3.
В семье профессора Сухоставского обожали иностранные «красивые» имена. Дочь (она умерла от жесточайшего воспаления легких) нарекли Жанеттой. А когда появился мальчик, опять захотелось придумать что-то необычное. Долго судили да рядили: то ли Рудольфом назвать сына, то ли Леонардом или… Остановились на Ромуальде.
Вскоре погибла мать: утонула. Отец вечно в разъездах. Пожилую глуховатую домработницу Ромуальд ни во что не ставил, пользуясь, по существу, неограниченной свободой.
Приезжая, папаша обычно пропускал мимо ушей жалобы на непутевого мальчишку. И когда старуха очень донимала его своим брюзжанием, Кирилл Дмитриевич, обняв ее за худенькие плечи, добродушно улыбался:
– Ну что ты, Дорофеевна, хочешь от него? Кто не был молод, тот не был глуп. Угодил парень мячом в окошко, подрался с кем-то, рубашку изорвал… Да велика ли в том беда?.. Искалечил, говоришь, кота из рогатки? Вот это уж весьма даже нехорошо, просто никуда не годится… Обещаю поговорить с ним самым серьезным образом. Не простительная жестокость… А что, Дорофеевна, если это не он? – тут же спрашивал со скрытой надеждой, заглядывая старухе в глаза. – Разобраться надо. Необоснованным обвинением легко травмировать ребенка.
– А ты и разберись, на то и отец! – гневно бросала та и, обиженно поджав губы, уходила на кухню.
Расспрашивать да выпытывать, кто стрелял из рогатки, профессор считал для себя неудобным, да и не слишком ему этого хотелось.
«Подрастет – поумнеет, образумится», – утешал себя Кирилл Дмитриевич, едва приметно улыбаясь при воспоминании о своих детских проделках.
Обычно на третий или четвертый день после возвращения профессор спохватывался, что все же надо как-то контролировать сына, требовал дневник. Но заполучить его удавалось далеко не всегда. Ромка уклонялся под всевозможными предлогами: то он потерян, то классный руководитель взял для проверки, то украли…
Иногда отец верил этим отговоркам, а иной раз, упрямо стиснув зубы, переворачивал всю квартиру вверх дном. И глаза у него при этом были страшные и сухие. Разыскав, страдальчески морщился и хватался за сердце. Косяки двоек, множество замечаний за плохое поведение.
В такие дни словно покойник дома лежал. Ромка становился тише воды и ниже травы. Беседы следовали одна за другой. А затем все продолжалось по-прежнему.
С грехом пополам и с помощью многочисленных репетиторов его перетащили в десятый класс. У него стали пробиваться усы, он почувствовал себя взрослым, начал чуть ли не открыто курить, пристрастился к вину. На это нужны были деньги. Он канючил их у бабушки, сердобольной старушки, тащил из дома, тащил у дяди, брата покойной матери, убежденного холостяка, чудаковатого, рассеянного художника…
Впрочем, воровал не только потому, что нуждался в деньгах, но и ради остроты ощущений. В жизни появились волнующие тайны.
До поры до времени все сходило с рук. То ли не замечали, то ли делали вид, что не замечают. Да вот как-то обнаружилось, что из профессорской библиотеки исчезло несколько уникальных книг. Парень попытался свалить вину на домработницу, но в конце концов вынужден был сознаться. И тогда впервые в жизни отец влепил ему увесистую пощечину.
Правда, уже к вечеру, смущенно улыбаясь, признал, что погорячился, и предложил мировую. Не в интересах Ромки было ссориться. Усиленно шмыгая носом, бросился он к папаше на шею. Тот прослезился и крепко обнял «раскаявшегося грешника». А когда недоросль, приложив руки к груди, клятвенно пообещал взяться за учебу, совсем растаял и выложил двадцать рублей в порядке компенсации за наказание.
Мир был восстановлен. И все же, чтобы впредь редкие издания никого не искушали, профессор стал закрывать свой кабинет на ключ.
Вскоре после того грянул гром. Сынка уличили в краже. Вспомнили, что и раньше у ребят бесследно исчезали в школе меховые шапки, кожаные перчатки…
Замять дело не удалось, Ромку осудили…
Вернувшись, он поступил в вечернюю школу. Учился кое-как, лишь бы не выгнали. Отец все это видел и молча переживал. Нередко шагал он ночами по просторному кабинету, думая о беспутном сыне. Как и многие родители в таких случаях, возлагал надежды на армию. Скоро призовут Ромуальда на военную службу, а там уж обломают, сделают из него человека.
Сам Ромка не очень-то задумывался над своим будущим, угрызения совести не терзали его. Он с гордостью показывал подросткам во дворе синеватую татуировку: «Кто не был – тот будет, кто был – не забудет». Ему льстило внимание, с каким слушали его россказни. Пересыпая свою речь жаргонными словечками из лексикона уголовников, бессовестно врал. И почему-то всегда у него получалось, что все сотрудники милиции – простофили, которых ничего не стоит обвести вокруг пальца, а воры, налетчики и грабители – смелые, ловкие, отчаянные люди. Все им нипочем, море по колено. Одним словом, «сильные личности», супермены, рыцари удачи.
Говорил изо дня в день одно и то же, начал повторяться, и слушателей становилось все меньше и меньше. Неизменным оставался один только Сенька Лашин. Этот угрюмый белобрысый парень, исключенный из школы за драку, никак не мог подобрать себе дела по душе. Одетый, как водится, «по фирме», целыми днями слонялся он по улицам, пробавляясь мелкой спекуляцией. То раздобудет у заезжего иностранца сигареты «Пэл-Мэл» либо никелированную зажигалку «Ронсон», а иной раз заношенные до блеска шмотки с заморской этикеткой, да и перепродаст с выгодой. Вот и все интересы.
Так они сблизились: Ромка Сухоставский и Сенька Лашин. У них нашлось много общего. Оба бренчали на гитаре, мечтали о «красивой жизни» и сходились во мнении, что деньги – главное, они, исключительно они, делают человека счастливым.
…С арестом Лашина для Ромуальда настали черные дни. Он боялся быть дома, боялся выходить на улицу, и счел за лучшее перебраться на отцовскую дачу в Осокорки. Ромка ожидал, что в милиции дружок расскажет, кто подговорил обчистить машину какого-то очкарика, приехавшего с женой и маленькой писклявой девчонкой к Днепру. Но Лашин взял всю вину на себя. Узнав об этом, Сухоставский покинул свое убежище в Осокорках. Выяснить, где и когда состоится суд, не составляло большого труда. Пришел в назначенный день одним из первых и занял место в самом конце зала. Спрятавшись за спину какой-то девушки, внимательно следил за ходом судебного заседания.
Наголо остриженный, осунувшийся приятель имел жалкий вид, вызывал сострадание. На вопросы отвечал сдавленным, бесцветным голосом, бросая по сторонам растерянные взгляды.
Учитывая молодость и чисхосердечное признание, ему определили два года условно. Судья разъяснил обалдевшему от радости Сеньке: если в течение этого срока он, допустим, будет осужден за новое преступление, тогда приплюсуют и эта два года. Но ему верят и надеются, что никогда больше не совершит он ничего противозаконного.
Лашин плохо понимал, что ему говорили, знал одно: он свободен, свободен, свободен! И все в этом сумрачном зале, даже суровые конвоиры, казались ему уже добрыми и симпатичными.
Ромка встретил Семена как героя. Обнял за плечи, повел в шашлычную.
– Я угощаю, – самодовольно похлопал себя по карману. – О деньгах, старик, не беспокойся. Родственнички раскошелились и малость подкинули в день моего рождения… Ну, да какие счеты между друзьями… Поверишь, только и думал о тебе. Тоска смертная грызла. Но теперь все невзгоды позади, ты на воле, и это надо отметить… Наливай пивка, не стесняйся…
Выпив, налегли на бутерброды с колбасой. С набитым едой ртом Ромуальд как бы вскользь заметил:
– А на будущее – наука. Довольно пустяками заниматься, пора подумать… – он многозначительно понизил голос, – о чем-то серьезном.
«О чем подумать?» – удивился Лашин, но тут за соседним столиком пристроился какой-то осанистый бородатый парень в замшевом пиджаке, и он промолчал. Не возвращался к этому разговору и Ромка.
На следующий день снова отправились в шашлычную. И пошло, и поехало: кафе, пивнушки, бега, такси… За все расплачивался Сухоставский, но Лашин не придавал этому особого значения.
Но однажды Ромуальд со вздохом сообщил, что в карманах у него свистит, и без лишних предисловий перешел к делу. Есть на примете одна сберкасса. Место тихое, вход со двора. Заявиться вечерком, и такой куш можно оторвать, что закачаешься. Пусть другие ишачат, а им незачем спину гнуть. Они заживут в свое удовольствие, без хлопот.
Лашин, опустив голову, хмуро выслушал и наотрез отказался. Не-ет, он уже научен, довольно, отхватил два года. Спасибо, что пожалели и дали условно.
Ромка не убеждал, не уговаривал. Лишь насупился и, перебросив сигарету из угла в угол рта, ушел, не попрощавшись.
Вечером, увидев Семена на улице, леденящим душу голосом сухо спросил:
– Ну как, не передумал?
Губы у Сеньки шевельнулись, словно он собирался что-то сказать, но не решился и угрюмо молчал, отведя глаза в сторону. Когда Ромка повторил свой вопрос, он глубоко втянул в себя воздух и ответил, с трудом подбирая слова:
– Видишь ли, я сам не хочу «темных» денег и тебе не советую… За такое, опомниться не успеешь – червонец сунут, десять лет, проще говоря, и в колонию загремишь.
Сухоставский криво усмехнулся и властно оборвал:
– Хватит ляпать языком! Разнюнился! Заладил одно и то же, точно кукушка. Нажимай, лопух, на манную кашу, а я чего-нибудь получше раздобуду… Да, кстати, когда должок собираешься возвращать?
Лашин ничего не ответил. На лице Лашина промелькнуло смятение. «А я, дурень, считал, что он по-дружески угощает…» – обескураженно подумал.
– Сколько я тебе д-должен?
– Все записано и подсчитано, – небрежно бросил Ромка и достал испещренную цифрами бумажку. – Двести три рублика и сорок семь копеек. Точно, как в Госбанке… Три сорок семь – ладно уж! – могу скостить. Не мелочный. А две сотни, – тон его не обещал ничего хорошего, немигающие глаза сузились, потемнели, – две сотняги гони. Понятно?
Семен замер, будто в нем на миг остановилась жизнь. Щекам стало жарко, кровь ударила в голову.
– За что… за что столько? – со жгучей обидой ужаснулся он, растерянно мигая. Приподняв брови, удрученно переспросил с горестным изумлением: – Две… две сотни? Не может быть! Чересчур много…
Ромуальд укоризненно покачал головой, подняв палец, желчно произнес:
– Ох и поганка же ты! Жрал, пил за мой счет, на такси раскатывал, а теперь удивляешься. Но если настаиваешь, могу сказать, – и, тонко улыбаясь, снисходительно вздохнул. – Кое-что, если желаешь, напомню. Тридцатку просадил в тотализатор на бегах… Кто тебе одолжил? Потом в очко играли… «Рома, друг, займи четвертак, за мной не заржавеет», – со смешком передразнил, – чересчур, говоришь, много… В другой раз записывай, если склероз у тебя.
– Где я возьму столько? Где я возьму столько денег? – повторял Лашин, словно испорченная пластинка. – Двести рублей – не шуточки… – и с вымученной улыбкой торопливо добавил: – Поступлю на работу, тогда и выплачу. Обязательно выплачу.
– Ха! Тогда, значит, и выплатишь? А мне, выходит, ждать прикажешь? – раздраженно спросил приятель и, прищурившись, жестко отрезал: – Поищи дураков у соседей! Одна курица от себя гребет, и то по недомыслию. И запомни: куда, кем и когда ты поступишь – твое личное, понимаешь, ли-и-ичное дело. Я не председатель благотворительного общества и не миллионер. Гроши на бочку – и вали отсюда, знать тебя не хочу. Не нужен ты мне ни при какой погоде. Как-нибудь без хлюпиков обойдемся… Да не вздумай вилять. Чтоб завтра же полный расчет. Полный!
У Семена перехватило дыхание. Не слова, а тон, каким они были сказаны, испугал его. Ромка церемониться не станет, вздует так, что навек запомнишь. Поколебавшись, сдался.
– Что я д-должен делать? – побледнев, через силу спросил дрогнувшим голосом и жалобно посмотрел на Ромку, как кролик на удава.
– Вот это мужской разговор, – осклабился Сухоставский и в знак примирения толкнул приятеля плечом. – И нечего пузыри пускать!