Глава 16
Раскладывая пасьянс
Я ненавидел коллективные выезды на природу, скаутские игры, командные соревнования и вообще все чересчур соревновательное, если только результат не неизвестен заранее, как в игре «обрадуй мамочку», но это еще не значило, что я не мог соревноваться сам с собой. Например, все мальчики моего класса собирали карточки, и я научился выменивать или выигрывать их у лучших игроков. Но карточки, которые мне были особенно важны, я никогда не ставил на кон первыми. Дикий Запад с портретами и биографиями Джесси Джеймса, Вайетта Эрпа, Дикого Билла Хикока и Анни Оакли были такими живыми, что в нос ударял запах пота и лошадиного навоза. Однако в Канаде большинство еврейских мальчиков были зачарованы только Одиноким Ренджером, Роем Роджерсом и Дейл Эванс. Так или иначе, но по-настоящему я любил карточки, воспроизводившие в миниатюре первые полосы «Ворлд», «Нью-Йорк тайме» и других газет того времени. По трем причинам я бы никогда не проболтался, что собираю «первые полосы»: (i) они стоили 25 центов за пачку и были дороже бейсбольных карточек, а тем, что родители меня балуют, не стоило слишком хвастать; (2) поскольку они были квадратными, а не прямоугольными, в них было очень трудно играть; и (3) кого, кроме особых умников, интересуют вчерашние новости? «Первые полосы» еще более утверждали меня в моем убеждении, что все самое важное случилось до моего рождения.
После почти года собирания коллекции мне недоставало всего двух карточек до полного набора из 125 штук. В последнее время, однако, мне попадалось много дубликатов, как будто производители карточек нарочно меня испытывали. Поэтому однажды субботним утром я решил — хватит! Сегодняшняя попытка будет последней! И чтобы повысить ставки, я положил в карман только 25 центов. На подходе к магазину Капланского, на углу Бернар и Макэхран, рядом с синагогой общины Эдат Исраэль, которая, если бы я не поторопился, скоро начала бы изрыгать из себя Штернталей и прочие знакомые мне семейства, внутренний голос заговорил со мной и сказал: «Давид, в этот раз ты сорвешь куш». С тех пор я слышал этот голос только еще один раз. Но это уже другая история.
Мистер Капланский, господин с редеющими рыжеватыми волосами и веснушчатым лицом, приветствовал меня, как обычно, он ничего не подозревал. «Одну пачку «первых полос», пожалуйста», — сказал я, выкладывая волшебные четверть доллара. Чтобы скрыть дрожь в руках, я повернулся к нему спиной и разорвал желто-синюю упаковку. И вот что я обнаружил внутри вместе с квадратной пластинкой присыпанной пудрой жвачки: СТЭНЛИ ВСТРЕЧАЕТСЯ С ЛИВИНГСТОНОМ, ПАДЕНИЕ ФОНДОВОЙ БИРЖИ, АМЕЛИЯ ЭРХАРТ ПРОПАЛА В МОРЕ, УБИТ ЭРЦГЕРЦОГ ФЕРДИНАНД и ХИЛЛАРИ ВОСХОДИТ НА ЭВЕРЕСТ — по меркам мира сего, в основном это были дурные вести, но для меня это была победа. Первая и четвертая были теми самыми карточками, которых мне не хватало.
К тому моменту, когда по почте пришел набор идишских карточек — от издательства «Вильнер Фарлаг», под ред. Л. Рана, Джексон Хайте, Нью-Йорк, — моя страсть к коллекционированию уже давно испарилась. На всех карточках были изображены не ковбои, а разные идишские писатели с указанием дат жизни и главных произведений. Кто такой этот Л. Ран, я тогда не знал, но одно было ясно — в карточки он не играл. Он поделил пачку на десять групп по десять карт, и каждая группа охватывала определенный период в истории идишской литературы. Там были Основатели, Первопроходцы, Борцы и Бунтари, Мыслители и Историки — эти категории поразили меня своим полным несоответствием духу игры. Пытаясь создать собственную игру, я начал составлять колоду из писателей, с которыми встречался лично.
Можно было выбрать похожего на пророка X. Лейвика (Первопроходец), но выбрать его было бы мошенничеством, поскольку, в отличие от моего лучшего друга Хаскеля, сам я не видел Лейвика во время его последнего посещения Еврейской публичной библиотеки, и, таким образом, старейшим кандидатом оказался Авром Рейзен (родившийся в 1876-м, один из Борцов и Бунтарей). Каким бы коротким ни был его визит в наш дом, во время которого в основном говорила мама, рассказывая истории о его брате Залмене (карта 87, Исследователи идиша), я успел объявить, что Рейзен — это мой зейде, дедушка, которого у меня никогда не было, а он ответил на этот комплимент, сказав на встрече с членами Рабочего кружка в Нью-Йорке, что, пока на идише говорят такие мальчики, как Довидл Роскис, умамелошн [211]«Родной язык» (идиш).
еще есть надежда. К Рейзену добавились Равич и Суцкевер (поколение Катастрофы), а также Исаак Башевис Зингер, которого я видел лишь однажды в доме у моей сестры. Четыре из ста — мне кажется, явный проигрыш.
Если распределить «первые полосы» по десятилетиям, сразу можно понять, когда жить было интереснее всего, — в бурные двадцатые; набор карточек, выпущенный Раном, давал только одну возможность — следовать линии жизни автора, начинавшейся у большинства из них в 1880-e годы, и у десятка, может быть, — в 1890-е. Что касается прочих, к их распределению в своем зеленом альбоме я приступил с большими сомнениями в успехе предприятия. Считая Зингера (родился в 1904-м) и Суцкевера (родился в 1913-м), только семь писателей родились в двадцатом веке, а из этого ничтожного числа троих уже убили: Имануэля Рингельблюма (родился в 1900-м) и Гирша Глика (родился в 1922-м) — немцы, Ицика Фефера (родился в 1900-м) — советская власть. Таким образом, остается четверо. Только четверо, еще одна жалкая четверка в колоде из ста карт! Посчитайте — когда мне исполнится пятьдесят или шестьдесят, у меня не останется карт, с которыми я смогу играть. Разве что, разве что… Да, единственная возможность продолжить игру — это самому стать идишским писателем! Только я, родившийся в 1948 году, мог бы сохранить жизнь идиша для грядущего века. Может, действительно Рейзен был прав?
Ах, если бы я только знал, как склонять определенный артикль! Несмотря на весьма неплохие оценки и десять лет лучшего школьного образования, я не имел никакого представления о том, когда следует использовать дер, ди, дос и дем. В огромной библиотеке моих родителей, которую мы с Евой уже год как всю заново расставили по полкам, была книга Вайнрайха «Идиш для студентов университетов», где на 48-й странице я обнаружил то, что искал, — простые слова, прозвучавшие для меня величайшим откровением: «На идише любой предлог требует дательного падежа».
Это прямолинейное правило, моя одиннадцатая заповедь, никогда не передавалось по традиции, и я не понимал почему, пока не решил ее соблюдать. Это значило учить все заново, запоминать, к какому роду относится каждое идишское существительное. Начать можно было с легких слов, таких, как ди гас и ди шул, [218]«Улица» и «школа».
по звучанию, в общем, женского рода, но кто мог бы подумать, что вайб, означающее «жена», среднего рода? Уж точно не сын родителей-литваков, которые средний род и используют-то редко. Тем временем, чтобы практиковаться, я сделал себе набор карточек и придумал одну уловку: если сомневаешься — используй уменьшительную форму. Не можешь вспомнить, какого рода тиш? Просто скажи: дос тишл. [219]«Стол» — «столик».
Подобным образом, дос штейндл, дос беймеле, дос хейфл или хейфеле. [220]«Камешек», «деревце», «дворик».
Мой разговорный идиш неожиданно стал просто народным и задушевным.
Оставалась проблема правописания. Наша школа, созданная еще при царе Горохе, не приняла пропагандируемое ИВО и одобренное Вайнрайхом идишское правописание. Мне нравится, как по-современному выглядят правильно написанные слова и в особенности диакритические знаки над определенными буквами и под ними, которые не только позволяют отличить эй от ай, бейс от вейс и пей от фей, но также, что еще более важно, отличить идиш от иврита. Поскольку наша школа всегда настаивала на их неразрывной связи, в юношеском запале я был полон решимости сражаться за освобождение идиша.
Вооружившись правильной грамматикой и современной орфографией, я написал настоящий, довольно длинный идишский рассказ — он назывался «Международный» — о том, как ООН, оказавшись в безвыходной ситуации, проголосовала за превращение идиша в международный язык. Потом перепечатал его на своей портативной ивритской печатной машинке «Гермес» и от руки расставил диакритические значки.
Куда отослать мой рассказ, чтобы обеспечить себе место в ряду идишских писателей? Конечно, Мелеху Равичу, в этот банк памяти идишской культуры. Равич, вне всякого сомнения, вышел бы победителем в карточной игре Рана, а потом сыграл бы и еще двумя колодами из всех известных ему авторов, чью переписку он хранил в папках, расставленных в образцовом порядке, и чьи биографии вылетали из-под его пера одна за другой, составляя том за томом его личной литературной энциклопедии. Я знал об этих книгах, потому что раньше работал секретарем в книжной комиссии Мелеха Равича: регистрировал чеки и участвовал в организации торжества в его честь.
Мне поручили читать на этом торжестве рассказ «Мой первый день в двадцатом веке» о народной школе в Галиции, в которой он учился, и о том, как на балу по случаю Нового года он был настолько напуган множеством священников, что не мог вспомнить, сколько лет в веке, и в его семилетней голове вертелась только одна зловещая польская фраза: «Świat się kończy, świat się kończy, грядет конец света», что вызвало бурные аплодисменты.
Поэтому я посвятил «Международный» Мелеху Равичу его семидесятилетнему юбилею, и отослал рассказ по почте. Один корифей хорошо, а два — лучше, и поэтому я отправил еще одну копию Исааку Башевису Зингеру. Может быть, он помнит меня по церемонии в доме моей сестры, на которой Зингер, коген, [222]Из священнического рода, потомок Аарона.
проводил обряд выкупа ее первенца? И стал ждать первых откликов на свое творчество.
Равич никак не давал о себе знать, пока, как обычно, не пришел с Рохл Айзенберг на субботний ужин. Рассказ ему очень понравился, и он спросил, когда было это заседание ООН и как мне случилось там оказаться. Что касается посвящения — он был очень тронут, но его день рождения, к сожалению, еще только через семь недель. От Зингера я получил лишь коротенькую записку в старомодной орфографии нью-йоркских ежедневных газет. «Я прочитал Ваше эссе «Международный», — говорилось в ней, — и нисколько не сомневаюсь, что вы обладаете журналистским талантом, а может, даже и талантом писателя». Если Канада, написал он в конце, дала миру пятнадцатилетнего юношу, столь мастерски владеющего идишем, то у этого языка есть будущее.
Воспользовавшись несколькими полезными советами ведущих игроков, которые рады были оказать поддержку, вполне возможно выучить правила. Но чтобы по-настоящему сложить этот идишский пасьянс, требуется внутренний голос, который будет громче отповеди тех, кто, убеждая в своей вере в будущее идишской литературы, на самом деле не верили в нас; нужно достаточно безумия, чтоб поставить на заведомо проигрышную карту, чтоб пойти против истории, против легиона смерти, против, как кажется порою, Самого Бога, и все ради одной цели: вновь усадить идиш живым игроком за ломберный стол культуры.
Вот какого счета мне удалось добиться в качестве капитана собственной команды, не привлекавшего других игроков: биографии в девятнадцать строк (мною же написанной) в последнем томе «Биографического словаря современной идишской литературы» (буквы от куф до тав), через несколько страниц после Мелеха Равича и Лейзера Рана и не слишком далеко от Аврома Рейзена.
Глава 17
Званый вечер
Многие профессиональные писатели убеждали ее заняться этим серьезно. «Маша, фар вос шрайбт up нит? — обычно спрашивали они. — Маша почему вы все-таки не записываете ваши воспоминания?»
Не только Мелех Равич (литературный псевдоним Зхарии Бергнера), который показал, как это делается, опубликовав «Длинными зимними ночами», автобиографию своей матери Гинде Бергнер, — при щедрой материальной поддержке моей матери, впоследствии он отказался воспользоваться всеми деньгами, — но даже Хаим Граде. Видели бы вы реакцию Граде, когда в невинной беседе мама — как будто она могла сказать что-либо невинное — угостила его следующим афоризмом:
«Перед смертью Фрадл, моя праведница-мать, сказала: Але эревс зенен шейн, все кануны прекрасны — канун субботы, праздника, канун помолвки. Нор дер эрев тойт из битер, только канун смерти горек».
Граде, и мама наверняка знала это, был неравнодушен к материнской мудрости — он вскочил с дивана в гостиной и провозгласил: «Маша, если ты не запишешь эти слова, то это сделаю я — в моем следующем романе!»
Но он этого так и не сделал.
Не сделала этого и моя мама, у который на это и прочие увещевания всегда был один ответ: «Я слишком занята».
Занята чем? Тем, чтоб стать доселе невиданной в Монреале патронессой идишских искусств. По легенде, на это ее подвигнул Я.-И. Сегаль, наш самый почитаемый поэт.
«Вер, ойб нит Маша?» — цитировала она его. «Кто, кроме Маши, сможет мобилизовать войска?»
Когда Равич ходил из дома в дом, собирая деньги на покупку идишских печатных машинок для уцелевших в Катастрофе евреев, живущих за границей, мама первой внесла пожертвование. Благодаря Хайеле Гробер был возвращен к жизни Монреальский идишский театр, и здесь мама тоже внесла свою лепту. Никто не продал больше, чем она, билетов на премьеру «Между двух гор» Переца, через Идишское театральное общество мама подружилась с Давидом Элленом и другими молодыми сценическими дарованиям и познакомилась с художником Александром Берковичем, которого наняла писать масляный портрет моего покойного дедушки, тот самый, что сейчас висит слева от моего компьютера. Через Берковича она свела знакомство с другими художниками и купила у Гиты Кайзерман огромный портрет Хайеле Гробер, чтобы повесить его над роялем. К тому времени, когда она вызволила нас из снобистского, самоненавистнического, англоязычного Вестмаунта и перевезла семью в двухэтажный коттедж на Пратт-авеню, где мы попали в окружение амхо — евреев нашего типа, говорящих на идише, все уже было на месте — поэты, музыканты, актеры и художники, — и мама созрела для того, чтобы откликнуться на призыв: Вер, ойб нит Маша!
Домашние заметки моего брата — эти наспех выполненные свидетельства — описывают некоторые из первых сборищ с Авромом Рейзеном и Владимиром Гроссманом, а моя сестра Рут отчетливо помнит, как она сидела на кухне на Пратт-авеню с поэтом Ициком Мангером. В это я верю с трудом, потому что еще в Черновицах он стал персоной нон грата для моих родителей. Мангер, уроженец Варшавы, весьма там преуспел и приобрел огромную популярность. В доме моих родителей в Черновицах готовились к приему в его честь, когда прибежал доктор Вишницер и рассказал маме, что произошло накануне вечером в гостиничном номере Мангера, где Вишницер провел целый час, бинтуя раны на голове Рохл Ауэрбах, гражданской жены Мангера, которую тот нещадно избил. Такому монстру не было места в цивилизованном обществе. А в Монреале — разве не разорвал обожавший Мангера Сегаль всякое знакомство с ним из-за его безумного поведения? Одно я знаю наверняка, так как присутствовал при этом лично: Мангер по телефону назвал маму фете идене, [236]«Жирная еврейка» (идиш).
жирной коровой, и это стоило ему последнего литературного вечера, который мог бы состояться в нашем доме. Поэтому я увиделся с ним только в Еврейской публичной библиотеке, на встрече с Монреальским идишским детским театром Доры Вассерман, когда он поднял на смех мое идишское произношение с английским акцентом.
Могу поспорить, что мамины званые вечера начались не раньше, чем мы перебрались в наш тринадцатикомнатный дом на Паньюэло-авеню. Помните, она говорила: «Идиш муз гейн шейн он-гетон, идиш нужно красиво одевать»? Вот наш новый дом на холме и был элегантен по любым стандартам. Вы входите в дом и сразу видите стеклянные двери, ведущие в устланную коврами гостиную, а рядом с ней — столовая с паркетным полом, в которой в обычные дни сидений хватало только на десять взрослых, — если считать сидениями и зеленый вертящийся стул, и скамеечку у рояля, поэтому я должен был приносить складные стулья из подвала, в котором я держал свою электрическую железную дорогу. На вечеринке нам было позволено попробовать бутерброды, а к яблочному штруделю и шоколадно-ореховому торту от миссис Гаон, стоившим целое состояние, приближаться было строго-настрого запрещено, и ни под каким предлогом нельзя было никому открывать, как на самом деле зовут миссис Гаон, чтобы Дора Розенфельд, так же как и мама претендовавшая на роль патронессы искусств, не дай Бог, не заказала бы те же кондитерские изделия для своих мероприятий. Шпионы Доры могли быть где угодно.
Те, кого никто не подвозил на машине, должны были подниматься в гору от 29-го трамвая, а позднее от остановки 129-го автобуса на набережной Св. Катрин. Рохл и Равич всегда шли пешком, возможно, принципиально, он — из-за своего мягкого характера, а она — как коммунистка. Но мне было неприятно, если никто не подвозил лерера Дунского, тем более что лерера Вайсмана, который мог бы за ним заехать, всегда кто-то подвозил. («Лерер» на идише означает учитель в светской школе, это почетное звание.) Как-то раз лерер Хосид приехал на автомобиле, перед этим он женился на блондинистой клавте (сучке), настаивавшей на том, чтобы говорить только на иврите. И что только он в ней нашел? Мама говорила, что ей был нужен только мужчина в постели, и это, наверное, так, поскольку когда лерер Хосид состарился, она сдала его в Больницу Надежды и сбежала из города.
Сколько идишских званых вечеров я высидел за свою жизнь? Наверное, не более десятка. А сколько раз с тех пор я пытался воспроизвести их в памяти? Тут я уже сбился со счета. Все они срослись в один вечер, и там мне пятнадцать лет, потому что в собственных глазах мне всегда пятнадцать, — я только начинаю прокладывать свой собственный путь в жизни и уверен, что мне никогда не достичь их уровня.
Со своего обычного места под роялем я всегда легко узнавал говорящего, даже с закрытыми глазами. Отец, выступавший по бумажке, произносит вступительное слово.
«Хошеве ун либе фрайнд, — говорит он, — этот вечер для нас с Машей особенный. Как все вы знаете, мы прибыли в эту страну двадцать три года назад, в разгар крушения еврейской жизни в Восточной Европе, жизни, исполненной духовного богатства, глубины, очарования и мелодической гармонии, да, мелодишер зингевдикейт, и, прежде всего, особой теплоты. Сойдя на этот благословенный берег, мы поняли, что обязаны создать не только теплый дом для себя и своих детей, но и среду, свиве, [240]«Свиве» (идиш), от «свива» (иврит) — «среда».
в которой можно будет ощутить хотя бы отголосок того духовного великолепия. Эти литературные собрания — скромный плод наших усилий. Поэтому сегодня мне особенно приятно праздновать выход в свет книги, предпринимающей попытку, хотя и не на идише, воскресить наше недавнее резко оборвавшееся прошлое и донести нашу историю до остального мира. Надо признаться, Машу и меня с этим произведением связывает личный интерес, и тем не менее мы призываем вас к откровенности. Автор еще молод, ему есть чему поучиться. И спасибо, что пришли к нам в такой холодный вечер».
Теперь наступила очередь Равича открывать дискуссию, и папин прочувствованный литвацкий идиш уступил место польско-галицийскому диалекту Равича, все еще сохранявшему частичку венского щегольства. Как обычно, у Равича нашлось немало добрых слов: он отмечает мастерство описания эпизода в этой книге, которая, как он смеет предположить, возможно, была вдохновлена не только «Эпизодами моей жизни» Аврома Рейзена (Вильна, 1929), но его, Равича, собственной «Книгой историй из моей жизни».
«Какая жалость, — сказал Равич с улыбкой в голосе, — что эта книга не была написана на идише, ведь по длине любая ее глава в самый раз подойдет для воскресного приложения к Тог Моргн Журнал». [242]«Ежедневный утренний журнал» (идиш). Возможно, имеется в виду Дер Тог Морген Журнал, издававшийся в Нью-Йорке в 1938–1971 гг.
(Смех.) Хотя, скорее, учитывая особый интерес автора к сексу, ее принял бы Форвертс.
«Равич! — прерывает его Рохл Айзенберг. — Он не имел никакого права цитировать твой неопубликованный дневник!»
«Рохл, Рохл, не нервничай. Эксгибиционизм, как и сцена секса в 19-й главе, все это, увы, заимствовано у Ицхока Башевиса, он же Варшавский, он же И. Б. Зингер, потакающего самым низким инстинктам, который столь популярен в наши дни среди читателей идишской литературы в переводе на английский. Он хотел это опубликовать и считал, что нет иного способа».
«Секс здесь — совсем не главное, — вставила Рохл Корн скрипучим голосом, ее речь перебивал кашель курильщицы, — а вот где социальный ландшафт? Читатель едва ли сможет понять, что евреи были меньшинством в Вильно, менее тридцати процентов населения. Будем считать, что двор на Завальной, 28/30 — это удобное, даже необходимое, литературное, так сказать, увеличительное стекло, но почему ни единым словом не упомянут, например, Алексей, типографский рабочий, который обитал в подвале типографии Маца и прожил более ста лет? Я сама слышала — Маша не раз рассказывала о нем. Он мог бы быть прекрасной темой для стихотворения. И еще — свести весь конфликт богатых и бедных к горстке так называемых бундовских песен! Евреи жили не в социальной изоляции, пусть это и верно в отношении Маши, в особенности в Кросно с его процветающей еврейской общиной».
«Не только социальный ландшафт! — вскричала Хава Розенфарб, ее голос легко было узнать, поскольку она была единственной из Лодзи. — Рохл, ты обратила внимание, что во всей книге упомянуты только два дерева: каштан в Вильно и одинокий клен, тот самый, что на лужайке перед домом? (Она пропустила липы в главе 27.) Где, я спрашиваю вас, текущая сквозь Вильно река Вилия или мощный Святой Лаврентий, огибающий Монреаль? Автор думает, что он уже выполнил свои писательские обязанности, просто перечислив названия улиц».
«А мне понравилась глава о названиях иерусалимских улиц, — это мягкий голос моего учителя, лерера Дунского, — мне бы тоже хотелось как-нибудь познакомиться с этим Лейбом Рохманом. Кажется, он очень обаятельный».
На Розенфарб все это не произвело впечатления. «Язык хорошо подвешен, только и всего». А может быть, подумал я, на самом деле она спорила с политической линией Рохмана. «Долг писателя, по моему мнению, состоит в том, чтобы преодолеть солипсизм своих героев».
«Солипсизм, — эхом отозвался Йегуда Элберг, со своим легким варшавским акцентом, — Солипсизм — это ключ к характеру Фрадл Мац, женщины властной и даже мстительной. Посмотрите, как она ласкова со своими сыновьями и как она жестока к своим дочерям, как она стравливает своих детей друг с другом, — но тем не менее Фрадл изображена сущим ангелом. Если Фрадл была такой уж святой, как Маша стала такой, какая она есть?»
Наступило неловкое молчание. Я зажмурил глаза еще сильнее. На помощь пришел лерер Вайзман.
«Сиз мерквердик, — начал он свою лекцию на идише, не выдававшем принадлежность к какому-либо диалекту, — как любопытно, что, даже будучи написанной по-английски, эта книга читается, как перевод. Разве автор не предпринимает попытку показать английскому читателю сущность светской идишской культуры? С той же проблемой столкнулся и я, переводя Дос Пассоса и Хемингуэя на иврит. Это было в те времена, когда разговорная лексика еще не проникла в литературный иврит. Так что перед автором стояла непростая задача: как передать языковую мозаику — идиша, иврита, русского, польского, немецкого, столь чуждых уху его читателя? Посмотрите, что делает Альфред Казин в «Бродящем по городу». Из двух слов на иврите и одного на идише, которые Казин втискивает ради местного колорита, он умудряется все три передать неправильно. Бошер кошер [248]Вместо босер кошер, т. е. басар кашер, «кошерное мясо», в ашкеназском произношении.
написано у него на вывеске! Он не понимает разницы между шин и син в босер. Он путает именительный падеж с дательным и заставляет свою мать произносить дер гейм, [249]«Дом» (идиш) — существительное женского рода, что и обозначается соответствующим артиклем.
вместо ди гейм!
Только французский диалог с женой аптекаря, миссис Соловей, передан верно, но, если вас интересует мое мнение, слишком верно для четырнадцатилетнего подростка из Браунсвилл. Что касается рассматриваемого произведения, я должен сказать, что Маша выглядит скорее как персонаж Шолом-Алейхема, а не Толстого или Тургенева, которым она принадлежит по праву.
«Но только в одной главе, — спешит на выручку Шолом-Алейхему лерер Дунский, — если вы спросите меня, это довольно интересный ход — дать читателю представление, как звучит настоящий Машин монолог».
«Ничего нового, — говорит Сима Даванг, она всегда возражает, — Менделе использовал тот же самый прием в четырнадцатой главе Фишке дер крумер («Фишка-хромой»).
«Ты упускаешь главное! — восклицает Элберг. — Несмотря на экспрессию ее речи, меткость слова, Маша — не типичный представитель! Сколько идишской культуры она впитала, живя идишем всего девять лет своей жизни, со смерти матери в 1921 году и до переезда в Кросно в 1930-м? Как жаль, что автору не удался образ его отца, ведь Лейбл вышел из самой сердцевины идишского мира, хотя его еврейское образование и оборвала война. И кроме того, Лейбл — это персонаж, живущий в реальном мире. Для него история не закончилась в 1940-м».
«Не в обиду моему ученику будет сказано, — говорит лерер Дунский, — но с раввинистической культурой он тоже обошелся весьма поверхностно. Юда-Лейб Мац, несмотря на все его достоинства, не происходил из рода Гаона».
«Машина неуверенность, — возвещает Рохл Корн, ведя свою линию, — это неуверенность целого поколения. Между Машиными восемью и шестнадцатью годами Вильно переходил из рук в руки семь раз. А из описания ее затворнического существования читатель получит лишь весьма смутное понятие о политических потрясениях тех лет».
«Пусте рейд, это пустая болтовня, уж вы меня простите». (Чей же это голос?) «Пришло нам время признать, что эти мемуары порочны по самой своей сути, не важно, кто находится в центре внимания». (Может быть, это голос лерера Хосида? Прежде я никогда не слышал, чтобы он выступал на маминых званых вечерах. Неужели это то, что происходит с мужчиной, когда к нему в постель запрыгивает крашеная блодинка?) «Автор заблуждается самым печальным образом. Он полагает, что писательство есть акт искупления. Абсурдна сама мысль о том, что он в состоянии каталогизировать наши жизни, даже занявшись генеалогией, и что, оплакав смерть своей матери, он может оплакать конец цивилизации. Не поймите меня неправильно, этот кадиш идет из самого сердца, нет никакого сомнения. Но нам его кадиш не нужен. А им, его английским читателям, не нужны погребальные причитания, которые распевают, сидя на полу. Идиш нужен им только для того, чтобы было над чем посмеяться».
Мама поаплодировала, обозначив этим окончание формальной части вечера. На пути к столу с легкой закуской меня отвел в сторону лерер Вайзман и предложил больше никогда не использовать слово клавте. Это придает мне сходство с Филипом Ротом.
Глава 18
Кейп-Код
Неужели мы не понимаем? Мы ее так торопили, что она чуть не забыла запереть свои драгоценности в кедровом шкафчике! Шейн волтн мир ойсгезен, [253]«Можно себе представить» (идиш).
Господи, а если бы мы забыли влажные салфетки для лица, уже так жарко, а нам еще ехать и ехать, слава Богу, мы уже пересекли границу с Америкой, она беспокоится, в порядке ли наши паспорта. Увидев наш багаж, пограничник не поверил, что мы едем всего на две недели. Нам удобно сзади? У ее ног полно места для еще одной подушки.
Как жаль, говорю я себе, что мы не поехали по мосту Мерсье, — пересекли бы границу у Малона и взглянули по дороге на гигантские типи рядом с Канаваки, но тогда нам пришлось бы остановиться в Хантингдоне, введя отца в искушение заскочить на минутку на фабрику, а это была бы не просто еще одна задержка, а дополнительная возможность напомнить нам, как мама настояла на своем после их приезда в Канаду: никогда больше она не станет жить в промышленном городке, это подходит Нату и Салли, таким способом они экономят деньги, а ей хватило четырех лет в Кросно, где единственным развлечением были прогулки в город и обратно: каждая мамаша толкает коляску со своим младенцем, и ты пытаешься показать им, какая ты хорошая мать, а после смерти Кристины при родах ей почти не с кем было словом перемолвиться, и, если бы мы жили в Хантингдоне, Довидл мог бы упасть с крыши, как кузен Давид, и охрометь на всю свою жизнь, упаси Господи. А не спеть ли нам «частушку»?
Замечательно — так скоро запеть песню, всегда вселявшую в нас бодрость духа. «Огромная-преогромная крокодилица прогуливалась по улице, и она всегда была такая голодная». Как вы думаете, что она вчера прочитала в Тог Морген Журнал? Что это была любимая русская песня Давида Бергельсона, и, когда за ним пришла советская тайная полиция, он как раз пел ее своей внучке.
Кроснинская тема снова возникла, когда мы успешно пересекли границу в Шамплэн, как следствие папиной похвалы ее новой летней шляпке. Вот смешно! Это напомнило ей визит Шмуэля Дрейера, когда тот приехал в Кросно посмотреть, как устроилась ее жизнь после свадьбы. Он, в смысле Дрейер, входит в дом, оглядывается и хвалит стоящий у них в столовой инкрустированный деревянный стол. «Вос вундерсту зих? — сказал папочка после отъезда Дрейера обратно в Вильно. Что еще было в нашей квартире, что можно было бы похвалить? То же самое с ее летней шляпкой.
На самом деле кто мог нам завидовать? Конечно, не остальные Роскисы. Вы только посмотрите, как папочка из кожи вон лезет, лишь бы не рассердить своих братьев или их жен, долгих лет им и доброго здравия. Поэтому, «чтобы не лезть им в глаза», он отказывается покупать новый «олдсмобиль» и будет ездить на старом, пока тот совсем не развалится. Посмотрим, не спустит ли у нас колесо, как прошлым летом? Вот уж видели бы мы «паккард», который был у них в Черновицах. Даже у короля Кароля была машина не лучше. Папа неохотно согласился на автомобиль с шофером, но у него, директора «Каурома», не было иного выхода, пока они не приехали в Лиссабон, чтобы дожидаться корабля. Там у причала стоял корабль, который мог бы отвезти их в Уругвай. Но папочка сказал — нет. Если уже они должны покинуть Европу, то только ради страны, где все жители равны. Уругвай, считал он, как и Румыния, — это страна с продажным правительством, крошечной элитой и бесправными крестьянами-батраками. Папочка всегда был таким демократом! Не то что его братья, которые всегда третировали его. Этот его братец, сущий гангстер без револьвера, забрал все, что у них было, чтобы выкупить свою жену и дочерей, и не позволил Биньомину стать партнером, — вместо этого он отослал его в Линдсей, чтоб убрать с дороги, и обманом лишил папочку и Бена их доли в «Лайон раббер». Если бы только Даар не умер перед самым их приездом в Канаду, они открыли бы бизнес с ним и оставили бы Роскисов вариться в собственном соку. Пришло время бундовской песни. Папочка, ты пой за хор.
Когда отец поет — это всегда добрый знак. А Ева, уже десятиклассница, пытается втянуть отца в разговор, используя свои познания в канадской истории. Разве крестьяне Квебека, спрашивает она, не в рабстве у церкви? Крошечная англоговорящая элита управляет банками и тяжелой промышленностью, точно как тогда немцы в Румынии. А евреи застряли где-то посредине. У Канады нет собственной конституции. Мы все еще подданные королевы! «Как ты можешь сравнивать! — наконец отвечает отец — Королева правит только номинально. Правительство, промышленность, университеты открыты для каждого. Когда вырастешь, Евале, ты сможешь стать, кем захочешь, — историком, писателем, даже политиком». — «Да, только королевой она стать не может!» — вклиниваюсь я, позволяя тем самым маме вступить в разговор. Как-то, рассказывает она нам, на день рождения королевы Елены объявили, что вся Румыния должна вывесить пурпурные флаги. Тогда в Бухаресте жил бедный еврейский портной, у него не было денег на отрез пурпурной ткани, и поэтому он взял и вывесил в окне пурпурные панталоны своей жены. «Смотрите! — закричали железногвардейцы. — Жиды насмехаются над нами!» — и устроили евреям ужасный погром.
Но их ненависть к нам, сказала мама, несравнима с нашей ненавистью к самим себе. Теперь, когда она оседлала своего любимого конька, мы уже понимаем, каков будет следующий номер — песня об еврейских девчонках, «Жидовкес»:
В последней строфе самоненавистницы получают по заслугам — их выдают их собственные носы, единственное, что они не в состоянии «закамуфлировать», и это ужасное слово, закамуфлировать, звучит хуже любого ругательства. От него несет гнилью, как от того убийственного определения, «malheur de richesse», которое она держит про запас для особо ненавистных ей людей: всех этих святош ее круга, всех этих нуворишей, под которыми она подразумевает евреев Вестмаунта, шикарного района, где они поселились по прибытии в Канаду в 1940-м, чтобы жить поближе к остальным братьям Роскисам. Уж ей это нужно было меньше всего, но разве она могла выбирать? И вот однажды она попала на свадьбу в Шаар га-Шомоим — в «храм», который отстроили себе эти вестмаунтские евреи. Война была в самом разгаре, и новости из Европы были такие — хуже некуда. Кому вообще могло прийти в голову устроить в такое время эдакую затейливую свадьбу? Как только невеста появилась в проходе между креслами, оркестр разразился «Песней без слов» Мендельсона — и мама была потрясена. Почему именно эта мелодия? Авром Рейзен написал к ней слова, когда во время погрома 1919 года был убит драматург А. Вайтер, — польские легионеры выволокли его на улицу и расстреляли в упор, прямо сквозь его подругу, которая пыталась своим телом заслонить Вайтера, и на похоронах вся шедшая за гробом молодежь Вильно, все главы общины пели:
Как они посмели осквернить этот священный гимн, использовав его для заурядной свадьбы? В тот момент мама решила — с нее достаточно. Она перевезет нас в еврейский район, подальше от всего этого лицемерия. Таким образом, благодаря песне Мендельсона мы переехали в Утремон, там она записала нас в Фолкшуле, и наши идишские учителя вырастили нас такими, какие мы есть, — гордыми евреями.
Она оказалась права. Точно перед озером Георга у нас спустило колесо, в том самом месте, где в прошлом году нас остановили за превышение скорости. Что с этим озером Георга? Когда они уже наконец закончат строить шоссе номер 87 между штатами, чтобы мы могли его объехать? Готова поспорить — нас выдают наши квебекские номера. Спустившее колесо меняют целую вечность, и по тому, с каким овечьим выражением лица отец достает свой кошелек, мы понимаем — заплатить придется от души. Может быть, потому, что оправдались самые худшие ее ожидания, или, как обычно в действительно трудные моменты, она успокаивается и забывает про тишлидер, бундовские песни и гимны. Теперь настал час Александра Вертинского, самого популярного сочинителя песен их молодости, — эти песни она споет и по-русски и на идише, в неподражаемом переводе того самого вундеркинда, Лейба Стоцкого, — их он переводил именно для нее, Маши, «Соловья», и еще он хотел доказать всем этим ассимиляторам, что виленская молодежь поет на идише не по незнанию русского, ведь идиш — это их личная гордость, это их мир.
И что это был за мир, мир влюбленных, пьющих горькое вино, приговоренных к вечной скорби и презрению, но всегда в столь совершенных рифмах.
Мама сотворила свое чудо, точно так же, как и той мартовской ночью в Закретском лесу, где она околдовала отца еще одним переводом Стоцкого, на этот раз с польского, а не русского, поскольку становится поздно, и мы должны заночевать в мотеле, «в мотле» — ради смеха отец произносит это слово как идишское имя, и нужно доставать все из багажника. А завтра, после сытнейшего завтрака, мы вновь отправимся в путь, Ева и я прилепимся носами к противоположным окнам, погрузившись в серьезнейшее соревнование — после того, как выедем на Масс-Пайк, — кто найдет самые экзотические номерные знаки, она кричит — Оклахома, а я ей в ответ — Миссисипи. И это занимает нас, пока наша машина не съезжает на шоссе номер з — мы уже совсем рядом с Кейп-Кодом. Здесь мы встречаем караван солдат с какой-то секретной армейской базы, тех самых отважных бойцов, что освободили Пауля Трепмана из Берген-Бельзена, и одному из них, у которого была ампутирована нога, кузина Соня радостно подарила свою девственность на корабле, везшем ее в Америку, где она была единственным гражданским лицом, поскольку тогда, перед самым концом войны, обменивали военнопленных. Они махали нам из кузовов армейских грузовиков и кричали: «Квебек! Эй, Квебек!» Вот мы почти уже в безопасности, и две недели проживем в деревянном коттедже с крышей, покрытой дранкой. Мама часами будет просиживать в сосновом лесу за чтением идишских газет, эти сосны наверняка напоминают ей какое-то другое место, возможно Друскининкай или дачу в Ритро, где отец попросил ее пришить пуговицу к пиджаку, поскольку должен был навестить больную мать, и Бейлис, увидев их идущими вместе, сказал — Фун айх вет зайн а шейн порл, когда-нибудь из вас получится чудесная пара, а они даже еще не начинали встречаться, и она еще не порвала с Зайдманом.
Глава 19
Двойная польза
Монреаль, как и Вильно, — город католический, с множеством монастырей, женских и мужских, иезуитских школ, построенных наподобие Лукишкинской тюрьмы, только значительно более зеленых, с бродящими по улицам стайками монахинь и огромным распятием, загорающимся над Маунт-Рояль. Самым запретным деянием были аборты. Следующим за ним — посещение кинотеатров. «Драйв-ины» были запрещены, чтобы защитить молодых католиков от того самого на задних сиденьях «консервных банок», и никого моложе шестнадцати не пускали даже в обычный кинотеатр — чтобы предотвратить пожары, наподобие того страшного пожара 1927 года в кинотеатре «Палас», где неизвестно сколько детей погибло в огне. Исключение делалось только для «Белоснежки», «Дамбо», «Десяти заповедей» Сесиля де Милля, — при условии, что тебя сопровождал взрослый.
Но при всем при том рука церкви была коротка для Хантингдона, преимущественно англоязычного протестантского городка, расположенного совсем близко от американской границы, она не дотягивалась и до Кейп-Кода, где мы проводили каникулы. В кинотеатре Провинстауна чуть не каждый день шли новые иностранные фильмы, и поэтому, если мы не ужинали с Гоффманами, можно было посмотреть целых три или четыре фильма с субтитрами, в дополнение к двойному сеансу в «драйв-ине» «Велфлит», а также долгой и непонятной пьесе Юджина О'Нила в драматическом театре Провинстауна и летнему ассортименту в деревеньке Хаянис. Итальянские, французские, испанские и греческие фильмы с субтитрами были особенно важны, поскольку из них мне стало известно, что церковь не слишком популярна в Европе, а некоторые особенно смелые режиссеры, вроде Луиса Бунюэля, даже смеялись над Тайной вечерей. В «Том, кто должен умереть» жители греческой деревушки заново распяли своего местного Иисуса. Любовные сцены этих фильмов были чрезвычайно откровенны — теперь понятно, почему мои родители услали меня в лагерь Масад, где, к своему ужасу, я обнаружил, что утренние молитвы обязательны, — режим, как сказала бы мама, не хуже католической школы. Тем летом я нацарапал что-то совсем уж непристойное на стене нашей палаты. Мои соседи поклялись молчать, и по сей день держат в тайне мое преступление, а через год Всевышний смилостивился надо мной и дал первому монреальскому Международному кинофестивалю открыться в отеле «Лоз», где в течение одной дивной июньской недели я мог каждый божий день смотреть по пять запретных фильмов. Ради удовольствия быть единственным мальчишкой-старшеклассником среди всех этих говорящих по-французски людей, выглядевших так, словно они ни разу не бывали в церкви, стоило протранжирить все деньги, в течение года выдаваемые мне на карманные расходы.
Но я был одинок, и мне не с кем было обсудить, почему английскому рабочему классу так тяжело влюбляться и поддерживать романтические отношения, тогда как для французов ничто в этом деле, даже брак, не станет помехой, или по какой причине только поляки и русские все еще снимают фильмы про Вторую мировую войну, и так продолжалось, пока я не подружился с Генри Фаркасом, кинообозревателем утремонской школы «Рострум». Как-то в октябре, в пятницу вечером, через несколько дней после Симхас Тойре, [275]«Радость Торы» (иврит в ашкеназском произношении) — восьмой в Израиле и девятый вне Израиля день после наступления праздника Суккот.
Генри позвал меня на просмотр «Олимпии», части I, Лени Рифеншталь в кинообществе университета Макгил. Никто не спросил у нас студенческих билетов, и вход стоил всего пятьдесят центов. По дороге домой Генри, не переставая, говорил о призрачном освещении, о посекундном монтаже, о крупных планах и стратегическом использовании эффекта замедленного действия. А я пытался обсудить прославление фашизма и то, как негр Джесси Оуэне в конце концов вышел первым. Мама объяснила мне, что Генри — еврей-самоненавистник, как и все вышвырнутые из Венгрии коммунисты. После этого я ходил в кино один.
У кинообщества было три программы: «Зарубежные фильмы», «Немое кино» и «Артхаус». Мы с организаторами клялись на одной Библии, поскольку до моего отъезда в колледж они показали почти половину списка Паркера Тайлера «Классика зарубежного кино», насчитывавшего шестьдесят восемь фильмов, и поклонялись тем же режиссерам: Эйзенштейну, Лангу, Ренуару и Бергману. Я жил ради этих пятничных вечеров. Поскольку я ходил туда в одиночку, я никому не должен был признаваться, что экспериментальные фильмы лежат за пределами моего понимания. Поначалу, смотря немые фильмы с живым сопровождением на фортепьяно, я смеялся, но потом понял, какую пользу они могут оказать в деле соблазнения Эстер.
У Эстер хранилась самая большая папка моих рассказов. Это были не заданные мне во втором классе классные сочинения-экспромты на идише и английском, и не боевики-приключения, которые я придумывал в лагере Масад — в этом мы состязались с моим двоюродным братом Давидом перед сном, а похотливые сказки, которые я сочинял в Митлшул, идишско-ивритской средней школе, вечерами по вторникам и четвергам, каждый из рассказов умещался на двух сторонах сложенного вчетверо листа линованной бумаги, с иллюстрацией на заглавной странице и выходными данными. Все девочки читали их во время уроков, а потом сдавали Эстер на хранение.
Истории, услышанные мною от мамы, были мощным оружием в руках соблазнителя, едва ли не таким же могущественными, как песни, а сидеть с девушкой в темном кинозале — это уже почти секс. Когда Эстер сидела на уроке позади меня — из всех девочек только на ней под коротким платьицем не было колготок, — я мог провести правой рукой по ее ноге, и после месяца усилий, когда лерер Хосид встал к нам спиной и никто больше на нас не смотрел, она позволила мне дотронуться до нее «там», хоть и на кратчайший миг, и я понял, что теперь мне остается только найти подходящую обстановку, но не дома у Эстер, там ее бабушка каждый раз появлялась в гостиной, как только я покрывался испариной.
Я не стал бы тратить зря свидание на фильм из «зарубежной программы», субтитры которого отнимали все мое внимание. Немые ленты смотреть было легче, и, в качестве дополнительного преимущества, они шли в обход Квебекской комиссии цензоров, которую не беспокоила какая-то сотня студентов, набившихся в аудиторию факультета естественных наук университета Макгилл. Но были и другие неожиданности. Оказалось, что немая эра в СССР продолжалась дольше, чем в других местах, поскольку фильм Александра Довженко «Земля», как это доказывает трафаретный оттиск данных о фильме, был снят в 1930 году. В этом фильме я увидел православного священника, вроде того, который запретил Тевье встречаться с его собственной дочерью Хавой, пока она не выйдет замуж, после чего Тевье отказался от нее, что оказалось искрой, зажегшей пламя жестокого спора между Эстер и лерером Хосидом, в котором он выступал в защиту поведения Тевье, и весь класс поддерживал Тевье и лерера Хосида против Эстер, которая впоследствии отомстила нам, выйдя замуж за нееврея, отец которого, как говорили, был офицером люфтваффе. В фильме была также потрясающая сцена родов, а после нее произошло нечто совсем уж поразительное. Невеста Василия, узнав о его смерти, сорвала с себя всю одежду и стала бегать по избе совершенно голая, и, хотя в тот раз я впервые в жизни увидел на экране обнаженную женщину, эта невеста-истеричка с большими грудями и черным шерстяным треугольником между ног была точной копией мамы, которая имела обыкновение бродить нагишом по верхнему этажу на Паньюэло. Так вот где мама научилась этому! То была ее русская кровь.
Месяц спустя в кинообществе показывали «Рождение нации», версию длиной в два часа сорок пять минут. Сегодня или никогда! Я занял боковое сиденье, а Эстер села слева от меня. Зал был переполнен. То ли потому, что батальные сцены были такими завораживающими, то ли из-за того, что я действовал левой рукой — той, что обнимал ее за плечи, но я мало в чем преуспел за первые полтора часа. Однако потом мне открылось, насколько проще дело пойдет с правой рукой, которой мне и в самом деле удалось расстегнуть две верхние пуговицы ее блузки. И в тот самый момент, когда Элси Стоунмен, которую с совершенством невинности сыграла Лилиан Гиш, собрался изнасиловать продажный слуга-негр — сколь бы фантастически это не прозвучало, и пусть мои подруги-феминистки оторвут мне за это голову, — за секунду до того, как Элси была избавлена от горшей, чем смерть, участи доблестным офицером «Ку-Клукс-Клана», я просунул руку под лифчик Эстер, и она прошептала: «Не будь таким пай-мальчиком».
Хотя из кино мы вышли поздно, Эстер настояла на том, чтобы я проводил ее домой, и, когда мы сошли с автобуса в Вестбари, я понял почему. Она хотела, чтобы на сон грядущий я поцеловал ее так же страстно, как в кино, а я слишком мало знал для того, чтобы сказать ей: «Эстер, я не научусь целовать женщину прежде, чем достигну двадцатилетия, в Иерусалиме, где Амит Розенвассер дожидается, пока ее парень не отправится на сборы в Синай, чтобы приняться за меня».
По пути домой в 129-м автобусе я решил, что самый простой способ заставить женщину раздеться — это стать кинорежиссером. Я послал в Варшаву маминой подруге Регине Дрейер-Сфард, преподававшей в Лодзинской киноакадемии, письмо, в котором спрашивал о курсах режиссеров. Она ответила на идише, что на эти курсы не принимают людей моложе тридцати лет, поскольку прежде, чем снимать фильмы, нужно набраться жизненного опыта. Но как я мог приобрести жизненный опыт — ведь мне было так трудно попасть в обычный кинотеатр?
Глава 20
Что связывает мужчин
В Талмуде сказано: Аба бар Кагана открыл свою проповедь стихом: «И учите им сыновей своих» (Втор., 11:19). Если отец не достаточно учен, он обязан нанять для своего сына наставника, как сказал Йегошуа бен Перахия: «Сделай себе учителя; приобрети себе товарища». Откуда это известно? Потому что написано: ве-лимадтем — «и учите», но это можно прочесть и как у-лмадтем, «и учитесь». Наставник обязан быть возраста отца, возможно — старше, но не моложе, чем на пять лет, как сказал раббан Гамлиэль: «Найди себе учителя и избегай сомнения». Наставник должен стать его педагогом — вести его праведными путями и защищать от греха, как сказал Йосе бен Йоханан из Иерусалима: «Не умножай разговора с женщиной, и мудрецы сказали: всякий, кто умножает разговоры с женщиной, наносит вред самому себе, и пренебрегает изучением Торы, и концом его будет Гегином, [288]В талмудической литературе ад обозначается термином Гегином, происходящим от названия долины Гей бен (или бней) Гином к югу от древнего Иерусалима, где в жертву Молоху сжигали детей.
как сказано: «И не будете следовать сердцу вашему и очам вашим, которые влекут вас к блудодеянию» (Чис, 15:39).
Давар ахер, [290]Букв, «другая вещь» (иврит).
вот еще кое-что: сказал Абайе от имени рабби Гамнуны: Случай с Монреалем, канадским Иерусалимом, с его многочисленными школами для еврейских детей. В двух школах дети учились, не покрывая головы, упаси нас Господь! Мальчики и девочки вместе, однако их учителя обладали большой ученостью, изучали Тору за морями. Такой учитель может заниматься Торой с ребенком частным образом, как сказано: «И учите им сыновей своих».
Рабби Шимон бен Лакиш сказал: «Приведу сравнение. Чему это (нанять частного учителя) подобно? Царю, у которого было четверо детей, два мальчика и две девочки. Пока царь был молод, он сражался во множестве битв и был погружен в государственные дела. Заботы об обучении своих детей он оставил царице. Но в дни старости, увидев, что царство утвердилось прочно, он вспомнил о своих отцовских обязанностях. Что сделал царь? Он решил наставлять своего младшего сына в трех вещах: плавании, самообороне и книгах мудрости. В плавании, потому что написано о дочери фараона: «И нарекла ему имя Моше, потому что, говорила она, ведь из воды ты вынула его» (Исх., 2:10). И царь назначил наставников, чтоб обучали его сына спортивной жизни. Но ребенок боялся воды, а занятия спортом на свежем воздухе вызывали у него отвращение. Самооборона, ибо как-то раз, когда он проходил мимо храма язычников, несколько бирйоним, хулиганов, схватили царевича, отобрали кошелек и надавали ему тумаков. Но сын отказался изучать боевые искусства и обходил стороной языческие капища. Книги мудрости: в царской столице жил престарелый писец, известный также и как философ. И царь сказал своему сыну: «Я найму этого человека, и будет он твоим наставником, и он научит тебя самообороне, как сражаться с невежеством и сомнением, и как плавать в Море мудрости». И учились они вместе пять лет, пока сын не уехал, чтобы учиться самостоятельно.
Рав Гуна и рабби Ирмия сказали от имени рабби Шимона, сына рабби Ицхака: «В двенадцать лет мальчик найдет себе бен гиль, [292]«Сверстника» (иврит).
товарища на всю жизнь. В тринадцать он найдет себе учителя». Когда Довид-Гирш учился в школе, у него был одноклассник Хаскл. Хаскл был толстым, а Довид-Гирш худым. Хаскл был бедным, а Довид-Гирш богатым. Хаскл в раннем детстве потерял отца, и у него не было братьев и сестер, а Довид-Гирш был самым младшим из четырех. Но Хаскл, когда сердился на свою маму, запирался в туалете и читал, а читал он так много, что всякий раз, когда Довид-Гирш неверно цитировал какой-либо источник, а это случалось очень часто, Хаскл всегда замечал это. И так они стали лучшими друзьями. Они ехали в автобусе, Довид-Гирш повернулся к нему и сказал: «Будешь моим другом?» И Хаскл сказал: «Да».
Рабби Ханина бар Папа спросил рабби Акиву: «Почему сказано: [Господь] даст дождь земле вашей вовремя, ранний дождь и поздний (Втор., 11:14), и вслед за этим: «Берегитесь, чтоб вы не совратились, и не стали служить богам иным, и не поклонялись им» (Втор., 11:16)? Потому что летом у мальчика много товарищей, но мало учителей. Зимой у него много учителей, но меньше (настоящих) товарищей. Летом мальчик соблюдает заповеди спустя рукава. Зимой его контролируют.
Рабби Абагу учил: «Сказано о Довиде-Гирше, что однажды летом он совершил позорный поступок. Войдя в возраст мицвот, [293]«Заповедей» (иврит), т. е. ему исполнилось 13 лет.
Довид-Гирш проявил непокорность и отказался принять заповедь «И навяжи их в знак на руку твою, и да служат они начертанием на лбу твоем» (Втор., 6:8). Наставники боялись, что это станет прецедентом. Если освободить одного молодого человека от мицвы тфилин [295]Тфилин — написанные на пергаменте отрывки из Торы, которые помещены в коробочки из кожи. Тфилин прикрепляются к голове и левой руке, напротив сердца. Обычно тфилин накладывают во время утренней молитвы. Наложение тфилин, наряду с обрезанием и соблюдением субботы, считается одной из важнейших заповедей.
(во время утренней молитвы), что помешает и другим отказаться от выполнения этой заповеди? Главный Наставник хорошенько все обдумал и нашел решение: вставать раньше всего лагеря, произносить утренние молитвы в одиночку, а затем садиться с Довидом-Гиршем и вести беседу на святом языке, и так шесть раз в неделю, пока весь лагерь на молитве. Только в субботу, когда тфилин не накладывают, Довид-Гирш будет вместе с остальными, не важно, молится он или нет.
Рабби бар рав Гуна спросил: «Что Главный Наставник обсуждал с ним? Как-то утром он толковал стих: «Вот, лестница поставлена на земле, и верх ее касается неба» (Быт., 28:12). На верхней ступеньке лестницы (так он разъяснил) стоят наиболее благочестивые, любящие Землю Израиля, а также те, кто совершенно свободно изъясняется на святом языке. На следующей ступеньке стоят менее благочестивые, хорошо говорящие на святом языке и пламенеющие любовью к Израилю. Еще одной ступенькой ниже — те, кто сбросил бремя Торы, но говорят на святом языке, пусть и с запинками, и никогда не отрекались от своей любви к этой Земле. А на самой нижней ступеньке стоят нечестивые заики, которые тем не менее любят Землю Израиля». Довид-Гирш обдумал рассказ о лестнице, который Главный Наставник явил перед ним магической силой, но не смог найти там для себя места, хотя бы на самой нижней ступеньке. И он упал на свою койку, и проплакал всю ночь.
Так как Довид-Гирш выбрался из этой пучины отчаяния?
У него был учитель по имени реб Шимшен, которого ученики с большой любовью называли лерер Дунский. И Довид-Гирш начертал своему наставнику послание, исполненное злости и отчаяния, и в ответ получил от него пятнадцать написанных чудесным почерком станиц. И слова его учителя стали бальзамом для скорбящей души его, как сказано: «И запах масел твоих лучше всех ароматов! Сладость источают уста твои» (Песнь Песней, 4:10–11). Ни одна лестница не совершенна, писал он, и нет единственного пути. Иерусалим — сердце народа Израиля, но Сура и Пумбедита, великие центры вавилонских евреев, — это его мозг, Севилья и Гранада — его торс, Вильно и Люблин — его руки и ноги. Чтобы подняться с одной ступени на другую, требуется сила духа, самоанализ, строгость ума; и не только в расцвете юности, но и в течение всей жизни. Вернувшись в город, Довид-Гирш стал учеником реб Шимшена.
Рабби Хама бар Ханина спросил: «Сколько тогда было лет реб Шимшену? Ему было шестьдесят два. А сколько было Главному Наставнику? Восемнадцать или девятнадцать. Как сказано: «Сеющие в слезах — жать будут с пением» (Пс, 126:5). Посмотрите, как Главный Наставник сеял зерна сомнения, а исполненный годами учитель вел к мудрости.
У кого реб Шимшен учился Талмуду? У своего дедушки, Гиршла-мельника. Сказано, что Гиршл построил за свою жизнь пять мельниц, одна совершеннее другой. Гиршл-мельник был очень строг со своим внуком. Однажды он застал его за чтением первой книги Шмуэля. Вайберише захн, насмехался он, чтиво только для женщин.
Когда внуку, ребенку нежной души, исполнилось восемь лет, Гиршл нанял ему геморе-меламеда, учителя Талмуда. Когда они закончили трактат, учитель поцеловал маленького реб Шимшена в лоб. Увидев это, Гиршл вскричал: «Эр гот им ин ганцн авекгегаргет, он убил ребенка насмерть!» Позднее учитель стал побирушкой. Под холмом, на котором стояла мельница, был сарай, в котором спали крестьяне, а позднее — безумные бродяги и нищие. Реб Шимшен тоже жил там вместе с двумя тетками и другими родственниками. Он спал на кровати своих родителей.
Когда началась Первая мировая война, русские обвинили Гиршла в том, что он использует мельницу для передачи сообщений немцам. Они приказали закрыть мельницу. Но мельницу открывали снова каждый раз, когда ветер был достаточно силен. Когда немцы подошли совсем близко, русские разрушили мельницу, и Гиршл устроил подпольную винокурню. Немцы поймали его и оштрафовали, но поляки были еще хуже. Они чуть не до смерти избили брата реб Шимшена.
Когда Довид-Гирш сидел рядом с реб Шимшеном, его наставник указывал на место в Талмуде своим кривым указательным пальцем, и ДовидГирш представлял, что этот палец изменил свою форму не столько из-за возраста, сколько из-за написанного с его помощью. Когда он повторял урок, реб Шимшен ходил туда-сюда по кабинету и поправлял его по памяти.
Каков был порядок обучения? Реб Шимшен держался литовского обычая и начал с трактата Бава мециа, [297]Трактат Талмуда.
с законов об утерянных и найденных вещах, и он переводил каждую фразу на идиш. Но они не следовали установлению реб Тувьи, учителя реба Шимшена в знаменитой ешиве Эйшишока, пропускать все разговоры и идти напрямик к закону. Мало того, реб Шимшен заглядывал в книги вроде «Арамейско-английского словаря» Ястрова, а за такое могли и выгнать из ешивы, я уже не говорю о прочих вспомогательных научных изданиях, которые он постоянно использовал, таких, как Тосефта кифшута Либермана. В Эйшишоке студенты читали «Анну Каренину» и раскачивались взад-вперед, притворяясь, что читают Талмуд. Однажды реб Шимшен удостоился чести лицезреть знаменитого на весь мир рабби Хафец Хаима, Светоча нашего Изгнания, когда тот посетил Эйшишок.
Школа рабби Ишмаэля спрашивает: «Не согрешил ли реб Шимшен, наставляя своего ученика по утрам в субботу? А разве мы не учили, что он даже обучал Талмуду монахиню?»
Мудрецы говорят: реб Шимшен во всем следовал методу литваков. Он отвергал крайние проявления благочестия и насмехался над теми, кто выставлял напоказ свои пейсы и обшитые мехом шапки. Реб Шимшен нерегулярно ходил в синагогу и присоединился к общине реконструктивистов. Что это? Еврейская секта, которая не молится сверхъестественному Богу и не требует от мужчин накладывать тфилин. А что касается монахини, это правда. Довид-Гирш столкнулся с ней утром в одну из суббот, когда пришел на урок. Но она училась не более шести недель, некоторые говорят, что из-за того, что мать-настоятельница запретила ей учиться дальше, а другие говорят, что она запуталась в талмудических тонкостях.
До семидесяти лет реб Шимшен учил детей, подростков и взрослых во все дни недели.
До семидесяти пяти он преподавал гешихте (еврейскую историю), агаду [303]Букв, «сказание» — те части еврейских традиционных текстов, которые не содержат собственно законов.
(раввинистический фольклор) и Танах (еврейскую Библию).
К восьмидесяти годам он завершил публикацию критического издания Мидраш раба к пяти Свиткам {Шир га-Ширим, Песнь Песней; Рут, Руфь; Эйха, Книга Плач Иеремии; Когелет, Екклесиаст; Эстер, Эсфирь) с параллельным переводом на идиш.
Он обучил тысячи учеников, как сказано: «И учите им сыновей своих». Все они были его детьми. Однако он вырастил лишь одного последователя, как сказано: «Чтобы ты и сын твой, и сын твоего сына почитал Господа, Бога твоего» (Втор., 6:2).
Все годы, что они учились вместе, Довид-Гирш только один раз видел, как учитель рассердился. Новое издание рассказов И.-Л. Переца должно было выйти с глоссарием ученых фраз, составленных реб Шимшеном. В один прекрасный день пришло письмо от издателя в Буэнос-Айресе. Эти пять томов собирались издать под названием Хамишо хумшей Перец, то есть Пятикнижие Переца. «Горе мне, — вскричал реб Шимшен, — какое кощунство! Я запрещаю им использовать мой глоссарий».
А в другой раз он отругал Довида-Гирша за то, что тот дотронулся до соученицы во время урока, и привел стих: «И не следуйте сердцу вашему и очам вашим, которые влекут вас к блудодеянию» (Чис, 15:39)) и процитировал рабби Йосе бен Йоханана из Иерусалима, который говорил: «Не умножай разговора с женщиной», и мудрецы сказали: «Всякий, кто умножает разговоры с женщиной, наносит вред самому себе, и пренебрегает изучением Торы, и концом его будет Гегином. Ад».
Глава 21
Этюды
Никогда я не видел, чтобы мама так хохотала. Молодежный идишский театр Монреаля под руководством Доры Вассерман готовил вечер импровизаций под названием «Этюды», первым его номером была пантомима. Каждый из юных актеров должен был придумать себе роль и исполнять ее рядом с четырьмя другими членами труппы, однако совершенно независимо от них. Я выбрал Троцкого — таким, как я себе его представлял, произносящим пламенную речь перед толпой на Красной площади. Встав на деревянный ящик, как на трибуну, я начал свою «речь» в глубокой задумчивости, делая паузы, и постепенно довел себя до исступления. Я знаю, было нечестно с моей стороны похищать внимание публики у всех остальных актеров, но что я мог поделать… Больше всего моей маме полюбился эпизод, где я срываю свои очки и начинаю размахивать ими в воздухе, — на самом деле пару недель тому назад я наблюдал, как это со своей кафедры проделал рабби Гартман. По случайности волосы у меня были той же длины, что у Троцкого, поскольку уже целый месяц мы репетировали «Как важно быть серьезным» в Утремонской средней школе, что не только освобождало меня от занятий латынью с мисс Каупер и уроков химии мистера Гордона, но и давало мне особое разрешение отращивать волосы. Я знал, что Рона Алтроус в роли тети Августы опять затмит всех прочих актеров, как и в прошлом году, когда она играла Леди Макбет — моя гуттаперчевая и вечно взъерошенная подруга Рона, которая могла выразить нашу юношескою ярость пятистопным ямбом, при этом даже не повышая голоса. А вы говорите «юношеская ярость»! В Норсмаунтской школе репетировали «Суровое испытание с Эстер в роли Ребекки Нёрс и искрометной Анной Фёрштенберг в роли Элизабет Проктор. В постановке Мариона Андре этих милых пышек, наряженных в пуританские платья, на самом деле охватило безумие. Брайна Ситринбойм в роли Ханы Сенеш, ожидающей казни в гестапо, была единственной женщиной на сцене, которая заставила меня хотеть смерти, а сейчас, в «Суровом испытании», столь многие из них должны были взойти на костер. Но я ненавидел этого Мариона Андре. На показе «Дибука» 1937 года в ИМХА он поднял на смех декорации. Ну и что, если могильные камни не настоящие? Все остальное снималось на натуре, в самом сердце предвоенной Польши, а потом актеры погибли во время войны — по крайней мере, некоторые из них, я тоже стану снимать идишские фильмы, когда закончу колледж, а может, даже и раньше, поскольку Джулс Дассен, который женат на Мелине Меркури, только что приобрел права на «Последнего из праведников, и он собирается поставить его целиком на идише.
Чего мне действительно хотелось, так это сделать на сцене что-то свое, перестать получать оценки за разученный мною чужой репертуар, мне хотелось придумывать по ходу дела, сыграть Троцкого, не боясь осуждения. Разве мамин истерический хохот не служил доказательством того, что я и в самом деле способен на это? Пришло время действовать.
«Мне шестнадцать лет, — так начиналось письмо, — и последние пять лет я принимаю участие в днях памяти еврейских мучеников. Должен отметить, что мемориальная программа нынешнего года меня разочаровала, я считаю ее невнятной».
Это первый раз, продолжал истец, что пригласили двух основных докладчиков — поэта Якова Глатштейна, чтобы выступить с официальным обращением на идише, и еще одного, чтобы обратиться к публике по-английски, последнее, по-видимому, для привлечения молодежной аудитории. Однако, как может засвидетельствовать самый младший представитель этой аудитории, эта стратегия провалилась. Большинство пришедших не нужно было увещевать по-английски вспомнить свою погибшую родню.
«Дорогой Давид, — очень скоро пришел ответ от Леона Кроница, возглавлявшего Восточный регион канадского Еврейского конгресса, — возможно, Вы правы… и нам не удалось привлечь к участию в днях памяти не говорящую на идише публику. Но не могли бы Вы нам сообщить, что именно предприняли бы для этого Вы?»
Что бы я предпринял? Я скажу вам, что я предпринял бы! Я бы выбросил на помойку весь этот мертвый формат и начал бы все с нуля. Какой молодой человек в здравом уме придет, чтоб выслушать не одну лекцию, а целых две? Кого интересует, что некий кантор сделал из поминальной молитвы арию? Что шесть вертлявых школьников позвали зажечь шесть символических свечей? Единственный настоящий момент был тогда, когда все поднялись и запели «Партизанский гимн», но ради этого не требуется организовывать массовое сборище нацистского образца. Привлечь молодежь было бы можно, если дать ей рассказать историю, сыграть, встряхнуться. Ведь, в конце концов, это наша история! Кто написал «Партизанский гимн», разве не Гирш Глик? Он родился в 1922 году. Значит, он его написал в возрасте двадцати одного года. Сколько лет было Мордехаю Анелевичу, возглавившему восстание в Варшавском гетто? Двадцать четыре. Что я предпринял бы? Верните идишу молодость. Вложите идиш туда, где ему место, — в уста людей, способных встать на борьбу.
И я уже знал, кем будут мои братья по славе, ибо зарождалось неведомое Леону Кроницу движение за возвращение идиша, без конгрессов и без компромиссов. Он не знал о еще одном отосланном мною письме, моем первом письме на идише человеку моего возраста. Его звали Габби Трунк, из Нью-Йорка, мы провели вместе воскресный вечер за игрой в электропоезд, ширококолейный «Американ флайер» с двойным трансформатором, к которому он, истовый бундовец, был безразличен, да и я этот поезд, по правде сказать, тоже уже перерос; на самом же деле вечер доставил нам такое удовольствие потому, что мы решили говорить между собой на идише. Неловкость возникла, когда вдруг открылось его лагерное прошлое. Если ему пятнадцать, как он мог оказаться в концлагере? Может быть, в лагере для перемещенных лиц? Другие бундовцы моего возраста, такие как Хаскл, тоже родились на Другой Стороне. Оказалось, что Габби имел в виду лагерь Гемшех, [317]«Продолжение» (иврит).
бундовский летний лагерь в штате Нью-Йорк, куда мама решила меня не отправлять, поскольку туда поехали дети Артура Лермера, но сама она лагерь называла зумер-колонье, летняя колония. Сойдясь с Габби поближе, мы остановились на нейтрально звучащем «кемп».
В ночь отъезда Габби в Нью-Йорк я написал ему письмо. Я предложил создать собственный идишский журнал. Габби зачитал мое письмо своим одноклассникам на уроке идиша в Еврейской учительской семинарии, и преподаватель, доктор Мордке Шехтер, убедил их принять вызов. Двадцатью годами раньше, напомнил он им, Уриэль Вайнрайх основал и стал выпускать Югнтруф, «Призыв юности» — отличное название для журнала. Зачем же на этом останавливаться? Югнтруф сможет мобилизовать говорящую на идише молодежь всего мира. Таким образом, на уроке идиша сложилась предварительная редакция призыва к действию, который опубликовали все идишские газеты свободного мира, а через сеть лагерей Гемшех мы создали отделения в Нью-Йорке, Филадельфии, Монреале и Торонто. Международное идишское молодежное движение.
Вызвав Югнтруф из небытия, мы стали учредителями Монреальской еврейской молодежной конференции (MJYC, поизносится как «Майк») вместе с Молодежью Бней Брит [321]Бней Брит («Сыновья Завета») — одна из наиболее известных и старейших еврейских общественных организаций, основана в Нью-Йорке в 1853 г.
(из ассимилированных семей), Пирхей Агудат Исраэль [322]Молодежная организация Агудат Исраэлъ.
(из мира ешив), тремя отделениями Молодежи Объединенной синагоги (из консервативных синагог) и, самое главное, сионистскими молодежными движениями Бейтар, [324]Бейтар (сокр. от «Брит Йосеф Трумпельдор» — «Союз Йосефа Трумпельдора») — молодежная ревизионистская организация, основана в Риге в 1923 г.
Бней Акива, [325]Бней Акива («Сыновья Акивы») — молодежное крыло религиозно-сионистского рабочего движения, названное в честь талмудического мудреца рабби Акивы, основано в Иерусалиме в 1929 г.
Дрор, [326]Дрор («Свобода») — сионистско-социалистичес-кое движение, основано в 1917 г. в России.
Га-боним, [327]Га-боним («Строители») — молодежное еврейское движение, основано в 1929 г. в Великобритании.
Молодая Иудея, Га-Шомер га-цаир. [329]Га-Шомер га-цаир («Юный страж») — молодежное левосоциалистическое сионистское движение, основано в 1916 г. в Австро-Венгрии.
Анна Фёрштенберг принадлежала к Га-Шомер га-цаир и в соответствии с марксистским учением обходилась без макияжа и бюстгальтера, а я был счастлив называться лакеем буржуазного капитализма, лишь бы Анна приняла участие в первом в истории праздновании годовщины восстания в Варшавском гетто, организованном еврейской молодежью. Молодежь написала сценарий и поставила представление. (Монреаль, как и Вильно, был сверхорганизованной общиной. Даже взбунтовавшись, вы просто оказывались на каком-то другом участке политического спектра. А каков был этот спектр! Ведь можно было сбежать из любавичской ешивы и в итоге очутиться с половой щеткой в руках в кен, гнезде, Га-Шомер га-цаир — каждую пятницу, по вечерам.) Как выяснилось, импровизировать на сцене куда легче, чем работать в комиссии. Текст нашего меморандума пришлось редактировать еще целый месяц, поскольку нужно было учесть точку зрения каждого, и мы никак не могли прийти к согласию относительно того, как уравновесить идиш, иврит и английский. Бундовцы и я настаивали на том, что язык мучеников, идиш, достоин особого места. Анна возражала, что избыток идиша отпугнет молодежь, которую мы так стремимся привлечь.
Управлять нашим местным отделением Югнтруф было не менее сложной задачей. Чем еще было заниматься, кроме рассылки писем? К счастью, наша учредительная конференция должна была открыться в воскресенье, 30 августа, в Нью-Йорке, и набралось немало важных дел, которые было необходимо распределить. Нью-йоркское отделение, вдохновляемое доктором Шехтером, назначило каждого каким-то ответственным лицом, с официальным наименованием должности, эту практику Анна, когда я стал хвастать перед ней, безжалостно высмеяла. Поэтому я скрыл от нее, что, как Главному Инициатору, мне было поручено председательствовать на открытии конференции и произнести приветственную речь.
Мы поехали на поезде, вся комиссия, и Рейзл Фишман была запевалой. То, как на нас смотрели другие пассажиры, напомнило мне мамину историю о летнем лагере в окрестностях Кракова, где песнями на идише она вместе с виленской группой склонили на свою сторону ассимилированных «ополяченных» еврейских студентов. Теперь настала моя очередь.
Мы встретились в главном зале Института ИВО на углу Пятой авеню и 86-й стрит, в воскресенье, когда ИВО обычно был закрыт. Комиссия по украшению повесила большой лозунг над возвышением, гласивший: «Первая заповедь — говори на идише», и еще один над портретами основателей — где были, среди прочих, портреты Зигмунда Фрейда и Альберта Эйнштейна — с цитатой из поэта Мани Лейба: «И евреи говорят на идише, и идиш так прекрасен».
В эту субботу я впервые встретился с доктором Шехтером и был поражен тем, насколько пылкая риторика его статей и писем не соответствовала его внешности. Он был маленького роста, лысеющий и смотрелся очень по-восточноевропейски. Тем не менее на этот раз выступать и голосовать разрешалось только молодым, и сейчас, в виде исключения, нас в этом зале было больше, чем лысых голов и седых бород. Ради такого торжественного случая все мы приоделись, даже Габби.
Молодежь как авангард перемен — такова была тема моего приветственного выступления; я произнес свою речь с величайшей убедительностью, без единого подглядывания в свои карточки 3×5 и не забыв уроков красноречия, вбитых в меня мастером идишского слова Герцем Гроссбардом на индивидуальных занятиях, которые, чтобы вы знали, устроила мама в качестве поддержки Гроссбарда, ведь на доходы чтеца высокой литературы существовать он не мог. Если бы не смущение, я бы стащил с носа очки. За этим последовало чтение многочисленных отчетов, последним из которых был отчет пятнадцатилетнего Берла Пинчука о публикациях. Берл рекомендовал, чтобы мы, по причине отсутствия средств, выпускали журнал в трафаретной печати, но тут со своего места вдруг вскочил Мордехай (Матвей) Бернштейн, представлявший Еврейский социалистический Альянс, и попросил у меня слова. Взойдя на помост, Бернштейн поклялся перед всей ассамблеей от имени старшего поколения, мильонендике масн, [334]«Миллионных масс» (идиш).
миллионов евреев Большого Нью-Йорка собрать для нас пятьсот долларов, чтоб Югнтруф вышел в свет настоящим типографским журналом. Он был великолепен. Мне казалось, что я в прошлом, в Варшаве на первомайском митинге.
Перед самым перерывом на обед Лейбл Зильберштром, старше нас эдак лет на пять, зачитал «Призыв Югнтруфа к действию», и каждый, кто был готов его подписать, получал право голоса на послеобеденных дискуссиях. Главной задачей конференции было принятие нашей конституции, что должно было превратить нас в полноценное движение.
Никогда прежде я не видел, чтоб идишское заседание проводилось таким образом. Вооруженная протокольными правилами, которые загодя напечатал на машинке доктор Шехтер, консультационная комиссия представила делегатам наши десять принципов, каждый из которых по очереди ставился на голосование, и даже знай я идишские термины, я не мог бы принять в этом участия, поскольку, в отличие от большинства делегатов, никогда не был членом студенческого комитета и никогда не изучал «Правила порядка Роберта», и поэтому совершенно не имел представления, что такое «дружеская поправка» или когда можно ставить вопрос, а по тому, как Матвей Бернштейн шептал что-то на ухо историку Исайе Трунку, отцу Габби, я понял, что старшее, рожденное в Европе, поколение тоже находится в полнейшем замешательстве, и благодаря логике и строгости этих правил не разгорелась битва за принцип номер девять, призывавший к изгнанию любого члена, «стиль жизни которого не соответствует основополагающим принципам движения», и только Тамар Миллер с ее невероятным тактом и упорством, председательствовавшая на послеобеденном заседании, заставила нас принять менее жесткую формулировку. Югнтруф был школой гражданского повиновения.
Ближе к концу дня произошло еще два события. Первое, ко мне подошел Лейбл Зильберштром и сказал, обращаясь на «вы»: «Фрайнд Роскис, [336]«Товарищ (или друг) Роскис» (идиш).
вам, как основателю движения, не подобает говорить на идише с английским акцентом. Вы должны тренироваться перед зеркалом произносить рейш». Второе, доктор Шехтер представил меня легендарному Максу Вайнрайху, основателю ИВО, который похвалил мою речь, а потом, сурово взглянув на меня своим единственным зрячим глазом, произнес: «Фрайнд Роскис, ди идиш-форшунг дарф айх гобн, идишистика нуждается в вас». Неважно, что я планировал стать самым молодым идишским кинорежиссером в истории — либо став учеником Жюля Дассена, либо отправившись изучать кинематографию в Лодзь.