручил ему сценарий, притащил на студию и поставил меня перед свершившимся фактом: актер заменен, выхода нет, сроки не позволяют ждать ни минуты.
В первый момент я растерялся: перед гримировальным зеркалом сидел маленького роста, невзрачный, сутулый, с пухловатым, маловыразительным лицом человек, похожий не то на приказчика, не то на работника провинциальной бухгалтерии. Человек этот примеривал усики, от которых лицо его нисколько не делалось импозантнее. Маленькой расческой он пытался взбить реденькие волосы, причесывался то на пробор, то подымал волосы вверх, то опускал кок на лоб; лицо его не выражало ничего, кроме веселого недоумения.
— Очень уж внезапно схватили меня, — сказал мне, знакомясь, Ванин. — Понятия не имею, что тут играть! Сценарий-то я прочел, дочитывал в машине… Ну прямо не знаю, за что ухватиться! Хотя бы какую-нибудь черточку для начала, жест, что ли, какой-нибудь. Ведь ваш помощник сказал, что сейчас сниматься идем?
Я изобразил на лице своем восхищение по поводу того, что нам предстоит работать над ролью Матвеева, и стал растолковывать Василию Васильевичу, что думаю по поводу этого образа. Он слушал меня с подозрительно подчеркнутым вниманием, ибо общие слова за пять минут до съемки, разумеется, мало что могли ему дать. Потом он стал подхватывать отдельные мои фразы,
— Простой? — спросил он.
— Да, простой.
— Сколько лет в партии?
— Да лет пятнадцать уже.
— Жена, дети есть?
— Никогда не думал об этом.
— Ну, скажем, нет жены. В ссылке побывал?
— Разумеется.
— В тюрьмах сидел?
— Конечно.
— Значит, всего на свете повидал?… Вы говорите, он спокойный?
— Я думаю, спокойный от уверенности в правоте своего дела, да и повидал, как вы заметили, многое в жизни.
— Ничто не в диковинку! — поспешно отметил Ванин, как бы ухватившись за эту деталь и стараясь примерить ее: не даст ли она ему какой-нибудь материал.
— Говорит, верно, негромко?
— Да, пожалуй, говорит негромко.
— А может быть, дадим ему поговорочку какую-нибудь? Вроде «не шуметь» или «спокойно, товарищи»? Раз уж он говорит негромко. Чтобы эту негромкость покрепче заколотить?
— Подумаем, — сказал я.
Мы стали перелистывать текст и, перебравши десяток вариантов, решили остановиться на поговорочке: «Только тихо!»
Ванин стал повторять перед зеркалом слово «тихо» в разных сочетаниях.
— Тихо, товарищи… Только тихо… Ну, ты, тихо!.. Не шуметь, ребята… Тихо, ребята!.. — И опять: — Только тихо!..
Поговорка ему явно нравилась.
— Тут есть что-то, — сказал он. — Пусть говорит негромко, что бы там ни стряслось, и повторяет свое «только тихо». Тут есть характер. Только вы мне, Михаил Ильич, дайте какую-нибудь остренькую ситуацию, чтобы потребовалась громкость, а я тут-то и буду втыкать: «Только тихо!»
Мне все больше начинал нравиться этот человек. Разговаривая со мной, он с неуловимым лукавством примеривался к роли Матвеева; возражая мне или соглашаясь со мной, он уже играл Матвеева. Образ «созревал» на моих глазах. Ванин как будто давно и очень хорошо знал Матвеева, знал его характер, привычки. Наша беседа, как мне показалось, чересчур затянулась, и я сказал, что пора бы пойти в павильон порепетировать первую, очень простую сцену, в которой и диалога-то нет — это общий план с массовкой. Ванин ответил мне:
— Только тихо! Все успеем. Вы обо мне не беспокойтесь, я работаю быстро.
Затем он начал еще раз проверять свою внешность: рубашку, пиджак, волосы. Долго спорил о том, сапоги ему нужны или штиблеты, требовал пиджачок более простой, более незаметный. Вообще, зацепившись за спокойствие и неприметность Матвеева, он стал усердно хлопотать над тем, чтобы его фигура ничем не выделялась на первый взгляд, была бы предельно обыденна и проста.
Меня стало уже тревожить это стремление к простоте, которое могло, как мне казалось, погасить остроту характера Матвеева, когда Ванин вдруг сказал:
— Всего этого мало. Найдите мне какую-то его привычку, какой-то жест — смешной, забавный, но чтобы в этом жесте выражалось спокойствие его характера.
Требование показалось мне несколько формалистичным: как же можно найти этот жест, не начавши по-настоящему работать над ролью, не разобравши ее тщательно? Я полагал строить работу иначе — отснять общий план, не выделяя Матвеева, а затем засесть на день, на два — порепетировать, поискать, проанализировать весь матвеевский материал и отсюда уже вывести его повадку.
— Нет, — сказал Ванин, — я этак не могу выйти к аппарату, хотя бы и на общий план. Мне не за что спрятаться. Дайте какой-нибудь жест — я спрячусь за этот жест.
Говоря так, он продолжал перечесывать свои жиденькие волосы, отыскивая точное место пробора. Обоим нам пришла одновременно в голову мысль о гребенке: мы переглянулись через зеркало. Глядя на меня из зеркала, Ванин стал вдруг прилаживать гребенку к диалогу.
— Ведь этак что же получается? — говорил он, сдувая с гребенки воображаемую пыль. — Притащил актера, и сразу играй? Нет, вы мне дайте, за что спрятаться! — Он провел гребенкой по волосам и затем дунул на нее, лукаво глядя на меня из зеркала.
— Давайте сниматься, Василий Васильевич! — как бы строго сказал я.
— Только тихо! — ответил Ванин, провел гребенкой по волосам и сдул с нее пыль.
— Безобразие! — сказал я.
— Только тихо! — ответил Ванин, еще раз проведя гребенкой по волосам и сдувая пыль.
Мы еще раз поглядели друг на друга.
— Пожалуй, выходит, — сказал Ванин. — Я готов!
Мы пошли в павильон. И эта гребенка стала неотъемлемой частью всей повадки Ванина — он действительно уцепился за нее и, пожалуй, в первые дни даже чересчур.
Вот как мы использовали найденную повадку — фразу «только тихо» — в первых сценах.
Комната мастера одного из крупнейших питерских металлургических заводов. Здесь полно людей: говор, гул, густой махорочный дым.
Входит Матвеев.
— Товарищи большевики! — говорит он. — Центральный Комитет нашей партии… Но только чтобы тихо, не орать! Центральный Комитет нашей партии принял решение о вооруженном восстании… (Проводит гребенкой по волосам.)
Бурное движение людей. На лицах восторг. По комнате проносится общий вздох.
— Тихо, товарищи, тихо! — торопливо говорит Ванин — Матвеев. — Вся власть Советам! — еще тише, еле слышно добавляет он.
— Матвеев, ура можно? — так же негромко, подчиняясь тону Ванина, спрашивает один из рабочих.
— Да ты что — ошалел?
— Мы тихонько, Матвеев, мы тихо!
— Тихо? Ну, тихо можно.
— Товарищи, ура!
Раздается «ура» — его кричат вполголоса, почти шепотом. Правда, и в сценарии «ура» кричали вполголоса, и отчасти это обстоятельство и натолкнуло Ванина на мысль использовать свое знаменитое «тихо», но, уж раз взявшись за это «тихо», Ванин стал последовательно проводить его сквозь всю роль.
Вот, например, сцена прихода на завод представителей Временного правительства с вооруженной частью. После конфликта с одним из рабочих Рутковский (эсер) приказывает вызвать войска. Прапорщик свистит, в открытые ворота цеха входит рота вооруженных юнкеров.
Они бегут по проходу к Рутковскому.
— Изъять оружие! — говорит Рутковский подбежавшему командиру роты.
— Слушаюсь! — Офицер поворачивается, чтобы отдать команду, но не успевает: внезапно появившийся около него Матвеев хладнокровно останавливает его рукой.
— Тихо, товарищи, тихо! — говорит Матвеев.
В ту же минуту начинает завывать фабричная сирена; под звуки сирены из всех дверей и из ворот, во все проходы с грозным гулом врываются группы вооруженных рабочих. Они окружают юнкеров.
Сирена смолкла. Напряженная тишина.
— Гражданин Временное правительство, — мягко и неторопливо говорит Матвеев, — с оружием в цех входить нельзя. И вообще посторонним здесь быть воспрещается…
Дальше следует фраза, которую Ванин придумал тут же на съемке:
— Народ у нас горячий, работа нервная, могут зашибить вас… до смерти. — Он проводит гребешком по волосам. — Так что вы бы вышли отсюда! — И Матвеев сдувает с гребешка воображаемую пыль.
Этими деталями — гребешок и слово «тихо» — Ванин как бы сразу очертил характер своего героя. Это не бессмысленные трюки, не вообще смешной гребешок или смешной жест — это повадка, глубочайшим образом связанная с характером Матвеева. Матвеев — рабочий, большевик, все повидал на своем веку, уверен в своей правоте, относится к противнику не только с ненавистью, но и с иронией, никогда не теряет спокойствия, прост, как сама жизнь.
Таким увидел Ванин Матвеева, и таким он вошел в сознание миллионов зрителей, горячо полюбивших этот образ.
Поразительно, с какой быстротой и с какой цепкостью, с какой настойчивостью отыскивал Ванин эти характерные приемы, которые дали ему, актеру, нужный инструмент для исполнения роли. Никакого мудрствования, никаких отвлеченных рассуждений — ясная, практическая работа, необычайно острое восприятие материала роли, исключительная изобретательность в деталях, простота в исполнении, горячая любовь к своему герою, к народу, который породил этого героя, — вот что характерно для работы Ванина-актера.
В картине «Ленин в Октябре» есть сцена занятия большевиками телефонной станции. В сценарии это был маленький проходной эпизодик. Василий по поручению Ленина пытается соединиться с Балтийским экипажем, но телефонная станция не отвечает, и вдруг он слышит голос:
— Да я тут не знаю, куда чего втыкать, а барышни все валяются в обмороке!
И Василий радостно кричит Ленину:
— Владимир Ильич! Телефонная станция наша!
Таким образом, Ванину был предложен микроскопический кусочек — одна смешная реплика, один кадр на телефонной станции. Он умолил меня развить этот кадр в целую маленькую сценку.
— Пропадает материал! — говорил он. — Ведь это же находка: пульты там разные, гнезда, штепселя, трубки, Матвеев с наганом на месте телефонистки не знает, что делать, а тут пальба, юнкера отступают, барышни визжат, в обмороке валяются… Нельзя это дешево продавать! Давайте сделаем сценку!
Сцену мы сделали прямо на съемке: привели в декорацию отряд юнкеров и вооруженных рабочих, группу телефонисток, устроили сначала целый бой, потом, постепенно убирая лишнее, сосредоточили все внимание на поведении Матвеева.
Услышав, что Ленину нужен Балтийский экипаж, Матвеев приходит в страшное волнение — бежит куда-то за пульты, вытаскивает полубесчувственную барышню-телефонистку, успокаивает ее, насильно сажает на вертящийся стул, помогает надеть наушники, все время приговаривая:
— Ну, успокойтесь, милая, успокойтесь, барышня… Вот так, милая. Ну что вы? Ну что вы?… Соедините Балтийский экипаж…
Он нежно гладит телефонистку по плечу… дулом нагана. Но телефонистка не замечает этого. Всхлипывания ее делаются тише, она надевает наушники и берется за шнурок. Но тут Матвеев видит, что к ним через телефонный зал бежит юнкер. Заметив Матвеева, юнкер стреляет. Телефонистка вскрикивает. Матвеев стреляет в свою очередь. Юнкер падает. Телефонистка в глубоком обмороке: вся работа Матвеева пропала даром!
Он подхватывает барышню и снова насильно усаживает ее на стул.
— Только тихо, тихо, тихо, тихо, — нежнейшим голосом уговаривает он. — Ничего страшного нет… Соедините меня скорее — один восемь три… Балтийский экипаж…
Через зал бежит другой юнкер. Матвеев целится в него, продолжая уговаривать телефонистку:
— Скорее соединяйте! Скорей, скорей, скорей, скорей, скорей! Ну…
Он не решается стрелять в юнкера, пока телефонистка не соединит Ленина с нужным номером, ибо она, разумеется, снова упадет в обморок и вся работа вновь будет напрасной.
— Готово! — стонет наконец телефонистка.
В ту же секунду Матвеев стреляет в юнкера, телефонистка валится на пол в полном бесчувствии. Слышен треск пулемета…
— Еременко! — кричит Матвеев.
Вбегает матрос с перевязанной головой.
— А ну-ка подежурь здесь! — приказывает ему Матвеев. — А я дальше пойду.
— Есть подежурить!
Матвеев поднимает с полу телефонистку, по-прежнему держа в руке револьвер, деликатно передает ее бесчувственное тело с рук на руки Еременко и убегает.
Сцена эта почти целиком сымпровизирована на съемке. Трудно сказать, да и не помню уже, какая реплика принадлежит тут Ванину, какая — автору, какая — режиссеру, ибо в работе с Ваниным режиссер делался неотделимым от актера; так легко подхватывал он любую брошенную ему мысль, немедленно отвечал на нее конкретным актерским действием, в свою очередь бросал мысль, которую режиссер мог немедленно подхватить и превратить в мизансцену. Получалось подлинное совместное творчество!
Такое дружное творческое слияние возможно только с человеком, беспредельно отдающимся любимому искусству, а Ванин именно таким и был. У него была одна изумительная черта — практичность. Я говорю, разумеется, не о житейской, а об актерской практичности. Он не любил долго рассуждать, а сразу превращал мысль в действие, идею — в конкретное слово, не боялся набрасывать сразу же груду сырого материала, не искал окольных путей, а шел к цели прямо и смело. Поэтому он работал необыкновенно быстро, а работа с ним доставляла огромное наслаждение. Бывало, только успеешь подумать, только начнешь говорить, а уж Ванин играет, уж он схватил какой-то предмет реквизита, уже примеривается, уже пробует и так и этак, а вот можно еще так и еще так выразить эту мысль, пришедшую тебе в голову.
В рассказанных выше сценах можно увидеть, как Ванин отрабатывал все те же свойства Матвеева — спокойствие в любых обстоятельствах, безграничную преданность своему делу, простоту.
Из этого вовсе не следует, что Ванин работал небрежно, только «на вдохновении». Нет! Найдя зерно образа, поняв опорные моменты сцены, он оттачивал дальше каждое движение, каждый интонационный оттенок с исключительной тщательностью и проявлял здесь большую придирчивость к себе. Меня поразила стремительность, с какой он овладел первоначальным толкованием характера Матвеева. В последующей работе в каждой из отведенных ему сцен Ванин проявлял огромное терпение и настойчивость в закреплении мельчайших и, казалось бы, незначительных деталей образа.
В картине Матвееву отведено очень мало места: он даже не появляется в торжественном финале. Две упомянутые сценки на заводе, сценка на телефонной станции, арест Временного правительства — и все. И тем не менее Матвеев стал любимым в народе героем наряду с Василием. Зритель узнал в Матвееве своего, близкого, родного человека, увидел питерского пролетария, большевика, как бы давно знакомого ему.
Большой природный ум Ванина, его лукавство и хитреца, мягкий юмор, вся его уютная, чуть мешковатая и вместе с тем мужественная фигура, глубоко народный характер интонаций очаровывали зрителя, и каждое появление Матвеева на экране вызывало одобрительный шум в зале. А ведь образ сформировался буквально за несколько минут: я ничего не преувеличил и не приукрасил, описывая нашу первую встречу. Но дело в том, что этим нескольким минутам стремительных поисков характера Матвеева предшествовала большая жизнь Ванина-актера, пытливо, с огромной любовью постигавшего многообразие характера советского человека. Ванин всем сердцем и всем существом понимал русского рабочего, которого ему предстояло сыграть. Он знал, чем отличается московский рабочий от питерского, а питерский от уральского, семейный рабочий от холостого, потомственный пролетарий от сравнительно недавно приехавшего из деревни, маляр от слесаря, печатник от металлурга, большевик от беспартийного — он знал это потому, что любил этих людей, что сам был таким же.
Огромный успех образов Василия и Матвеева в картине «Ленин в Октябре» привел к тому, что автор сценария А. Каплер решил продолжить жизнь этих образов в следующей картине — «Ленин в 1918 году».
Матвееву в этом сценарии была отведена роль коменданта Кремля. Опять роль оказалась небольшой — всего три сцены.
В первой из них к коменданту Кремля Матвееву является некий агент и предлагает ему крупную сумму денег за то, чтобы тот в назначенный день и час открыл ворота Кремля для военных контрреволюционных частей. Зритель при этом уже знает, что с комендантом раньше велись переговоры. Во второй сцене комендант Кремля является к Дзержинскому, передает ему полученные от агента деньги и сообщает о заговоре. В третьей он присутствует в штабе заговорщиков, но в последнюю минуту его узнает тот самый эсер Рутковский, который приходил на завод. Матвеев выскакивает в окно, и его убивает предатель Синцов.
На этот раз спешки не было, и мне была предоставлена возможность репетировать с актерами до начала съемок. Поскольку образ Матвеева уже определился в картине «Ленин в Октябре», мы с Ваниным начали работать прямо с первой сцены: Матвеев и агент (эту роль играл актер А. П. Шатов). В сценарии сцена была построена таким образом, что зритель поначалу должен был как бы обманываться и всерьез поверить, что Матвеев стал предателем. По мысли автора, к которой вначале склонялся и я, это должно было волновать зрителя: как так — любимый всеми Матвеев вдруг становится предателем?!
Уверенность в предательстве Матвеева усиливалась еще тем, что до его появления на экране было известно, что комендант Кремля согласен взять деньги и открыть ворота. Только во второй сцене, в сцене прихода Матвеева к Дзержинскому, выяснялось, что комендант обманывал агента, притворялся изменником, чтобы получить возможность раскрыть нити заговора.
Мы сели втроем, поставили на стол чернильницу, положили папку, устроили типичную обстановку комендантской и начали оговаривать сцену. Первое, что спросил меня Ванин, было:
— Зритель должен поверить, что я предатель?
— Вероятно, да.
— Сомневаюсь! — сказал Ванин. — Не поверит в это зритель. Уж очень мне придется хлопотать, чтобы он поверил… Тут надо совсем в другого человека превратиться.
— Мне кажется, есть два пути, — сказал я. — Либо играйте его так, чтобы зритель твердо поверил в ваше предательство, тогда он будет волноваться за судьбу революции. Он будет с недоумением спрашивать себя: что с вами случилось? Как могли вы скатиться до измены? Сцена будет развиваться очень напряженно. Зато когда вы появитесь у Дзержинского, сразу раздадутся вздохи облегчения, и, вероятно, зрители зааплодируют.
— Это, конечно, не плохо, чтобы зааплодировали, — сказал Ванин. — Однако скажите, какой второй путь вы предлагаете?
— Можно начать сцену с того, что Матвеев говорит с Дзержинским по телефону и сообщает ему заранее: «Феликс Эдмундович, сейчас он придет…» Тогда зритель с самого начала будет понимать, что вы обманываете агента, сцена будет представлять значительно меньший сюжетно-детективный интерес, зритель будет наперед знать, что никаких ворот вы не откроете и предателем не станете. Ни за судьбу революции, ни за ваше предательство он волноваться не будет. Но зато, если вы хорошо сыграете, он с интересом будет следить за тем, как вы обманываете разведчика. Весь интерес сцены будет сосредоточен не на том, что произойдет, а на том, как ведет себя Матвеев: как он хитер, как он ловко притворяется, как умно он держится. Каждый оттенок вашего поведения будет восприниматься очень быстро. У Дзержинского никакого открытия не произойдет — аплодисментов вообще не будет.
— Бог с ними, с аплодисментами, — с оттенком иронии сказал Ванин. — Мне нравится второй путь. Во-первых, зритель все равно не поверит, что Матвеев предатель, как бы я ни пыжился: уж очень он полюбил Матвеева. Во-вторых, актеру всегда интересно играть, когда зритель следит за тем, как он действует, а не за тем, что происходит. Меня лично устраивает второй вариант.
В конце концов мы договорились до следующего: предварительно пойдет весь разговор с Дзержинским, и вся сцена будет играться так, что зрителю наперед известно притворство Матвеева. А потом, когда все будет готово, мы проверим результат на зрителе: покажем один эпизод с телефонным разговором и второй раз без него, посмотрим, в каком случае сцена будет восприниматься острее.
Забегая вперед, скажу, что острее принималась сцена во втором случае. Ванин оказался прав — второй путь был верным путем даже и для детектива. Здесь дело не только в том, что откровенная работа лучше загадок, и не в том, что положение актера выгоднее, когда зритель полностью сопереживает ему. Выбирая второй путь, Ванин отстаивал более глубокое, тонкое психологическое искусство, которое всегда выше примитивно понятого детектива и обязательно требует более точной и выразительной работы актера.
В самой разработке сцены Ванин проявил необыкновенную и остроумную изобретательность. Прежде всего он попросил какую-нибудь деталь, которая бы упростила сцену, лишила ее, так сказать, бюрократического характера (папка, чернильница, пресс-папье и т. д.). После долгих поисков, перебрав разные предметы, характерные для эпохи, для комендантской, для Матвеева, мы остановились на том, что у Матвеева на столе стоит котелок с пайковыми щами, лежит краюха хлеба и простая деревянная ложка. Этот котелок нужен был Ванину для того, чтобы начать сцену со шпионом наиболее обыденным образом, обмануть его настороженное внимание показной наивной простотой этого служаки-растяпы.
Итак, начало сцены приобрело следующий вид.
Матвеев крутит ручку телефона, дует в трубку так, как он дует на свой гребешок.
— Феликс Эдмундович, — вполголоса, очень серьезно и настороженно говорит он, — пришел!.. Да, да, пришел… Сейчас я им займусь… Слушаюсь! Будьте спокойны!
Матвеев кладет трубку и приготавливается встретить агента иностранной разведки. Зритель сразу же понимает, что сейчас Матвеев начнет одурачивать посетителя, и заранее радуется.
Матвеев осматривает стол, неторопливо садится, придвигает к себе котелок с остывшими щами, кладет на стол кусок черного хлеба, достает из-за голенища ложку.
Эта мизансцена как бы говорит: глупый комендант собирается хлебать суп, ибо для него, в общем, все безразлично на этом свете, лишь бы харчи были, а там хоть трава не расти!
Затем Матвеев вынимает гребешок, причесывается и ждет. Суп он не ест — он приготовлен специально для встречи: уже это вызывает в зале легкое веселое оживление.
В дверь стучат:
— Входите, товарищи, входите! — кричит Матвеев и немедленно начинает хлебать свой суп.
Входит «Константинов» (агент) в сопровождении часового.
— Здравия желаю! — с грубоватой военной аффектацией приветствует «Константинова» Матвеев и машет часовому рукой.
В этом «здравия желаю!» и молчаливом жесте «уходи» — тоже многое специально для посетителя: я, мол, солдат, служака, обстановка у нас простецкая — вот махнул часовому рукой, он и выходит.
Затем Матвеев показывает пришедшему на табуретку:
— Прошу! — с изысканной любезностью говорит он, (Мы, мол, тоже не лаптем щи хлебаем, знаем вежливость!)
«Константинов» садится против Матвеева, внимательно смотрит на него. Матвеев не менее невозмутимо поглядывает на «Константинова», во взоре его полная готовность на все. Наступает довольно продолжительное молчание.
Почувствовав неловкость затянувшегося молчания, комендант облизывает ложку и пододвигает котелок «Константинову».
— Суп хлебать не будете, конечно? — вежливо говорит Ванин, вкладывая в эту выдуманную им самим фразу оттенок почтительности к иностранному гостю: вы, мол, по заграницам там разным потерлись, наш суп из воблы вас, конечно, не удивит. Естественно, что «Константинов» даже не отвечает на такое странное предложение.
По сценарию он, едва войдя, должен был спросить:
— Ну, вы решились?
Вот эта предыгра с котелком, с гребешком, с предложением супа и прочим найдена была Ваниным на репетициях. Он хотел также, чтобы в ответ на «Ну» «Константинова» комендант в свою очередь ответил бы «Ну?» — и вопрос, таким образом, натолкнулся бы на вопрос, ибо Ванину очень важно было, чтобы зритель с самого начала увидел, что комендант затеял хитроумную «волынку», что он вовсе не так легко идет на предложение, в противном случае, разумеется, разведчик мог заподозрить обман. Поэтому диалог в конце концов принял следующую форму:
— Ну? — строго спрашивает «Константинов».
— Ну? — наивно спрашивает в свою очередь комендант Кремля, как бы не понимая, чего от него хочет «Константинов».
— Вы решились? — еще строже спрашивает «Константинов».
— Ой! — вздыхает Матвеев и, расстроившись от мыслей, которые, очевидно, мучают его уже несколько дней, откладывает в сторону ложку и отодвигает котелок. Мне, мол, так смутно от ваших предложений, что, видите, даже суп мой любимый из воблы есть не могу!
— Э-э! Начало мне не нравится! — сердито говорит «Константинов» и снимает фуражку, понимая, что разговор будет долгий.
— Прямо не знаю, что делать, что делать?! — сокрушенно бормочет комендант.
— А что, собственно, вас смущает?
— Да как вам сказать?… — мнется Матвеев. — Должность у меня хорошая, почет, уважение. Харч… (он показывает рукой на остывший суп).
Дальше диалог развивался почти точно по сценарию. Ванин только попросил дать ему возможность вставлять коротенькие междометия сомнений, для того чтобы колебания Матвеева не прекращались ни на одну секунду.
— Положение на фронтах знаете? — резко прерывает Матвеева «Константинов».
— Да вроде как знаю, — отвечает Матвеев.
— Ну?
— Ну?
Ванин просил ввести эти «ну» для того, чтобы подчеркнуть взаимное осторожное прощупывание.
— Ну, значит, должны понимать, что ваши почет и уважение ненадолго.
— Это как сказать! — отвечает Матвеев с такой неуловимой иронией по отношению к наемнику иностранного капитала, что зритель неизменно разражается здесь хохотом, в то время как для «Константинова» это только сомнение коменданта: стоит продаваться или нет.
Предложение Ванина с самого начала раскрыть зрителю карты Матвеева дало ему в руки возможность развернуть богатейший ассортимент тончайших актерских нюансов: лукавства, притворства, иронии и ума.
— Знаете, господин комендант, — холодно и выразительно говорит «Константинов», — мы сможем обойтись и без вас. Только вы смотрите не прогадайте.
Матвеев резко меняет тон. Он суетливо нагибается к «Константинову», как бы испугавшись, что тот прервет переговоры. (Для зрителя же он ведет явную двойную игру.)
— Так я потому и волнуюсь, чтобы не прогадать! — с простодушной торопливостью подхватывает он. — Большевики сидят крепко, а ваша власть, будем прямо говорить, черт ее знает?… Опять же не знаю, какие партии у вас? Кто в них? А может, вам державы какие помогают?
Зритель, знающий, что Ванин обманывает разведчика, сразу понимает цель этих вопросов. Но их понимает и «Константинов».
— Интересуетесь? — иронически спрашивает он.
— А как же? — с простодушной откровенностью заявляет Матвеев. (Здесь стояла какая-то другая реплика, не помню уж какая.)
«Константинов» выдерживает паузу, затем холодно цедит:
— Возьмете деньги, дадите расписку…
— Так, — з готовностью кивает головой Матвеев.
— Начнете с нами работать… — продолжает «Константинов».
— Так, — серьезно кивает головой Матвеев.
— А вот тогда можете интересоваться. Понятно?
Матвеев сокрушенно вздыхает:
— Да, это резонно…
Нужно сказать, что и Шатов проводил эту сцену с большим актерским мастерством, сдержанностью и хорошим вкусом. К этому времени зритель полностью понял игру Матвеева: он напряженно следил за выходками коменданта, понимая, что тот старается втянуть «Константинова» в свою игру как можно глубже, и жадно ждал от Матвеева продолжения двойной игры. Каждая удачная реплика коменданта вызывала в зале неизменный хохот.
К середине сцены «Константинов» начинает уже улыбаться — простоватый комендант забавляет его. И это, естественно, принимается публикой.
Подождав несколько секунд, «Константинов» вновь спрашивает:
— Ну?
На это «Ну?» следовал ответ: «А сколько вы дадите?» — но после репетиции место это изменилось следующим образом:
— Ну? — настойчиво спрашивает «Константинов».
Матвеев несколько секунд сосредоточенно думает, потом решительно встает и протягивает руку. «Константинов» тоже протягивает руку: вот-вот они с Матвеевым ударят по рукам. (И зритель уже испытывает легкое разочарование от того, что Матвеев так быстро пошел на сделку, что сцена уже кончается.)
Но неожиданно Матвеев задерживает поднятую руку.
— Ох! — испуганно спохватывается он. — А навар какой за это будет?
— Что? — недоумевает «Константинов».
— Денег, денег сколько дадите? — поясняет Матвеев, все еще держа руку поднятой, так сказать, на полдороге к рукопожатию.
— Ах, деньги! — понимает наконец «Константинов».
Следует сказать, что в предыдущей сцене «Константинов» испрашивал у посла иностранной державы на подкуп Матвеева пять миллионов.
— Ассигновано два миллиона, — отвечает он и протягивает руку навстречу руке Матвеева, считая разговор оконченным. Как мы видим, он собирается нажиться на сделке с Матвеевым, положив себе в карман большую часть.
Но Матвеев раскусил его и резко отдергивает руку.
— А, нет, нет! — мотая головой, сердито кричит он. — Нет! За два миллиона не буду. Ничего не буду. Нет!
Ванин делает неожиданный отказ как бы с предельной решительностью, и в то же самое время по какому-то неуловимому оттенку интонации вы чувствуете, что он притворяется, что он торгуется не всерьез. Этот второй смысл повсюду теснейшим образом связан с подлинным образом Матвеева.
Ошеломленный резким отказом коменданта, «Константинов» встает.
— Что такое?
— Нет, это же несерьезное дело! — возмущенно говорит Матвеев, шагая по комендантской. Он уже бросил и «Константинова», и стул, и котелок. Он играет неподдельное возмущение и обиду.
«Константинов» начинает сердиться.
— Но позвольте, в чем дело, господин комендант?
Матвеев не слушает его.
— Либо дело делать, либо дурака валять!
— В чем дело, господин комендант? — строго повторяет «Константинов». — Вы не на базаре!
Услышав этот строгий окрик, Матвеев останавливается — и совершает совсем уже неожиданный поступок: он берет со стола фуражку «Константинова» и протягивает ему:
— Вот что, гражданин Константинов: вы меня не видели, я вас не слышал, и давайте очистим помещение… Давайте, давайте! — И он легонько начинает подталкивать «Константинова» к дверям.
Это движение Матвеева вызывает совершенно неожиданную реакцию публики: она пугается, что сделка не состоится, что «Константинов» сейчас уйдет, что Матвеев не доведет свою игру до конца.
Последняя часть сцены, резко отличающаяся от первоначального замысла, вся появилась в результате избранного Ваниным пути раскрытия сцены с самого начала.
— Стоп! — говорит «Константинов». — Ваша сумма?
— Моя? — Матвеев испытующе глядит на «Константинова», думает, долго собирается с духом — сколько бы запросить, чтобы не спугнуть на самом деле, — и наконец решается:
— Два с половиной!
— Пишите расписку, — мгновенно соглашается «Константинов». (Он, очевидно, ждал — ждал и зритель, — что Матвеев запросит миллионов десять.)
Насколько я помню, всей этой торговли в сценарии не было: Матвеев после некоторых колебаний просто соглашался на предложенную ему сумму.
Игра Ванина здесь вовсе не бессмысленное трюкачество — она имеет целью убедить «Константинова» в предельной простоте Матвеева, почти придурковатости.
Договорившись на двух с половиной миллионах, Матвеев мгновенно превращается в делового человека, серьезно садится за стол и начинает старательно писать расписку.
— Пишите на миллион, — холодно говорит «Константинов».
— А полтора когда? — деловито спрашивает Матвеев.
— По выполнении операции.
— Считайте деньги, — говорит Матвеев, не отрываясь от расписки.
Деньги у «Константинова» уже отсчитаны и даже упакованы в пачку. Он вынимает ее и немедленно передает Матвееву, как только тот подписывается. Матвеев просматривает пачку денег, и следует заключительный этюд Ванина.
— Ох и наживаетесь вы на мне! — бормочет он, пересчитывая деньги.
— Господин комендант! — строго обрывает его возмущенный «Константинов».
— Только тихо! Только тихо! — успокоительно говорит Матвеев и вынимает свою гребенку.
Блистательная разработка Ваниным этой сцены всегда казалась мне образцом того, как актер использует ситуацию всю до конца, «выпивает» сцену до дна, отжимает ее досуха. Все, что можно найти в этой встрече со шпионом, было использовано Ваниным — он не пропустил ничего, он опробовал все. Чего только мы с ним не перебрали в этих поисках окончательной формы сцены, какие только предметы реквизита не появлялись на столе; но насколько Ванин был настойчив, когда деталь казалась ему нужной, настолько же спокойно отказывался он от десятков находок, которые засоряли сцену украшениями, не имевшими прямого отношения к характеру Матвеева или не обострявшими интереса сцены. Он никогда не держался за найденное, если можно было найти более ясный, острый, а главное, более осмысленный путь к выразительному действию.
Сцена в комендантской определила дальнейшее развитие роли, остальные эпизоды уже не потребовали такой кропотливой переработки. Приход к Дзержинскому сыгран был, в общем, по тексту. Ванин держался перед Дзержинским в высшей степени скромно, даже чуть-чуть застенчиво. Впрочем, он не изменяет себе и перед Дзержинским — все такой же простой, сутуловатый, он не тянется перед начальством и говорит с Дзержинским так же свободно, как с любым человеком.
Матвееву и в голову не приходит мысль, что Дзержинский может усомниться в его преданности делу революции, поэтому, когда Дзержинский спрашивает: «Договорились?» — Матвеев молча вынимает из кармана пачку ассигнаций и, чуть заметно улыбаясь, со скорбным вздохом сообщает:
— Продался, Феликс Эдмундович… за два с половиной. Миллион задатку!
Затем Дзержинский инструктирует его, как держаться с заговорщиками. Матвеев внимательно слушает его, запоминая каждое слово. Дзержинский заканчивает:
— Держитесь просто и правдоподобно.
— Я, Феликс Эдмундович, изображаю эдакого вахлачка, жадного такого, — говорит Матвеев, задним числом разъясняя свое странное поведение в предыдущей сцене.
При этом он как-то неуловимо меняется, лицо его принимает глуповатое и простодушное выражение — зритель сразу вспоминает его разговор с «Константиновым». Фраза эта была введена по настоянию Ванина. (Она нужна была ему еще и потому, что он продолжал подобную же игру в следующей, третьей сцене.)
Дзержинский с сомнением смотрит на вдруг поглупевшего Матвеева.
— Не чересчур? — спрашивает он.
— Нет, в самую меру! — уверенно отвечает Матвеев. Этот обмен репликами — сомнение Дзержинского, уверенность в себе Матвеева — был введен в текст еще и потому, что мы хотели зародить в зрителе легкую тревогу за судьбу Матвеева: переиграет — попадется, ведь следующая сцена кончается гибелью Матвеева.
Разговор с «Константиновым» и объяснение с Дзержинским хорошо подготовили третью сцену, в которой Матвеев является в штаб заговорщиков. Ему здесь отведена совсем уже скромная роль: он молча входит, занимает свое место за столом, слышит все детали заговора и в последний момент, когда выясняется, что сегодня будет произведено покушение на Ленина, не выдерживает своей роли и встает, ибо ему нужно немедленно сообщить о готовящемся покушении. Это движение не ускользает от «Константинова», все взоры обращаются на коменданта. В комнату входит Рутковский — Матвеев разоблачен. После короткой драки он выскакивает в окно и погибает, не успев раскрыть заговор.
Таким образом, в этой сцене Ванину предложена была пассивная роль наблюдателя почти до самого конца.
Ванин стал просить меня разрешить ему вести прежнюю линию вахлака для того, чтобы зритель забавлялся вместе с Матвеевым вплоть до наступления решительного момента. Однако, поскольку здесь действие развивается в напряженном темпе, я мог позволить ему лишь очень немногое. Вот как использовал Ванин предоставленные ему очень скромные возможности.
Сцена начинается с того, что Матвеев входит в прихожую, где грудой навалены шинели, фуражки, пальто. Навстречу ему выходит «Константинов».
— А мы вас ждем, — с упреком говорит он и жестом приглашает Матвеева войти в комнату.
— Позвольте мне что-нибудь ответить ему, — сказал мне Ванин на съемке.
— Некогда, Василий Васильевич! Здесь нельзя рассиживаться на репликах. Вам предложили войти, вы и входите.
— А я на ходу что-нибудь пробормочу. Не понравится, вырежете звук.
— А что вы будете бормотать?
— А так, что придется, — сказал Ванин, очевидно, боясь, что если он заранее сообщит свое бормотание, я начну репетировать, уточнять, сокращать и т. д.
— Ладно, попробуем, — согласился я.
Когда свет и мизансцена были установлены, я скомандовал: «Аппаратная, мотор!», — так и не зная, что именно будет говорить Ванин.
Ванин вошел, оглянулся, навстречу ему вышел «Константинов». Ванин хладнокровно протянул ему руку, продолжая оглядывать прихожую.
— А мы вас ждем, — сказал «Константинов» — Шатов, жестом приглашая Ванина войти в комнату.
Ванин двинулся, простодушно приговаривая:
— Да, знаете, все дела и дела… То караул поставить, то одно, то другое, то пятое, то десятое… Так время-то и проходит незаметно.
Говоря так, он вынул гребешок, на ходу им провел по волосам и сдул воображаемую пыль.
Эта неожиданная импровизация была настолько забавна, что съемочная группа еле удерживалась от смеха, и едва я сказал: «Стоп!» — как раздался хохот.
Ни метра лишней пленки на это бормотание не ушло: все равно Матвееву предстояло пересечь прихожую и войти в комнату. Разве что он прошел чуть медленнее, но это было в характере коменданта: он и двигался неторопливо, вразвалку.
Когда Матвеев входит в комнату, он застает там весьма разнообразное сборище. Это заговорщики. Одеты они во что попало: кто надел штатское, кто — полувоенный френч, кто — матросскую форму, кто — гимнастерку, но по физиономиям и выправке видно, что все они — переодетые офицеры.
— Комендант Кремля, — представляет Матвеева «Константинов».
— Здравия желаю, граждане, — говорит Матвеев.
Все поворачиваются к нему и разглядывают этого Щуплого, невзрачного человека, на которого возлагаются такие большие надежды. По сценарию, насколько я помню, вслед за тем все усаживались за стол, и начинался деловой разговор, но Ванин уговорил меня добавить здесь небольшой этюд.
— Михаил Ильич, — говорил он, — ведь Матвееву важно знать, кто эти люди. Он хочет каждому из них взглянуть в лицо и запомнить на всякий случай, хочет услышать голос каждого и по возможности узнать его фамилию. Разрешите мне поздороваться с каждым за руку, вроде этот лопух комендант считает долгом вежливости обойти всех с рукопожатием, пытается быть светским… Я даже, если разрешите, какое-нибудь французское слово скажу: «пардон» или «мерси» — знай, мол, наших, тоже понимаем обращение. А в то же самое время, здороваясь, я каждому загляну в глаза, и зритель поймет, зачем это мне надо… Ну а если не понравится, вырежете! (Это была постоянная оговорка Ванина: «Не понравится, вырежете».)
В конце концов Ванин добился своего, и мы вставили этюд знакомства.
При кажущейся простоте эта сцена потребовала от нас довольно большого труда, ибо она должна была быть мимолетной, не задерживать действия, должна была выглядеть очень просто и естественно, и в то же самое время зритель сразу же должен был понять намерения Матвеева.
Сделана она так.
Быстро оглядев комнату, Матвеев замечает группу, стоящую у стола, которая кажется ему наиболее значительной и интересной. Он подходит к первому, протягивает руку «лодочкой» и представляется:
— Матвеев.
Затем он выжидательно и ласково смотрит на своего нового знакомого, ожидая, чтобы тот назвал ему свою фамилию.
— Болконский! — мрачно отвечает первый.
Матвеев приятно улыбается и переходит к другому.
— Матвеев.
— Григорьев.
Ласково и внимательно заглядывает каждому в глаза Ванин, но за ласковым взглядом чувствуется, что он старается запомнить эти лица на всю жизнь.
— Матвеев.
— Колесников.
— Матвеев.
— Бордуков.
— Пардон? — переспрашивает Матвеев, не разобравши фамилии и усомнившись в ее естественности.
— Бордуков, — сердито повторяет спрошенный.
— Мерси! — и Ванин переходит к следующему.
— Матвеев.
— Филиппов…
Здесь я поставил перебивку (Рутковский идет по двору и затем по лестнице). Тем самым зрителю давалась возможность «довообразить», что церемония представления не закончится до тех пор, пока Матвеев не опросит решительно всех и не пожмет руку каждому.
Затем сцена развивается так:
«Константинов» сообщает план восстания, время сбора, предлагает сверить часы. Все вынимают часы, сверяют. Матвеев тоже вынимает из кармана часы — большие, круглые. Эти часы Ванин долго подбирал в реквизите — часы казались ему чрезвычайно важной деталью.
Сверив часы, старательно переставив стрелку, Матвеев вздыхает и, аккуратно сложив руки на столе, доброжелательно и ласково оглядывает присутствующих.
— Господин комендант, — спрашивает «Константинов», — у вас все в порядке?
— Абсолютно! — невозмутимо сообщает Матвеев.
— Ворота Кремля вы откроете в два часа ночи.
— Слушаюсь! — с готовностью соглашается Матвеев.
У него лицо глупого служаки, который, по существу, даже не понял, что должно произойти и кому он должен открыть ворота: получил деньги, и ладно, открыть так открыть.
— Господа офицеры, вопросы есть? — говорит «Константинов».
На это, по сценарию, непосредственно следовали вопросы офицеров. Матвеев, естественно, никаких вопросов задавать не мог: это вызвало бы подозрения. Но Ванин стал упрашивать меня разрешить ему реплику.
— Какую?
— Глупую, — сказал Ванин. — Это очень важно, так как через несколько секунд откроется истинное лицо Матвеева. И перед этим открытием хочется, чтобы зритель в последний раз посмеялся.
Мы перепробовали десятки вариантов разных глуповатых реплик и наконец остановились на такой:
— Господа офицеры, вопросы есть? — спрашивает «Константинов».
Молчание. Неожиданно Матвеев чуть поднимает руку, лежащую на столе. «Константинов» удивленно поворачивается к нему.
— Есть предложение! — таинственно и значительно говорит Матвеев. — Кроме Спасских ворот открыть и Никольские.
Говоря так, Ванин делает рукой странный зигзаг, как бы показывая, что через Никольские ворота можно войти в Кремль каким-то особым образом, этакой змеей с заворотом, и тем самым придать делу неожиданный ход. Вид у него самодовольный и многозначительный.
«Константинов» удивленно глядит на Матвеева.
— Не надо, — холодно говорит он.
Матвеев сразу сдается,
— Слушаюсь!
Мы много раз репетировали эту сцену, и все время мне казалось, что тут есть какой-то перебор, что это чрезмерное усердие коменданта выдаст его: слишком уж он откровенно глуп.
— Пусть будет откровенно глуп, — говорил Ванин, — ведь ровно через две реплики все откроется. Матвеев не выдержит роли. Так пусть зритель заволнуется на минуту раньше. Матвеев чуть сглупил, а через минуту выдал себя от волнения и погиб.
Я снял эту сценку так, чтобы можно было в крайнем случае ее удалить, но Ванин оказался прав: ее не пришлось удалять. Сцена эта служила хорошим фундаментом для последующего. Улыбка зрителя перед трагической развязкой обостряла драматизм дальнейших событий. ‹…›
— Есть вопросы? — оглядывает «Константинов» присутствующих.
— А кто войдет в состав нового правительства? — спрашивает какой-то субъект из угла.
— Наряду с эсерами войдут левые коммунисты.
Эта фраза служила поворотным пунктом в роли Ванина. «Матвеев бледнеет» — написано было в сценарии. Как известно, на экране побледнеть нельзя, особенно под гримом. Но посмотрите этот эпизод, и вы увидите, что Ванин бледнеет: лицо его мгновенно неуловимо меняется, глаза делаются как бы больше, губы начинают еле заметно дрожать, он старается не выдать своего волнения, но играть напускное равнодушие и валять дурака делается уже невозможно.
Матвеев берет папиросу, пытается закурить, но спичка у него гаснет, и папироса не закуривается: то ли он не может потянуть, то ли рука не доносит спичку до папиросы.
Этот мимический эпизод сделан очень тонко, и зритель верит, что никто, кроме него, не замечает нарастающего волнения Матвеева. Между тем обсуждение плана восстания продолжается.
— А почему выступление именно сегодня? — тоном капризной дамы спрашивает гигант в матросской тельняшке с золотой серьгой в ухе, — очевидно, анархист.
— Момент удобный, — отвечает «Константинов», — Дзержинского нет, он расследует убийство Урицкого в Петрограде.
— Да он же еще не доехал до Петрограда, — бросает один из офицеров.
«Константинов» поворачивается к нему:
— Как только доедет, он вернется обратно, потому что в ближайшие полчаса будет убит Ленин.
Матвеев роняет папиросу и невольно встает.
Этот кусок Ванин играет с огромной силой драматизма: растерянное лицо его выражает не испуг, а бессильную жажду немедленного действия. В то же самое время он не может сделать ни одного резкого движения, не имеет права обратить на себя внимание, он должен оставаться незаметным, а ему нужно бежать — бежать тотчас же, не теряя ни секунды.
Напряженно и медленно встает Ванин, так медленно, как только может медленно вставать человек. И все же «Константинов» замечает это движение: он бросает на Матвеева быстрый взгляд и тотчас отворачивается, чтобы Матвеев не заметил, что за ним наблюдают. Но и Матвеев мгновенно замечает этот мимолетный, внезапный взгляд, он сейчас же начинает искать для себя прикрытия.
Ванин бормочет что-то, похлопывает себя по карманам, отходит от стола как бы в поисках какой-то пропавшей вещи. «Константинов» нагибается к своему соседу-полковнику и что-то вполголоса говорит ему, искоса наблюдая за Матвеевым. Как только Матвеев отошел от стола, «Константинов» осторожно встает и делает шаг к нему. Ванин искоса, исподлобья взглядывает на врага и, еще больше сутулясь, напускает на себя прежний придурковатый вид, сквозь который ясно ощущается огромная тревога и готовность к жестокой борьбе.
— Куда же это я его дел?… — бормочет Матвеев, ощупывая карманы. — Ах ты господи!.. Я сейчас, одну минуточку… — Он движется к выходной двери и только тут видит, что в дверях стоит, наблюдая за ним, Рутковский.
— Матвеев? — усмехаясь, говорит Рутковский.
— Так точно, Матвеев, — отвечает Ванин с непередаваемой кривой усмешкой; он уже понял, что дело плохо, но до последней секунды упорно ведет свою игру.
— А! Старый знакомый! — язвительно говорит Рутковский.
— Да, встречались когда-то, — с улыбочкой отвечает Ванин, стараясь незаметно проскользнуть мимо Рутковского в прихожую, чтобы вырваться из этой западни.
— Да, да, да… — лирически вздыхает Рутковский, как бы жалея об этих прекрасных, давно прошедших временах. (Рутковского превосходно играл Н. К. Свободин.) — Вы куда? — спрашивает он Матвеева, заслоняя ему дорогу.
Ванин наивно и простодушно разводит руками:
— Я забыл в портфеле план кремлевских караулов, — напряженно вздыхает он.
— Вот как? — сочувствует Рутковский.
— Да, — говорит Матвеев и пытается пройти мимо него. Но дорогу ему преграждает неожиданно выросший за его спиной «Константинов».
— Чекист! — говорит «Константинову» Рутковский и отходит.
Теперь Матвеев разоблачен — притворяться дальше бесполезно. И Ванин меняется мгновенно. Он не теряет времени и, прежде чем «Константинов» успевает хотя бы повернуться, Ванин вдруг изо всей силы, снизу вверх, ударяет его. Тот падает. Начинается невообразимая суматоха.
Грохот опрокидываемых стульев. Все вскакивают.
Медлительная повадка Ванина бесследно исчезает — теперь это стремительный, энергичный, сильный и смелый человек. Он бросается в прихожую, но там на него наваливаются люди. Свалка. Десятки людей бросаются на Матвеева, но они мешают друг другу: стрелять нельзя.
— Душите, душите! Душите же его! — кричит «Константинов».
В стороне топчется шпик, страстно переживая происходящее:
— Да кто же так душит! — стонет он. — За яблочко, за яблочко его!..
Это «яблочко» выдумал для шпика Ванин.
Матвеева тащат в столовую, он извивается, отбивается ногами, на него навалилось слишком много народу. Матвеев изворачивается, вдруг делает какое-то неуловимое движение, ныряет у кого-то между ногами, бьет кого-то, внезапно вырывается, бросается к окну, вышибает его кулаком. Раздаются выстрелы. Матвеев выскакивает в окошко.
В этой сцене драки Ванин проявил такую невиданную ловкость, такое знание своего тела, такую неожиданную силу, что я был поражен. Я, признаться, полагал, что в сцене драки придется заменить Ванина дублером, но он не допустил дублера ни до одного куска: он все делал сам. Только когда на натуре снимали прыжок из окна третьего этажа, самый момент пролета тела до земли пришлось поручить акробату.
И вот Матвеев лежит на земле, над ним склонился Василий, уходят последние секунды жизни.
— Вася, я уз… — бормочет Матвеев и не может договорить.
— Говори, говори… — торопит Василий.
Матвеев облизывает пересохшие губы.
— Вася, немедленно спасай Ильича, — собрав все силы, говорит Матвеев. — Беги скорее, Вася!
В этом диалоге слово «Вася» предложено Ваниным, оно придавало предсмертной реплике особую теплоту.
Еле дослушав, Василий убегает, передав Матвеева на руки чекисту Синцову, который оказывается предателем.
Синцов оттаскивает Матвеева в сторону, одной рукой гладит голову Матвеева, а другой вынимает из кобуры наган.
— Тихо, браток, тихо, — бормочет он, быстро оглядывается и дважды стреляет Матвееву в висок.
Так мы использовали ванинскую поговорку «тихо», но уже в устах предателя.
Ванин мечтал о том, чтобы где-то в конце своей роли напомнить еще раз зрителю и гребешок и «тихо». Но это было невозможно: с момента, когда раскрывается заговор, разумеется, гребешок не мог быть пущен в ход и не для чего было говорить «тихо».
Василий Васильевич, сказать по правде, с некоторой ревнивостью относился к тому, что я передал Синцову искони матвеевское «тихо», но мне удалось убедить его, что в устах Синцова оно прозвучит совсем иначе — трагической издевкой.
— Тихо, браток, тихо, — говорит предатель и стреляет в висок тому, кто с таким ласковым юмором, с таким простодушием, с такой душевной чистотой говорил это «тихо» в самых тяжелых обстоятельствах.
Так заканчивается роль Матвеева в картине «Ленин в 1918 году».
Работа с Василием Васильевичем Ваниным доставила мне огромное наслаждение и дала ряд необычайно ценных практических уроков.
Ванин был актером от головы до пят, но актером особой формации — советским актером. Он никогда не думал только о себе — всегда о сцене в целом; никогда не работал только «на себя», а всегда и на партнера. Если нужно было помочь партнеру, он с такой же изобретательностью, с такой же практической деловитостью набрасывал десятки предложений — маленьких и больших. В тех сценах, где участвовал Ванин, все играли хорошо; он заражал всех своим неизменным оптимизмом, верой в успех, юмором; вокруг него все становилось уютным и выразительным.
Ванин бесконечно любил жизнь, и правда жизни для него была законом искусства. Некоторые считали, что Ванин чересчур уж прост, что искусство его граничит с натурализмом. Это неправда. Он никогда не подражал жизни бессмысленно: каждое его предложение исходило не из желания только рассмешить зрителя или порадовать его характерной жизненной черточкой, но всегда несло глубокую идейную нагрузку, иногда тщательно спрятанную.
Искусство Ванина необыкновенно национально — он русский до мозга костей. Был у меня случай, когда я после «Ленина в 1918 году», снимая картину «Мечта», вздумал попробовать Ванина на роль пана Комаровского, обедневшего «гонористого» польского бульвардье. Ванин превосходно исполнил все заданные этюды и ужасно хотел сыграть эту роль. Но это было решительно невозможно: никто не поверил бы, что он поляк. Что бы ни делал Ванин, он оставался русским. Василий Васильевич даже обиделся на меня, когда я сказал ему, что он не может играть эту роль. А между тем это свойство оставаться русским во всем было одним из драгоценнейших актерских свойств Василия Васильевича Ванина.
Но Ванин был не только подлинно национальным актером, он был еще и народным актером. Я не знаю другого, кто бы так оправдывал звание народного артиста. Он был народным и потому, что сам происходил из гущи простого народа, и потому, что понимал его, и потому, что народ видел в нем «своего», любил его и понимал до конца.
Простота Ванина — это не примитив, это его народный характер. Его добродушное лукавство — это народное свойство. В каждой своей работе Ванин как бы разговаривал с народом и помимо заданных сценарием или пьесой реплик устанавливал со зрителем какое-то свое особое общение, какой-то особый интимный обмен мыслями.
Какую бы роль ни играл Ванин, зритель мгновенно узнавал родные, близкие черты, и поэтому с первого же появления Ванин завоевывал горячую любовь зрителя. Он бы не мог этого добиться, если бы не был до глубины души советским человеком, настоящим коммунистом.