Часть первая. Сыны равенства
1
Приятным майским утром 1758 года вверх по рю дю Пьюи-ки-Парль шагал статный мужчина с прекрасным высоким лбом и солидным уже брюшком, чье одеяние — треуголка, камзол с расшитыми лацканами, белые шелковые чулки и тонкая трость с золотым набалдашником — разительно отличались от платья окружающих. Мужчина, которому не было ещё сорока, шагал свободно, но довольно тяжело, и хозяева окрестных лавок, то ли узнавая его, то ли потому, что импонировала его солидная фигура, приветствовали его с порога; а встречные расступались, оглядываясь потом за спиной. Мужчина быстро скрылся из виду, поскольку круто свернул на рю Неф-Сен-Женевьев.
Канатчик Рамбер был в числе тех, кто приветствовал эту важную личность. Потом повернулся к соседу, цирюльнику Пикару, и заговорщицки подмигнул:
— Монсеньор пошел полюбоваться рыбками! — отец его держал рыбник, поэтому Рамбер, как будущий наследник, считал себя знатоком по этой части.
— Не так громко, — предостерег цирюльник Пикар, который был человеком осторожным и считал, что сильные мира сего сразу узнают, что про них говорят, потому что вокруг вьются стаи доносчиков и шпиков, держащих ухо востро. Поэтому Пикар вернулся к себе, хоть клиентов там и не было, — не хотел рисковать, что длинный язык соседа выдаст ещё что-нибудь рискованное.
Рамбер тоже вернулся в мастерскую и сказал жене, которая чистила картошку, кто только что прошел мимо. — Этот последнее время сюда что-то зачастил, — заметила она, но не сказала ничего больше, и Рамбер с этим смирился, хотя, казалось, его неповоротливый мозг усиленно обдумывал что-то его беспокоившее.
Рамбер бы многое отдал за то, чтобы последовать за блестящим вельможей туда, куда тот направлялся, хотя при его положении рассчитывать на это можно было только если вдруг свершится революция! "- Но кто, меланхолически спрашивал сам себя канатчик Рамбер, — кто станет делать революцию лишь для того, чтобы в один прекрасный день предаться тем же радостям, что и Монсеньор герцог Орлеанский?"
А тот — и в самом деле будучи герцогом Орлеанским — шагал тем временем по рю Нев-Сен-Женевьев, слегка даже умерив шаг, чтобы как искушенный сластолюбец ещё продлить сладостное ожидание того, что в душе именовал "мгновениями наслаждения". Хоть он невольно улыбался при мысли о близившемся миге, мысли как обычно вертелись вокруг дел более важных — ну, например, с кем на этот раз наставляет ему рога жена? С графом де Мельфором? Аббатом де Мартеном? Или кучером Лакруа? Недаром она была из рода Бурбонов Конти! И родилась с огнем в теле! Герцог Орлеанский не был уверен даже в том, что их сын, юный герцог Шартрский действительно его сын. Удручающая мысль.
Единственное, в чем он не сомневался, были слова его жены, злорадно доведенные до его ушей: когда одна из близких приятельниц спросила, от кого зачат герцог Шартрский, Луиза-Генриетта Орлеанская цинично отвечала: "Когда вы упадете в терновый куст, откуда узнаете, который шип вас уколол?" Ничего себе заявление! Так был ли ткнувший её шип его собственным? Быть одним из множества самцов в коллекции своей жены — нечего сказать, утешение! И поэтому герцог Орлеанский, внук регента, правившего Францией до совершеннолетия Людовика XV, так редко улыбался, вышагивая по улице. Поскольку, однако, мыслил он весьма непоследовательно, и не имел привычки о чем-нибудь долго жалеть, хорошее настроение вернулось к нему, как только позвонил у калитки, бывшей целью его прогулки, чью тайну добрые парижские обыватели, как мы уже заметили, давно открыли: у калитки монастыря Святой Авроры, сестер Святого сердца.
Герцог Луи на миг восхищенно прислушался к колокольному звону, доносившегося из бесконечной дали по крытой монастырской галерее. Он обожал этот монастырь, поскольку в нем была укрыта очаровательная Жанна, и мелодичный звук колоколов напоминал её имя, ибо именно ею полюбоваться пришел сюда герцог Орлеанский.
***
Калитка вдруг открылась, и герцог с удивлением увидел, что роль привратницы взяла на себя на этот раз мать-настоятельница. Низко поклонившись, герцог галантно приветствовал её широким взмахом треугольной шляпы. Пока настоятельница приседала в вежливом поклоне, герцог успел шагнуть внутрь, спросив:
— Вы так раскраснелись, почтенная матушка, и ей — Богу, вся запыхались! Надеюсь, ничего не случилось?
— Нет-нет, монсеньор! — ответила она торопливо, что вообще-то за ней не водилось. — Ваша сестра-привратница заболела?
— Нет-нет, монсеньор! Она как раз ухаживает за одной из наших малюток, которой… которой стало плохо. Я тоже была в её келье и прибежала оттуда, поэтому так запыхалась.
— О! — протянул герцог, которому показалось, что от него что-то скрывают. Не тот характер был у настоятельницы, чтобы она была взволнована — и даже растеряна, как он нашел, взглянув попристальнее — из-за немощи одной из послушниц! Не иначе финансовые проблемы, — подумал он, и, будучи протектором монастыря, решил вернуться к этому позднее. Да, несомненно, в этом все и дело! Мать-настоятельница неохотно прибегала к его финансовой поддержке, хотя сам герцог считал её вполне естественной.
Герцога уже ждала обычная чашка чая в маленькой гостиной, где — как того требовал обычай — пришлось присесть, чтобы поговорить о проблемах монастыря. С удобством расположившись в кресле, предназначенном исключительно для него, герцог ждал, что поведает ему мать-настоятельница.
Но через четверть часа разговора ни о чем, не заметив, чтобы речь шла о деньгах или о протекции, герцог пришел к выводу, что видимо проблемы настоятельницы — личного характера. В конце концов она была довольно молодой женщиной, и герцог знал, что в этаких святых домах принято именовать "проблемами" и что подобных дам они выводят из себя как, смертный грех.
Решив, что посвятил серьезным вещам уже достаточно времени, герцог взглянул на часы и решил для себя, что пора переменить тему.
— Мать-настоятельница, — сказал он, поднимаясь, — я весь горю от нетерпения увидеть, каковы успехи наших малышек с прошлой недели.
Похоже, настоятельница собиралась ему что-то сообщить, но передумала, и молча поклонившись, зашагала впереди в маленький дворик, заросший кустами жасмина, к старой готической капелле.
Когда они уже подошли к ней, откуда-то донесся пронзительный вскрик. Один-единственный, тут же отсеченный стуком окна на втором этаже жилого корпуса.
— Что это?
— Ничего, монсеньор, служанки, наверное, поссорились.
Не очень в это верилось, но герцог не настаивал, поскольку его душа уже растаяла от звуков нежнейшего пения хора девушек.
Ах, какое божественное зрелище! В небольшом светлом зале, куда они вошли, пел хор прелестных юных дев в длинных белых одеждах. Герцог дал знак не прерывать репетицию. Звучал хор из "Эсфири" Расина на музыку Моро. От переплетения нежных голосов у Монсеньора герцога каждый раз слабели ноги, и он как всегда торопливо сел, с наслаждением закрыв глаза. Девушки пели — и за закрытыми веками представала перед герцогом во всем своем мягком естестве особенно одна из них, которая ещё была обращена к нему спиною, хотя должна была вскоре обернуться, чтобы пропеть свою реплику — она была сама Эсфирь, которую ни высокая прическа, ни лилейно-белая туника не делали менее прелестной, которая, казалось, играла скорее Беренику, делая божественный замысел Расина почти безвкусным: Жанна, конечно Жанна, она была истинной целью стремлений монсеньора, а вовсе не Расин. У герцога на миг перехватило дыхание, он не поверил своим глазам, когда та наконец обернулась, — потом же перевел взгляд на мать-настоятельницу, стоявшую как на иголках.
— Почтенная матушка, — начал он, и голоса вдруг смолкли, — разве Эсфирь больше не играет Жанна Беко?
Моргая, герцог нервно поскреб ногтем золотой набалдашник трости. Настоятельница ответила не сразу. Заглянув в её мысли, стало бы ясно, что она бы предпочла конец света. Оглядевшись, герцог заметил, что его вопрос вызвал среди девушек изрядное замешательство. Раздраженно повторив вопрос, он, вдруг занервничав, добавил:
— Она нездорова? Это вы о ней мне говорили?
Получить ответ при посторонних было невозможно — это он понял тут же, потому, с необычайной прытью встав, вывел настоятельницу в сад, заметив при этом, что хор следит за ними с живейшим интересом.
— Ну, мадам, рассказывайте!
Настоятельница начала вокруг да около.
— Монсеньор, я знаю, как вас интересует талант мадемуазель Жанны Беко с того дня, как вы впервые её увидели на репетиции расиновской "Эсфири".
— Меня интересует драматическое искусство, мадам, и нет ничего приятнее, чем увидеть новый яркий талант, что и было в случае мадемуазель Беко.
— Опасаюсь, что мадемуазель Беко придется покинуть наш кров, монсеньор, — прошептала мать-настоятельница чуть живым голосом, явно не находя нужных слов. Но, отважившись перебить герцога, все же добавила:
— Интерес, который монсеньор с первого дня проявил к таланту мадемуазель Беко, обязал нас считать её вашей подопечной…
— Можете считать её таковой всегда!
— Но она совершила непростительный проступок, Монсеньор!
— Непростительный? В самом деле?
— Обесчестила наш монастырь!
— Так это её крик я только что слышал?
— Она заперлась в своей комнате и угрожает нам через дверь, мы ожидаем плотника, чтобы снять её с петель! Ах, монсеньор, никогда в жизни я не переживала ничего подобного, — добавила несчастная, заламывая руки.
— Никаких плотников, мадам, — герцог ускорил шаг, — я с ней поговорю! — Но тут же остановился. — Только не говорите мне, что она оскорбила имя Господне!
— Она согрешила против морали! — огорченно выкрикнула настоятельница.
— "Фи! Только-то и всего, — подумал герцог. Против морали! С такой грудью — надо было думать!"
— И как именно?
Теперь от нетерпения узнать, но услышать из собственных жанниных уст, он оставил достопочтенную настоятельницу, где стояла, вихрем взлетев по лестнице. Конечно жаль, что аморальный поступок совершен без него, но все равно, то, что случилось — к лучшему! С первого дня, как он её увидел, думал, что этот розовой ангелочек, цветок невинности с васильковыми глазами на самом деле та ещё штучка! Поскольку же у герцога не было ни права, ни оснований, ни возможности в этом убедиться, ему пришлось смириться и противостоять соблазну, как честному человеку, что теперь напрочь теряло смысл, хотя пока он и имел ввиду только услышать, как можно согрешить в пятнадцать лет, ожидая от рассказа немало пикантных подробностей.
***
Быть герцогом, тем более герцогом Орлеанским — значит быть ровней всем государям на свете.
Достаточно было герцогу назвать свое имя, как двери комнаты мадемуазель Жанны Беко тут же распахнулись. Мать-настоятельница, которая рванулась было вперед, повинуясь повелительному жесту герцога осталась на месте, по-прежнему ломая руки, теперь опасаясь, что "бунтовщица" оскорбит своими речами герцога, чье честолюбие отлично знала.
Но герцог за собой закрыл двери. Его общественное положение требовало определенного респекта, и Луи так и собирался действовать — по крайней мере в начале. Тем более что знал, — мать-настоятельница тут же прилипнет ухом к дверям.
Представьте теперь мужчину, который готов очутиться лицом к лицу с взбешенной женщиной, с нервами, натянутыми как тетива, сжимающей кулачки и багровой от ярости — и который видит девушку, которая совсем напротив, встречает его самой очаровательной улыбкой (хотя и крайне печальной) и с донельзя несчастным видом вновь прилегла на свое скромное ложе, свернувшись там в клубочек, словно против неё ополчился весь мир и теперь она ждет хоть капельки симпатии, хотя уже и не надеется, — вот о чем говорили её синие, чуть орошенные влагой глаза. И, кроме того, мужчина этот никогда не видел Жанну Беко иначе как в роли Эсфири, одетую в длинный белый балахон, в одухотворенной позе. Но как выглядит её одежда теперь? Она в монашеском платье. Волосы убраны под повязку из грубого полотна, на голове черный чепец, на теле — простая туника из белого полотна без всяких украшений. А на божественных ножках — монсеньор, который ножки обожает, уже давно приметил дивную форму её пальчиков — на этих божественных ножках — простые туфли желтой кожи! Все это выглядело так строго, грустно, сурово и бедно что черт знает каким дьявольским образом (нет, монсеньор уверен, без дьявола здесь не обошлось) делает мадемуазель Беко в глазах монсеньора ещё привлекательнее. И что-то глубоко в его душе приводит к тому, что внешность и одежда вздымают донельзя его интерес к этим миниатюрным ножкам. А все вместе взятое — к тому, что все последующее уже не протекало в подобающей моменту форме. Герцог сел на единственный стул, придвинув его к постели, и если достопочтенная настоятельница, которая действительно прилипла ухом к двери, ничего не слышала, то потому, что и в самом деле никто ничего не говорил. Герцог смотрел на Жанну, Жанна — на герцога. К тому же настоятельница ничего и не видела, поскольку монсеньор закрыл замочную скважину, повесив на ручку двери свою треуголку. Герцог, не нарушая молчания, дождался, пока из коридора не донеслись удалявшиеся шаги утратившей терпение матери-настоятельницы.
— Ну-те, милочка моя, — тихонько сказал герцог, — мне кажется, эти глазки взирают на меня довольно беззастенчиво. Но я-то здесь затем, чтобы как следует вас отшлепать!
Маленькая красотка при первых его словах прикрыла веки с такой покорностью, которая была вершиной кокетства.
— Нет-нет, откройте глазки, — сказал он, — я вовсе не хочу, чтобы вы скрывали свои мысли!
— Как вам будет удобно, монсеньор, — и малышка Жанна добавила с двусмысленной усмешкой: — Только желаете вы, чтоб я была послушна или откровенна?
— Я прежде всего хочу видеть ваши глаза, — ответил тот с чисто версальской галантностью. Таких необычных глаз он ещё никогда не видел. Васильково-синие, сверкающие как эмаль по золоту. Их иногда прикрывали длинные густые ресницы, но только на секунду и словно для того, чтобы потом можно было лучше оценить их прелесть. Монсеньор даже помолчал, чтобы в мельчайших подробностях насладиться этим прелестным лицом — ведь до сих пор на людях ему мешали это сделать правила приличия. Нос был идеальной формы, губы яркие и пухлые, кожа чистая, с легким янтарным оттенком, — и монсеньор чувствовал, как сам от багровеет с каждой минутой.
Жанна Беко неторопливо, но ловко встала, причем спустила ножки с кровати так, что коленом коснулась колена герцога, который даже вздрогнул. Потом глубоко вздохнул, словно хотев начать серьезную речь, в самом деле для того, чтоб взять себя в руки — и первой заговорила она.
— Так вы меня накажете, монсеньор? — спросила она тем же музыкальным чарующим голосом, каким говорила в роди Эсфири и который заставил герцога полюбить Расина.
— Конечно! — ответил тот поневоле с суровой миной. — Но, разумеется, не раньше чем узнаю, в чем вас обвиняют! И если то, что было мне сказано, правда, мой гнев будет ужасен!
Но герцог тут же растерялся, видя, что Жанна продолжает улыбаться, наивно и весьма волнующе.
— Монсеньор слишком добр и слишком любезен, чтобы разгневаться всерьез! — спокойно заявила она и он ошеломленно заметил, что ласково ему подмигнула.
— Посмотрим! — буркнул он, с трудом преодолев желание рассмеяться, чтоб не утратить собственного достоинства. — Знаете, мадемуазель Беко, ведь я не только покровитель воспитанниц монастыря Святейшего сердца…
— Но и кузен Его Величества Людовика XV!
— Не только, мадемуазель, не только! Я был генералом армии и участвовал в осаде Меца, Ипра, Фрайбурга и других городов. Командовал в битве при Фонтенуа! Но вас тогда ещё на свете не было… Зато вы уже были здесь, когда я в прошлом году во главе своих гренадеров и драгун взял Винкельсен! Так что решайте, могу ли я быть грозен!
— О, монсеньор! — воскликнула она, внезапно уважительно поцеловав его руку. — Думаете я не знаю, какой вы герой? Ведь именно поэтому я вас люблю и вовсе не боюсь!
— Ну, ну, — протянул герцог польщено и растерянно, пока тем временем тепло рук Жанны не прервало ход его мыслей.
— На чем мы остановились? — довольно глупо спросил он.
— Вы мне рассказывали о себе, — шепнула Жанна с восхищенной миной.
— Но я совсем не для этого здесь, — воскликнул он и вдруг вскочил, притом повысив голос, поскольку показалось, что в коридоре слышны шаги. Ну, мадемуазель бунтовщица, вы кажется пренебрегли своей честью! Рассказывайте, как! И не лгите!
Приблизившись к дверям он распахнул их, — там никого, и коридор был пуст.
— Рассказывайте как! — он повторил на этот раз другим тоном, закрыв двери. И теперь уже сам, снова сев в кресло, взял руки мадемуазель Беко в свои. Поскольку Жанна все молчала, вдруг с напором спросил:
— Правда, что вы меня любите?
— Правда, монсеньор.
— Я уже стар, мне скоро сорок, я вам в отцы гожусь! — он говорил понизив голос, меланхолическим тоном, словно констатируя факт. И хотя было ему всего тридцать пять, хотелось выглядеть зрелым мужчиной, что так импонирует дебютанткам. И он не ошибался, ибо Жанна тут же с чувством заявила:
— Мне в отцы! Хвала Богу, но небо не хотело, чтобы вы им стали! Будь так, я умерла бы от вины то, что я питаю к вам!
— "Чертовка, — восторженно подумал он, — она меня таки достанет!"
И вновь серьезным тоном спросил:
— И что дальше?
— Что дальше?
— Что с вашей честью? Вы её утратили?
Жанна выпрямилась, сведя густые брови, и заявила:
— Еще нет!
И тут же рассмеялась.
— Я всего лишь сегодня утром хотела убежать, но мне помешали!
— Бежать? Отсюда? Но здесь так прелестно!
— Прелестно? — Жанна почти выкрикнула это слово и вдруг переменилась, сразу став серьезной, со слезами на глазах, что делало её ещё прелестней, и сжав дрожащие губы, закончила: — Я заперта здесь годы, монсеньор! Столько лет, что и не счесть! Я ведь старею, монсеньор, и вижу только стены и монахинь!
— Стареете? Ведь вам едва пятнадцать!
— А что, должно исполниться двадцать, чтобы начать жить?
— До этого вам нужно получить хорошее воспитание.
— Но я уже умею читать, считать, рисовать, играть на музыкальных инструментах, знаю историю, умею написать письмо. Этого мало?
Теперь Жанна и вправду плакала как маленький ребенок, и герцог разрывался между сочувствием и страстной жаждой приласкать её.
— Мы здесь такие бедные, монсеньор, у нас ничего нет, и ничего нельзя, даже куколку! И тишина! Всегда молчать! В церкви, в трапезной, в кельях… Смеяться — грех… Пожаловаться, что зимой холодно — грех. Высунуть руки из рукавов — грех. О, монсеньор, разве Богу угодно, чтобы жизнь была так уныла?
— Э-э… — осторожно протянул герцог.
— И поэтому я решила бежать! Но Господь не хотел этого!
— Не поминайте всуе имя Господне! — остановил её герцог. — Бог никому не поверяет своего промысла.
Оставив Бога в покое, Жанна в отчаянии взорвалась:
— Это все сестра Бланш! Она меня заметила уже за воротами сада! Но Бог ей воздаст за это!
— Вы и вправду очень религиозны, — заметил герцог.
Они на миг умолкли. Жанна всхлипывала, и монсеньор ей одолжил свой носовой платок, заметив при этом что если бы побег и удался, семья неизбежно доставила бы её обратно даже силой. Но у неё вообще-то есть семья? Да, есть родители.
— Но я бы не вернулась к ним, сказала Жанна робко, но решительно.
— А что бы вы, черт возьми, делали? Да просто затерялись бы в огромном и опасном городе!
Жанна взглянула на него с милой доверчивостью, но с чертиками в глазах.
— Я обратилась бы к вам за помощью, монсеньор Луи! — шепнула она. Ведь я с первого дня знала, что вы просто не можете меня не любить, как говорит мсье Расин…
2
Мы уже говорили, что у достопочтенной матери-настоятельницы монастыря Святого сердца были усы? Тоненькие и шелковистые, но все же были. Теперь, в своей тесной молельне, машинально перебирая кораллы четок, она с очевидным облегчением слушала герцога Орлеанского, который только что спустился сверху, поигрывая своей треуголкой на набалдашнике трости. И лоб его все ещё перерезали озабоченные морщины.
— Достопочтенная мать-настоятельница, вы были правы, — говорил он. Талант этой девушки в роли Эсфири меня поразил, но именно поэтому я не могу быть к ней снисходительнее, чем к другим. Я только что говорил с ней достаточно долго, чтобы понять, что у неё упрямый характер и бунтарское сердце. Ее одолевают страсти, и если оставить её здесь, могут возникнуть проблемы. Не говоря уже о заразительности таких действий, достопочтенная матушка! Достаточно одной заблудшей души, чтобы подвергнуть опасности всех остальных. Нет, удалить её, мадам, безжалостно удалить!
— Ах, Монсеньор, как я рада, как я боялась вам не угодить!
— Достопочтенная матушка, вы мне не угодили бы, только будь вы не правы!
— Полагаю, мадемуазель Беко не выказала вам достаточной учтивости?
— Непосредственно мне — нет, но к принципам, которые я чту… И этого достаточно! Мы вырвем этот терн, изгоним заблудшую овцу!
Тут он нечаянно уронил шляпу, тут же поднял, потом встал и самым величественным тоном, хотя и чувствуя, что краснеет, объявил:
— Она уже собралась! За багажом я пришлю. Мадемуазель Беко я заберу к себе, откуда в экипаже отправлю к родителям. Надеюсь, вы будете мне благодарны за то, что избавляю вас от лишних хлопот, — как объяснить родителям причины исключения. Я сделаю это за вас!
— Я так обязана вам, Монсеньор!
— До свидания, достопочтенная матушка! "Эсфирь" от этого ничего не потеряет. Мадемуазель Беко, боюсь, больше подходит на роль Федры.
Итак, получасом позднее Монсеньор вернулся домой в обществе мадемуазель Беко. Та вся в слезах простилась с настоятельницей, которая, растрогавшись, готова была взять её обратно, но тут уже герцог воспротивился с законным возмущением порядочного человека.
До дома герцога мадемуазель Беко дошла с красными глазами. Сам герцог всю дорогу не разжимал сурово сжатых губ, — слишком боялся рассмеяться в голос. И шел тяжелым строевым шагом, отчасти для того, чтоб не подпрыгивать от радости.
Когда монсеньор сказал "к себе", он не имел в виду Пале Рояль, а лишь свое жилище в стоявшем неподалеку от монастыря Святейшего сердца мужском монастыре аббатства Святой Женевьевы. Его покойный отец герцог Луи, прозванный Набожным или ещё Женевьевцем, на склоне жизни там обрел покой, полностью уйдя в религию. Поскольку занятие это оставляло достаточно свободного времени, он начал строить Медальерный кабинет, и сын продолжил его дело. Экипаж, о котором монсеньор говорил настоятельнице, был в действительности маленьким фиакром, влекомым двумя поджарыми лошадками, которые паслись на монастырском дворе. Все это было очень анонимно и позволяло герцогу неузнанным перемещаться по городу. Жилище его помещалось на этаже монастыря, куда вела узкая каменная лестница. Распахнув двери, герцог предложил Жанне сесть, а сам отправился за графином с туреньским вином и двумя бокалами, которые тут же наполнил.
— За ваше здоровье! — многозначительно проговорил он.
— За ваше здоровье! — последовало в ответ.
Они выпили.
— У вас тут очень мило!
— Я вам покажу свои медали…
— Несчастная Антуанетта! — вздохнула Жанна.
— Антуанетта?
— Антуанетта де ля Фероди, сменившая меня в роли Эсфири. Была моей лучшей подругой. Я с ней простилась, пока вы были у матери-настоятельницы, Монсеньор. Так плакала, что сердце у меня сжималось. И я тоже!
— Ваши глаза ещё прекраснее, когда вы плачете, — страстно заявил он.
— Монсеньор, — в тон подхватила она, — Монсеньор помогите мне! Пробудите меня от сна! Ведь я сейчас словно вижу ужасный сон, в котором после неудачного побега в момент наивысшего отчаяния была спасена из заточения прекрасным благородным рыцарем!
— Господи! — воскликнул герцог, держа себя так, словно он смущен и притом на самом деле. — Но как я это объясню своему исповеднику? Неужто сознаться, что из-за вас я потерял голову?
— Несчастное существо вы сделали счастливым, а это подвиг христианской любви и Бог вознаградит вас, вот увидите!
— Ну если это говорите вы… Надеюсь, он вас слышит и верит вам…
Он взял её в объятия — едва ли не робко. Чтобы она не говорила, прекрасно отдавал себе отчет, что ей всего пятнадцать. Но оказалось не "всего", а "уже". И Монсеньор был приятно удивлен, когда увидел, что Жанна, приподнявшись на цыпочки, тянется к его губам. По правде говоря, это не был поцелуй пятнадцатилетней девочки! Она уже совсем девушка! И многообещающая!
— Это в знак благодарности моему прекрасному рыцарю, — сказала она с греховодной улыбкой и вдруг, волнуясь, спросила:
— Мать-настоятельница сказала мне, что вы отправите меня домой к родственникам! Вы так решили?
— Да.
— И сделаете это?
— Разумеется!
— А я надеялась, что вы солгали, — грустная улыбка скользнула по задрожавшим губам. — Но я-то не хочу возвращаться… Чему вы улыбаетесь?
Герцог опорожнил свой бокал туреньского и утер губы. Потом виновато улыбнулся.
— Нет, я не лгал, — ответил он вполголоса, — и в то же время лгал! Год 1758 от Рождества Христова, мадемуазель Жанна Беко, будет годом моего величайшего прегрешения, и в этом ваша заслуга! — (Тут он секунду помолчал). — Или, скажем прямо, ваша вина.
Задумчиво взглянув на нее, добавил (и Жанна не знала, что он имел ввиду):
— Я спрашиваю себя, как далеко вы пойдете?
***
Жанна родилась в Воколюрсе 17 августа 1743 года. Метрика сообщала, что она дочь Анны Беко, именуемой также Кантиньи, но умалчивала, кто её отец. Анне Беко тогда было тридцать лет, так что теперь ей сорок пять, если мы верно сосчитали. Была она прелестной девушкой, да и сейчас, в 1758 году не утратила своей красоты, хотя немного и потрепанной. Отец её Фабиан, парижский ресторатор, тоже был видным мужчиной — так что Жанне было в кого удаться и то, что монсеньор так воспылал, лишь подтверждает его хороший глаз. Фабиан Беко сумел, помимо всего прочего, очаровать графиню де Кантиньи, и даже жениться на ней и взять её имя. Вот почему мать Жанны именовалась также Кантиньи, что звучит лучше, чем Беко. Анна со своей малышкой, но без официального супруга скоро перебралась из Воколюрса в Париж (в обозе некоего армейского интенданта, тоже большого ценителя женской красоты) и обвенчалась там в соборе Святого Евстафия — но не с поставщиком амуниции, а с неким Николасом Рансоном, что в общем-то довольно удивительно, поскольку богачом был интендант, а вовсе не Рансон — это нас заставляет опасаться, что создан был любовный треугольник. Поздней в него вошел и друг семьи Жан-Батист Гомер де Вобернье, известный как "брат Анже" — запомните это имя! Бывший монах давно уже скинул сутану, но сохранил унылое костлявое лицо и религиозные взгляды. Вот в этом окружении и подрастала Жанна. Нужно признать, что люди эти были к ней добры, раз после обсуждения на большом семейном совете решили уберечь от своего отнюдь не облагораживающего общества, отправив в монастырь Святого Сердца. За что, как мы уже узнали, им Жанна отнюдь не была благодарна, ибо её общительный характер и скрытый темперамент просто не созданы для монастырских стен, при всей её набожности. И потому она сказала монсеньору, что не желает возвращаться к родным. Подозревая, к тому же, что мать не слишком жаждет видеть её рядом. Не столь давно та навещала дочь в монастыре, и увидав вошедшую в приемную Жанну, красавица Анна, урожденная Беко, мадам Рансон так и застыла, разинув рот.
— Что с тобой, мамочка? — невинно вопрошала красавица — дочь, которую мать забыла даже обнять.
— Ох… ничего, — ответила красавица Анна. — Ну… ты сильно изменилась с нашей последней встречи.
— Изменилась? Что, располнела? Похудела?
— Да нет, не то… Из тебя вышла красивая женщина, вот что я хочу сказать!
— Антуанетта де ля Фероди твердит, что я самая красивая девушка на свете, — наивно сообщила Жанна.
Казалось, это вовсе не обрадовало Анну, которая отрезала, что Жанна ещё глупа и в её возрасте думать надо не о красоте, а о воспитании и хороших манерах. И потому Жанна с проснувшейся интуиции маленькой женщины тут же поняла, что действительно хороша собой, что красота её раздражает мать, и та, всегда слывшая такой красивой, теперь, сравнив себя с ней, поняла, что уступает дочери и может быть (как интуиция подсказывает) увидев дочь, вдруг осознала свой возраст.
И в самом деле, прелестная Анна все это вдруг почувствовала, и после встречи с дочерью в монастыре у неё чаще стали появляться периоды дурного настроения, перемежавшиеся приступами отчаянного кокетства, когда она опустошала карманы своего поставщика, заказывая невероятные туалеты, пеньюары, меха, косметику и драгоценности. И каждый раз, припомнив очаровательный облик Жанны, она задумывалась о другом: когда-нибудь Жанна вернется домой — чистая, ослепительная и свежая, как персик. Кто может предсказать, как поведет себя армейский поставщик? Такой бабник! А что, если решит сменить мать на дочь? На свете все возможно! А без поставщика она останется без денег. И ведь не купит ей брильянтовые серьги мсье Рансон, несчастный лавочник! И можно ли вообще доверять мсье Рансону? Приемные отцы на такое способны! Кого ей не приходилось бояться, так это только Вобернье, брата Анже! Для этого была весомая причина, о которой мы вскоре узнаем. Вот только временами она и в Вебернье сомневалась, что хуже всего!
Но справедливости ради добавим, что прелестная Анна, если оставить в стороне её корыстолюбие и зависть, испытывала временами и приливы материнской любви: ей не хотелось бы увидеть как её дочь (сокровище на вес золота) будет осквернена и обесчещена одним из этой троицы!
В итоге она была полна неясных опасений. И слишком много ела. И убивала время тем, что провоцировала поставщика, или Рансона, или — да-да! — брата Анже (который пару раз в неделю ходил к ним ужинать), разумеется, чтобы заранее проверить, кого им с дочерью бояться больше — и с ужасом порою убеждалась, что всех троих! Оставалось утешаться, что она будет начеку и что у Жанны хватит ума, чтобы не попасться, и главное — тем, что опасность прямо завтра не грозит.
Вот это и твердила она себе в тот день, когда пришел посланец из монастыря Святого Сердца. Посланье было вручено прелестной Анне, когда она подкрашивалась перед зеркалом — третий раз на дню.
Мужчины были в гостиной. Брат Анже читал, но его длинный нос уже вынюхивал, что будет на ужин. Рансон с поставщиком играли в трик-трак. Вырванные из расслабленной неги, все трое вдруг вскочили, услышав грохот разбитой фарфоровой вазы, крики и топот ног, стремительно спускавшихся по лестнице. Тут двери распахнулись и влетела Анна, в слезах и в ярости, размахивая при этом полученным посланием, словно пытаясь вытрясти из него пренеприятное известие.
— Исключена! Изгнана!
Мужчинам, обступившим её, едва переводя дух прочитала послание матери-настоятельницы.
"Мадам, к моему великому сожалению я вынуждена удалить из нашей святой обители Вашу высокородную дочь, которая вела себя не так, как принято в наших святых стенах. Наш вельможный покровитель монсеньор герцог Орлеанский был свидетелем её выходки и знайте, что я поступила с его согласия, когда изгнала Вашу дочь.
Примите, мадам, мое глубокое сочувствие…"
— Вот оно! — и взбешенная Анна заехала письмом в физиономию поставщика. — Вот вам! Исключена! Изгнана! Скажите мне, всего святого ради, что же она могла такого натворить?
Мужчины попытались её успокоить.
— Может быть, ничего страшного, — начал Рансон. — В монастырях такие строгости!
— Строгости? Мало ей было строгостей! Прошу вас всех, мсье, когда появится здесь Жанна, быть к ней построже! И вас тоже! — добавила она по адресу брата Анже.
Но больше всех досталось поставщику, который, пытаясь всех успокоить, произнес фразу, воспринятую Анной так, как он и думать не мог.
— Посмотрим, посмотрим, — примирительно протянул он. — Не нужно так расстраиваться, пока не знаем, за что её исключили! Такое малое дитя могло быть, скажем, просто слишком дерзко… а может быть и более чем дерзко. Мсье Рансон прав — в монастырях строгости!
— Милое дитя! — взорвалась Анна, передразнив поставщика. — Ах, милое дитя! Какие нежности к неблагодарной девчонке!
И тут-то поставщик и произнес злополучную фразу.
— Ха! Но ведь рано или поздно она все равно должна была оттуда уйти, моя милая! И разве не пора ей познавать мир? А в нашем доме от её присутствия прибавится очарования молодости…
За что он получил пощечину, осталось для него загадкой навсегда.
— И более того, — напомнила Анна, — рассержен герцог Орлеанский!
Она ушла, громко хлопнув дверью. Вернулась в будуар, чтобы снова подкраситься, хотя и заявила, что ужинать не будет.
Мужчины же сошлись на том, что Анна принимает происшедшее слишком близко к сердцу, что это служит доказательством похвальной заботы о дочери, но, как заметил поставщик, может испортить цвет лица.
***
Итак, уже с полчаса Анна оставалась у себя, вновь перечитывая только что написанное письмо, когда вошедшая служанка осторожно — ибо слышала весь предыдущей "концерт" — сказала, что мадемуазель здесь.
— Здесь?
— Внизу, мадам.
— Хорошо, я спущусь, — ответила Анна удивительно мирным тоном.
Она уже успела успокоиться. Письмо её предназначалось Клер Лафонтен, её приятельнице, хозяйке небольшого пансиона для благородных девиц в Сен-Жермен-ен-Лент. И как она не вспомнила раньше? Отправив туда Жанну, на пару лет она обретет покой! Лишь бы у Клер было место!
Снова напудрившись, чтобы цвет лица не уступал Жанне, она выглянула в окно. Перед домом стоял небольшой серый экипаж на двух седоков. Мужчина в сером доставил багаж Жанны.
Спустившись вниз, Анна благосклонно кивнула седому толстяку, внесшему багаж, и прошла в столовую, откуда доносился довольно бодрый шум разговора. Мужчины, едва утершие уста и говорившие, ещё прожевывая последний кусок, сгрудились вокруг Жанны, по очереди обнимая её и тарахтя наперебой — все трое как родные отцы, подумала Анна, которая, отведя душу в письме, теперь все свои страхи переживала уже не так болезненно.
— Ну и что, — выкрикнула она уже с порога, сразу охладив пыл мужчин. Ну что, мадемуазель, вы кажется неплохо порезвились? Неблагодарная! Мы стольким жертвуем для вас, чтоб дать потом приличное положение в обществе, и что взамен?
Анна была намерена (и положение матери обязывало) испепелить дочь взглядом, а заодно и вздуть как следует, только увидев её, не сделала ни того, ни другого, и даже несколько расчувствовалась. Мадемуазель Беко в своем черном монашеском одеянии со смешным черным чепцом и в черных нитяных перчатках — и Анну это приятно поразило — была не более ослепительна, чем серая мышка. К тому же держала та себя с примерной скромностью, а опущенные ресницы скрывали виноватый взгляд!
— Исключена! — излишне патетично продолжила Анна. — Какой позор и для нас, и для вас, мадемуазель, и если есть в вас капля уважения к своей семье…
— Маменька, — вполголоса сказала Жанна, — кое-кто хотел бы с вами поговорить…
— Поговорить? Со мной?
— С вами.
— Но кто же?
Взгляд Анны пробежал по аскетическому профилю брата Анже, грубому красному лицу Рансона и одутловатой физиономии поставщика.
— Один из вас, месье, хотел мне что-то сказать? Я что, слишком строга?
— Да не они, а вот он, — тихонько шепнула Жанна, указывая на двери. А в них в учтивой позе, со шляпой в руке терпеливо стоял мужчина, доставивший багаж из монастыря Святого Сердца. Все повернулись к нему.
— Он? — удивленно спросила Анна. — У вас есть для меня что-нибудь от матери-настоятельницы?
— Нет, мадам, мне самому нужно сказать вам пару слов.
— Вам? Говорите же!
— Я бы хотел поговорить только с вами, мадам. И был бы очень обязан…
Анна взглянула на Жанну, потом на всех своих мужчин, словно желая взять их в свидетели, настолько странно обращаться к ней с такой просьбой, — но мужчины и так были поражены, а Жанна держалась весьма загадочно…
— Следуйте за мной, — приказала Анна и зашагала вперед, сопровождаемая шорохом бесчисленных юбок. Последовав за ней в салон, мужчина в сером сообщил:
— Я герцог Орлеанский, мадам!
По счастью Анна успела сесть в кресло до того, как от подобного известия у неё подломились ноги.
— О? Я не ослышалась?
Стоявший чуть ссутулившись мужчина, усмехаясь, крутил в руках шляпу.
— И вправду герцог Орлеанский? — спросила снова Анна, решив, что говорит с помешанным. Неужто сестры из монастыря Святого сердца берут на услужение подобных типов? — И не позвать ли ей на помощь? По правде говоря, тот человек не выглядел опасным. Пожалуй, лучше согласиться и поддакивать…
— Я слушаю вас, монсеньор герцог Орлеанский, — сказала она, начиная беспокоиться и спрашивая себя, сообразила ли её дочь, что ехала по Парижу в компании сумасшедшего.
— Мадам, — продолжил мужчина, — мать-настоятельница поручила мне сообщить вам о причинах, по которым она исключила вашу дочь.
"— Чем дальше, тем лучше", — в душе сказала себе Анна, а вслух произнесла:
— И что же это за причины?
— Сегодня утром она пыталась бежать. А я как раз был там и побеседовал с ней как протектор монастыря. Она очень способная девушка и изумительно играет Расина. Ни в коем случае не собираясь упрекать настоятельницу, боюсь все же, что у Жанны были основания желать покинуть обитель. Это не место, где она могла бы приобрести образование, хорошие манеры, светское воспитание и познания, достойные её ума и таланта. А посему, мадам, я как протектор этого монастыря и, следовательно, покровитель всех его воспитанниц, судьбой которых должен заниматься, решил, что позабочусь об образовании и воспитании вашей дочери и что позднее обеспечу ей надлежащее положение и благосостояние. Мадам, мне кажется, вы несколько удивлены?..
— Конечно, мсье!
Тон этого мужчины, его изысканная речь, звучавшая в ней спокойная уверенность, добрый, но твердый взгляд, уверенность в своей непогрешимости, в своем "божественном праве", все это заставило растерянную Анну подумать: "- Господи Боже, если это не герцог Орлеанский, то великий актер!"
— Поскольку она несовершеннолетняя, — невозмутимо продолжал тот, — и учитывая занимаемое мной положение, не может быть и речи, чтобы я лишил её родительской опеки, даже с самыми чистыми намерениями. Поэтому пусть Жанна останется у вас, но каждый день за ней будут присылать экипаж, и я смогу заботиться о ней ради её собственного блага!
Тут он сделал паузу.
— И, разумеется, с вашего согласия, мадам!
"— О Боже, Боже! — взмолилась про себя растерянная Анна, — что нужно говорить в подобном случае?"
И отвечала, жеманно хихикнув:
— О Господи, как мило с вашей стороны, монсеньор!
Ибо уже была убеждена, что перед ней монсеньор герцог.
Кружилась голова. "Как хорошо, что я опять накрасилась!" — подумала она. А когда герцог поцеловал ей руку, на миг представила себя в Версале. Но мы не в силах передать смятение в сердце матери, чье сердце билось изо всех сил, когда она словно во сне услышала, что герцогу совсем неудивительно (при этом вновь поцеловал её пальцы) отчего так хороша Жанна, раз у неё такая прелестная матушка. И простим Анне, что тут она подумала: "- Черт, было б мне на тридцать лет меньше, на её месте могла быть я!" Хотя бы потому, что сохранив остатки стыда, она закончила так: "- Какое счастье — быть воспитанницей герцога!"
***
Жанна в ту ночь спала в комнате, которую в доме именовали "королевской опочивальней" — самой большой и богато обставленной. Спал в ней — и как правило не один, — сам поставщик, когда избыток выпитого или какое-то шевеление чувств мешали возвращению его в прекрасный палаццо в квартале Мирас. Решила так Анна, которая уже чувствовала себя не Беко и не Рансон, но Анной де Кантиньи и чуть ли — через дочь — не Анной Орлеанской.
— И учтите, мсье, — заявила она около полуночи, в разгар обмывания удачи морем шампанского, — учтите, мсье, теперь не разевайте рот на то, что принадлежит монсеньору герцогу!
Мужчины переглянулись:
— О чем она?
По правде говоря, ни брат Анже, ни мсье Рансон, ни поставщик, каковы бы они ни были, и не подумали ни на миг, чтоб посягнуть на честь девушки, которую все трое привыкли считать своей дочерью, тем более что у всех троих на это были основания. На свете не без добрых людей!
И Анна вдруг расплакалась, что было вполне понятно после стольких драматических переживаний и с ужасом воскликнула:
— Николас! (Это Рансон). Жан-Батист! (Это брат Анже). — Вирджил! (Это поставщик). — Монсеньор герцог! У нас! А я ему даже не предложила сесть!.
3
Небольшой экипаж с двумя кроткими лошадками, которые скоро научились сами останавливаться перед домом, приезжал каждое утро в восемь часов. Правил им молчаливый кучер, который привозил Жанну обратно в восемь вечера. И каждый раз всем мило пожелав спокойной ночи, она шла прямо к себе, ибо уже поужинала. Семейство вело себя тихо, чтобы её ничем не беспокоить, считая, что у девочки был такой тяжелый день! Ведь судя по регулярности отъездов и приездов, все поняли — Жанна ездит на учебу! Вначале сердце матери сжималось при взгляде на миниатюрную дочурку, готовую к отъезду, задолго до прибытия фиакра. Ведь Жанна ещё так молода! — говорила себе Анна, и случалось, иногда даже спрашивала свою совесть, позволила бы она что-нибудь подобное кому-то кроме герцога (за исключением, естественно, короля!). А вечером, когда Жанна возвращалась, сгорала от желания засыпать её вопросами… но не отваживалась — такую робость нагоняла на неё дочь. Что если та — кто знает — сочтет, что это "государственная тайна"? Живое воображение Анны не раз её саму переносило в Медальерный кабинет. Так Жанна называла место, где проводила дни, и Анна с буйством всей своей фантазии рисовала такие пикантные сцены, что и сама краснела и перестала верить (если когда и верила) что там изучают науки и светские манеры.
Анна бы очень удивилась — как и её мужчины, заговорщицки подмигивавшие друг другу и позволявшие двусмысленные намеки (но не слишком вульгарные, не забывайте, Жанна — их дочь!) — так вот, Анна бы изрядно удивилась, узнай она, что до сих пор там не произошло ничего "серьезного", — хотя прошло не меньше месяца с начала поездок. Да Жанна и сама была удивлена, поскольку с опасениями ждала наихудшего, а вместо этого теперь начинала чувствовать себя обманутой или обиженной — и доказательством этого была сцена, которую она устроила монсеньору в день их тридцать второго или тридцать третьего свидания в Медальерном кабинете.
Было это в середине июня. Стояла ужасная жара. Жанна нервничала. От горячей руки герцога, лежащей на её плече при занятиях геометрией (ведь герцог и в самом деле учил её геометрии) у не жгло все внутри, и Жанна вдруг сказала:
— Господи, как мне это надоело! — и отбежала к окну, через которое были видны деревья.
— Ну ладно, хватит на сегодня! — согласился герцог. — Не угодно ли немного шерри или белого туреньского?
Жанна, обернувшись, хмуро взглянула герцогу в глаза.
— О! О! — воскликнул он, — вижу, моя дорогая малышка сегодня надула губки!
— Господи! — она деликатно, но уверенно отвела протянутую руку, от поглаживания которой все внутри у неё задрожало. — Боже, я хожу сюда целый месяц, вы рассказываете мне тысячи вещей, что должны возвысить мой дух, поправляете мою речь, учите меня ходить, танцевать, обучаете даже геометрии; водите меня на прогулки в Медонский лес — и я вам за все весьма признательна…
— Но, — перебил он, — я уже слышу это "но"…
— Но я думала…
— Ну говорите же!
— О! — воскликнула она, повышая тон, забывая уроки герцога, что так делать нельзя, — вы прекрасно знаете, что я имею ввиду! Вы когда-то подавали мне гораздо большие надежды, а теперь я день ото дня все больше боюсь, что ошиблась, когда верила, что я вам нравлюсь…
— Девочка моя, — отвечал он, прижимая её к себе, отчего у неё вдруг перехватило дыхание, она покраснела и чуть отстранила лицо, чтобы лучше видеть глаза герцога (но совсем не сопротивлялась его объятиям), потом улыбнулась и глаза её ослепительно сверкнули.
— О да, я вам нравлюсь, — тихо сказала она.
— Видишь… — вздохнул он.
— Я не это хотела сказать, — продолжила она, задыхаясь, так как чувствовала руки герцога на своем теле, а теперь и губы на своих губах.
— О нет, нет, — стонала, сама сбрасывая с себя платье, юбки, чулки и стремительным движением зашвырнув туфли в другой конец комнаты. — Нет, Монсеньор…
— Называй меня Луи, — выдохнул он, и при этом, не размыкая объятий, снимал панталоны.
— Луи! Вы мой, Луи!
— Говори мне "ты"!
— Ты… ты… ты…
В соседнем с Медальерным кабинетом комнате стояло большое розовое ложе с балдахином, с резными фигурами ангелов, с шелковыми простынями — на нем несколько лет назад скончался (разумеется, не на шелковых простынях) Луи Набожный, отец нашего Луи — и вот они рухнули в эту постель, словно два пушечных ядра и добрых два часа своими телами бомбардировали его так, что оно скрипело, трещало и едва не рушилось. Бомбардировка эта время от времени прерывалась обрывками разговоров.
Такими, например:
— Так ты уже не девушка, милочка?
— Дорогой Луи, я ещё маленькой упала с лошади…
Или — после очередного галопа:
— Ты меня хочешь?
— Очень!
— Тебе хорошо?
— Очень!!!
Потом с балдахина упал деревянный ангел и разбился вдребезги, но кто бы тут думал о мебели?
— Я уже думала, что ты меня не хочешь!..
— А это что?
— С виду похоже на скипетр!
— Все потому, что мы — королевской крови!
— Мне перевернуться?
— Уф, прекрасно!
Полуденный колокол застал их в позиции на спине: они лежали навзничь, рядом, неподвижные, как два трупа, и единственным признаком жизни был ливший с них пот. Потом наступила такая дивная пауза: герцог уставился в упор на большой темный портрет в тяжелой золоченой раме, висевший напротив постели — на нем изображен был великолепный холодный мужчина.
— Вот мой отец, — герцог довольно рассмеялся. — Бедный старикан! Как досаждал он мне своей набожностью! Ты видела, как он на нас смотрел? Вот это было здорово! Ведь явно это он с небес сбросил этого ангелочка!
Герцог расхохотался, выскочил из постели, упершись руками в бока заявил, что велит что-нибудь подать перекусить, и вышел в Медальерный кабинет.
Жанна слышала, как он нетерпеливо звонил. Должен прийти лакей, она не знала, откуда, но знала, что когда она сама выйдет в кабинет, лакея там уже не будет. Она никогда его не видела.
И в самом деле, Луи там был один, когда через полчаса на его зов она вернулась в кабинет в костюме Евы. На Луи был халат зеленого шелка, затканный золотыми нитями. На столе розового мрамора увидела курицу в соусе, трех куропаток в подливе, говяжий бульон, блюдо клубники и две бутылки шампанского.
— О-ля-ля! Ну я и проголодалась, голубок мой откормленный!
Оторвав куриную ножку, проглотила её в два счета.
— Полюбуйся! — герцог распахнул свой халат.
— Дорогой, ну нет! Уже? — со смехом выкрикнула она.
Съев куропаток, доели курицу, опорожнили блюдо клубники и выпили одну бутылку шампанского. Потом Луи отвел Жанну в соседнюю комнату, где стояла медная ванна, которую тот же невидимый лакей успел наполнить теплой водой.
— Полагаю, это называется "туб", — заметил Луи. — Мой сын герцог Шартрский обожает английские штучки, и эту прислал мне.
Рассказывая это, он поднял Жанну, осторожно положил её в воду, намылил и ополоснул своими руками, не забыв ни один уголок её тела. Жанна, дрожа от возбуждения под прикосновениями его рук и губ, вновь настояла на аудиенции в постели.
И после часа новых сотрясений деревянных ангелов в наставшей тишине герцог произнес только: Э-э, э-э…
— Что, если нам немного поспать, владыка моего жезла? — умирающим тоном спросила Жанна.
— Да, дорогая, но скажи мне, где ты такому научилась?
Жанна, уже наполовину уснув, едва выдохнула:
— Не знаю, наверное это у меня от рождения…
В седьмом часу, одеваясь в комнате, залитой лучами вечернего солнца, под звуки пения птиц, она спросила герцога, который тоже облачался в роскошные одежды, поскольку в этот вечер собирался в Версаль на большой прием, почему он ждал больше месяца…
— Поверь мне, видеть тебя в "Эсфири", обожать твои формы в костюмах трагедии, и ласкать тебя взглядом — это одно! Похитить тебя — ибо, честно говоря, я же тебя похитил — это уже гораздо серьезнее… Но сделать тебя своей любовницей… ну, скажем так, меня это смущало. Я не отваживался… боялся… как бы это сказать… чтобы мое поведение не привело к насилию… И, как видишь, чем больше я себя сдерживал, тем больше ты мне нравилась, и тем больше тебя жаждал.
Жанна мило улыбнулась:
— Я в этом уже не сомневаюсь, монсеньор! Вы все сомнения смели своей канонадой!
— Привычка воина! — со смехом согласился он, потом, чуть помолчав, заговорил серьезно и неожиданно грустно: — Возможно, в этом было кое-что еще!
Взглянув ей прямо в глаза, и грустно, можно даже сказать меланхолически, вдруг заявил:
— Жанна, сейчас я скажу тебе нечто очень важное: мы, герцоги, принцы и короли отмечены судьбой, наше богатство и власть дают нам многое. Но ведь и мы, герцоги, принцы, короли — такие же люди, и рады, когда нас любят ради нас самих!
— Так ты думал… — страстно воскликнула Жанна. Но герцог прервал её, деликатно приложив палец к губам.
— Я ничего не думал… только что ты умная интеллигентная девушка, с Божьим даром красоты и привлекательности, перед которою не устоял бы и святой. Была ли ты тогда откровенна в монастыре, когда дала мне понять свое желание? Я никогда в тебе не сомневался, и сомневался, в то же время, все потому что я не молод и к тому же герцог!
— И что теперь?
— Все эти дни я наблюдал и слушал, следил, что ты делаешь, но видел, что твоя нежность и твое влечение ко мне не были ложью. Твой взгляд, твоя улыбка, то, как ты мне доверялась — все это утвердило мое доверие к тебе и убедило в том, какие чувства ты ко мне испытываешь.
— Сегодня ты увидел это во всей красе, мой дорогой, — произнесла она с бесконечным обожанием и своей неповторимой улыбкой.
Герцог кивнул и снова заключил её в объятия.
— В конце концов, ты от меня никогда ничего не хотела, — добродушно улыбнулся он.
— Хотеть? Но что? — Жанна казалась удивленной.
— Ах, как ты прекрасно сказала! — воскликнул он, радостно смеясь.
— Мне нечего хотеть от тебя, Луи.
— За эти слова вы получите все, что угодно, моя возлюбленная! — сказал Герцог.
***
И так прошли несколько волшебных месяцев, пронизанных солнцем любви и наслаждений. Как свидетельство о них прочтем письмо, которое Жанна написала Антуанетте де ля Феродье. Как помните, та была её ближайшей приятельницей в монастыре Святого Сердца, которой досталась после Жанны роль Эсфири. Антуанетта де ля Феродье покинула монастырь в июле того же года, поэтому теперь ей можно было посылать письма, которые в глазах настоятельницы представились бы делом греховным и были бы наказаны немедленным изгнанием.
В своем письме Жанна не упоминала о монсеньоре, хоть и испытывала мучительное желание, — но врожденная мудрость, осторожность и деликатность в том, что касается сложившихся прекрасных отношений, заставили Жанну избегать даже малейших намеков.
В её возрасте в конце концов естественно, что нужно было выговориться, хотя к своей великой жалости и не могла сказать всего. Ведь кроме Антуанетты, Жанне некому было доверить то, что её переполняло — и мать, и все её мужчины, конечно, не годились для этого. Нет, Жанна против них ничего не имела — точнее, для неё они оставались фигурами из детства, малышкой она скакала на их коленях, порой терзала их, или от них ей доставалось… — и все.
"Моя милая Антуанетта!
Я узнала от Терезы Брухес, что ты покинула наших святых сестер. Желаю удачи! Наконец ты сможешь дышать свежим воздухом в Мезон-Лафите, воздухом без ладана и вони старых ряс! Помнишь тот день, когда у нас чуть животы не лопнули от смеха, когда мы разглядели одну из трех десятков нижних юбок сестры Эленсины, которая была черна от грязи? Да, натерпелись мы в монастыре, но ведь и насмеялись тоже! Надеюсь, ты была хороша в "Эсфири" и зрители даже плакали. Я очень рада и горда за тебя, хотя и сожалею, что из-за сложившихся обстоятельств не играю её сама. Ужасно интересно, что говорили, когда я исчезла. Вот тоже выдумали! Не было у меня никакого поклонника, но провидение желало, чтоб я встретила такого, который спас меня от возвращения на попечение семьи — ты знаешь, я совсем не горела желанием… И этот рыцарь наполнил мою жизнь восторгом, он изучает со мной карту страны наслаждений, и мне всегда бывает мало, и с каждым днем я в этой области все образованней — поскольку ты со мною вместе тайком читала "Клелию" мадемуазель де Скудери, надеюсь, понимаешь…
Ах, моя милая, вся жизнь моя — лишь радости и игры, поездки в экипаже, отборная еда, вечера в театре, куда хожу я в маске со своим рыцарем, который тоже надевает маску, поскольку неприлично и совершенно невозможно по политическим причинам, чтобы его узнали, чтобы я и он были разоблачены и выставлены — особенно он — на всеобщее обозрение и, может быть, злословие версальского двора! Но мне об этом нельзя даже заикаться. Пишу тебе я это для того, чтобы спросить, горюешь ли ты ещё о шевалье де Шозенвилле? Я много думала о вас. Ему ведь только двадцать! Я берусь утверждать, моя милая, что он слишком молод, чтобы помогать молодой девушке в изучении страны наслаждений, о которой я уже писала. Возможно, тебе это письмо покажется слишком таинственным, потому что и я стала таинственной особой. Помнишь сестру Фелицию, которая в часы молитвы говорила нам: "Не желайте от Господа ничего! Бог сам дает!" Ну так вот, я не просила ни о чем, но, кажется, получу все, хотя и не от Господа."
В то время когда писалось это письмо — в середине лета — был у неё и ещё повод чувствовать себя счастливой. Ныне она штудировала не только карту наслаждений — её она знала уже наизусть — но начала знакомиться и с картой светской жизни. Теперь вторую половину дня она проводила на рю Сент-Оноре в прекрасном палаццо мадам де Делай, богатой вдовы одного генерального откупщика налогов, у которой в салоне собирался кружок духовного содержания. Герцог, который её немного знал, — прежде всего благодаря её превосходной светской репутации, — сумел в ходе короткой встречи в Версале убедить, что будет ей обязан, если она "придаст светский блеск" одной мадемуазель, которой он хотел оказать благодеяние.
— Благодеяние по долгу чести! — добавил он, уточнив, что речь идет о сироте, отец которой служил под его командованием и пал год назад в битве под Винкельсеном. При этом герцогу пришла в голову пикантная идея: он заявил, что мадемуазель носит фамилию Ланж — поскольку уж давно звал Жанну "л'анже" — ангел, — а сам породил дьявола в её теле! Монсеньор умел шутить.
Мадам де Делай, разумеется, не верила ни слову из того, что говорил герцог. Но будучи строга в вопросах морали, должна была смириться с желанием герцога, хотя и сожалея, что ради бредней старого повесы должна отесывать какую-то девицу, которая может внести смятение в её салон, такой изысканный и избранный.
Увидев мадемуазель Ланж, она в тот же миг поняла, как ошибалась.
"— Мой Бог, — подумала она, впервые приветствуя застенчивую девушку, Мой Бог, как ей подходит это ангельское имя! Она и в самом деле ангел такая нежная, скромная, с такими чудными манерами, и вообще такая божественно прелестная."
А каким сдержанным тоном наш ангелок говорил! Из нескольких деликатных вопросов, которые мадам де Делай задала мадемуазель Ланж, она молниеносно сделала вывод, что этот скромный, чудный и застенчивый ангелок вообще не знает ничего о настоящей жизни! И так Жанна сделалась ангелом мадам де Делай, а герцог Орлеанский вырос в её глазах на двадцать пунктов и мог в дальнейшем причислять её к тем, кто говорил о нем хорошее.
В салоне мадам де Делай Жанна встречала бонтонных дам, знавших литературу, беседовавших о Лагарпе, Мармонтеле и прочих бессмертных тех времен. И Жанна научилась их хвалить, и дурно думать о Дидро и Жан-Жаке Руссо. Научилась плавно переходить из комнаты в комнату, смеяться, почти не открывая рта, и овладела прочими подобными премудростями приличного общества. Ей это не мешало — напротив! Она была, как мы уже сказали, счастлива. Счастлива тем, что могла понемногу посвящаться в тайны высшего света, для которого, как оказалось, была просто создана. Также как была создана для наслаждений, но это знала уже давно, открыв ещё в монастыре Святого сердца, в ту ночь, когда в лечебнице делила койку с мадемуазель де ля Феродье. Также как создана была для величайшей роскоши, избытка денег, которые в её глазах были частью очарования Луи. От матери, однако, уходила каждый день в черном капоте и также возвращалась. На вечерних визитах в салоне мадам Делай носила неброские туалеты, как дама из провинции, зато в Медальерном кабинете стоял специально для неё привезенный шкаф, а в нем пятьдесят туалетов, один ослепительнее и дороже другого. А рядом — большая, обитая серебром эбеновая шкатулка с драгоценностями — ожерелья, перстни, подвески, диадемы, которыми она покрывала свое нагое тело, и становилась похожа на ангела, сверкавшего золотом и самоцветами, что действовало на герцога, как красная тряпка на быка.
Вот так увешанная драгоценностями, разгуливала она однажды вечером в конце лета по комнате и вся сверкала в пламени свечей, которые отражались в изумрудах, пока Луи, нагой как змей, лежал, вытянувшись на постели, и молча с восхищением разглядывал её, — так вот, вдруг Жанна остановилась, уставившись на ноги любовника. Потом, приблизившись, склонилась к нему.
— Что это у тебя, дорогой? — спросила она, коснувшись ступни его левой ноги. — Это что, рисунок?
— Татуировка! — ответил он. — Она развернута, смотреть надо в зеркале!
И любопытная Жанна, подзуживаемая таинственной миной Луи, схватила в туалете маленькое зеркальце, приставив его так, чтобы отразилась в нем стопа Луи.
— Треугольник, — сказала она, — а это что? Ага, слово "Эгалите" "Равенство". Что это значит?
— О, — небрежно бросил он, — это масонский знак, эмблема.
— Для чего?
— Для того.
— Но если ты дал сделать такую татуировку, это что-то значит? Это какой-то знак?
Он засмеялся, заявив:
— Все слишком сложно, чтобы объяснить тебе. К тому же — это тайна братьев нашей ложи!
— Вот что!
И тут она заметила, что Луи посмеивается и хочет что-то ей сказать. Скользнув к нему на постель, она с серьезным видом уставилась на одну часть его герцогского тела.
— Вот если бы ты здесь велел татуировать ту эмблему, могло бы поместиться гораздо больше слов!
Прижалась поплотней к нему.
— Ну, дорогой, скажи мне, что это значит!
— Нет, — отрезал он. — Но я тебе доверю другую тайну. Ее — могу, она моя личная. Знаешь, кто носит такие татуировки?
— Нет, но теперь узнаю, мой дорогой!
— Дети моей крови!
— Твои дети? Герцог Шартрский и герцогиня де Бурбон?
— Я же сказал: дети моей крови! Ангел мой, теперь я открою тебе. У тех двоих вместо такой татуировки всего лишь несколько штрихов на правом плече, но те не несут ни какого смысла. Это всего лишь след от прививок!
— Ты хочешь сказать, что они вообще не твои родные дети?
— Моя жена изрядно порезвилась, — меланхолически вздохнул герцог.
— О!
— Татуировки я сделал только тем, о которых я уверен, что они мои!
— Вот это да! — Жанна залилась смехом. — И много их?
— Тс! — остановил он. — Тс! Уверен, ты ещё и спросишь, как их зовут!
— Конечно!
— Ты хочешь невозможного, мой ангел! Это скомпрометировало бы тех, с кем у меня был роман! И как бы сказал мой сын, герцог Шартрский: "Я джентльмен! Это стало тайной!"
— Скажи уж лучше, встало тайной! — выкрикнула Жанна, залившись безумным хохотом. Теперь она уже знала, что было главным в этом разговоре, который тут же оборвался, — и жаль, ведь мы могли узнать что-нибудь исторически важное.
А парой минут позднее все тот же ангел с балдахина, уже заботливо восстановленный, опять разбился об пол…
4
Через три дня, посреди ночи, Анна Рансон была разбужена странным шумом. Приняв его сперва за шум ветра, придя в себя и навострив уши она сообразила, что шум доносится из комнаты Жанны. Тогда толкнула мужа.
— Рансон!
— Ну… — промычал он.
— Ты слышишь?
— Что?
— Эти звуки… в комнате Жанны… Какие-то стоны. Ну вот!
Через минуту, запалив от кресала свечку, уже стучала в дверь. Теперь ей было ясно: Жанна стонала, икала и жаловалась.
— Жанна! Что с тобой?
— Иди к ней! — велел следовавший за ней Рансон.
Анна открыла дверь. В комнате Жанны тоже горела свеча, чье пламя вздрагивало при каждом порыве ветра. Согнувшись над умывальником, Жанна прижимала руку ко лбу, другой придерживала свои роскошные волосы. Ее рвало. К матери повернулось лицо, орошенное потом, с глазами, полными слез.
— Жанна, девочка моя!
— Мне стало плохо ещё в экипаже, на обратном пути, — прохрипела Жанна. — О, я больна!
— Ты не отравилась? Не перепила вина?
Жанна кивнула, соглашаясь — и её тут же вырвало, потом смогла договорить, что потом танцевала с монсеньором. В действительности — то они играли: носились по всем комнатам, борясь, пытаясь уложить друг друга то на, то под себя, переворачивая при этом мебель.
— Сходи вниз за водой, — бросила Анна мужу. И, оставшись наедине с Жанной, спросила прямо:
— Ты, часом, не беременна?
— Но, мамочка… ты плохо думаешь о монсеньоре!..
Ей ещё хватило сил коротко хохотнуть, но Анне было не до шуток и она произнесла банальную речь о том, что это, конечно, невозможно, немыслимо и совершенно исключено, но в то же время вполне возможно, вероятно и явно вытекает из ситуации. Но эта нервная и сбивчивая речь была прервана сообщением Жанны, что неделю назад у неё были месячные.
— Ах так! — протянула Анна, которую это успокоило и вместе с тем разочаровало. Рансон, вернувшийся с водой и стаканом, был удивлен её рассеянным взглядом.
— Ну что, — спросил он, — ей уже лучше?
— Во всяком случае, она не так больна, как кажется, — заявила Анна, сердито сунув дочери стакан воды.
— Я завтра буду в порядке, чтобы идти к мадам де Делай, — простонала Жанна, ложась. — Должен прийти мсье Мармонтель и я буду читать одно из его стихотворений!
— И я уверена, произведешь большое впечатление, — согласилась мать. Она не знала, как окажется права, когда на следующий день в четыре часа посреди изысканного салона мадам де Делай Жанна, облаченная в чисто белое платье, выглядящее столь же девственно, как одеяние Эсфири, и окруженная кружком любителей поэзии, среди которых был сам мсье Мармонтель и три академика, чьи имена история нам не сохранила, испытала сильнейший приступ тошноты, испачкала при этом паркет и упала в обморок.
***
В шесть часов уже стемнело, когда небольшой экипаж, в котором Жанна как обычно ездила к мадам Делай, вернулся в монастырь Женевьевцев. Монсеньор, разбиравший свои медали, заранее трепеща от наслаждения, подошел к окну. Кучер, соскочив с козел, как раз открывал дверь экипажа. И герцог с удивлением обнаружил, что из него вылезает кто-то незнакомый, хотя, судя по формам, и женщина! За ней уже появилась и Жанна. Что происходит? Кто эта женщина и почему она поддерживает Жанну?
Стремительно промчавшись кабинетом, герцог распахнул дверь. На лестнице уже были слышны шаги. Возглавлявший шествие кучер светил фонарем бледной и осунувшейся Жанне, обеими руками державшейся за живот, и ту подталкивала наверх мадам де Делай!
— Бог мой! — вскричал монсеньор, кидаясь к ним. — Что случилось? Несчастье? Обморок? Ах, девочка моя! — Он взял её на руки и отнес в кабинет, где усадил в кресло. — Дитя мое, как ты бледна! Что же произошло, мадам? — Спросил он, обернувшись к чопорно державшейся вдове.
— Я полагаю, ей лучше лечь в постель, монсеньор, — ответила мадам де Делай. — Здесь есть, где лечь? Ей стало плохо.
— О! О-ля-ля! — стонала Жанна. — Ох, я хочу к маме!
— Пошлем за ней, — заявил герцог, — а пока уложим тебя здесь!
Снова взяв её на руки, пнул ногой двери спальни и положил стонущую девушку на постель. При этом надменно пояснил мадам де Делай:
— Это моя постель, мадам, но раз здесь вы, в этом нет ничего неприличного!
— Постель как постель, монсеньор герцог, — заметила дама с ещё более кислой миной, чем та, с которой вошла. Оставшись на пороге, но глазами так и обшарила всю комнату, которая, по счастью, оказалась в порядке — и никакого шампанского на виду!
— Скажите, что случилось? — спросил герцог, прикрыв дверь спальни, где Жанна продолжала призывать мать.
— Монсеньор, её вырвало, потом покачнулась и упала в обморок! Я не могла позволить ей возвращаться одной. Вы, конечно, простите мне, что я привезла её сюда!
— Я глубоко признателен вам, мадам, и благодарю от имени её родных…
— Так они живы?
— Ну что вы, мадам! Я имел ввиду её бабушку, это её она зовет мамочкой.
— Тогда придется сообщить бабушке, что её ангелочек в положении, монсеньор!
— Что вы говорите!
— Да, монсеньор, я сказала именно то, что хотела сказать.
— Всемогущий Боже! — герцог приложил руку ко лбу. Он словно вдруг отупел, побагровел и очень хорошо понимал, с каким выражением смотрит на него сейчас мадам.
— Не сомневаюсь, вы этого не знали, — заявила эта хмурая особа. — Она сама не знала!
— Нет, вы должны мне объяснить! — воскликнул герцог, совершенно сбитый с толку.
— Когда она пришла в себя, я сообщила ей свое мнение, так вот она заявила, что у неё никогда не прекращались… ну, меня понимаете!
— Но это правда! — воскликнул герцог с невероятным безрассудством, которое только показывало, насколько он потрясен. И торопливо поправился:
— Я только хотел сказать, что хорошо все понимаю. Но как же, черт возьми, этот ангелочек может быть беременной?
— Бывает, монсеньор! Хоть редко, но бывает! Естественные процессы продолжаются как ни в чем не бывало, но можете не сомневаться: ваш ангелочек просто беременна! Нам это подтвердил врач, бывший сегодня среди моих гостей. Он осмотрел её и вынес то самое неопровержимое заключение, которое я вам уже сообщила!
— Хороший врач?
— Лучший в Париже!
И мадам де Делай назвала имя одного из тех трех академиков, о которых история умалчивает, но которое она, естественно, знала. Он же несколько лет назад лечил и Монсеньора от неожиданного пинка венериной ножки!
— Мое почтение, монсеньор! — мадам де Делай направилась к дверям тяжелым шагом, похожим, как заметил Монсеньор, на поступь гвардейца.
— Мое почтение, мадам! — ответил он, едва ли не бегом догнав её, чтобы проводить. На лестнице ждал кучер с фонарем.
— Отвези мадам баронессу домой! — приказал герцог.
— Баронессу? — мадам де Делай сверкнула на него взглядом снизу вверх, поскольку уже спустилась на несколько ступенек. — Но я не баронесса!
— Но когда-то это с вами должно же было случиться! — с очаровательной улыбкой заявил монсеньор и извиняющимся тоном добавил:
— Простите мне, мадам, что привел под ваш кров овечку, которая совсем не была белой!
— Ах, мсье, — ответила дама, которая в растерянности могла сказать что угодно, и сказала вот что:
— Дева Мария несмотря ни на что так и осталась Девой!
Баронесса! Теперь мадам де Делай не знала, то ли навсегда перестать уважать этого старого развратника, то ли испытать к нему вечную признательность.
***
— Ах, если бы ты хоть не назвала здешний адрес этой инквизиторше! выговаривал герцог Жанне, которая сидя в постели, приходила в себя с бутылкой шампанского в руке. — Хорошо же я теперь выгляжу!
— А что если бы я назвала свой? — возразила Жанна. — Чтобы она отвезла домой мадемуазель Ланж и обнаружила там семейство Рансонов, увидев живьем всех мертвецов, которыми вы меня наградили?
"— Боюсь, и в самом деле, — подумал про себя герцог, придется, дабы сохранить репутацию, просить короля сделать её баронессой!"
Потом повисла долгая пауза. Жанна задумчиво допила свою бутылку шампанского. Герцог, не менее задумчиво, свою. Потом взглянули друг на друга.
— Уже три месяца, — сказала Жанна, и выглядела так, как чувствовала себя в эти минуты: спокойно, юно, мирно, удивленно вслушиваясь, как в ней пульсирует чужая жизнь. И монсеньор испытывал нечто подобное, раз на лице его появилась задорная и нежная улыбка.
— Еще один, которого придется татуировать! — воскликнул он.
***
Последующие месяцы Жанна неизбежно чувствовала себя весьма неспокойно. Если после известия о беременности месячные все же исчезли, вид её тела долго не менялся. И в ноябре, на пятом месяце, выглядела почти также, как и раньше, хотя и с помощью платьев с кринолином. Герцог, хотя и помнивший одну из своих племянниц, которая была беременна не меньше шести месяцев, пока это стало заметно, порою все же в шутку спрашивал, будет ли кого татуировать. Жанна боялась, что ребенок будет крохотным, и мать наконец сводила её к знаменитой акушерке, обитавшей неподалеку от Бастилии. Старуха осмотрела Жанну, подтвердила срок беременности и сказала, что бояться нечего — с такими случаями она уже встречалась. И даже рассказала об одной девице в их квартале, которая родила совсем одна в своей комнате, причем родители так ничего и не заметили!
— Ну, что, ты успокоилась? — спросила Анна дочь, когда они возвращались все в том же сером экипаже. — Знаешь, когда я носила тебя, все было очень похоже. И, насколько я помню, примерно так же — и с моей матерью. Это семейная традиция, — продолжала она со смехом. — Только ты, доченька, случай вообще исключительный, раз месячные продолжались до третьего месяца!
— Я все же боюсь выкидыша, — сказала Жанна, глядя в окно экипажа на проплывавшие улицы Парижа.
— Вот еще! — мать потрепала её по руке. Потом вдруг заволновалась.
— С чего бы вдруг? Ты же не занимаешься больше глупостями? Я хочу сказать… Ладно! Лучше бы поостеречься… Гм… Несколько месяцев, это не так страшно! И не пей шампанского! Пузырьки вредят маленькому, я это часто слышала!
Потом настала пауза, во время которой Анна Рансон пыталась избавиться от мыслей о пугавшей её возможности выкидыша. Потерять ребенка — уже какая боль! А потерять внебрачного ребенка герцога Орлеанского! С того дня, как она узнала, что Жанна в положении — узнала в тот же день, когда и Жанна с герцогом, причем от самого герцога, который в полночь лично отвез Жанну домой, чтобы на семейном совете заставить всех торжественно поклясться перед Господом, что сохранят тайну рождения — так вот, с того же дня Анна предавалась безумным мечтам, отказываясь верить, что все мечты могли бы рухнуть ввиду какого-то зловредного казуса природы.
Она уже видела Жанну, вознагражденную дворянским титулом, замком, множеством слуг, то, как она участвует в роскошных торжествах в Версале и даже открывает бал в паре с самим Людовиком XV. Казалось, меньшего от герцога и ожидать было нельзя, чтоб доказать свою любовь и благосклонность, к такой прелестной девушке, которая даровала ему свою честь и вот-вот сделает его отцом, что очень лестно, если учесть его возраст! В какой же роли она видела саму себя? Видела покрытой драгоценностями, какие бы не мог позволить даже поставщик. Видела в роли управляющей замком своей дочери, которая конечно не справится с таким большим хозяйством! Возможно, и она сама, Анна Рансон, будет возведена в дворянское достоинство. Анна осторожно выспросила одного специалиста по генеалогии — но столкнулась с жестоким разочарованием — оказалось, что у неё никогда не будет ни малейших шансов получить ну хоть какой-то титул!
— Матушка! — прервала её дочь ту оживленную беседу, которую в душе вела её мать с королем Франции.
— Что, моя девочка?
— А если будет выкидыш, Луи меня не разлюбит?
— Ну хватит! Думай о чем-нибудь другом! А то накликаешь беду!
Анна торопливо перекрестилась, а вернувшись домой отправилась к себе, чтоб пасть на колени и в тишине молиться святой Элефтерии, про которую одна соседка, супруга нотариуса Капелина, говорила, что очень помогает с благополучным разрешением беременности. Услышав, что Жанна отбывает в Медальерный кабинет, опрометью слетела вниз, распахнув дверь на улицу, откуда ворвалась волна холодного воздуха.
— Ты только не простынь! Это главное!
— В том, что на мне? — иронически усмехнулась Жанна, покрутившись в изумительной собольей шубе, — последнем даре Луи.
— Но ты, как полагаю, не всегда так ходишь? Там хорошо натоплено?
— Отлично!
— На! — вполголоса сказала Анна, протягивая маленький кожаный мешочек.
— Что это?
— Порошок из рога носорога — это такой африканский зверь. Ничто с ним не сравнится по части удержания верности!
— Но Луи никогда прежде ни в кого не был так влюблен!
— Тем лучше! Только снадобье не помешает, поверь мне.
— До вечера, матушка!
Когда Жанна вошла в Медальерный кабинет, предвкушая удовольствие рассказать Луи о визите к акушерке, герцога там не оказалось. А у окна сидел какой-то человек в коротком плаще и созерцал падающий снег. Жанна его не знала. Когда вошла, мужчина встал. Как это может быть, что некоторые лица и глаза вас сразу холодом пронзают?
И Жанну в тот же миг охватили ужасные предчувствия.
— Граф де Фонфруа, мадам, — представился мужчина. — Примите мое почтение.
Жанна с нескрываемым опасением взглянула на его бледное, скорее нездоровое лицо, на живот, слишком большой для тоненьких паучьих ножек, и наконец смогла пробормотать:
— Что с герцогом? Где монсеньор?
— Ничего страшного, мадам, могу заверить! Вот здесь его письмо.
При этих словах величественным жестом подал большой белый конверт с печатью герцога.
— Он оставляет меня, — решила Жанна. — Всему конец! И не решился мне сказать!
У неё задрожали ноги. Вскрыла конверт, но буквы прыгали перед глазами. Овладев наконец собой, повернулась спиной к графу де Фонфруа и к своему великому облегчению прочитала вот что:
"Ангел, ангелок, ангелочек души моей! Твой Лулу заболел! Но пусть никто, моя милая девочка, не вздумает меня хоронить. Сегодня ночью на меня напала сильная слабость, которую болваны врачи приписали тому, что я слишком много танцевал на балу у мадам де Сибран, моя красавица, и ещё слишком много последнее время танцевал не той ногой! И мне предписали отдых. Я проведу его в своем поместье в Баньоле. Чувствую, отдых мне нужен. Мне очень жаль, что буду разлучен с тобой, но ещё хуже, если умру в твоих объятиях, потому, что не дал несколько дней отдохнуть своему "скипетру", как ты говоришь. Посещай нашу милую обитель так часто, как захочешь. Хватит того, что буду несчастен я, и не хочу чтобы наше ложе тоже было несчастно, лишившись твоего присутствия. Я скоро дам знать о себе. А ты следи за собой как следует ради нас всех! Если твой ребенок полюбит меня так, как уже люблю его я, я буду самым счастливым человеком на свете!"
— Мне ждать ответа, мадам? — спросил Фонфруа, когда она дочитала.
У Жанны панический страх сменился сладчайшим ощущением счастья, сердце забилось сильнее от любви к Луи. И даже мсье де Фонфруа стал казаться гораздо симпатичнее.
— Дайте мне время написать ответ, — весело бросила она. Но тут, уже держа перо в руке, передумала. Кто может знать судьбу письма, которое она напишет герцогу? Она, конечно, доверяла Фонфруа, раз его послал Луи — но кто знает, что может случиться?
Вокруг сильных мира сего хватает шпионов, двойных агентов и предателей… Поэтому она вернулась в кабинет.
— Мсье, постарайтесь передать монсеньору, как я волнуюсь за его здоровье. Скажите, я буду молиться, чтобы Господь помог ему!
Потом на всякий случай — хотя и не рассчитывая, что её наивная ложь кого-то может обмануть, добавила:
— Скажите, я буду продолжать классификацию медалей, ради которой, как вы знаете, меня и пригласил монсеньор.
— Знаю, мадам, — без тени улыбки сказал Фонфруа. — Монсеньор узнает о ваших словах через пару часов. Тысяча благодарностей, мадам.
— Примите мою благодарность!
Граф низко поклонившись, удалился. Жанна, глядя ему вслед, едва удержалась от смеха, когда увидела, что этот самоуверенный тяжеловесный тип крутит при ходьбе задом, как девица из театра. Потом внизу зацокали копыта его коня, и все стихло.
И удивительная тишина стояла здесь, где непрерывно раздавался их смех, были слышны их сладострастные вздохи и ликующие вскрики. Сняв соболью шубу, Жанна подошла к огромному камину, в котором горела груда поленьев. В соседней комнате тоже весело потрескивал огонь. Уставшая Жанна прилегла на постель, подумав с беспокойством, действительно ли Луи настолько серьезно заболел, как утверждает? И потому, как у неё сжалось сердце, вдруг поняла, как дорог он ей, и, пав на колени, начала молиться: " — Боже мой, пусть с ним ничего дурного не случится! Я клянусь, что никогда не посягну на его богатство и власть! Сохрани для меня его жизнь и его любовь, клянусь, я навсегда забуду свои планы, которые недостойны любви, которую я к нему питаю!"
Без новостей от Луи страдала она всю неделю. Ни писем, ни гонцов ни домой, ни в кабинет, который Жанна навещала каждый день, хотя и не надолго, все в том же сером экипаже. Потом ей стало страшно. Нет, она не отваживалась поехать в Баньоль, где что-то можно было разузнать из деревенских разговоров. И мать её, не находя места, листала по читальням газеты, печатавшие новости королевского двора — но все напрасно, о герцоге ни слова! Армейский интендант, который по природе своей деятельности имел контакты в министерствах и мог что-то разузнать, был в поездке по северу Франции.
— А что, если тебе навестить мадам де Делай? — воскликнула Анна Рансон, когда они однажды вместе ужинали.
— На это я никогда не отважусь.
— У неё связи при дворе, она знакома с монсеньором.
— Нет, это невозможно. Я умерла бы от стыда!
Но все же, когда следующие четыре дня не принесли ничего нового, Жанна собрала все свое мужество и как-то вечером отправилась к мадам де Делай. Та не забыла, что над ней повис баронский титул — последнее время она думала о нем беспрестанно, и это делало её необычайно нервозной, часто ни с того ни с сего переходящей со смеха на плач. И потому девушку, которую когда-то приветила и от которой во многом зависело её собственное будущее, приняла как ни в чем не бывало, с подчеркнутой любезностью. Нужно сказать, что она почти уже забыла о ней, в основном из-за ущерба, нанесенного репутации её салона из-за диагноза врача-академика. Теперь ей нужно было делать вид, что ничего не знает. И вот мадам де Делай умудрилась подать все так, что ни о чем не ведает, а Жанну знает только как несчастную сиротку, о чьей судьбе заботился монсеньор герцог как истинный христианин. К несчастью, у неё нет для Жанны хороших вестей о её благодетеле (последнее слово она подчеркнула). В Версале говорят, что герцог очень болен… вчера король даже послал в Баньоль своего личного врача…
— Но что с ним, мадам? — простонала Жанна, теребя носовой платочек. Это и вправду так серьезно?
— Милая моя, я ничего об этом не знаю!
— Но он не умрет, скажите мне?
— Нет-нет! — прервала её мадам де Делай. — Не смейте говорить такие вещи, — и она даже погрозила пальцем, так сжалось сердце при мысли, что герцог может умереть — и тогда прощай и титул, и баронские поместья! И именно эта ужасная перспектива заставила её вскочить с возгласом:
— Немедленно еду в Версаль! Вы правы, моя дорогая, это невыносимо, что мы ничего не знаем! Приходите ко мне завтра опять!
И тут же в вихре жестов, беготни и выкриков давала приказания, одевалась, велела кучеру запрягать… и так стремительно исчезла, что Жанна даже не успела поблагодарить за такую заботу.
***
Жанна не знала, сколько часов она расхаживала по улицам, которые совсем опустели ввиду мороза и снега, падавшего беспрестанно уже десять или двенадцать дней. В матерчатом плаще, с капюшоном (ибо она никогда не отважилась бы появиться на людях в своих роскошных мехах, подаренных герцогом) все шла и шла… Сжав зубы, чтобы не кричать от ужаса и отчаяния.
— Луи! — повторяла снова и снова, — Луи, Луи, Луи!
И потом снова: — Луи!
Пробило десять, когда она поняла, что печальная прогулка привела её к монастырю святой Женевьевы. С тем же успехом она могла прийти домой, чтоб выплакаться на материнской груди, но этого не случилось. Быть может потому, что если не могла быть рядом с Луи, хотела оказаться там, где постель с балдахином под разбитыми вдребезги ангелами говорила о том, что столь буйный мужчина просто не мог умереть! Или, может быть, можно иным объяснить, почему в тот вечер Жанна оказалась именно здесь: злая ирония судьбы, воля небес?
Жанна вошла во двор, все ещё не решив, подниматься ли наверх по лестнице в Медальерный кабинет, и даже вздрогнула, увидев, что окна кабинета освещены. Видно было мерцание свечей и даже блики пламени в камине. Ее деревянные подошвы зацокали по каменным ступеням. Колотя в дверь, Жанна закричала:
— Луи, ты здесь?
Но нет ответом была лишь ненавистная тишина, стоявшая тут две недели. Кабинет пуст! И спальня тоже! Из витрин иронически косились на неё слепые глаза медалей. А треск огня в камине был так страшен и странен, ведь он никого не грел! Странной и загадочной казалась и еда на мраморном столе, которую она узрела, обернувшись. Фрукты, куропатка, бульон в серебряной супнице, откуда ещё шел пар, словно его только что подали. Но кто? Луи оставил тут своего таинственного слугу — может быть он? Да, так оно и есть! Страх Жанны как рукой сняло. В графине было бургундское. Она напилась, чтобы успокоиться. Теперь почувствовала, как устала, видела, что она вся в грязи, промокла, но сил осталось только рухнуть на кровать.
Зевая, начала раздеваться. Вино заставило забыть отчаянье и страх. Выпила еще, и затуманив мозг, оно дало новую энергию телу. Пошла умыться; ванна была полна ещё теплой водой, но это Жанну уже не удивляло, она погрузилась в воду, как в благодатные струи реки. Как долго оставалась там? Быть может, и вздремнула. Но, выбравшись из ванны, вздрогнула от холода, поспешно вытерлась и возвратилась в спальню. И тут ей в голову пришла идея, вызванная выпитым вином или её нервным напряжением, или каким-то суеверным чувством, что все, что делает, мог вопреки расстоянию увидеть Луи и материализоваться здесь, в комнате. Жанна навесила на себя все драгоценности, которые подарил ей Луи, — подвески, колье, перстни, серьги, диадемы, — чтоб наконец-то выглядеть такой, какой он любил её разглядывать долго-долго, пока желание не превозмогало восхищения.
Потом, откинув одеяло на постели, легла и прошептала:
— Луи, возьми меня! — словно творя заклинание против смерти.
И Жанна кусала шелковые простыни, царапала ногтями, стонала, извивалась, — так вдруг зажгло её желание. И потом это произошло: кто-то вошел в неё сзади и стал ласкать, а она тонким дискантом стала благодарить Господа!.
5
Через несколько месяцев, хмурым утром в конце февраля 1759 года из довольно ветхого домишки, одиноко стоявшего среди заснеженных полей в стороне от последних халуп Вокулерса, — деревушки в графстве Мюсе, выскочил закутанный до глаз мужчина. Стоял ледяной холод, голые стволы вдоль дороги походили на виселицы. Долетевший из дома долгий, словно предсмертный вопль заставил мужчину остановиться. Но, минуту помедлив, он помчался к деревне, топоча по мерзлой земле. Нигде не было ни души, хоть пробило уже десять часов. Через несколько минут человек уже ломился в дверь халупы, стоявшей возле собора. Прежде чем отворившая толстуха с приветливым лицом собралась беззубым ртом спросить, что угодно, человек отвел широкий шарф, прикрывавший лицо, и женщина протянула:
— Ах, это вы, мсье! Что нового?
— Полагаю, время пришло. Воды отошли, и она ужасно кричит.
— Но на целый месяц раньше… Не пережила она какого потрясения?
— Вот именно, — коротко ответил мужчина. — что мне делать?
— Быстро возвращайтесь, грейте воду и готовьте простыни. Я уже иду!
Жанна выла ещё пуще, когда мужчина возвратился в одинокий дом. Сделал, как велела акушерка, и когда та пришла, притащил большой чан горячей воды. Потом вернулся в комнату, где почти не было мебели и в которой, похоже, давно никто не жил — даже адское пламя, бушевавшее в камине, не могло просушить сырые стены. Все время, пока акушерка трудилась, мужчина курил трубку, сладил за огнем да время от времени шел взглянуть сквозь промерзшее стекло на опустевшее поле и темный лес на горизонте, причем вздрагивал каждый раз, когда роженица громко вскрикивала. Из соседней комнаты доносился монотонный успокаивающий голос акушерки, а когда наконец крик утих, мужчина шагнул к дверям. В наступившей тишине прозвучал сперва слабый всхлип, а потом громкий рев существа, только что пришедшего на этот свет в холоде и бедности.
— Можете войти, — сказала акушерка, открыв дверь, и её запавшие губы улыбались. Человек последовал за ней к постели на которой лежала Жанна, бледная, со спутанными волосами, слипшимися от пота на висках и лбу, с закрытыми глазами и как будто неживая. На её руке лежал маленький розовый сверток, откуда доносился отчаянный плач.
— Мальчик, — сообщила акушерка. — Крупный, фунтов семь весом. Дай-то Бог, чтоб был таким же красивым, как его мать, и с такими же красивыми глазами!
— Дай Бог! — повторил мужчина. — А что с Жанной, все в порядке?
— Я зайду вечером, — женщина, качая головой, собирала вещи и повязывала на голову платок.
— Спасибо, мадам Бирабин, — сказал мужчина провожая её к дверям.
— Вот не думала, что вас ещё увижу, — уже взявшись за щеколду, сказала акушерка. — Это ж сколько лет, как вы отсюда уехали?
— Двенадцать или тринадцать, — ответил мужчина.
— Это надо же: пятнадцать лет назад я помогала появиться на свет Жанне, а теперь — её сыну! С Анной все в порядке?
— Да. Это она захотела, чтобы Жанна родила здесь. Доверяет только вам… знаете она боялась! Жанна так молода!
— Я как знала, что ещё придете за мной! — ответила мадам Бирабин. Рада и её увидеть бы снова!
— Анна, разумеется, собиралась приехать, только этот маленький негодяй вылез месяцем раньше! — хохотнул мужчина.
Когда акушерка ушла, он вернулся в комнату и поправил огонь в камине. Жанна и ребенок, казалось, уснули.
Через десять дней Анна Рансон получила письмо, отправленное из Вокулерса и подписанное неким Вобернье — ибо человеком, жившим вместе с Жанной в Вокулерсе с середины декабря был никто иной как брат Анже, чья фамилия была Вобернье.
"У Вас внук! Довольно крупный. Видимо, недолго ему сосать материнскую грудь — слишком мало молока. А сегодня он окрещен в местной церкви, как и мать его в 1743 году, крестным отцом был я, крестной матерью — Джулия Бирабин, которая передает Вам привет и у которой не осталось уже ни одного зуба. Дали имя Франсуа, ведь в конце концов он из французского рода, и будет французом, что бы ни случилось. Я тут начал заниматься продажей вашего дома; в свое время Вы совершили ошибку, по сентиментальным мотивам не решившись его продать — время и погода нанесли ему изрядный урон. Если Вы напишете дочери пару слов, это ей пойдет на пользу, потому что нужно признать — она довольно несчастна!" Это "довольно несчастна" было слабо сказано: Жанна непрерывно плакала. Все это — видеть окружающую нищету вместо мечты о замках, видеть маленького Франсуа в бедной корзине из ивовых прутьев, когда она представляла изумительные колыбельки кедрового дерева, обитые атласом, быть снова совсем одной в жуткой тишине морозной ночи, вместо великолепного окружения блестящих светских людей — это приводило в отчаяние!
Жанне казалось, что жизнь её кончена, разумеется, та жизнь, на которую она надеялась — потому что случилось непоправимое! И что ужаснее — что Фортуна повернулась к ней спиной или то, что она навсегда утратила Луи? Как Луи страдал! Но и как он ей отплатил!
— О, брат Анже, это была ошибка, — непрестанно повторяла Жанна, не способная забыть о той ужасной ночи. — Я упала на постель… и почти потеряла сознание…
— Успокойся, — уговаривал тот, — я и так все знаю.
Жанна снова начинала свое, в истерике переходя от слез к ярости, вновь и вновь в воспоминаниях возвращаясь к событиям роковой ночи.
Герцог Орлеанский, который вовсе не был при смерти, как о том говорили, возвратился в ту ночь верхом из Баньоля, чтобы после двух недель поста снова насладиться своим ангелом. Пробежав кабинет, полный света, где в камине горело пламя, он шагнул в спальню, на ходу расстегивая панталоны,… и увидел Жанну, лежащую животом на постели, а на ней — двадцатилетнего брата Геродота, повара, которого монахи отрядили в распоряжение Монсеньора: брат Геродот рьяно делал свое дело, и если бы на балдахине ещё оставались ангелы, то не миновать бы обвала! Жуткий миг — и Монсеньор никогда в жизни не забудет пухлой розовый зад брата Геродота!
Последовала ужасная сцена: схваченный за шкирку брат Геродот был брошен оземь, отхожен тростью, за ноги протащен до дверей и вышвырнут на каменные ступени, словно дохлая крыса.
А потом бедная головка потрясенной Жанны начала летать туда-сюда от пощечин. И напрасно она кричала:
— Я же думала, что это вы! Я спала! Я выпила!
— Вы никогда не пьете больше нескольких глотков! Вы пили затем, чтобы заглушить стыд!
— Он взял меня сзади!
— Потому что вы сами улеглись на живот!
— Я вам говорю, что вообще его не видела!
— И притом были нагишом и увешанная всеми моими драгоценностями! Что для вас монахи, что герцог!
— Луи!
— Замолчите! Если б я не презирал вас так, то убил бы!
Среди ночи герцог отвез её домой в том же маленьком сером экипаже, который сам запряг. Открыла ему Анна Рансон. Что за зрелище? Монсеньор, уже не бешеный от ярости, но холодный, словно лед — держал за ухо Жанну, бледную, как смерть.
— Возвращаю её вам, мадам! Я только что обнаружил её в моей собственной постели, только вместо меня её обслуживал некий монах! Знал я, что она набожна, но не до такой же степени! И хотел бы я, чтобы вы слышали, как она истово молилась!
Но худшее было ещё впереди: Монсеньор швырнул наземь мешочек, из которого к ногам Жанны высыпались золотые монеты.
— За оказанные услуги! — герцог хлопнул дверьми. И небольшой серый экипаж, запряженный смирными лошадками, удалился во мраке ночи навсегда!
***
Для Жанны настали нелегкие дни. Что только не пришлось ей выслушать! И не от мужчин, которые и голоса не подавали, слишком уж расстроенные таким финалом, — а от своей собственной матери!
— Наставлять рога герцогу! Герцогу! Это неслыханно! Во Франции всего-то пять герцогов, тебе достался один из них, причем лучший, и ты ему наставляешь рога?!
Это повторялось тысячекратно, и тысячекратно завершалось так:
— А теперь останешься одна с бастардом!
— Он и так бы был бастардом!
— Ах, оставь, девочка. Есть бастард и бастард! И о твоем, можешь быть уверена, черта с два его отец позаботится.
— Но ведь он его отец!
— Но ведь ты-то не его возлюбленная! Боже, чем я согрешила, что ты так караешь?
Наконец, после месяца адских мучений брат Анже отвез Жанну в Вокулерс. Но не потому, что он сказал мадам Бирабин, а скорее от того, что Анна буквально видеть не могла неблагодарную дочь, что разрушила её радужные ожидания. Но это было к лучшему: такая жизнь была просто непереносима!
***
Но и в беде находится что-то хорошее — за эти месяцы, и особенно за дни, проведенные в Вокулерсе, Жанна заново открыла для себя брата Анже. Этот худой верзила с длинным крючковатым носом и холодными глазами, с невеселой улыбкой, скупой на слова, проявил к Жанне больше заботы и ласки, чем когда-нибудь ей довелось испытать. Это он в Париже энергично останавливал поток материнских упреков, это он решил забрать её из змеиного гнезда, а потом изо всех сил помогал забыть свое несчастье тем, что терпеливо и доброжелательно объяснял: жизнь в пятнадцать лет не кончается, красота её, когда оправится от родов, будет ещё ярче, чем прежде, она снова сможет полюбить и быть любимой. Чтоб развеселить её, рассказывал тысячи историй из своей жизни. Люди в Вокулерсе уже привыкли видеть его, закутанного до самых глаз, на прогулке с колясочкой, где ребенок спал, не страшась мороза, потому что был завернут в соболью шубу, которую монсеньор когда-то подарил его матери и которая теперь была единственным её достоянием, — вместе с золотыми, которые герцог швырнул ей под ноги и которых хватило на целый год жизни.
Однажды вечером в конце марта Жанна с братом Анже тихо ужинали у горящего камина, брат Анже одной рукой качал колыбель Франсуа, и тут вдруг Жанна ни с того, ни с сего вскочила, поцеловала брата Анже в лоб и, слезами заливаясь призналась, что без него она бы не пережила это горе. Хотела, чтобы он знал, как она ему за все благодарна.
— Видишь ли, — просто ответил он, — ты должна знать, что это вполне естественно: я ведь твой отец.
— Что? — воскликнула Жанна, вытаращив глаза, словно видя его впервые в жизни.
— Видит Бог, ты точно как твоя мать, — произнес он со своим невеселым смехом. — Но ведь это я заделал тебя твоей матушке! Даты все доказывают бесспорно.
— Но где и как это произошло? — спросила Жанна, от удивления и нетерпения всплеснув руками.
— Как — не мне тебе говорить, сама все знаешь. А случилось это в монастыре в Пикпусе, где я был монахом и где твоя мать довольно долго работала белошвейкой. Вот так-то! Потом нас жизнь развела в разные стороны, ну а позднее мы снова встретились, и я с тех пор остался гостем твоей матери — человеком, который дважды в неделю зван на ужин и который стал верным другом своих преемников — официального и неофициального. И все это, верь мне, по-честному.
— Папочка! — с прелестным удивлением воскликнула Жанна. — Я теперь буду говорить "папа" только вам, а не мсье Рансону и не мсье поставщику. Я так рада, что вы настоящий отец, я ведь никогда не любила тех двоих так, как вас!
Они помолчали, ласково глядя друг на друга.
— Монахи! — задумчиво протянула Жанна. — Что-то в моей жизни слишком много монахов!
— Забудь о том последнем, — сказал он, взяв дочь за руку, — забудь обо всем, что было. Жизнь твоя только начинается.
А потом добавил, ставя ударение на каждом слове:
— О твоей судьбе позабочусь я! И о его судьбе тоже! — он показал на колыбель.
— Бедняжка Франсуа, — вздохнула Жанна, — теперь он не получит татуировки!
И, поскольку отец уставился на неё с немым удивлением, стала объяснять:
— Всем детям, рожденным от него, герцог велел татуировать на стопе левой ноги масонский знак, чтоб те, кто им отмечен, уже не сомневались в своем происхождении. И, может быть…
— … Это должно было им служить вроде пароля?
— Вполне возможно.
— И этот знак вполне отчетлив и потом, когда стопа трется в обуви и кожа грубеет? — недоверчиво спросил брат Анже.
— В том-то и дело! Луи объяснил мне, что для татуировки он выбрал место, где нога не касается земли и кожа не грубеет.
— Значит, — менторским тоном протянул тот, — татуировку эту парень может носить с собой, носить тайну своего рождения, как солдат носит в ранце маршальский жезл.
В камине затрещало полено, стрельнув снопом искр.
— Ты помнишь, — спросил брат Анже, глаза которого вдруг сверкнули, как татуировка выглядела?
— Видела её столько раз, что могу нарисовать с закрытыми глазами! ответила Жанна.
Брат Анже встал и шагнул к рассохшемуся комоду за грифельной доской.
— Нарисуй мне ее! — сказал он Жанне, и глаза его странно затуманились.