Что он будет первым, в этом я убежден. С этого и начнется дело. Все остальные, вероятно, я буду переставлять, а вот с этого хочу начать.

Случилось это, вероятно, в тридцать первом году, в конце, может быть, в начале тридцать второго, не помню. Ну, какое это время было, помнят все старики. Нэп давно кончился, уже пятилетка первая шла к концу, начался Днепрострой, вырастали махины новые на Урале. Интеллигенция была, пожалуй, в состоянии некоторой растерянности. Очень энергично действовал РАПП. Писателей делили на рапповцев, союзников, попутчиков и непопутчиков.

Я был тогда ассистентом режиссера, а перед этим был драматургом, так сказать, писал сценарии. Как всякий пишущий, был немедленно причислен к попутчикам. Я очень удивлялся, почему это я попал в попутчики, так как сценарии в основном писал с Виктором Гусевым, который был пролетарским поэтом, рапповцем. Но нас разделили, несмотря на это: я – попутчик, а он – пролетарский. А работали мы вместе.

Помню, спрашивал я знающих людей: кто мне точно объяснит, что такое попутчик и почему я попутчик? Получал разные объяснения. Попутчик – человек неопределенный; попутчик – человек с буржуазным пятном; попутчик только временно примкнул к нам. А самый главный мой грех был в том, что я очень любил слова «что-то» и «кто-то». Стараясь точно описать кадр, я писал: «раздался чей-то голос», «кто-то вошел». Я имел в виду, что голос раздался за кадром и вошедшего еще не видно. Но за слова «чей-то» и «кто-то» мне влетело, в этом нашли символизм, декадентщину, даже, кажется, ремизовщину, что-то в этом роде.

Ну, в общем, был я попутчиком, малоизвестным сценаристом и никому неведомым ассистентом. И вот как-то по своим ассистентским делам попал я в знаменитое здание по Малому Гнездниковскому переулку, номер семь, тогда помещался там ГУК – впоследствии переименованный в Комитет по делам кинематографии, потом в Министерство кинематографии и обратно в Комитет по делам кинематографии – тогда ГУК.

Ходил я по этому ГУКу, и зашел в просмотровый зал, и увидел, что сидит в этом зале вся режиссерская элита, все знаменитости, с женами. Боже мой, какое это было собрание киномастеров, богов кинематографии, на которых я и глядеть-то еле смел!

Пришли они смотреть новую картину Николая Шенгелая «Двадцать шесть комиссаров», которую он только что закончил. Шенгелая очень любили. Любили и за красоту, и за прекрасный характер, и за картину «Элисо». Мне картина не понравилась, резко не понравилась. Она мне показалась декларационной, искусственной и какой-то нестройной, неглубокой по мысли. В общем, я злой, вероятно, был, и поэтому меня крайне поразило, что все стали картину хвалить. Все как один, все пожимали Шенгелая руку, все его обнимали, все целовали, все восхищались. А компания была настолько знаменитая, что, знаете, их восхищения стоили немало. Ну, а председатель Комитета тогда был Шумяцкий, начальник ГУКа, он, значит, тоже взирал, тоже улыбался, тоже что-то говорил.

И вот среди общего потока похвал я попросил слово. На меня воззрились с недоумением – кроме Эйзенштейна меня никто не знал. Эйзенштейн меня знал, и на лице его я заметил довольно лукавую улыбку, он, вероятно, понял, что я картину буду ругать. Со свойственной мне в те годы дерзостью я измолотил картину Шенгелая в дым, я просто сделал из нее «отбивную котлету».

Речь моя была короткой, злой и, вероятно, остроумной, потому что в зале наступило после нее растерянное молчание. Я повернулся и вышел.

Закончивши свои дела в ГУКе, вышел я на улицу и вдруг вижу: идет по переулку вся эта компания, все вместе. И Коля Шенгелая между ними. Я, признаться, слегка струхнул, решил, так сказать, разминуться с ними. Попятился куда-то в подворотню или повернул. И вдруг слышу голос:

– Молодой человек, куда это вы?

Вижу – Шенгелая подзывает меня, подхожу.

– Зачем вы прячетесь? Если уж осмелились говорить, пойдемте с нами.

Я говорю:

– А куда вы идете?

Он говорит:

– А вот увидите.

Ну, пошел я. Чувствовал себя неудобно. Они все между собой разговаривают, смеются. Я один. Пришли мы в конце концов в «Метрополь», и я увидел, что накрыт стол номер 26 и стоит табличка 26 – намек на картину «Двадцать шесть комиссаров». Стоят стулья. Посчитал я, народу что-то меньше, чем двадцать шесть человек. Ну, думаю, позвали меня для счета. Вероятно, соберется двадцать шесть, вот я и буду двадцать шестым.

Выпили все сначала за Колю Шенгелая. Ну, потом, по грузинскому обычаю, он стал тамадой. Раз за него выпили, он и тамада. Стал он произносить тост. Естественно, первый за Сергея Михайловича Эйзенштейна. И так пошло – алла верды от одного к другому, от другого к третьему – остроумно, изящно, блестяще, весело.

Продолжалось это пиршество, вероятно, часа три. Поздно уже стало. Подают уже мороженое, кофе. А за меня все нет тоста. А я знаю: по грузинскому обычаю тамада должен выпить за каждого, кто сидит за столом, за каждого. И если не выпил он за человека, это большое оскорбление. И я понял, что Шенгелая пригласил меня специально для того, чтобы оскорбить меня: напоить, накормить, а бокал за меня не поднять. Решил тогда я уйти. Отодвинул стул, и вдруг Шенгелая говорит:

– Подождите, еще не все.

И просит еще раз наполнить бокалы, заказывает еще бутылку вина. И потом произносит следующий тост:

– Я прошу вас выпить этот бокал еще за одного человека, который сидит тут с нами. Это малоизвестный человек, говорят, он ассистент режиссера, говорят, фамилия его Ромм, но это не тот знаменитый Абрам Роом, автор «Бухты смерти», «Третьей Мещанской», «Предателя», которого мы очень хорошо знаем. Это другой, неизвестный Ромм, и зовут его Михаил. Так вот, сегодня Михаил Ромм говорил. И я хочу говорить.

Бывает ли так в жизни, чтобы человек плюнул тебе в лицо, а ты вытер лицо и сказал ему: молодец, красиво плюнул? Не бывает. Бывает ли так в жизни, чтобы человек ударил тебя кинжалом в сердце, а ты, умирая, сказал ему: спасибо, Друг, ты был прав? Не бывает. Бывает ли так в жизни, чтобы человек отнял у тебя самое дорогое, что есть у тебя в жизни – твою жену, а ты бы сказал ему: будь счастлив с ней? В жизни так не бывает. А в искусстве бывает.

Сегодня вот этот человек, Ромм, плюнул мне в лицо, ударил меня кинжалом в сердце и отнял у меня более дорогое, чем жену, – прости, Натэлла, прости меня, – мою картину. Но он сделал это красиво. Он это талантливо. Слушай, Ромм, я хочу, чтобы ты сделал свою первую картину лучше, чем я сделал «Двадцать шесть комиссаров», и если ты сделаешь лучше, клянусь тебе, где бы я ни был, я приеду и буду тамадой за твоим столом. Но если ты только болтун, если ты только умеешь критиковать чужие картины и видеть чужие недостатки, – берегись, я тебе не прощу. И никто из сидящих здесь за этим столом тебе не простит, а здесь сидит вся советская кинематография.

Я прошу вас всех выпить за то, чтобы мне быть тамадой за столом у Михаила Ромма, когда он сделает свою первую картину.

И все выпили.

Прошло года три, и я сделал свою первую картину – «Пышку». «Пышка» вышла на экран, и я среди волнений забыл уже тост Николая Шенгелая, как вдруг получил телеграмму из Тбилиси: «Когда стол? Шенгелая, Вачнадзе». Я ответил: такого-то числа, 8 часов вечера, ресторан «Арагви». И в этот день, ровно в восемь часов вечера Шенгелая и Вачнадзе были в ресторане «Арагви», и Шенгелая был тамадой за моим столом.

Это был красивый человек. Они оба были красивые. И Вачнадзе была первой красавицей Грузии.