#img_6.jpeg

Лера прилетела в Иртумей в конце дня. Это был небольшой поселок в тайге, на берегу реки; и с вертолета прежде всего открывался простор этой застывшей реки, серой в наступавших сумерках. На берегу темнели лесосклады, стояли машины и тракторы, черные на белом снегу; наезженная за зиму дорога наискось шла по льду на ту сторону.

Вертолет повис над единственной длинной улицей поселка, над крышами в шапках снега. Вон тупоносый трактор тащит от тайги длинные бревна — хлысты; бегут, махая руками, мальчишки к тому месту, куда нацелились приземлиться; остановилась и глядит в небо женщина с коромыслом и пустыми ведрами в руке. Поселок как поселок — кажется, уже слышишь запах дыма и собачий лай.

Для Леры Иртумей был примечателен лишь тем, что здесь уже два года работали ее однокурсницы по медицинскому институту: Лариса, которая заведовала в поселке больницей, и Соня. А теперь и самой Лере предстояло жить здесь почти три месяца, работать, делать операции, оборудовать операционную. Она слегка волновалась оттого, что увидит сейчас Ларису и Соню: настроение у нее стало получше, чем утром, — два часа полета развлекли ее, — и все-таки тоска брала при виде этого Иртумея, серой реки.

Больницу можно было угадать сразу: во дворе сушились на веревках простыни, и по количеству простыней было понятно, что здесь больница. Дом небольшой, крыша тоже в снегу.

«Да, тут много не наберешь», — сказала себе Лера, оглядывая сразу весь поселок и соображая, что работы здесь, как она и думала, окажется мало. Ей, как никому другому, нужна практика, а ее ткнули в этакую дыру! Не удалось ей отвертеться от Иртумея.

Еще утром она сидела в своей больнице — это был четырехэтажный новенький корпус, в узкой и длинной «говорилке», комнате, что рядом с операционными, на диване с чистым чехлом. Было тепло, уютно; хирурги весело, как всегда по утрам, болтали. Лера и не думала об Иртумее. Сновали уже в перчатках и масках сестры, готовили сразу все три стола, в том числе и для Леры. Она уже с неделю знала, что ее посылают, и давно собралась (надо так надо), но то погоды не было, то еще что-то случалось, и она надеялась: может, так и обойдется. Сегодня на дворе тоже было сыро, пасмурно, в отделении всюду горел свет. Лера глядела с четвертого этажа, как ветер гнет и качает одинокие сосны на пустыре, несет мелкий снег, думала: «Нет, сегодня опять не улетишь…»

Лишь кончался февраль, а ее посылали до двадцатого мая, до первого парохода («Ты у нас самая молодая, самая мобильная!»). Это обычная практика: на время распутицы и метелей райздрав забрасывает хирургов в медвежьи углы, чтобы не гонять потом в случае чего и не оплачивать дорогие экстренные рейсы вертолетов. А что хирург будет там делать, никого не касается.

У Леры было с утра две операции, обе — почки, за работой она совсем забылась.

Однако к полудню тучи разнесло — солнце светило вовсю. Хирурги обедали в ординаторской, опять смеялись, острили, а потом кто на машинке, а кто от руки сели писать операции — кто что сегодня сделал. Лера сидела за машинкой, спиной к окну, солнце грело совсем по-весеннему. Вот тут и позвонили, сказали, что вертолет пойдет и ее ждут.

На «скорой помощи» она заехала домой, переоделась, взяла вещи, потом — аэродром, и вот, пожалуйста, — Иртумей!

Стали снижаться. Вертолет качало, как люльку. Лера застегнула деревянные палочки-пуговицы на куртке и нахлобучила ушанку. Глянула в последний раз наружу и увидела: от больницы уже бежит Лариса в белом халате и шапочке, в пальто внаброску — кажется, это старое знакомое зеленое пальто, — бежит, не разбирая дороги, и лицо у нее такое, будто боится: прилетела или не прилетела?

Винты еще махали, а Лера, не слушая летчика, уже выпрыгнула и, пригибаясь, выскочила из-под винтов к Ларисе.

Пока они обнимались, и говорили разом и бессвязно, и оглядывали друг друга, а из вертолета выгружали ящики и Лерины вещи — чемодан, связку книг, лыжи, — возле вертолета собралась негустая толпа. До Леры донеслось:

— Да врач это, хирург. Говорят тебе, хирург прилетел!

— Да и где ж он?

— Да вон же!

— Вон то, что ль? Девка, что ль, в штанах?

— Ну!

— Болтай!

И еще чей-то голос:

— Да где, где?

И еще:

— Лыжи-то, глянь, красные!

— Оно как раз сейчас на лыжах, по грязе́.

Лере не привыкать было, что ее за хирурга не принимают. Оглянувшись, увидела мальчишек, старух, обратила внимание на одну нарумяненную красавицу в белом пуховом платке — видно, сердцеедка местная; красавица посмеивалась, бросала в рот кедровые орешки и глядела с вызовом.

Хотели идти, но тут появилось еще несколько человек, видимо, начальство, стали знакомиться. Один грузный, краснолицый, в полушубке генеральского покроя, с выпушкой, другой тощий, в очках, в длинном кожаном пальто, совсем пожилой, третий — коренастый молодцеватый бурят в мохнатой ушанке. Он поиграл узкими глазами и выпрямил спину, словно на коне гарцевал. Лера запомнила: фамилия бурята Тонгуров.

Потом, когда они с Ларисой уже почти дошли до больничного крыльца, где стояли и приветливо, радостно смотрели навстречу несколько молодых сестер в белых халатах, у вертолета поднялся шум — там, стоя перед летчиком, махал руками, будто просился лететь, высокий парень без шапки, бородатый, видно, пьяный, — все смеялись. На парне — ватник нараспашку, высокие сапоги и красный, пушистый, нарядный шарф. Может быть, из-за этого неожиданного шарфа парень казался весьма интеллигентным.

— Паралича́ тут улетишь! — донесся его пьяный, с надрывом голос. — Змею́ тут улетишь!..

Лера остановилась, наблюдая эту сцену, увидела, как пошли в сторону от толпы начальники: полушубок, за ним кожаное пальто и последним — бурят в мохнатой шапке. Бурят все прямил спину и пружинисто ставил ноги в бурках.

— Идем, идем! — сказала Лариса, и Лера поняла, что Ларисе неприятно. — Идем скорее, Соня там…

Они на минутку, только поздороваться, зашли в больницу («Я тебе потом, потом все покажу», — торопила Лариса) и отправились домой, это было рядом.

Лариса и Соня жили в одной комнате в щитовом двухквартирном домике, через дом от больницы. Полкомнаты занимала огромная деревянная кровать — как она только сюда попала? — с пузатым ангелочком в изголовье, с ножками, вырезанными под львиные лапы. Они называли ее «Княгиня Ивановна» и относились к кровати с почтением. (Потом, когда пуржило весь март и из щитового домика выдувало к утру все тепло, они спали на ней втроем, и «Княгиня Ивановна» выдерживала.)

Соня была все такая же, ни чуточки не изменилась, маленькая, большеносая и такая же добрая и тихая. В институте про нее говорили, что у нее глаза толстовской княжны Марьи; и верно, было похоже: добрые, мягкие глаза и всегда добрая, тихая улыбка. Зато высокая красивая Лариса будто еще покрупнела; она и прежде держалась уверенно, осанисто и казалась взрослой женщиной среди девчонок на курсе, а теперь и вовсе выглядела солидно. Лицо у Ларисы красивое и чистое, но, как говорится, холодное. Ее всегда побаивались. Теперь Лере показалось, что она мягче стала, появилось что-то новое, нельзя только вдруг понять что, — но словно бы Лариса держалась с прежней уверенностью по привычке или потому, что велит себе быть такой.

Но как же они были рады Лере, хотя и за этой радостью она тоже чувствовала что-то новое, потому что в институте не была с ними в большой дружбе, если честно вспомнить. Как они были рады!

Лариса летала из кухни в комнату — полы и стены дрожали — и говорила без остановки, а Соня в черном свитере — она недавно грипп перенесла — сидела с ногами на кровати и смотрела на Леру добрыми тихими глазами. Лера разглядывала их жилье и вдруг подумала: как, должно быть, одиноко и трудно им здесь, что бы они там ни говорили. И ей захотелось обнять их, сказать нежное, ласковое. Но она не умела этого. Она только ходила следом за Ларисой в крохотную прихожую и кухню, где жарилась на плите рыба, или садилась на кровать к Соне, обнимала ее и спрашивала:

— Ну как ты, носатик, как ты-то?

Они рассказывали об Иртумее: все прекрасно, все очень хорошо, они довольны, к врачам относятся просто замечательно; люди, правда, всякие, и жизнь, конечно, нелегкая, но они рады, очень рады. Шестьсот человек в поселке, леспромхоз, лесоповал, склады, строители — рокадную дорогу строят. Клуб есть, танцы, кино бывает.

— Смотрите, кино! — сказала Лера. — Так у вас тут просто рай!..

— У нас здесь кто хочешь есть! — кричала Лариса из кухни. — Кержаки, украинцы, эстонцы, буряты…

— Еще туни, — сказала с улыбкой Соня.

— Кто?

— Да туни, туни. Не знаешь?..

— Тунеядцы, что ли?

— Ну!

— Народ у нас есть дикий, татуированный, — смеясь, продолжала Лариса из кухни. — Напьются, друг дружке уши, брови обкусывают. Будет тебе что зашивать, не бойся.

Соня улыбалась, Лариса, мол, шутит, но вообще бывает.

— Я за два года все видела, не волнуйся! — крикнула Лера в кухню Ларисе.

— Мы тоже, — тихо и опять с улыбкой сказала Соня.

Лера с Соней пили портвейн, а Лариса — разбавленный спирт. Стол у них ломился: Лера колбасы привезла, печенья, конфет. Потом Лариса торжественно вынесла из кухни шипящую сковороду.

— Омуль в сметане!

Это, конечно, был не омуль, но они сразу вспомнили свои турпоходы на Байкал, костры, уху из хариуса, свое студенчество.

— Давайте выпьем, девочки! — говорила Лариса. — Тыщу лет не пировали! Еды-то, еды…

— А она тут не очень? — с улыбкой спросила Лера у Сони и кивнула на Ларисину рюмку и колбу со спиртом. — А то бывает…

— Ты с ума сошла! — ответила сама Лариса. — Зимой иногда, от холода только.

Соня покачала головой: мол, нет, не очень.

— А то ведь пьют небось в вашем Иртумее?

— Ну что ты! — ответила Лариса. — В рот не берут.

Они рассмеялись.

Потом они пели, потом достали альбом. Когда кончали институт, собрали деньги и сделали одинаковые альбомы на память: фотографии курса, групп, профессоров, зданий института. У Леры тоже был такой альбом, но она давно в него не заглядывала. Вспомнили, кто где: почти весь их курс распределился в самые медвежьи углы, только некоторые, вроде Леры, попали в города, да двое остались в ординатуре.

— Боже мой, девочки, давно ли все это было, а кажется, тысяча лет прошла!

Потом Лера с Ларисой пошли смотреть больницу. Больница маленькая, на двадцать коек, очень чистая. Молоденькая сестра подала им пахнущие морозом халаты, тапочки. Лариса как будто стеснялась, что хозяйство ее такое крохотное, и все время повторяла:

— Здесь, конечно, не как у вас. У вас там, конечно, не так.

Лере даже неловко стало, будто она инспектор.

— Брось ты, в самом деле, прибедняться! — сказала она.

Больных лежало пятеро: три женщины и двое мужчин. Один, молодой парень, уже спал, другой, бородатый дядька с костылем, курил в форточку. Лариса прикрикнула на него, он покорно уселся на койку, улыбался из бороды. Среди женщин была одна роженица с мальчиком.

Выбрали сразу комнату для операционной, посмотрели регистрационную книгу: намечено десять плановых операций, две под вопросом.

— Я так и думала, — сказала Лера, — на неделю хватит еще, а потом пшик.

— Ничего, будешь поносы лечить, — сказала Лариса. — А уж геморроев мы тебе сотню наберем. Сонька уж какой гинеколог, а все лечит, что придется.

— Утешила! — сказала Лера.

Больничка ей понравилась: видно, что девочки завели здесь строгие порядки, и было приятно за подруг.

Когда вернулись домой, в комнате, кроме Сони, находился тот самый бородатый парень, который шумел возле вертолета. Повсюду в прихожей и комнате остались мокрые следы его огромных сапог. Ватник валялся на полу при входе — гость оставил его у дверей, будто калоши. Соня все так же сидела с ногами на кровати, вид жалобный, а парень устроился напротив, и они играли в карты. Он сильно взмахивал и кричал, шлепая картой:

— Хрясь! Змею́ тебе, царевна Софья! Хрясь, хрясь! Ага! Стеклела бы ты, дева!

Лариса быстро прошла вперед, обернулась и сказала:

— Ты не бойся, он ничего, я его сейчас выгоню. Раздевайся, раздевайся…

Лариса как будто опять волновалась.

— А, хирургиня! — воскликнул парень. — Спустившаяся с небес! Разрешите приветствовать вас от имени тунеядцев населенного пункта Иртумей, а также от себя лично!

Они познакомились. Его звали Борис Чагин. Он был сильно навеселе и говорил без остановки, то и дело выкрикивая: «Хрясь! Стеклела бы ты, дева! Паралича́!»

Он был высокий и красивый, глаза очень красивые, и борода ему шла, но развинченный, расхристанный, в обвисшем черном свитере, от которого разило табачищем. И говорил он и пошатывался слитком театрально. Смешно, неожиданный экземпляр для Иртумея. Лариса хмурилась и как будто стеснялась перед Лерой Чагина, а ему все время говорила, чтобы шел спать. Соня перебирала на кровати желтые замусоленные карты и не поднимала глаз.

— Все зола, девочки! — шумел Чагин. — Выпьем за знакомство с богиней, опустившейся с небес! Хирургиня, вырежь мне сердце, а?

Лариса пыталась отнять у него колбу со спиртом. Он кричал:

— Стеклела бы ты, дева! Я за твою подругу выпить хочу, а ты против? Что у нас, сухой закон, что ли? Отменили! Все отменили! Вырежь, хирургиня, а? Доброе, понимаешь, слишком сердце, жить нельзя…

— Язык тебе надо вырезать! — сказала Лариса.

— Ну пусть человек выпьет, Лариса! — Лера смеялась. Ей хотелось показать, что она не против Чагина, даже забавно, и зря они смущаются. — И мы давайте по капельке…

— Паралича́ с ней выпьешь! — Чагин махнул рукой. — Заведующая!

Лариса ушла на кухню, вроде ставить чай. Чагин выпил один и, выпив, на секунду протрезвел и огляделся в смятении.

— Ларис! — позвал он. — Ларис!

Лере не по себе стало, до того вдруг потерянное у него сделалось выражение.

А потом он опять куражился и говорил в прежнем пьяном тоне:

— Взял бы он меня, я б улетел сегодня. Вот как есть, взял и улетел. Все равно! — Он обращался к Ларисе. — Хрясь — и все! Поняла? А он не взял, сволочь! Змею́ тут улетишь! Отменили! А жить нельзя! Нельзя тут жить, слышь, хирургиня! Это только вот такие дурочки-комсомолочки могут здесь жить.

— Нам надо спать, Чагин, — сказала Лариса. — Она работать приехала, а не на тебя смотреть. Выкатывайся давай!

Но прошло еще полчаса, прежде чем они его подняли, наконец, с места и проводили. Он шатался, бормотал извинения, сказал Лере, что влюбился в нее с первого взгляда. Лариса помогла ему надеть ватник и сердито застегнула до горла. Он покорно, и уже закрыв глаза, кивал и продолжал бормотать:

— А то, может, в картишки, а? Дамский преферанс, по копеечке? Хрясь! Хрясь! Отменили, да? Ну извините…

Лариса вывела его на крыльцо, сердито говорила, а он опять выкрикнул там, как ребенок:

— Ларис!

Лера вернулась в комнату. Ей под руку попался институтский альбом, она стала листать его. Всюду на фотографиях Лариса, и везде у нее одно и то же гордое, уверенное выражение, не похожее на нынешнее.

Соня сказала с болью:

— Ну что она там ему говорит, он же завтра все равно ничего помнить не будет.

Чагин, оказывается, был ленинградец, но не кончил институт, где-то работал, потом месяцев пять болтался без дела: у него дед умер, он продал его библиотеку, кутил с дружками. Потом попал в скандал, а тут как раз указ о тунеядцах, о выселении пьяниц, вот его и выгнали на два года. Он было удрал, его опять вернули. Сейчас работает у Тонгурова, на строительстве рокадной дороги, но тоже скандалит все время, ругается с начальством, и его, наверное, и отсюда выгонят. Странный, не поймешь, что ему надо. А вообще, говорила Соня, очень добрый, неглупый.

— Типчик! — сказала Лера.

— Нет, ты не знаешь! — И Соня стала защищать Чагина.

— Ну, у тебя, носатик, все хорошие.

Вернулась Лариса, тут же принялась прибирать со стола, мыть посуду, говорить о завтрашнем дне, с чего Лере лучше начать, будто никакого Чагина не было. Только потом сказала:

— Ты не думай, он что-то сегодня вообще уж! Но, когда трезвый…

— Да что ты! — сказала Лера. — Что я, маленькая? Пьяных не видела? Очень даже красивый парень…

Они легли вдвоем, Соня — на сундуке, и еще часов до двух проболтали: об институте, о Лериной городской клинике, об Иртумее.

Они выписывали несколько газет и журналов, у них стоял приемник. И даже теперь, когда приехала Лера и они улеглись, Соня включила его, чтобы послушать последние известия. Они расспрашивали Леру о новостях, книгах и фильмах, будто она была каким-нибудь кинорежиссером или писателем и приехала к ним прямо из Москвы, из Министерства культуры. Она и половины не знала из того, о чем они спрашивали, к ней самой все новости и события попадали обычно через «говорилку», а газет она по месяцу не брала в руки. И все-таки Лера чувствовала превосходство над подругами, их интерес к новостям и событиям наводил грусть. Чудились ей в этой жадности провинциальность и тоска иртумеевская. Надо же чем-то жить, кроме своей маленькой больнички.

Вот так она сама собирает дома гостей. Лера вспомнила свою комнату, как она еще днем стояла там, прощаясь, в сапогах и ушанке, как чужая.

Комнату ей дали недавно, комната была хорошая, второй этаж, окно широкое и выходит на улицу. Она оклеила ее, новенькими обоями, поставила модное кресло на растопыренных ножках; больничный электрик дядя Коля сделал стеллаж для книг и торшер из неоструганной молодой пихты. Ей казалось, у нее очень уютно, хотя кто-то однажды сказал, что жильем там не пахнет. Иногда Лере хотелось выглядеть светской и женственной. Она знала, что слишком много работает, увлекается и что-то упускает — двадцать пять все-таки скоро, — и вот она звала гостей, надевала черные китайские, с белыми цаплями, брючки, варила кофе, брала у соседей проигрыватель с пластинками.

Гости — все это были врачи — приносили с собой выпить, кофе отходил на второй план. И говорили опять об операциях, грудных, полосных, черепных, о зобах, о фибромах. И Лера, забыв о взятом тоне, тоже кричала, спорила и, выключая проигрыватель, бросалась к стеллажу за книгами.

Потом опять ночевала дома через двое суток на третьи, не подметала, ела всухомятку, расстелив газету на клеенке: то дежурство, то холодно, буран, идти не хочется, то лекция, то вызов. Но все равно она любила свою комнату и теперь с грустью вспоминала о ней.

Утром поднялись чуть свет. Лера предложила Ларисе, прежде чем идти в больницу, пройтись по поселку: она еще толком его не видела. Было сумрачно, сыпалась морось и застывала на земле. Унылым показался Лере Иртумей. Ни деревца, ни куста. Да и зачем, когда тайга кругом?.. Они скользили, едва не падали на заледеневших деревянных тротуарах. Лариса объясняла, где кто живет, и говорила, что хорошо здесь летом, — вернее, когда еще мошки́ нет.

Возле леспромхозовской конторы — двухэтажного деревянного дома с внешней застекленной лестницей и галереей по всему второму этажу, с башенкой и на ней — флажком, отчего дом казался старинным теремом, — стояли восемь или десять крытых грузовиков — «будки», в каких повсюду ездят на работу и с работы. Тут же урчали два вездехода на гусеничном ходу, выкрашенные в зеленую военную краску. Один за другим подходили и исчезали в «будках» рабочие, лесорубы и строители — все одинаково в толстых штанах, ватниках и брезентовых робах поверх ватника. Каждый здоровался с Ларисой и Лерой. Лера проследила за одним, как он шел, как взбирался потом по лесенке в кузов, и сказала Ларисе:

— Явная грыжа. Надо будет потом найти его.

— Все равно, знаешь, хорошо, что ты приехала, — вдруг сказала Лариса. — Честное слово!

— Ладно тебе! — сказала Лера и ударила ее слегка по плечу. — Идем!

Ей хотелось поскорее работать. Она чувствовала, что мглистое, будничное это утро и вид Иртумея наводят уныние. Нет, работать — и все, и не думать ни о чем. Да и в чем дело? Поселок как поселок, подумаешь. «Отменили» — вспомнила она словечко Чагина и подбодрила им себя. Еще этот Чагин! Отменили.

Она поглядела сбоку на Ларису — у той лицо спокойное, розовое. «Красива, черт!» — подумала Лера.

— Ты что? — Лариса повернула к ней голову.

— Красивая ты, черт! Завидки берут.

Лариса неопределенно пожала плечами: мол, что с того, чему завидовать.

Их стали обгонять одна за другой «будки», сзади из дверей глядели лица рабочих, дымивших первыми папиросами. «Работать, работать!» — говорила себе Лера.

Дни покатились один другого быстрей. Что-что, а работать Лера умела. Она почти два дня сидела над схемой автоклава — надо прежде всего установить автоклав — и еще просидела столько бы, да узнала, что тот самый бородатый дядька с костылем — его звали Тришин Федор Карпыч — механик, а Паша, паренек, лежавший с подозрением на аппендицит, — электрик. Она быстро включила обоих в дело. Автоклав установили во дворе, в пристроечке, — в больнице негде, — и Лера бегала по морозу туда-сюда. И Тришин, которому жена принесла шапку и тулуп, ковылял тоже. Он обрадовался работе, все время улыбался из косматой своей бороды и только осторожно спрашивал про ногу:

— Не повредю?

— Нет, дядя Федя, не волнуйся! — отвечала на бегу Лера. — Не поскользнись, смотри, а так ничего. Срастется, ты еще вон какой молодой!

— Ишшо ничего, — соглашался Тришин. — Ишшо есть маленько…

Соня вышла на работу и тоже возилась в новой операционной, и Лариса помогала, и сестры: и все гордились, что у них будет теперь операционная, и глядели на Леру так, будто она действительно спустилась к ним с небес.

В эти же дни Лера принимала первых больных: мальчишку, которому на льду рассекли клюшкой лоб (и здесь в хоккей играют, чем Иртумей хуже других), старика, который руку зашиб топором, а потом всех запланированных Ларисой старух.

Первой вошла длинная сутулая старуха с долгим желтым лицом. Видать, недобрая и еще немалой силы старуха; но теперь она жалостливо горбилась, охала и старалась петь елейно, как поют все старухи, придя к врачу:

— Дочка, деушка, мне бы к хирургу. Дуська-то сюда мне показала к хирургу.

— Я и есть хирург. Садитесь, пожалуйста. Как фамилия ваша?

Старуха глядела непонимающе.

— Садитесь, садитесь.

— Да как же это? Мне хирурга надо ба.

— Говорю же, я хирург. Садитесь.

— Нет, деушка! — Старуха распрямилась и охать перестала. — Я к тебе не пойду, господь с тобой! Мне ба мужчину-хирурга ба…

— Ничего не поделаешь! — Лера держалась строго. — Нету мужчины…

Еле удалось ей уломать старуху, усадить и выяснить, с чем та пришла.

Другие бабки, хоть и прослышали, какой такой прилетел к ним хирург, тоже входили с опаской и непременно спрашивали: «Деушка, мне ба к хирургу, милочка…»

Зато потом, когда она вырезала первый зоб, мать оперированной, тоже старушка, но крепенькая, круглая, в теплой шали и бархатном жакете, пришла, принесла кусок сала в чистом полотенце и пятерку денег. Она дождалась, пока Лера выйдет в прихожую, и посунулась к ней с подарками.

— Да вы что! — прикрикнула Лера. — Порядка не знаете! Нельзя это! Нам государство деньги платит!

Старуха не испугалась.

— Да ты отведай, милая, отведай, — говорила она деловито. — Государства она государствой, а мы тоже хотим уважение сделать…

— Да нельзя это, бабушка, нельзя! И не люблю я это сало, ей-богу!

— Да как же, деточка, ты ба покушала, вон тощая какая, поправилась ба.

— Ладно, бабушка, некогда мне! — и Лера вышла из комнаты.

Старуха долго обиженно жаловалась сестре Дусе и все-таки оставила ей сало. Денег Дуся не приняла.

— Это уж так заведено, — сказала потом Лариса. — С этим ничего не поделаешь. Мы с Сонькой берем, больных подкармливаем. А то такая обида.

Лера не заметила, как пролетела за делами неделя. В школе, потом в клубе она прочла две лекции по хирургии, приглашала приходить, не бояться. К этому времени операционная была готова, автоклав работал. Мальчишки-школьники сделали полочки, шкафчики стеклянные, как Лера научила, покрасили все белой краской. Больных набралось теперь четырнадцать человек; их надо было кормить хорошо; полдня просидели с Ларисой, калькулировали: на больного в день полагалось расходовать сорок три копейки, а у них выходило по рубль шесть.

— Под суд я с тобой пойду! — сказала Лариса, но потом махнула рукой и так оставила: по рубль шесть.

Все-то им троим некогда было в эти дни, весело и легко. Лариса бегала и суетилась без конца. Соня глядела на Ларису с радостью и сказала как-то:

— Лариса-то, Лариса!..

— Что?

— Ну видишь, какая, а то совсем уж в последнее время…

«Что?» — хотела спросить Лера, но промолчала.

В субботу они отправились в клуб на танцы. За неделю Лера в первый раз не брюки надела, а платье и тонкие чулки. Вот тут она поглядела на иртумеевское общество. В клубе оказалось холодно и пахло угаром от черной высокой голландки, скамейки составили к стенам и на тесную высокую сцену. Играла радиола. Под ногами скрипела ореховая скорлупа и белели расплющенные окурки. Парни толпились и курили в одной стороне; девчата танцевали, скинув на плечи платки и расстегнув шубейки — почти все в коротких овчинных шубейках, и лишь несколько мелькнуло бордовых и зеленых пальто в талию. Когда вошли врачи, шепоток пролетел по залу.

— Теперь неделю только и разговоров будет, что мы на танцы ходили, — сказала Лариса.

Она одна без охоты отправилась в клуб и теперь оставалась недовольна и скованна.

Лера потанцевала два раза с одним парнем, молоденьким, лет двадцати, развязным. На нем сиял голубой, глупый галстук, и блестела над губой щетинка белесых усишек. Он был навеселе, глядел победоносно и все подмигивал кому-то из своих. Когда музыка кончалась, парень приобнял Леру, задержал и сказал:

— Не пушшу вот, а?

Лера подняла на него глаза.

— Ну не пушшай, — сказала она, не делая никакой попытки вырваться и вздохнула равнодушно.

Парень тотчас опомнился, убрал руки.

Да, скучно. Главное, Лера уже тысячу раз видела такие или подобные танцы, таких парней и девчат, слышала эти же пластинки.

— Нет, танцы — это не пойдет, — сказала она, вернувшись от своего кавалера. — Отменили! — Потом огляделась и добавила: — Да, пофлиртовать у вас не с кем.

Лариса усмехнулась. Соня взглянула испуганно.

В дверях, когда выходили, — не больше часа провели в клубе, — столкнулись с Чагиным. Он вел впереди себя, обняв за плечи, девушку в белом платке — Лера узнала ту самую красавицу, что стояла возле вертолета. Ее, как она уже слышала, звали Галей. Чагин задержался, а Галя гордо прошла вперед и обдала их духами, морозом, целым облаком своей красоты, наведенных глаз, накрашенных губ и таким вызывающим взглядом, что смешно стало.

— А, Боб Чагин! — сказала Лера весело. — Персона нон грата!

— Вы что же? — спросил Чагин не очень бойко. — Уходите. А то потанцуем, а?

— Отменили! Интеллекту не хватает.

— Ларис! — сказал Чагин неуверенно.

— Танцуй, танцуй! — Лариса обошла его и толкнула дверь.

— Ларис!

— Приветик, Борис Николаевич! Приходите в «дурачка» играть! — сказала Лера, и они с Соней вышли следом за Ларисой.

За эту неделю Чагин появлялся у них два раза, как будто трезвый, его не поймешь; говорил о Ленинграде, играли в «подкидного дурачка». Чагин наколол им дров, потом сидел на полу перед печкой, пел блатные песни — все грустные и на один мотив.

Еще раз он зашел в больницу поглядеть новую операционную и опять ругал Иртумей и занимался самобичеванием. Лера раскладывала в то утро инструменты в новые стеклянные шкафчики; от шкафчиков еще пахло свежей краской; Чагин сел к столику у окна и, паясничая, вытаращив глаза, разглядывал ножи, зажимы, иглы. Сестра Дуся, молоденькая круглолицая женщина, бывшая в больнице как бы сестрой-хозяйкой, помогала Лере.

— Эскулапство! — говорил Чагин. — Орудия смерти! Работаете, да? А я вот скоро, хирургиня, подохну, тоска по родине — ностальгия. Можно вылечить ностальгию? А то повешусь! Был Чагин — нет Чагина! Отменили! Не вышло у него жить на этом свете, не получилось…

— Ты только руками там ничего не трогай! — сказала Лера и усмехнулась, поглядев на Дусю; та не удержалась и фыркнула, слушая Чагина.

— Помрете, девки исплачутся! — смеясь, сказала Дуся.

— Стеклела бы ты, дева! — отозвался Чагин. — Отменили девок! Я, правда, хирургиня, жить совсем не могу. Не хочется…

— Хватит трепологию разводить, — сказала Лера. — И скальпель положи, а то обрежешься!

— Нет, ну, в самом деле, спроси только себя, зачем здесь жить, зачем? Бессмысленно!.. Да и вообще! Иртумей! Смешно!..

Чагин уже настолько привык к своему шутовскому тону, что не понять было, серьезно он говорит или так — дурака валяет. Лере казалось, что он и хочет всерьез говорить, но уже не умеет — разучился. Поэтому и сама не могла отвечать ему по-настоящему — пошучивала.

— Чем вам Иртумей нехорош? — опять сказала Дуся. — Не деревня — поселок, на реке стоим, пароходы ходят.

— Ду-ся! Золотко! — пропел Чагин. — Дай я тебя поцелую, столичный ты житель!

— Да ну вас! — Дуся отмахнулась.

— Я сама сибирячка, — сказала Лера. — Мне Иртумей не в диковину.

— Вот то-то, что всем нам он не в диковину! А жить нельзя…

— Живут же! Всю жизнь живут.

— Всю жизнь? Нет уж! Лучше сразу хрясь — и все!

— Ну, кто как, — сказала Лера.

— Хрясь, хрясь! — опять сердито передразнила Дуся. — Только и знают…

— Подохнуть надо, подохнуть, — сказал опять Чагин напоследок.

— Ну-ну, — ответила Лора.

Он ушел. Дуся сердито вытерла после Чагина белую табуретку, на которой он сидел.

— Подохнуть еще! — бормотала она. — Этакий мужик, порет невесть чего! Псих! Еще и впрямь удавится, Валерия Павловна, с этим станется. И Ларисе Николаевне-то голову морочит. А все ведь водка…

— Не удавится, — сказала Лера. — Не бойся.

— Еще Галька Глушкова, зараза, клинья под него подбивает, — вспомнила Дуся. — Он с ней в открытую ходит.

— Ладно, Дуся! — сказала Лера. — Поди-ка спроси у Ларисы, не даст она нам еще клеенки метра два-три?

Странно, но теперь ей самой стало неловко перед Дусей за Чагина; в самом деле, здоровый мужик, на нем воду возить — поди объясни Дусе, отчего он такой?

К ночи в субботу, когда они вернулись после танцев и уже легли, за ними прибежала дежурная сестра: с той стороны реки, из деревни Кили, отец-шофер привез мальчика с приступом эпилепсии. Мальчик Сережа, худенький, синий, одиннадцати лет, был очень плох. У него оказалось еще и воспаление легких. Они с Ларисой провели возле него полночи, потом пришла обеспокоенная Соня. Отец хотел ехать назад. Лера велела ему подождать: случай был слишком тяжелый.

Утром Лера с Ларисой пошли спать и встретили Тонгурова, начальника строительства дороги, того самого бурята в мохнатой шапке. Он уже дважды за это время останавливал свой вездеход возле больницы, заходил и спрашивал, нет ли в чем нужды. «Батюшки, что это с ним сделалось!» — удивлялась Лариса, и они с Лерой смеялись. Теперь он пришел пригласить их к себе на вторник, на Восьмое марта. Он стоял у крыльца, подрагивал на выпрямленных ногах и прищуривал узкие глаза, так что они совсем превращались в щелки.

— Что? Куда? — рассеянно сказала Лера. — Вы извините, мы не спали, нам надо выспаться.

У Тонгурова сразу переменились и поза и выражение. Он озабоченно спросил, что Случилось, не нужна ли помощь. Они отказались и быстро отошли от него.

— Нас приглашают по великим праздникам, — объяснила Лариса. — Кажется, это называется «для оживления». Там весь наш бомонд будет, посмотришь…

— Не пойду я никуда, — сказала Лера и заговорила о Сереже: все ли они сделали?

Когда они уже легли, Лариса вспомнила про Тонгурова.

— Как не пойдешь, что ты! Я теперь два дня есть не буду, там такая вкуснятина! Вертолет-то одни твои ящики, думаешь, вез? Правда, бабы все эти, кажется, терпеть нас не могут. Особенно меня, конечно…

— Ладно, спи, — сказала Лера.

Следующую ночь они опять не спали, провели ее в больнице возле мальчика, сделали все, что могли, перерыли все книги, но напрасно. В восемь утра Сережа умер. Соня заплакала и ушла домой, Лера с Ларисой вышли к отцу в приемную. Он спал там, положив голову на подоконник. От тулупа его на всю комнату пахло бензином, машиной. Волосы у него были такие же русые, как у мальчика, и руки похожи — длинные и худые. Ему было лет тридцать пять, не больше. Они постояли с минуту, глядя на него, — как его будить? — потом Лера позвала тихо:

— Товарищ Гайденко…

Он сразу поднял голову, поглядел на них — на одну, на другую. Наверное, целая минута прошла в молчании.

— Мы все сделали, что можно… — сказала Лариса.

Он как будто не слышал и продолжал так же переводить взгляд с одной на другую. И лицом сын был очень на него похож: худощавый, тонконосый. Вдруг губы шофера зло покривились, взгляд стал ненавидящим.

— Эх, врачи! — Он выругался. — Врачи! — И опять назвал их словом, которое значило, что не им бы, девчонкам, людей лечить.

— Пойдем, Лариса, — сказала Лера, и они вышли, а он вдогонку крикнул им, какие они есть врачи.

Днем Лера делала запланированную операцию аппендицита Паше-электрику, а вечером — им нужно было подтверждение диагноза — вскрытие. Лариса пришла ей помогать. Худенький, накрытый простыней труп мальчика лежал лицом вниз. У них не было анатомической пилы. Они попросили Дусю, не впуская ее в комнату, принести ножовку.

— Нам ножки у табурета отпилить, — почему-то сказала Лариса.

Диагноз был верный, они действительно не в силах были ничего сделать, и это хоть немного успокаивало. Лера потом несколько раз мыла руки спиртом — ей все казалось, что они нехорошо пахнут.

Когда пришли домой, там опять сидел Чагин. Лере не хотелось никого видеть, и она приготовилась, если Чагин станет плести свою ахинею, послать его к черту. Но Чагин глядел на них с состраданием, притих и молчал. Крутил регулятор приемника, когда они вошли, — там тихо попискивало, потрескивало, пробивались музыка и голоса. Увидев Леру с Ларисой, Чагин тотчас выключил приемник.

— Включи, пусть, — сказала Лера.

Соня приготовила им чай. Лера с удовольствием выпила горячего черного чаю, одной заварки, а потом закурила, взяв у Чагина папиросу.

— Все-таки, девчата, работенка у вас!.. — говорил Чагин как бы сам с собой, потому что никто не отвечал ему. — Как вы только это умеете?.. Тут руку рассадишь, кровь потечет, и то весь сморщишься. Вот из меня бы, наверное, ни за что врач не вышел. Впрочем, куда мне! Да… — Он вздыхал и говорил все тише и тише. — А все-таки как ни крути… Н-да…

Потом Чагин с Ларисой ушли на кухню. Потом Лариса проводила его на крыльцо. И долго не возвращалась. Лера с Соней легли и уснули, не дождавшись ее.

Следующий день прошел в суматохе: к ним без конца приходили поздравлять с Восьмым марта и приносили подарки. Все время смеялись. Федор Карпыч Тришин доковылял самовольно до дому, вернулся оттуда навеселе и принес в подарок клетку с темно-рыжей белочкой.

— Ишшо молоденькая векша-то, вроде меня, — сказал он Лере, смеясь из бороды.

Вечером, нарядившись, отправились к Тонгурову: он опять приходил, приглашал, отказаться было неловко. Лера сделала начес, несколько раз протерла духами руки, надела свое черное, узкое, без рукавов и с вырезом «лодочкой» платье, завернула с собой в газету длинные, модные, на «гвоздиках» туфли.

— Ну, Лерка! Ну, Лерка! — кудахтала Лариса.

Соня тоже смотрела с восхищением. Лера сама чувствовала, как идет ей платье, какая она в нем тоненькая, и как выигрывают ее светлые волосы в высокой прическе с этим открытым платьем.

— А сама-то! — отвечала она Ларисе.

На Ларисе был шерстяной коричневый костюм, волосы хорошо уложены (Соня целый час трудилась), а на шее крупные темные керамические бусы.

Одна Соня надела черную юбку и зеленую кофту с блузкой, но в последнюю минуту, когда Лера с Ларисой заметили, что она идет в теплых толстых чулках, и накричали на нее, натянула черные Лерины чулки. Натягивала и испуганно глядела то на свои ноги, то на подруг.

— Ничего, ничего, все в порядке, — сказала Лера. — Только я не знаю, зачем это мы вырядились? Разве что для себя…

— Убьем мы их теперь! — закричала Лариса. — Одни трупы к утру будут валяться…

Они не вспоминали вслух о Сереже и его отце, но Лера все время думала и знала, что Лариса с Соней думают то же. «Ну ладно, ладно, хватит! — говорила она себе. — Не в первый же раз. Врач ты или не врач, или, может…» И она вспомнила, как их обозвал шофер Гайденко.

У Тонгуровых в двух больших комнатах, заставленных раскидистыми фикусами, действительно собралось все местное «высшее общество». Были тут строгий краснолицый директор леспромхоза Михайлов, тощий пожилой бухгалтер Ежаков (которого Лера видела в кожаном пальто), главный инженер Чинцов — толстый веселый мужчина, душа общества, остряк, его дочь с мужем Митей, прорабом, и еще жены начальников — все дородные, в летах, степенные женщины, одетые в красные и салатные китайские кофты с вышивкой. Одна жена главного инженера была худощава — сам Чинцов без конца острил насчет ее худобы — и куталась в белую меховую накидку: кажется, это был песец — Лера ничего в мехах не понимала.

Они пришли, когда все были в сборе. Лере, как только взглянула в комнату, тут же захотелось бежать назад, но их встретили радушно.

— Посидим немного и уйдем, — шепнула Лера Ларисе.

— Да-да, — испуганно сказала Соня.

— Вы на стол посмотрите, дурочки! — ответила Лариса и первая смело вошла в комнату.

Да, такого стола Лера в жизни не видела, разве что на выпускном вечере, когда закупили целый зал в ресторане. Откуда что взялось в заброшенном на край света Иртумее. Шампанское, венгерское вино в оплетенных бутылках, яблоки, икра, семга.

— Нет, у нас сегодня не пельмени, извините, — говорила хозяйка. — У нас чебуреки.

Хозяйка, полная красивая женщина лет сорока, очень легкая, живая, когда прищуривала глаза, то напоминала своего мужа, Тонгурова. Все называли ее Саша. Странно, но Лера почувствовала, будто сама чем-то похожа на эту Сашу, это было неприятно, тем более что Тонгуров опять глядел на Леру, поигрывая глазами, был внимателен.

Опять радиола играла те же пластинки, что и в клубе. Леру с Ларисой наперебой приглашали танцевать, и Чинцов, приглашая, расшаркивался и отставлял ножку, а после танца ручку целовал. Женщины шушукались, ревниво оглядывали их наряды, фигуры — особенно Леру. А когда она взглядывала в их сторону, деланно ласково улыбались. Соня не танцевала и прятала под стул ноги в черных чулках. К ней, как Лера заметила, женщины относились с особой предупредительностью. Прораб Митя без конца кричал «минуточку!», все замирали в тех позах, в каких заставал их крик Мити, ярко вспыхивала лампа, а Митя щелкал фотоаппаратом.

Лерино место оказалось между Тонгуровым и Ежаковым. Она чувствовала, что именно ее все молча выбрали королевой вечера, и следовало бы стряхнуть с себя давешнюю тоску, забыться, разойтись, показать этим толстухам «класс», но что-то ее не пускало, она уже взяла другой тон, на губы просилась усмешка. Она поняла вдруг, что вообще давно не веселилась так, как когда-то в институте, — не хохотала до упаду, не отплясывала целый вечер подряд, и внезапно увидела, что жила два года очень напряженной, трудной и серьезной жизнью, занятая одной работой, и что эта жизнь уже наложила на нее свой отпечаток. «Старая стала», — сказала она себе. Ежаков, добрый старик, все показывал ей сломанные и искривленные когда-то, в войну, два пальца на руке и говорил, что врачей он вообще не уважает, а хирургов уважает. Подвыпивший Тонгуров, обратившись к Лере с каким-то вопросом, как бы невзначай положил ей на ногу руку. Платье было обтянуто, и Лера почувствовала, какая осторожная и горячая у него ладонь. Она помедлила секунду, а потом подняла на Тонгурова глаза и поглядела, как на того парня в клубе. Тонгуров совсем спрятал свои глазки, прищурясь, и руку убрал.

Лариса сидела с Митей и Сашей. Саша подкладывала ей в тарелку еду, быстро, негромко говорила. Лариса пожала плечами и вздохнула: наверное, Саша тоже спрашивала о болезнях. Лицо у Ларисы, однако, было розовое и спокойное. Совсем трезвая Соня откуда-то с конца стола глядела на всех с доброй улыбкой. «Милые вы мои», — неожиданно подумала Лера. Ей захотелось поскорее уйти, остаться втроем, залезть с ногами на «Княгиню Ивановну». Пусть бы и Чагин пришел, с ним все-таки интересно. Лера теперь немного стыдилась за себя и девочек, что они нарядились и будто на что-то надеялись, чего-то хотели, идя на этот вечер, стыдно своего платья, своей прически.

Митя, взобравшись на стул, опять кричал «минуточку!», Чинцов в десятый раз острил: «Шпокойно, шнимаю, шпортил!» Лампа ярко вспыхнула, и в ее свете все лица показались Лере уродливыми. Странно, она прежде не умела судить людей и думать о них так, как сейчас думала, и не могла держать себя так уверенно и просто. Может быть, она уже знала теперь цену самой себе и поэтому могла судить и оценивать других?..

В половине двенадцатого прибежала сестра из больницы: привели пьяного с пробитой головой.

Лера просила Ларису с Соней остаться, но те не захотели. Пока они одевались, Лера выскочила на улицу и побежала прямо в «гвоздиках» по скользкому тротуару. Шел снег, и где-то вовсю горланили: «Бродяга Байкал переехал…»

Голову пробили огромному детине Васюку, лесорубу, рана была большая. Лера обрабатывала ее два с лишним часа; казалось бы, десять раз надо потерять сознание, а Васюк только покряхтывал и вновь рассказывал Лере, как он троих повалил, а четвертый-то, паразит, с кирпичиной набежал.

— Кабы я шапку-то не обронил, — жалел он, — то бы и ничего…

— Да молчите вы! — приказала Лера. — Нельзя вам говорить, у вас сотрясение, может быть.

— Натуральное сотрясение, — шутил Васюк. — Кирпичина-то, знаешь, какой…

Кроме Васюка, поступила потом еще одна жертва веселья — с ножевой раной в боку, — тот самый парень, который танцевал с Лерой в клубе. Звали его Гешка Малых. Рана пустяковая, скользящая, только кожа вспорота, и держался парень храбро и никак не хотел штаны снимать.

— Это я сам напоромшись, — твердил он. — Сам, слышь!

Он опять был выпивши, и тот же галстук голубой на нем, и усишки блестели.

— Какого черта сидишь! — закричала Лера. — Ну-ка, живо! «Напоромшись»!

Вместо запланированных безобидных и спокойных старушечьих зобов и фурункулов пришлось обрабатывать настоящие раны — вот тебе и Восьмое марта!

А прямо из лесу, с лесоповала, доставили еще одного надорвавшегося на работе — там два дня прогуляли, а потом аврал пошел, — вот этот Малинин и надорвался. Ох уж Лера и честила этого испуганного, одуревшего от боли мужичонку и тех, кто его привез!

Потом, когда мужичонка потерял сознание, она спохватилась — и вовремя! Случай оказался ужасный: желудочное кровотечение, резекцию делать нельзя — человек исходит кровью.

— Малинин! Малинин! — кричала Лера над его земляного цвета, заросшим щетиной безжизненным лицом.

На секунду почувствовала растерянность, вдруг поняла, что и этот вот сейчас, через час-два, может умереть.

— Ну, нет!.. — крикнула она со злостью, и сестра Дуся отпрянула от нее.

Лариса находилась тут же. Лера взглянула на нее, та все поняла, и лицо у нее дрогнуло:

— Неужели, Лер?

— У тебя какая группа? — быстро спросила Лера, не отвечая.

— Вторая.

— У него тоже. Хоть бы немного, а?

— Давай, конечно, — и Лариса стала тут же снимать халат.

— Ой, Лариса Николаевна! — запричитала было Дуся, сообразившая, что Лера будет делать переливание крови. — Ой, что ж это, а?..

Лера глянула на нее — Дуся осела.

Опять целые сутки провела Лера возле этого Малинина. Переливание крови пришлось делать второй раз. Но уже ясно было, что спасли, спасли!..

— Ай да Иртумей! — говорила она Ларисе. — Ай да райский уголок!

Лариса лежала дома, Соня без конца поила ее чаем, а на приемнике стояла ваза с яблоками, которые прислал Тонгуров. Лариса смеялась и рассказывала Соне, как Лера ругалась, когда привезли Малинина. Лера чувствовала себя победительницей.

А через несколько дней Малинин, которому не давали ни есть, ни пить, добрался до графина с водой и выпил его почти весь — хорошо, что Лера была в больнице. Она вбежала, увидела, как его рвет, его ошалевшие, глупые глаза и стала его бить, просто схватила и стала бить кулаками, не разбирая, и сама заплакала от ярости, и ругалась не хуже того шофера Гайденко.

Прошло недели три, прежде чем у Леры появился первый пустой день, затем второй, третий. Она знала, что рано или поздно так будет, что ж поделаешь. Выписались Тришин и Паша-электрик, сам ушел из больницы Васюк, Гешка давно уже по всему поселку выдирал рубаху из штанов, показывал, приотлепляя марлю, шов и хвастал:

— Красиво заштопала, а? На память Геше от Леры! Я с ею ишшо танцевал тогда, помнишь?..

Три-четыре дня подряд было много больных у Сони: женщин с лесоповала и строительства дороги, Лера помогала ей, но потом и здесь делать стало нечего. Она действительно, как предсказывала Лариса, принимала теперь всех больных, дежурила и даже пошла однажды к «будкам»: высматривать, у кого грыжа.

Она по привычке рано вставала, отправлялась вдоль реки на лыжах — должно быть, здесь действительно хорошо летом, в жаркий день, — или, наоборот, лежала, читала: для лыж погода слишком холодная, ветреная. В Иртумеевской школе оказалась неожиданно большая библиотека — из тысячи книг, которые собрали по всей стране для великой сибирской стройки, многие разослали потом по местным библиотекам и школам. Она взяла «Сагу о Форсайтах», там стоял штамп их медицинского института. Может, эту самую книгу она читала на первом курсе?

По улице мимо дома шли «будки» или тяжело громыхал трейлер, потом бежали в школу дети, ехал кто-нибудь на санях, и слышалось повизгивание полозьев, мягкие удары копыт и фырканье лошади. Дяди Федина белочка, которую они принесли домой и поставили на шкаф, уютно пощелкивала орешками и прыгала в деревянной клетке, стуча коготками. Они называли ее Векша.

Лера читала о прекрасной и сильной любви, а потом откладывала книгу и думала о себе. Она бы не могла так любить, у нее не хватило бы времени, сил и, главное, веры. И вообще ей казалось, что так сильно и красиво любят все-таки только в книгах. Она вспоминала свою, пережитую ею любовь, которая тянулась три года, еще в институте, от которой остались теперь только стыд и горечь, — нет, нет, и вспоминать не стоит! Он был преподавателем у них в институте, очень скоро Лера стала тяготить его, он испугался, когда увидел, что это любовь, а не просто так…

Потом Лера быстро одевалась, в доме стоял холод, шла к сараю колоть дрова, не жалея теперь рук, топила печь. Завтракали и ужинали дома, а обедали в больнице, там все равно готовили для больных, и они тоже вносили деньги за обед, чем вызывали большое удивление у Дуси.

Лера чувствовала себя теперь как в отпуске, и, как обычно во время отпуска, томилась от скуки и не знала, что делать.

Ей пришло в голову, что она есть самый типичный узкий специалист: у нее только работа и работа, а если отнять работу, что останется?.. А с другой стороны, ни в каких клубных танцах, книгах, в этой праздности тем более она не находит того, что находит в работе, и все ей неинтересно. «И ведь я не какая-нибудь одержимая, — думала она. — Но все равно».

Как-то утром за нею заехал на вездеходе Тонгуров, он обещал показать ей свою рокадную дорогу. Он застал Леру, когда она несла охапку дров в дом, увидел топор, ее разгоревшееся лицо, нахмурился и сказал, что как же так, мол, они сами колют дрова? Лера хотела ответить, что Лариса с Соней две зимы сами колют себе дрова, что ж он раньше не заметил, но промолчала. (На другой день пришли двое рабочих, напилили, накололи и чинно сложили дрова в сарае.)

На вездеходе Лера поехала, ей хотелось посмотреть знаменитую дорогу. Очень нравилось ей это военное название: рокадная. Но это была, конечно, не специальная военная дорога, а обычная — узкий путь в тайге из оструганных, как шпалы, и плотно пригнанных, лежащих поперек бревен. В иных местах дорога поднималась над землею, на сваях, как мост. Она оказалась красивая, эта дорога, как и ее название. Они ехали не меньше часа, прежде чем добрались до строителей. Лера сидела рядом с водителем, Тонгуров сзади; показывая и объясняя ей, что к чему, он почти клал свой подбородок Лере на плечо. От него пахло одеколоном, и этот запах вызывал у нее представление, как он собирался нынче утром, брился, а красивая быстрая Саша, наверное, еще не причесанная, полуодетая, готовила ему завтрак, кормила и, может быть, проводила его в прихожую, и он поцеловал ее, уходя, в теплую щеку. Она так и видела их обоих в этой большой комнате с фикусами.

Но все-таки было ей весело, вездеход упорно и быстро шел вперед и оглушительно, как вертолет, рокотал — Тонгурову почти все время приходилось кричать. На елях и лиственницах красиво лежал снег, и хотя солнце не появлялось, но день выдался светлый, безветренный, а в вездеходе и вовсе было тепло.

На участке они зашли в будку мастера, в крепенький, из темных бревен домик на толстых, заметенных снегом полозьях, с флажками и красным плакатом над дверью. А на самой двери прикололи листок-«молнию»: на одной стороне цветными карандашами неумело нарисованы три румяных богатыря, вздымавшие кирки или молоты; от их фигур валил пар, и крохотный дед-мороз испуганно убегал в сторону; сделанная красным карандашом надпись сообщала: «Силуянов, Флянгольц и Чижиков зарабатывают доверие так!» А на другой половине листка был изображен спящий под настилом дороги красноносый человек без шапки, в обнимку с огромной бутылкой. На бутылке, чтобы ни у кого не возникало сомнений, отчетливо вывели: «Водка, 40°». А надпись, уже черными буквами, гласила: «А Чагин вот так!» Тот же дед-мороз дул на Чагина изо всех сил. Бедный Чагин!

Лера зашла погреться, а Тонгуров на улице кричал на прораба. И после того как она целый час слышала его мягкий, ласковый голос, ей было неприятно теперь, как он резко и грубо кричит с неожиданно сильным акцентом: «Тэбэ в дэрмэ копаться, а нэ дорогу строить! Болван!»

Лера подумала, что, в сущности, не знает Тонгурова, его жизни и всех подобных ему, кого она видела на Восьмое марта: они прожили другую, не похожую на нынешнюю жизнь.

Потом Тонгуров с прорабом уехали дальше в лес, а Лера осталась в будке одна. Расстегнувшись, грелась у жаркой, с красными боками железной печурки и думала о Чагине, и Ларисе, и опять о Тонгурове, его жене, о себе.

Она ожидала увидеть здесь Чагина, но никто в течение полутора часов не появлялся. Только заглянула круглая, закутанная, с очень красным лицом девушка, увидела Леру, вскрикнула «ой» и скрылась.

На обратном пути, видя, что Лере понравилось, Тонгуров уговаривал ее насовсем остаться в Иртумее, уверял, что они запросто уладят это с райздравом, а если надо, то и с облздравом: все равно хирург нужен в больницу. Голос его опять был мягок, и глаза поигрывали.

— Вы лучше стоматолога себе просите, — сказала Лера с усмешкой. — Вашим старухам зубы лечить некому.

Она оттого усмехнулась, что ей хотелось сказать: «Не болтай, начальник, зачем я тебе насовсем-то?..»

Поездка ее, однако, развлекла, весь день у нее оставалось потом хорошее настроение, и вечер они тоже провели прекрасно. Вечером они, во-первых, отправились втроем к Дусе, в баню. Дуся жила на том краю поселка, их крепкий высокий дом стоял над самой рекой, семья была большая: мать, отец, брат Дуси с женой, двое их детей и еще две младшие Дусины сестры. Они чинно посидели в красном углу, под иконой, в огромной чистой горнице с желтым крашеным полом, поговорили со стариком, пока Дуся и ее невестка Зоя бегали во двор к бане и обратно, изо всех сил стараясь сделать все самым лучшим образом. Дуся, видимо, заразила всю семью своим благоговением перед Ларисой, перед врачами, а теперь и перед Лерой. Надо сказать, что Лера вообще чувствовала в последнее время по отношению к себе сестер, больных и даже самих Ларисы и Сони, что она стала как бы старшей в больнице. Ларису и Соню в доме уже знали, но встречали все равно торжественно, чуть не с поклонами.

— Ты у нас узнаешь настоящую баню! — несколько раз шепнула Лариса.

— А то я не сибирячка, — отвечала Лера.

— Ты узнаешь, узнаешь! — повторяла Лариса.

Соня молча улыбалась.

Баня была чистая, выскобленная до желтизны, с низким потолком — Лариса едва не доставала до него головой, — но не черная; было светло от двух ярких керосиновых ламп, крепко пахло теплом, жаром, можжевельником, стояли белые эмалированные тазы и светлые новенькие ведра. Дуся постеснялась идти с ними, только забегала, заглядывала; но потом они ее заманили своим визгом, хохотом, криками о помощи, и вчетвером они уже едва поворачивались в тесной бане. Какие они были разные, какие молодые! Тела их мокро и чисто блестели, мокрые волосы падали на лица, в пару мелькали руки, спины, груди. И Лариса была краше всех — с полными белыми ногами, с мягкими плечами, красивой шеей. Леру за самую тонкую талию выбрали «мисс Иртумей», повесили ей мочалку через плечо, а из намыленных волос сделали высокую, под потолок, прическу. Дурачились, как маленькие. Лариса кричала: «Душно, помираю!» — и валилась на пол, Соня, схватившись за живот, сползала от хохота с лавки. Лера хлестала Ларису веником и выкрикивала:

— Хрясь! Хрясь! Вот тебе, вот! Чтоб дурой не была, идиоткой не была! Чтоб соображала!..

Потом Лера забралась на полок, командовала оттуда:

— Дусенька, поддай! — и рычала: — Ну, кто узнает баню, кто узнает?

Они мыли головы талой водой, они плескали на каменку квасом, они выскакивали на мороз и валялись в снегу — Лариса с Лерой, потому что Соня никак не хотела выбегать нагишом из бани. Высокая и розовая Лариса вставала потом на пороге с лепешками быстро тающего снега на плечах, и Лера, как бы падая в обморок при виде ее, выкрикивала:

— Где Рубенс, господи, где Рубенс?!

— Что Рубенс! — разудало отвечала Лариса. — Где хоть кто-нибудь?

— Что-о?! — Лера опять угрожающе хваталась за веник, и все снова хохотали.

Ужинали они у Дуси, пили чистую хмельную брагу цвета топленого молока, ели розовое, с мороза сало и такие пельмени, каких Лера давно не пробовала. В доме чисто, тепло и пахнет чистым: все за столом глядят на гостей с радостью, стараются угодить и вроде жалеют их, что они, такие молодые, красивые, образованные, живут здесь бездомно, бессемейно, спят кое-как, едят кое-как и даже в баню-то должны ходить в чужую.

— А ведь как же ваши отцы-матери-то, живы ай нет? — спросила Дусина мать, на вид совсем старуха, но высокая, с плоским сильным телом, очень чистая и в чистом платочке; глядя на нее, не верилось, что меньшей, девочке, Дусиной сестре, только двенадцать лет.

— Живы, а как же!

И они рассказали, что у Леры и Ларисы родители живут в городе, и квартиры у них есть, а у Сони — в деревне, и тут же между собой стали вспоминать, как ездили в одно лето к Соне в деревню целым кагалом, после второго или третьего курса. И они не могли уже вспомнить, после какого именно курса, и заспорили.

— Ах ты, господи, господи, что делается! — вздохнула мать Дуси. — Ведь молоденькие вы ишшо какие…

— Где там, — сказала Лера весело, — У нас уже все позади!

Дома они продолжали дурачиться, завесили поплотнее окно и прыгали кто в пижаме, кто в рубахе по кровати. Лариса плясала на столе, высоко задирая подол, по приемнику поймали твист в самом бешеном ритме, падали в изнеможении от хохота, и «Княгиня Ивановна» пораженно трещала. Векша металась по своей клетке в полном исступлении.

— Ой, девочки, ой, умираю! — то и дело кричал кто-нибудь из них.

Взглянули бы теперь на своих строгих озабоченных врачей иртумеевские старухи, иртумеевские дамы или, не дай бог, райздравское начальство!

Они не отпустили в этот вечер Соню на сундук и уснули втроем, обнявшись, — прекрасный вышел день!

А следующий вечер был совсем другой. Явился Чагин в красном шарфе, стал вытаскивать из карманов бутылки.

Лариса зло сказала еще в прихожей:

— Что тебе здесь нужно?

Чагин опять был пьян. Он пытался взять Ларису за руку и говорил:

— Прости, меня, Галя… то есть, тьфу, черт, Лариса… Ты прости меня, я дрянь и больше ничего…

И еще раз он оговорился и назвал Ларису Галей. Лариса, кажется, вот-вот готова дать ему пощечину.

— Уходи отсюда! — сказала она. — Я не хочу тебя видеть. Ступай к своей Гале, пей с ней!

— Ларис, прости, — твердил он, чуть не становясь на колени.

— Тогда я уйду! — крикнула Лариса и выбежала, схватив пальто.

Соня пустилась следом. Это была уже настоящая ссора: Лариса, такая сдержанная, вдруг кричит, чуть не плачет при всех, убегает. Лере даже не по себе стало, что она присутствует при этой сцене.

— Ты бы уходил, в самом деле, — сказала она Чагину.

Он плюхнулся на стул у дверей, сгорбился и бормотал:

— Черт, тоска, не получается ничего… Я все про себя понял. Понимаешь, вот вдруг взял и понял. Я лишний человек. Онегин — лишний человек, Печорин… Кто там еще? Вот и я так. Серьезно. Не усмехайся, в России всегда были лишние люди…

Вчера еще Леру позабавило бы такое признание, сейчас же Чагин раздражал ее. Она думала, что девчонки, и она сама тоже, слишком цацкаются с Чагиным, как с маленьким, все прощают ему, привыкли, что он такой, а это ведь все напускное, за этими шуточками и расхлябанностью должно же быть что-то… «Ты не думай, он не такой», — сказала Лариса. Какой же? Лера его еще другим не видела. Главное — Ларису жалко, мучается из-за такого охламона.

— Я горжусь, думаешь? — продолжал Чагин. — Я не горжусь! Паралича́! — теперь это свое «паралича́» он выговаривал с насмешкой над собой, с иронией. — Или Галька мне, что ли, нужна? Чепуха! А что делать-то тут? Ну? Пусто ведь, пустыня.

— Сам-то ты пустыня, — сказала Лера. — Напустил дурь на себя, слушать противно!..

— Это точно! — подхватил Чагин. — Это ты верно! Пустыня я, лишний человек, я ж говорю… Пустыня! Это ты железно… Нету ничего. Я за двадцать семь лет не сделал ни черта, никакой пользы, понимаешь? Даже никакой табуретки не сбил. Хорошо это? Нехорошо. От меня один вред, точно! Отца с матерью несчастными сделал, жене жизнь испортил, а баб сколько… Э, что говорить! Думаешь, я добрый, да? Нет! У меня сын есть, в Ленинграде. Знаешь, сын у меня, маленький еще, три года, Андрюшка. Я ему за два года копеечки не послал, поняла?.. Галька! Зачем она мне, Галька! Так просто, тоска… Не понимаете вы ни черта!..

— Где уж нам! Иди, Чагин, иди… А вообще мог бы подумать о Ларисе, в какое ты ее положение ставишь… Да и сам тоже! Не надоело? Над тобой же все здесь смеются… — Лера вспомнила Дусю, плакат, прибитый на избушке в лесу.

— Здесь? — Чагин поднял лицо, засмеялся. — Здесь! Эхе-хе-хе!

Лера не хотела больше с ним говорить, рукой махнула.

— Вам хорошо, — сказал Чагин, — вам что! Вы в чужих кишках ковыряетесь, о геморрое весь вечер можете разговаривать и довольны! Счастливы! А я, конечно… Я зачем тут нужен, в этой дыре собачьей? Никто здесь не нужен. Волк с медведем здесь нужен! Смеются! Ах, ты!..

— Я ухожу, — сказала Лера.

— А ее я люблю, — вдруг сказал Чагин, не слыша Леру. — Она не верит, а я ее люблю… Хотя… все зола, конечно!.. Но больше у меня ничего нет. Если б не Ларка, я б давно уже!..

Лера опять махнула рукой, оставила его и тоже пошла искать Ларису. «Любит! Хорошенькая любовь! — думала она. — Лучше не надо ничего».

Лариса с Соней сидели в пристроечке, возле автоклава. Лариса плакала и говорила:

— Не надо, девочки, уходите, дайте мне одной побыть, не надо…

У нее стояла такая тоска в глазах — сердце сжималось. «Он тебя любит», — хотела сказать Лера, но не сказала.

Надо бы сделать что-то, обнять, помочь. Но как поможешь, чем? Куда легче помогать людям ножом: вскрыла, увидела, вырезала. А здесь что? Как ей помочь? Ларисе, Соне, даже этому неприкаянному Чагину? Ему ведь тоже не сладко, если разобраться: у них хоть работа, а у него что?

Она не умела утешать и не нашла ничего лучше, как сердито крикнуть:

— Да перестань, в самом деле! У него истерика, у тебя истерика. Нельзя же!..

— Да, да, я сейчас. Идите, я сейчас… — ответила Лариса, а Соня вобрала голову в плечи.

Они с Соней немного посидели молча и ушли, оставив Ларису одну, по дороге Соня вдруг всхлипнула.

— Носатик, ну ты-то что, ты-то зачем? — сказала Лера.

Она испугалась, что Соня сейчас тоже станет говорить, что измучилась, что ей надоело. Но Соня не сказала ничего, только поглядела на Леру, и выражение было точно такое, как у Ларисы.

Иртумей стоял тих, темен, и дома за глухими заборами, казалось, нарочно уснули пораньше — им все равно, им безразлично, что с Ларисой, Чагиным, Соней, есть они или нет. А может, Чагин в чем-то прав? Что здесь за жизнь? Ни семьи, ни театра, ни друзей, одна работа, работа, работа… А у Чагина и того нет, чем ему жить? Вот он и бросается. То то, то это, а в сущности, все пустое.

Они вернулись домой и еще из прихожей внезапно услышали крик Чагина:

— Не командуй! Привык, понимаешь! Тебе лишь бы помалкивали да вкалывали — и все! Отменили! Отменили, понял?

С кем это он?

Они бросились в комнату. Чагин сидел на кровати с бутылкой и стаканом в руках, а за столом стоял Тонгуров без шапки, лицо красное. Он подался над столом к Чагину, стукнул кулаком и тоже крикнул с неожиданно сильным акцентом:

— Соплак!

Увидел Леру с Соней, сдержался, но так же зло повторил:

— Соплак! Плэсэнь!

Лере показалось, что и на них Тонгуров взглянул недобро.

— Что вы, что вы? — говорила, суетясь, Соня. — Борис, что ты?

Чагин пытался засмеяться, губы его нервно кривились, в глазах горела ненависть. Борода казалась чужой, приклеенной, из нее выступало его узкое, еще мальчишеское лицо.

— А! Плевал я на твои приказы вместе с тобой! — сказал он. — Отменили!

Тонгуров через силу улыбнулся Лере и вышел, надевая шапку. В дверях он презрительно оглянулся на Чагина: мол, ничего, с тобой мы еще поговорим. Лера вышла за Тонгуровым и извинилась. Он простился сухо, но дал понять, что понимает: Лера не виновата, она не может иметь к этому никакого отношения. В комнате Чагин продолжал выкрикивать:

— Он мне приказывать будет, как жить! А самому что бревно, что человек — один черт!

Лера вернулась и набросилась на Чагина.

— Что ты тут устраиваешь? Нализался? Что ты орешь? Он неплохой человек! Все ищешь, на ком зло сорвать?

— Не говорите мне «орешь», — неожиданно мирно и в своем шутовском тоне сказал Чагин. — Я не могу, это грубо. Вам, хирургиня, он, может, и неплохой, потому что вы ему, так сказать… А нам…

— Пошляк! — сказала Лера.

— Подонок, подонок, — согласился Чагин, — как есть подонок, но только не сволочь, поняла? — Он стал наливать из бутылки, и горлышко стучало по стакану. — Туня я — и все!

— Да какой ты туня, нашел тоже маску, прикрылся! — крикнула Лера.

Господи, неужели только вчера был этот безмятежный, веселый день, думала она, красивая дорога, тайга, Дусина баня, а сегодня такие нервы, тоска — глаза бы не глядели. И будто один Чагин виноват. Так бы и ударила.

А еще через два дня Чагина привезли днем в больницу: на участке разгружали машину с бревнами, бревна раскатились, Чагин не успел отскочить, его ударило по боку, по ногам, ободрало, ушибло, вывих стопы, но можно считать, хорошо отделался.

— Счастливчик! — сказала ему Лера.

— Это точно! — Он согласился. — Кусками просто счастье наваливается. Позови Ларку, а? Пусть посидит хоть возле больного.

— Может, тебе Галю еще позвать?

— Можно и Галю, только не сразу, ладно?

— Эх, Чагин, Чагин!..

— Вот и я себе, знаешь, все время говорю: «Эх, Чагин!..» Ты позовешь?..

— Я скажу, если захочет…

— Скажи, я очень прошу.

Лера сказала Ларисе. Та хмуро и молча выслушала, и Лера подумала, что она не пойдет к Чагину. Но вечером, заглянув в палату, увидела: Лариса сидит на табурете у него в изголовье, Чагин, приподнявшись, полусидя, тихо говорит ей что-то, усмехается. «Ах, дуры мы, бабы!» — сказала себе Лера и пошла домой одна.

А еще через несколько дней она опять ехала по рокадной дороге на вездеходе, но уже по другому ее отрезку, в деревню Сходенку, в сумерках, в пургу. Из Сходенки за нею пришел этот вездеход. Ворвался в больницу огромного роста мужик с широким лицом, в тулупе и длинноухой шапке.

— Девушки, сестрицы! — закричал умоляющим голосом. — Доктора нам! Скорее! Жена помирает!

Лера только что закончила операцию. Она вышла в фартуке и желтом халате, на которых остались кровавые пятна, в перчатках, лишь сдернула вниз маску. И она помнила, что во время операции кровь брызнула ей в лицо, и, наверное, теперь на маске и шапочке тоже пятна. Она остановилась в дверях, и они встретились глазами с приехавшим — тот взглянул ошарашенно. Лера поняла, что там действительно плохо.

— Размываться! Быстро! — бросила она. — Клава, со мной!

Клава была теперь ее лучшая сестра.

И вот вездеход рычал изо всех сил, пробивал сильными белыми лучами снег, бились на стекле «дворники», и водитель, молодой парень в армейской шапке и бушлате, с силой давил на рычаг и совсем прилипал к окну, вглядываясь в дорогу.

— Почему по рации не вызвали? — кричала Лера Аршинову — так звали приехавшего в тулупе.

Аршинов поднимал ухо у шапки и кричал в ответ:

— Чего?

До него не доходило, о чем спрашивают. Он только время от времени понукал парня:

— Давай, Сергуня, давай!

Сергуня отвечал за него:

— Там вызывают! А мы пока поехали, верней дело-то!

— Как она там? — спрашивала Лера, и Аршинов опять чевокал, а Сергуня говорил:

— Плохо, видать, скорчило всю, женское чего-нибудь.

— Ты давай, давай! — шумел Аршинов.

— Давай на Курском вокзале колбасой подавился! — отвечал Сергуня и опять прилипал к стеклу.

Скоро совсем стемнело, они ехали уже больше часа. На каком-то месте Сергуня сполз правой гусеницей с дороги, тут же вырвался обратно и вдруг выругался:

— Костыля́ тут увидишь, ежа́, падла, увидишь!

Лера засмеялась и крикнула:

— Паралича́!

— Богучанская, что ль? — спросил Сергуня, глядя на нее, как на родную.

— Вроде того, — ответила Лера.

Она вдруг успокоилась и решила, что все будет хорошо.

Ночь эта, однако, вышла страшная — может быть, первая такая в ее жизни. Они ворвались в Сходенку. Леру ввели в старую, низкую, грязную избу. Света нет, запах тяжкий, на печи возятся, не спят человек шесть детей. Босая старуха сидит на полу возле кровати и причитает в голос:

— И-и, Мареюшка, и-и, красавица ты наша, и-и, что же над тобой исделали!..

Женщина лет тридцати пяти, большая, видно, высокая, с косой, лежала ничком поверх кучи сбитого тряпья, одеял, на синей, без наволочки, подушке, руки зажаты под животом. На ней рубаха, кофта и черные толстые носки.

Лера быстро осмотрела ее, спросила, что, где, как, — по-видимому, острый аппендицит.

— Спокойно, милая, спокойно, — сказала она женщине обычные слова. — Сейчас все будет хорошо, потерпи.

Везти ее, однако, нельзя, и Леру брало сомнение: аппендицит ли?..

— Стол, свет! — скомандовала она.

За это время в избу набились еще бабы, совсем близко посунулся сухой дед с желтой бородой, с красными, слезящимися глазами.

— Всем уходить, всем! — скомандовала Лера. — Воды! Клава, стол! Стол! — и сама взялась обеими руками за грязный стол, на котором оставались миски, черный чугун, остатки еды, и пошатала его. Стол был крепок.

К нему подставили еще ножную швейную машину, и через сорок минут Лера начала операцию…

Когда она поняла, что это и аппендицит и внематочная беременность, она потребовала к себе Аршинова и Сергуню, не впуская их, велела вызвать по рации Иртумей и срочно ехать за доктором Гусевой — за Соней.

Было десять часов вечера, начало одиннадцатого.

Но Соню она ждать не могла: тут каждая минута была дорога: Маша Аршинова, красавица, здоровая, сильная, молодая, умирала. Она второй час была без сознания.

— Продолжаем, Клава! — сказала Лера.

Ей хотелось спросить сестру, выдержит ли, не устала ли, но сама была собранна, чувствовала себя напряженной и сильной. Голова ясна, и каждое движение такое, как она хотела, — ни страха, ни робости. И она уверена, все получится, хотя операция тяжелая. Она ни о чем не спросила, только объяснила коротко, что будет делать, и Клава поняла.

И вот снова — разрез, салфетки, похрустывание зажимов, отрывистые приказания, уколы, уколы… И время от времени она подставляет лицо, и Клава стирает ей тампоном пот с бровей. Как это было трудно. Пришлось сделать второй косой разрез — у Маши останутся теперь на животе два шрама, два шрама от одной ночи. Но все равно она будет жить, у нее будут эти шрамы, но все заживет, зарастет, у нее будут эти шрамы — не беда, только так, лишь бы она выдержала до конца, приедет Соня, привезет кровь, сыворотку, все будет хорошо, только шрамы останутся.

Они отгородили стол и операционное поле марлей. Лера уже больше часа, наверное, не видела лица Маши. Она только поглядывала на Клаву, на ее глаза над маской — Клава держалась.

Когда приехала Соня, операция была закончена. Лера и Клава, еще в халатах, пили в стороне у печки молоко с черным тяжелым хлебом. По избе уже ходила старуха, с ужасом глядя на стол — там еще лежала Маша, — на кровавые простыни, на таз, полный кровавой ваты и марли, на страшные инструменты, которые теперь не блестели, а лежали мутные от запекшейся на них крови. Лера слышала, как подошел вездеход (окна в избе завешены), и слышала голоса в сенях, голос Сони — Соня уже входила в дом, — но все это как в тумане. Она устала и даже не поднялась Соне навстречу.

Соня в полушубке и ушанке вошла, поставила чемоданчик, взглянула на больную, поняла, что все закончено. Лере показалось, она не видела Соню несколько дней.

Потом они еще с полчаса провели возле Маши, сделали несколько уколов. Вездеход рокотал на улице, и Сергуня заходил, спрашивал, поедут ли назад. Кто-то должен был остаться. Клаву жалко, и Соня вызвалась сама, сказала, что побудет. Лера с Клавой уехали. Метель мела вовсю, опять бились на стекле «дворники», висел на рычагах Сергуня. Лера чувствовала себя опустошенной, хотела и не могла спать. «За месяц одна такая операция, — говорила она себе. — Ничего особенного, что уж я рассыпалась? Все-таки нельзя так, нельзя, сколько меня учили, нельзя так близко к сердцу принимать, ни черта из меня не выйдет, если я так буду!..» Только теперь она понимала, как жалко ей было Машу, как она страдала все эти часы вместе с ней, думала о ее доме, детях, об этой несчастной старухе и потерянном Аршинове. «Все-таки молодая я еще, наверное, неопытная. С настоящими хирургами так, должно быть, не бывает».

Они возвратились, зашли в больницу. Сергуня развернулся и тут же уехал, хотя его оставляли ночевать и накормить обещали. Было без десяти три, но Лариса их ждала, не спала, и Чагин, одетый в больничный халат, с палочкой, сидел с нею в ее крошечном кабинете. И опять Лере показалось, что она очень давно их не видела, что они изменились, и больница изменилась, и кабинет Ларисы сделался меньше обычного. Ничего не произошло, а как будто произошло. Что же?

Она посидела немного с ними, рассказала о Сходенке; надо бы идти домой, но лень было даже одеться. Она пошла в приемную и легла там на кушетке.

Сквозь сон слышала: хлопала дверь, кто-то пришел, говорили о тревожном, различала голоса Ларисы и Чагина, но не могла заставить себя проснуться. Опять рокотал вездеход. Потом Лариса села рядом, осторожно, потрясла ее за плечо и сказала: «Лер, Лера!» И по ее тону Лера поняла, что и на самом деле что-то нехорошо.

— Что? — спросила она, не открывая глаз. — Маша?

— Я не хотела тебя будить, — сказала Лариса. — Соня уже полчаса вызывает тебя по рации. Умирает Маша…

— А!.. — сказала Лера и выругалась.

Открыв глаза, увидела Ларису, Чагина, стоявшего напротив и опиравшегося на палку, заспанную Дусю, которая вышла из кухни с термосом. Действительно, на улице рокотал вездеход, в прихожей было натоптано. Лера стала быстро собираться. Лариса ходила за нею следом, не отпускала, говорила, что Лера не сможет ничего сделать, у нее нет сил, так нельзя, но тем не менее у нее все было готово, чтобы ехать, все собрано, уложено, и вот даже вездеход — теперь уже другой, тонгуровский — стоял у крыльца, и Дуся положила в кабину термос с кофе, бутерброды. На сиденье лежали тулуп и две тощие больничные белые подушки. Лариса хотела ехать тоже. Лера накричала на нее, сказала, незачем.

Лариса и Чагин вышли на крыльцо. Лера уже не хотела спать, вдруг почувствовала себя свежее, только подрагивала. Чагин глядел на нее, как показалось, испуганно. Она хотела что-нибудь сказать ему, но что? Не до него.

— Иди, иди, ложись спать, не волнуйся, — сказала она Ларисе.

Лариса обняла ее и прижалась щекой к щеке.

— Ну смотри там, Лер, ни пуха.

— Да, да, к черту! — сказала Лера бодро и усмехнулась. — Я сегодня как на фронте…

Чагин сделал было движение к ней, будто хотел что-то сказать, но потом остановился, плотнее запахнулся в халат, сжался, Лера уже из дверцы махнула им рукой, чтобы уходили, не стояли на холоде.

И вот снова рокадная дорога, рев и лязг гусениц, и уже рассветает в тайге, и пурга унялась. Только жалко, Сергуни нет. Как это он сказал: «Костыля́? Ежа́?» Лера роняла голову, дремала — она не легла, а села опять впереди, закутавшись в тулуп, — потом ее подбрасывало, она просыпалась и видела перед собой то бороду Чагина, то глаза Ларисы, то избу в Сходенке, где лежит Маша… Что же Маша, что там с ней, как же это?.. И она опять говорила водителю, которого стеснялась, потому что это он возил ее с Тонгуровым и был свидетелем, как Тонгуров кокетничал с нею, а она с ним, — она говорила пожилому водителю:

— Быстрее, пожалуйста! Быстрее!..

Он не отвечал. И ей чудилось, что вездеход идет медленно, хотелось выпрыгнуть и бежать бегом.

Она вошла в избу Аршиновых, и ей все здесь показалось знакомо до мелочей: и печь, и кровать, и стены, а Машу она, казалось, знает сто лет. Маша, покрытая одной простыней в бурых пятнах, все так же лежала на столе, голова ее приподнята, коса свешивалась почти до пола. Лицо серо-зеленое, уже неживого цвета. Соня бросилась к Лере:

— Крови нет, крови нет…

— Погоди! — остановила ее Лера.

Раздеваясь, она продолжала глядеть на лицо Маши. Нет, нельзя было, чтобы она умерла, эта женщина! Вот нельзя — и все!..

И они бились с Соней два часа, а старуха плакала в голос за печкой, и Аршинов стоял и глядел, что они делают, махал рукой, уходил и снова возвращался и стоял. Пришлось взрезать руку, ногу, обнажить вены, и в конце концов Соня побежала к рации вызывать вертолет, а Лера села на табуретку возле Маши и, положив на стол руки, склонила голову. Она знала, что Маша теперь не умрет, она твердо это знала; и она сказала старухе и Аршинову, чтобы они не ныли и не мешали.

Она очнулась оттого, что почувствовала: кто-то гладит ее по голове. Было совсем светло — видно, окна раскрыли, — она увидела пол, свои ноги в валенках, край свесившейся простыни, валявшийся зажим. Опять кто-то слабо провел ладонью по ее волосам. Лера чуть повернулась и посмотрела: это Маша своей бескровной рукой гладила ее по голове. Так неожиданно, так странно. Маша не улыбалась, глаза ее в черных кругах были огромные.

Леру смутила эта ласка. Она сделала вид, что ничего не заметила, огляделась: не видел Ли еще кто-нибудь, как ее, хирурга, словно ребенка, гладили по голове? В избе было пусто, Аршинов в тулупе спал на полу. Она улыбнулась Маше и взяла ее за руку, нащупывая пульс. Кажется, все теперь в порядке, можно возвращаться в Иртумей.

…Она действительно прожила там до двадцатого мая, до первого парохода, и за два других месяца сделала еще сорок одну операцию в Иртумее и близких к нему деревнях.