Мы встретились в Кунцеве, у полотна железной дороги: я, Ваня, Генрих и Фёдор. Они в сапогах бутылками, в картузах: по-мужицки. Я говорю:

– Четырнадцатого генерал-губернатор поедет в театр. Нужно теперь же решить места. Кто бросит первую бомбу?

Генрих волнуется:

– Первое место мне. У Вани русые кудри, серые глаза, бледный лоб.

Я вопросительно смотрю на него. Генрих повторяет:

– Непременно мне, непременно.

Ваня ласково улыбается:

– Нет, Генрих, я жду очень давно. Не огорчайтесь: за мною право. За мною первое место.

Фёдор равнодушно пыхтит папиросой. Я спрашиваю:

– Фёдор, а ты?

– Что ж, я всегда готов.

Тогда я говорю:

– Генерал-губернатор вероятно поедет через Спасскую башню. Ваня станет у Спасской, у Троицкой Фёдор, Генрих у Боровичьей. Ваня бросит первую бомбу. Все молчат.

По железнодорожному полотну вьются тонкие рельсы. Столбы телеграфа уходят вдаль. Тихо. Только проволока гудит.

– Слушай, – говорит Ваня, – я вот о чём думал. Ведь легко ошибиться. Бомба весом 4 кило. Бросишь с рук, – не всегда попадёшь. Попадёшь, например, в заднее колесо, – ну и останется жив. Помнишь, как 1 марта, как Рысаков.

Генрих волнуется:

– Да, да… Как же быть?

Фёдор внимательно слушает. Ваня говорит:

– Лучшее средство: кинуться под ноги лошадям.

– Ну?

– Ну, наверное взорвёт карету и лошадей.

– И тебя тоже взорвёт.

– И меня.

Фёдор с презрением пожимает плечами.

– Не надо этого ничего. И так убьём. Подбежать к окну, да в стекло. Вот и готово дело.

Я смотрю на них. Фёдор навзничь лежит на траве и солнце жжёт его смуглые щёки. Он жмурится: рад весне, Ваня, бледный, задумчиво смотрел вдаль. Генрих ходит взад и вперёд и порывисто курит. Над нами синее небо. Я говорю:

– Я скажу, когда продавать пролётки. Фёдор оденется офицером, ты, Ваня, – швейцаром, вы, Генрих, останетесь мужиком, в поддёвке.

Фёдор поворачивается ко мне. Он доволен. Смеётся:

– Я, говоришь, его благородием… Ловко… Значит, без пяти минут барин.

Ваня говорит:

– Жоржик, нужно ещё о снарядах подумать.

Я встаю.

– Будь спокоен. Всё помню.

Я жму им всем руки. На дороге меня догоняет Генрих.

– Жорж:.

– Ну что?

– Жорж:… Как же это… Как же Ваня пойдёт?

– Так и пойдёт.

– Значит, погибнет?

– Погибнет.

Он смотрит себе под ноги, на траву. На свежей траве следы наших ног.

– Я этого не могу, – говорит он глухо.

– Чего не могу?

– Да этого… чтобы он шёл…

Он останавливается. Он говорит быстро:

– Лучше я первый пойду. Я погибну. Как же так, если его повесят? Ведь повесят? Повесят?

– Конечно, повесят.

– Ну, так я не могу. Как будем жить, если он умрёт? Пусть лучше повесят меня.

– И вас, Генрих, повесят.

– Нет, Жорж, слушайте, нет… Неужели его не будет? Вот мы спокойно решили, а от нашего решения Ваня наверное погибнет. Главное, что наверное. Нет, Бога ради, нет…

Он щиплет бородку. Руки его дрожат. Я говорю:

– Вот что, Генрих, одно из двух: или так, или этак. Или террор, и тогда оставьте все эти скучные разговоры, или разговаривайте и уйдите назад, в университет.

Он молчит. Я беру его под руку.

– Помните, Того своим японцам сказал: «Я жалею лишь об одном, что у меня нет детей, которые бы разделили с вами вашу участь». Ну и мы должны жалеть об одном, что не можем разделить участи Вани. И не о чем плакать.

Близко Москва. На солнце искрится Триумфальная арка. Генрих подымает глаза.

– Да, Жорж, вы правы. Я смеюсь:

– И подождите ещё: suum quique.