Мешок историй (сборник)

Росков Александр Александрович

Лихолетье

Семь годков только, а на руках – Колька да Лелька

 

 

Бабья месть

…Во время войны мы жили очень плохо. Особенно худо было зимой, когда все работы в колхозе завершались. У нас был большой, просторный дом, по вечерам собирался народ. Керосину принесут, сидят прядут.

Если керосина не было – рассказывают в темноте всякие страшные истории и сказки. Молодые мужики и ребята все ушли на войну, в деревне только девки да бабы остались. Молодых вдов было много – похоронки приходили.

Есть было нечего, печи топить нечем. У кого какая скотина была – от бескормицы пала. Воровать в колхозе боялись – за одну картофелину давали год тюрьмы, за свеклину – тоже год. А за два килограмма пшеницы давали семь лет. Охранники ездили на лошадях день и ночь – мужики! – колхозное добро сторожили.

И вот один охранник до того был вредный – его Поганкой прозвали. Он на тех, кто чего-нибудь стащит, свою «управу» придумал.

Поедет в поле на коне, коня спрячет где-нибудь и сам залезет в стог или скирду. Пойдут бабы сено для своей скотины воровать – он вылезет, разгонит всех, а одну сцапает и сделает с ней все, что хочет. Снасильничает то есть. И поди попробуй кому пожалуйся – посадят ведь за воровство.

И вот одна баба от Поганки забрюхатела, родила. За аборты тогда тоже в тюрьму сажали, но несколько баб от него аборты подпольно сделали. И до чего все злые были на этого Поганку – сказать словами нельзя.

И однажды, после того как он одну девку бабой сделал, решили ему женщины отомстить.

Один раз, специально, чтобы Поганка видел, человек восемь баб пошли с веревками в поле – будто сено воровать. Дело было в начале зимы, поземка уже мела, смеркалось на улице. Ну, Поганка на коня – да потихоньку за ними.

И когда он внезапно выскочил на баб возле скирды в темноте, те, вместо того чтобы разбежаться, всей кучей навалились на него. Навалились, наподдавали ему как могли. А потом взяли палку длинную и просунули ему в рукава, чтобы он как чучело был, чтобы руками не мог пошевелить. Вдобавок сняли штаны и все его «хозяйство» оголили. Штаны-то не совсем сняли, а спустили до колена, чтобы они ему идти мешали. И бабы разбежались кто куда.

Поганка пока таким макаром, с растопыренными, как у пугала, руками и снятыми штанами, до деревни добирался – «хозяйство»-то у него подмерзло, подпортилось. Две недели он в больнице лежал. Но потом ни на кого из баб не указал. Да и не стал доказывать: стыдно, наверное, было, что его таким посмешищем выставили, без штанов.

Потом война еще года полтора шла, и Поганка опять охранником работал.

Но никто из женщин уже больше не брюхател от него и абортов не делал.

А после войны мы в Архангельскую область переехали.

Н.И. Писанчина, п/о Емецк, Холмогорский район

 

«Бородавка» для затравки

Я хочу поведать одну бывальщину, мне ее рассказала одна 85-летняя бабуля, которой уже нет в живых.

В деревне жила молоденькая девушка со своими родителями. Девушка была на выданье. За ней ухлестывал местный паренек. И стал ее звать замуж. Но девушка и не отказывала, и согласия не давала. Понял паренек, что за этим что-то скрывается, а ему уж больно девушка нравилась.

Раньше по деревням ходили странницы. Парень нарядился в одежду странницы и поздним вечером пожаловал к родителям девушки. «Странница» попросилась переночевать. Естественно, в ночлеге ей не отказали. Накормили, напоили чаем, расспросили о житье-бытье, куда она направляется, и стали укладываться.

Вскоре все улеглись спать.

«Странница» повела тихий разговор с девушкой. Ходишь ли на вечеринки? Есть ли задушевная подружка, дружок и т. д. и т. п. Девушка призналась, что есть паренек, который ей очень нравится, зовет замуж.

– А ты как на это смотришь?

– Да не могу решиться.

– Так в чем же дело?

– Есть у меня дефект: на причинном месте сидит бородавка.

«Странница» сказала, что это не причина.

– Я до старости прожила с бородавкой, замуж вышла, детей нарожала, всех вырастила. А ты потрогай мою бородавку. – «Странница» взяла руку девушки и положила на свою «бородавку».

Девушка аж испугалась, насколько велика была «бородавка», и подумала: «Надо же, с таким дефектом странница прожила всю жизнь».

На этом они закончили разговор, отвернулись в разные стороны и заснули.

«Странница» утром раненько встала и довольная отправилась в путь-дорожку. А вечером нагрянули сваты и безо всяких проволочек высватали девушку за того самого паренька.

Пенсионерка Н. К., с. Карпогоры, Пинежский район Архангельской области

 

Деревня наша – волчий угол

 

Чем старше становишься, тем чаще детство вспоминается: родная деревня, речка, из которой мы в летние месяцы вылезать не хотели, лес, куда по грибы да ягоды ходили… И еще почему-то вспоминаются… волки.

 

Волки и… гармоника

Случай, о котором я хочу рассказать, произошел очень давно, и было мне тогда годочков семь или восемь. Стояла зимняя ночь. И наша семья как-то вдруг разом проснулась. А проснулись-то мы из-за гармошки. Где-то в ночи на подходе к деревне она не играла, а как-то странно то ли рыдала, то ли всхлипывала.

И все мы с тревогой подумали об одном: о Сашке. Сашка – мой старший брат. Он дружил с девушкой, которая жила в пяти километрах от нас. Сашки дома не оказалось. Он вечером ушел к невесте на посиделки. А уже поздняя ночь. Мы прильнули к окнам и стали гадать: Сашкина ли это гармонь «рыдает»? Вроде бы нет. Сашка никогда так не играл…

А ночь была лунная, и мы увидели брата издалека. Он шел по улице, играл на гармошке, а за ним след в след – два волка. И эти два волка, плетясь за братом, жутко подвывали.

Отец встрепенулся, схватил топор – и на улицу.

А я в окно видела, как отец распахнул перед Сашкой калитку и, едва тот оказался во дворе, захлопнул ее.

А потом я видела, что брат мой сделал еще два-три шага, выронил гармонику и, как подкошенный, повалился в снег.

Оказывается, Сашка потерял сознание.

А когда он пришел в себя, то вот что рассказал…

Волки его встретили, когда он возвращался домой. Они стояли у него на пути, будто заранее поджидая, и угрожающе скалили зубы.

Погибель была неминучая. И тогда мой братец схватился за свою хромку, заиграл что-то плясовое и пошел на зверей. Волки расступились и двинулись за ним. И тут Сашка услышал волчье подвывание, звери как бы подпевали гармошке. Так втроем они и шли целых два километра. Потом братец мой уж и мелодии-то все забыл, и просто дергал туда-сюда свою гармошку.

Вот такая история произошла с моим братом. И я до сих пор не пойму, почему волки не тронули Сашку. Неужели звуки гармоники их заворожили?

 

«Наши» волки хорошие, а «не наши» – плохие

Вот слышала я, что медвежьими углами захолустные места называют. А мою родину можно было бы назвать углом волчьим.

Как-то родители сказали, чтоб я с детьми шла в лес за брусникой. Нас, детишек, было семеро, а я – старшая, девять лет. Дошли до леса, а брусники там видимо-невидимо. Берем, перекликаемся. И вдруг Катя кричит мне:

– Тая! Тут собачки маленькие бегают.

Я подошла, поглядела – верно. Только на собачонков-то щенки не похожие. Но я сразу-то не испугалась, пока, собирая ягоды, не натолкнулась на нору под корневищем большого дерева. Вход был широкий.

Вот тут-то и вспомнила, что отец говорил про логовище волков… И я стала скликать ребятишек. Когда мы уходили, волчата долго бежали за нами, играя. Я знала от отца, что волчица должна быть где-то рядом и следит за нами. Кричу на ребят:

– Не трогайте их! Нельзя! И не вздумайте в них чем-нибудь бросить…

Мы отбежали от этого места метров двести и услышали волчий вой. Это мать-волчица сзывала разбежавшихся волчат. А щенки, как только услышали мать, так все разом побежали назад.

Мы пришли домой во время обеда и рассказали все родителям. Мужчины пошли в лес с ружьем. Но логовище оказалось пустым. Волчица увела щенков в другое место.

Когда я стала подрастать, то о волках узнавала все больше и больше.

Оказывается, есть волки «наши» и «не наши». «Наши» – это те, что в нашем лесу живут, недалеко от деревни. И узнала я, что «наши» волки хорошие, а «не наши» – плохие.

Наши волки ходили на охоту километров за пять-шесть. И там ловили овец и телят. Знала я, что волки очень много мяса глотают, а придя в логовище, это мясо отрыгивают, чтоб накормить щенков. Носят волки свою добычу в зубах – сама видела.

В нашей деревне «наши» волки скот не трогали. Зимами в соседних деревнях всех собак переимают, а наши собаки – целы.

 

Коровья тактика обороны

Был интересный случай: я пасла домашних коров с телятами. Коров было пятнадцать, а телят – пять.

Ну, пасла я, значит… Да и утомилась. Да и задремала. Знойно было очень. Коровы тоже все лежали. И вдруг слышу рев невообразимый.

Вскочила я на ноги, гляжу, а коровы-то кружком выстроились, а я и телята – в центре этого круга.

А коровы ревут по-страшному, головы – до земли, рога свои, как вилы, выставили. А еще вижу, что за этим живым коровьим кругом пляшет, мечется волк, к телятам прорваться норовит.

Ну, я и закричала.

И на мой крик и на рев коров прибежал дед Анисим. Волк и отступил, ушел к лесу.

Вот ведь в военных книжках писали про круговую оборону. В самом деле, «кругом»-то обороняться легче, когда повсюду враги. Только откуда коровы-то про это знают? А может, это военные люди тактику обороны у коров переняли?..

 

Провожатые

Ох уж эти волки! Вспомнить страшно.

Училась я в восьмом классе в районном центре. А до райцентра было 25 километров. От родной деревни мне приходилось идти до деревни Валовая шесть километров, где меня дожидалась одноклассница Шура, и дальше мы уже шли ночью вдвоем, чтоб успеть к десяти утра в школу.

Конечно же, приходилось принимать меры предосторожности от волков. В дорогу мне давали два снопа тресты льна. Это если повстречаются волки, то я должна буду жечь снопы, которые были очень плотно увязаны, чтоб дольше горели.

И такой путь я проделывала раз в неделю. А там, в райцентре, я жила у бабы Луши. Мои родители ей платили за это.

Так вот, на этот раз до одноклассницы Шуры я добралась без приключений. А дальше мы вместе пошли. И снопов у нас стало уже четыре. Мать Шуры что-то нас не отпускала, все плакала. Но мы все-таки ушли.

Шли лесом, как вдруг видим, две собаки идут навстречу. На волков мы не подумали. От нас до них оставалось метров пятьдесят, когда я все поняла и закричала:

– Зажигай!

Снопы не сразу, но загорелись.

Обратно идти – далеко, вперед – два километра.

Стали махать горящими снопами, волки нас пропустили, но пошли за нами. Шли мы медленно, взад пятками. Это от страха: снопы горели, а идти еще далеко. У нас с собой было мясо, сало, хлеб. Бросали зверям, и, пока они ели, мы принимались бежать. Скормили волкам все, что было. И уж деревню видно. Но до нее еще надо дойти. А как? И стали мы жечь книги, тетради, рукавички…

Едва дотянули до крайнего дома. А там еще и не открывают. Уж больно дед подозрительный попался. Открыл, увидел наших провожатых и опешил. А мы все еще отбиваемся от волков горящими рукавичками…

Утром нас увезла в школу попутная машина. Пришли мы на третий урок обгоревшие, грязные. Галина Петровна, учительница, даже испугалась. Сообщила обо всем родителям. После этого наши отцы провожали нас до школы по очереди. Было это в 1948 году.

 

Как я волка застегнула

Много раз удавалось от волков уходить, но вот однажды мне показалось, что пришел мой конец.

Было мне восемнадцать, когда я стала работать заведующей столовой на лесоучастке. И вся финансовая ответственность была на мне. Я даже с отдельных общепитовских точек должна была деньги собирать.

Однажды я поехала верхом на коне за выручкой на отдаленный участок. В ту-то сторону доехала хорошо, а вот обратно… Дело было к вечеру, и меня стали уговаривать, чтоб я не ехала, а подождала до утра, потому что егерь видел большую стаю волков.

Но я поехала. Правда, дед Матвей, конюх лесоучастка, дал мне плетку. Сказал, что в конец ее вплетена свинцовая проволока. Но я этому не придала значения. Для меня все плетки одинаковые.

Еду, значит. До лесопункта оставалось два километра, как вдруг конь подо мной осел на задние ноги. Всхрапнул, взвился на дыбы и – понес. Я оглянулась – волки.

Много волков! И все за мной гонятся. А впереди – вожак. Он быстро настигал нас. Нагнал и стал то слева заходить, то справа. Куда уж он метил – не знаю. Но когда он в очередной раз зашел справа от лошади и, как мне показалось, намеревался сделать прыжок, я совершенно неосознанно взмахнула плеткой и ударила зверя. Волк взвизгнул и стал отставать. А вскоре я на коне в поселок вылетела.

А назавтра дед Матвей приехал. Рассказывал, что видел много крови на дороге и решил, что это со мной приключилась беда. Когда я ему рассказала все в подробностях, он заключение сделал:

– Выходит, ты, девка, застегнула волка-то… Выходит, моя плеточка со свинчаточкой спасла тебя.

Т.И. Лодыгина, г. Северодвинск

 

Семь годков только, а на руках – Колька да Лелька

 

Детство мое на войну пришлось. Отец в первые же дни на фронт ушел, а нас, детей, у мамы на руках четверо осталось: старшему Жене 11 лет исполнилось, а младшей Ольге – всего годик. А мы с Колькой – посередине. Пришлось нам из райцентра в деревню переехать и в колхозе маме работать. Летом она вместе с Женей на сенокос по маленьким речкам уходила, да не на день или два, а неделями дома не появлялась.

Тогда весь дом с русской печью, брат с сестрой да коза Нюрка находились на моем попечении. А мне и самому-то было тогда 7 годиков.

Самая большая проблема в то время была – чем брата с сестрой кормить. Выручала коза Нюрка…

 

Ты упряма, я упрям: беды делим пополам

Козу без веревки на улицу отпускать было нельзя: кругом поля колхозные да огороды соседей, потому ее нужно было или пасти где-нибудь, или на веревку к колу привязывать где-либо в логу или на поле, пущенном под пар. А так как травы было мало, то козу за день нужно было перевязывать на другое место раза два-три.

Иногда я это делать забывал, или козе трава не нравилась, и тогда встречала она меня вечером рогами. Много раз катала меня по земле и так натычет, что я никак не успевал на ноги вскочить и отбежать на безопасное расстояние.

Не коза, а дьявол: сама – большая, белая, а рога-а – страсть… Не сходились мы с ней характерами, разве что упрямством были оба не обделены. Мне-то волей-неволей надлежало быть упрямее ее, иначе семья без еды останется.

В поле и из поля я водил ее на длинной веревке, чтобы всегда была возможность успеть вскочить на изгородь и уберечься от ее рогов. Короче, ни на одну минуту расслабляться с ней было нельзя.

 

Игровой наехал пыл: про козу я позабыл

В тот день я с Ольгой на руках ушел в соседнюю деревню и там с друзьями заигрался. Сестру чем-то покормил и тут же на улице спать уложил. Она долго проспала, а когда проснулась и заплакала, то и я спохватился, что время уже к вечеру, а козу за день так и не перевязал. А раз так, то и молока мало даст, – я ее норов уже изучил. Быстро Лельку (так тогда в деревне всех Олей называли) домой притащил, в люльку-зыбку положил, покачав, успокоил, сам крикнул заигравшегося брата Кольку, чтоб за сестрой присмотрел, и побежал за козой.

Почему-то в этот раз я впервые боялся за ней идти, словно чувствовал перед ней вину.

Еще издали, с угора, увидел, что Нюрка стоит, натянув веревку, а кругом словно циркулем круг очерчен вытоптанной за день земли без единой травинки.

Нюрка за мной внимательно наблюдала, когда расшатывал кол, к которому она была привязана. Кол долго не поддавался, а когда зашатался, выдернуть его из земли не успел. Коза, наклонив рогатую голову, рывком бросилась на меня.

Я бросил кол и во всю прыть пустился от нее. Отбежав за границу круга, остановился и оглянулся в надежде, что веревка с колом остановят Нюрку. Но кол с маху вылетел из земли, коза от сильного рывка упала на землю, но тут же вскочила и пуще прежнего погналась за мной, волоча за собой веревку с колом.

Я помчался что есть духу в деревню, вскочил на крыльцо дома, закрыл двери на засов. Не догнавшая меня коза часто и шумно дышала на крыльце. Когда немного оба отдышались и успокоились, я с большой осторожностью притянул козу за веревку к ступенькам лестницы, привязал ее, дал пойла и стал доить. Но если раньше все обходилось, то на этот раз Нюрка не простила мне дневную обиду. Когда, закончив доить, я приготовился встать на ноги, она вдруг лягнула ногой прямо по чашке с молоком. В тот вечер она оставила нас без еды.

Потом еще случались подобные выходки, за что я ее лупил. Но Нюрка была неглупа, хорошо доилась, молоко было очень вкусным, и жила она у нас очень долго.

Когда вернувшийся с войны отец вынужден был сдать ее в счет зачета сельхозналога (тогда каждому хозяйству требовалось отдать государству мясо, молоко, яйца, шерсть, шкуру), то и тут она сумела сбежать с баржи заготовителей и вернуться домой.

 

Зыбка для Лельки, но качнулись и мы с Колькой…

Может, кто и позабыл, что такое зыбка: это люлька, качалка. Ее по-разному называют, а предназначена она для укачивания малыша. Обычно в ней не одно поколение ребятишек вырастало, так как переходила от родителей к детям, иногда – от соседа к соседу.

У нас красивая зыбка была: сделана из легких дощечек, угловые столбики и передняя более высокая стенка были резными. К зыбке сыромятными ремешками в четырех местах были привязаны две красиво изогнутые черемуховые в коре дуги, которые, в свою очередь, крепились тонкими веревочками к березовой оглобле (очепу) за длинный тонкий конец. Толстый конец оглобли был просунут в кольцо, ввернутое в матицу, и упирался в потолок.

Считалось, что в зыбке ребенок спокойнее спал, чем в кроватке-качалке. А еще оглоблю на очеп требовалось унести втихаря, то есть украсть.

В то лето мама со старшим сыном Женей была опять на дальнем сенокосе, а мы втроем управлялись самостоятельно. Скоро они уже должны были вернуться совсем домой, как у нас случилось ЧП.

Я тогда сам-то невелик был, потому, укачивая сестру, нет-нет да и вскакивал босыми ногами на край зыбки и, держась за черемуховые дуги, качался вместе с ней. Оглобля, видимо, была крепкой, или я немного весил…

Как-то раз Ольга долго не засыпала и, устав качать зыбку, я вздумал покачаться и сам. Но пятилетний брат был рядом, увидел это и тут же с другой стороны ухватился за дуги.

Я закричал на него, чтоб не лез, он огрызнулся, что тоже хочет покачаться.

Люлька, поднявшись вверх, уже опустилась вниз, стукнулась об пол, немного приподнялась, и над нами что-то треснуло.

Зыбка плюхнулась на пол, меня чем-то огрело по боку, на минуту стало тихо, только входная дверь хлопнула: это Никола удрал.

Я быстро очухался и бросился к зыбке, схватил сестру на руки, начал укачивать уже на руках, но она не плакала и не была испугана, только внимательно на меня смотрела. Положив ее поперек кровати и дав соску, снова подошел к зыбке. Как таковой ее не стало: лежали по отдельности дощечки, валялись обломки очепа, – целыми были только две дуги…

Я нашел на улице плачущего Кольку, хотел наброситься на него с руганью, но передумал, успокоил, как мог, и мы вместе стали думать, как быть.

Потом собрали обломки и запрятали под горницу, чтоб мама не увидела.

Но вернувшиеся через несколько дней с сенокоса мать с братом сразу же обнаружили пропажу. Мы сначала отмалчивались, потом поплакали и все же сознались. Видя, что все обошлось с нами и с Лелькой, мать, поворчав, перестала нас ругать.

Валентин Мокеев, с. Верхняя Тойма, Архангельская область

 

Мой дядя самых честных правил

 

На базе служил ямщиком

Морозным и темным предновогодним вечером 195… года ехали мы в гости к дяде Васе, чтобы помыться в баньке и посидеть за праздничным столом.

По дороге дядя Вася, занявший место возницы, заснул с вожжами в руках.

Кобыла по кличке Верба слегка сбилась с дороги, сани накренились, и я оказался в сугробе.

Завернутый в большой шерстяной платок, я лежал на спине и чувствовал, как сквозь щелку, оставленную для глаз, проникает снег.

Под собой я уже не ощущал тепла родительских колен, не пахло овчинным тулупом, который еще несколько мгновений назад скрывал меня от всего мира. Я видел черное небо, звезды и сверкающие снежинки на отвороте платка.

Задремавшие в тепле мои родители не сразу сообразили, что случилось.

Но все обошлось благополучно и в памяти осталось как семейное предание.

Дядя Вася числился возчиком и конюхом районной ликероводочной базы, которой заведовал мой отец. Но все обязанности и права по уходу за лошадью мой отец и дядя Вася делили поровну.

Они оба, когда у кого было время, убирали навоз из конюшни, скребли лошадь щеткой, мыли ее, кормили. Запрягали, когда кому требовалось, хоть по служебной, хоть по личной надобности.

Нельзя сказать, чтобы они совсем уж заездили лошадку. Выглядела она всегда сытой, ухоженной и в положенное время производила на свет потомство.

 

Пил кровь, как водицу

Мастером на все руки казался мне дядька. Отец тоже многое умел: подшивал обувь, чинил часы, гармони и баяны, знал плотничье и столярное ремесла. Но зарезать кабана или подковать лошадь отец поручал дяде Васе. Отец однажды решил зарезать курицу. Голову ей он топором оттяпал, но весь забрызгался кровью; шатаясь, поднялся в квартиру и слабым голосом попросил:

– Мать, налей стопку.

А для дяди Васи забить скотину было праздником.

Перерезав связанному животному горло, он брал чисто вымытое ведро, сцеживал в него кровь из раны и, поднявшись во весь рост, запрокинув голову, пил через край бордовую дымящуюся жижу. Мне было интересно и жутко смотреть, как он утирал рукавом свое мясистое окровавленное лицо, покрытое рыжей щетиной.

– Кому еще? – предлагал он, смеясь, открывая желтые зубы, перемежавшиеся стальными коронками. Никто, конечно, не хотел. А он, свернув из обрывка газеты махорочную цигарку, прикуривал у костра. Отец, держа во рту потухшую папиросу, наливал дяде Васе стакан водки, тот выпивал залпом, без всякой закуски.

 

Обезглавливал бутылки

Работая при таком специфическом заведении, как ликероводочная база, трудно было удержаться от выпивки. Иногда ликероводочный груз прибывал сразу в нескольких вагонах. Отец выпрашивал в разных организациях автомобили, бригады грузчиков. Дядя Вася на время аврала тоже становился грузчиком, беря на себя и роль бригадира.

К концу отгрузки он приходил в кабинет отца со свертком, в котором находилось до десятка отбитых бутылочных горлышек с нетронутыми сургучными печатями. Бутылки тогда закупоривались настоящей пробкой и опечатывались сургучом. Дядя Вася ловким ударом отбивал верх бутылки, водку выливал в ведро, а горлышки приносил отцу как доказательство того, что бутылки разбились в пути или при разгрузке.

Отец, конечно, знал, в чем дело, но составлял акт списания «боя», чтобы было потом чем отчитаться перед ревизией. А обломки хранились в сейфе как вещественное доказательство. Водка шла на угощение по случаю окончания аврала грузчикам и шоферам, а дядя, как я подозреваю, оставлял себе некий запас и где-то его припрятывал. От него часто уже с утра попахивало водкой.

У отца, прошедшего войну, повидавшего всякое, это не вызывало протеста. Вообще в пятидесятые годы борьба с пьянством или курением считалась бы нелепой. Пили и курили всюду: в столовых, банных, буфетах, поездах, в театрах.

Однажды, набегавшись во дворе с соседскими детьми, я заглянул в отцовский кабинет, чтобы попить воды, которая всегда стояла у него на столе в графине. Отца не было, у стола сидел дядя Вася. Он протянул мне стакан. Я отхлебнул, стал задыхаться, залился слезами и заорал. Оказалось, он как раз опохмелялся и так пошутил со мной.

 

Дважды сидел, не зная, за что

В те годы дядя Вася был мужиком в расцвете лет, хотя и числился инвалидом третьей группы. Еще во время первого своего лагерного срока он приобрел болезнь, которая серьезно не проявлялась, просто одолевала излишняя сонливость. Стоило отвлечься от дела и присесть, как он начинал дремать. На собрании, в гостях или среди домашних вдруг ронял голову, засыпал и даже начинал храпеть. Мог заснуть и сидя на телеге, или в санях с вожжами в руках. Зная это за собой, он часто ездил стоя, широко расставляя ноги, чтобы не упасть с повозки.

Первый раз его посадили в 1937 году на десять лет за то, что, беседуя за кружкой пива, поделился со знакомым байкой, будто правительство намерено продать Архангельскую область американцам, как в свое время Аляску. Ночью за ним пришли.

Отбывая срок, он избежал смерти или ранения в бою, но заработал странную болезнь.

После освобождения стал работать возчиком на ликероводочном заводе в Архангельске, возил ящики с водкой. Ехал раз по Троицкому, сидя на передке платформы, груженной ящиками. Тяжеловоз мерно переступал волосатыми ногами по булыжнику. Попрыгивали на камнях колеса телеги, позвякивали бутылки. Задремал дядя. Лошадь была опытной и привычно цокала подковами, топая куда надо. Но на одном из поворотов телегу стукнуло трамвайным вагоном. Ящики попадали.

А Василий Иванович опять загремел в лагерь. На этот раз на четыре года.

 

Был брезглив

Много лет спустя, в конце шестидесятых годов, я был проездом на станции Тихорецкой на Северном Кавказе. Я уже знал, что дядя Вася покинул Север навсегда и доживает свой век в теплых краях. Был у меня и его адрес. Я решил задержаться, чтобы повидаться с ним.

Еще на вокзале, проходя мимо общественного туалета, я услышал голос, который показался мне знакомым. Характерным северным говорком кто-то крепко ругался.

Из-за глинобитной туалетной загородки выскочил и бросился наутек человек, похожий на бродягу, каких на южных вокзалах всегда было много. За ним, потрясая метлой, вышел седой плотный старик в кожаном фартуке. Он был в гневе:

– Уселся на очко и жрет хлеб, скотина! Тут люди по делу, а он жует! В туалете! Перепутал отхожее место со столовой, мать его!

Брезгливым уборщиком станционного туалета оказался, конечно же, дядя Вася. Он неплохо устроился в жаркой и пыльной станице.

Жили они с тетей Зиной в добротном кирпичном доме с отдельной летней кухней, имели сад и огород. Выращивали на продажу фрукты и овощи, цветы.

Кроме этого дохода и пенсии дядька мой получал еще зарплату на вокзале, прогуливаясь туда несколько раз в день, чтобы навести порядок во вверенном ему общественном заведении.

Таким и остался в памяти – седой крепыш с метлой в руках на перроне пропеченного солнцем вокзала.

Юрий Львов, г. Архангельск

 

Красненький скромный платочек

Расскажу вам про давний случай. Было это в одном из колхозов Коношского района после войны. Бабы наши косили тогда гектары за палочки-трудодни. И была среди них молоденькая – Танька. А председателем колхоза работал молодой парень, бывший фронтовик Яков. Обходительный был, всех звал по имени-отчеству.

И вот в то тяжелое время достал председатель из города красных платочков для своих работниц, так сказать, для поощрения. Стоили они один рубль три копейки. И говорит председатель Таньке (по молодости она все время была на затычках, то есть на подхвате, по-настоящему и не кашивала):

– Вот, Татьяна Ивановна, если завтра выкосишь 15 соток, будет тебе шелковый платок в награду, а если – нет, то и подарка не получишь.

Обрадовалась девка председательскому обещанию, ведь жили-то все бедно, а с войны все пообносились. Каждая обнова была к сердцу!

Пришла домой вечером, печь истопила, лепешек напекла. И думает: пойду-ка на пожню, не дожидаясь утра, как бы без подарка не остаться. Бутылку молока да лепешки положила в корзинку – и на покос.

На середине пути протекала река, и через нее новый мост только что построили. Дошла до моста. Спать захотелось. Прилегла на сухие бревнышки, да зашибло горемычную, да так, что проснулась, когда солнце уже высоко стояло.

С перепугу-то побежала в обратную сторону и в деревне оказалась, а не на пожне. Что делать? Пошла прямо в контору к председателю, мол, так и так, хотела как лучше, а вышло все набекрень. А сама плачет горькими слезами.

Пожалел ее Яков, достал красный шелковый платочек и говорит:

– Не плачь, Татьяна Ивановна, подарок ты своим усердием заслужила, носи на здоровье! А вот 15 соток тебе выкосить все-таки придется!

А.А. Шубина, пос. Волошка, Коношский район Архангельской области

 

Две истории

 

Был у меня приятель. Хороший человек. Веселый. И знал он немало историй.

И веселых, и грустных. И рассказывал их всегда с этакой полуулыбочкой.

В прошлом году не стало друга. Умер в одночасье. Не стало хорошего веселого человека. Но истории его остались – я их записал.

 

А она меня поленом

Вот ты спрашиваешь, откуда у меня шрам на лбу… В детстве это было. В крестьянской семье рос. Нас у матки с батькой семеро было дристунов-то. Я как раз посередке. Три сеструхи до меня да три братана после. Родители в колхозе работали, а мы, мал мала меньше, по дому управлялись: за овцами ходили, за курами присматривали да корову обихаживали. На мне с братом ответственность за корову лежала. Шрам-то на лбу – о ней память.

А дело-то было так… Солнышко-то к вечеру клонилось, коровенка к дому пришла. Мы с братом подойник притащили во двор и собрались доить.

А оводов-то в то лето было видимо-невидимо. Одолевали они коровушку. Та хвостом-то и настегивала себя. Ну и мне заодно по физиономии доставалось.

Братан и предложил:

– Давай привяжем к хвосту чего-нибудь потяжелее.

И привязали… полено.

Поначалу корова стояла смирно. Я уж за соски взялся, а она поднатужилась да как хрястнет меня по лбу поленом-то.

…Через час братья только со мной и отводились.

А было это как раз в тот день, когда мне тринадцать годков исполнилось.

 

За что меня мати выпорола

А это было в сорок четвертом году. Мне тогда как раз пятнадцать стукнуло.

Всю зиму я почту по деревням возил. Лошаденка у меня была старая старушка, одежонка худенька, а в животе от голода урчало…

Время военное, дисциплина строгая. Главная почта от нашей избы – в десяти верстах. Бывало, в непогодь и до дому не успевал вернуться. Приходилось ночевать на главной почте.

А жила там при почте женка-бобылка. До войны была замужем полгода. Муж-то пошел воевать, да тут же и сгинул. А она справненькая такая, молоденькая. Говорили, что погуливала.

Обычно-то я у нее на печке ночевал. Так бы оно и шло, да парень один, тоже возчик, меня сбаламутил.

И попал я к ней в постель. Но в самый-то ответственный момент вдруг кто-то в двери почты забарабанил. И меня с чужой кровати будто сдернуло. Так ничего и не получилось. Но самое-то интересное дома было.

Вернулся домой, спать завалился. Проснулся от крика матушкиного:

– Ах ты, потаскун малолетний!

И вицей-то меня, вицей-то…

Оказывается, она разглядела, что сплю-то я в женских панталонах, которые в то время были пребольшой редкостью. Почтарихе-то той подарил панталоны какой-то заезжий любовник. А мне трусики мати моя из старой мешковины сама шила…

Пересказал Александр Мишарин, г. Северодвинск

 

Маманко

 

Жили на Кенозерье три брата: Иван, Победа да Маманко. Первые два были обычные мужики, а третий – чудак. От чудачеств его часто страдали и близкие, и чужие люди. В двадцатые годы, когда начались гонения на духовенство, Маманко был первым в рядах местных безбожников. Было ему в ту пору уже за пятьдесят. Но хулиганил он – молодым не угнаться.

 

Дьяку пришлось завести собаку

Особенно страдал от выходок Маманка деревенский дьячок. Однажды его овцы зашли в открытые ворота усадьбы безбожника. А тот не преминул сделать пакость: переловил всех овец и большими ножницами остриг им уши, а потом отнес их дьяку и еще высобачил того, как мог.

В зимние морозные ночи у дьячка часто примерзали уличные двери. А это значило, что ночью здесь побывал с ведерком воды негодник Маманко.

В Святки безбожник (опять же ночью) лазил на крышу избы дьяка и железным листом или небольшим чураком прикрывал трубу.

Утром дьячиха растопляла печь, а дым-то весь в избу шел. Мучения дьяка кончились только тогда, когда он посадил на цепь в своем огороде здоровенного пса, привезенного специально для него из Каргополя.

 

Вредители стекла выбили

Был Маманко и не дурак выпить. Но в этом деле соблюдал экономию. Не потому, что жадность обуяла, просто натура не позволяла быть расточительным. Брал кринку из-под молока, выливал в нее чекушку водки, крошил туда же кусок житника (домашний хлеб) и хлебал деревянной ложкой крошенку. Пьянел с одной чекушки.

Тут уж берегись жена – она убегала с детьми к соседям. А Маманко покуражится, выбьет для устрашения несколько стекол в окнах и залезет в печь. Там в тепле и проспится. А утром бежит в лавку за стеклом, чтоб выбитые окна застеклить. И продавцу еще пожалуется: – Какие-то вредители ночью стекла выбили.

 

Рая – молодая

Случилась в те годы с Маманком и любовная история. Приехала в деревню красавица Рая. Сблизило их безбожие, хоть и старше он ее был лет на тридцать с гаком. Рая читала лекции по атеизму в избе-читальне. Народу приходило немного, но среди присутствующих первым всегда был местный безбожник. Он больше всех задавал вопросов, а после вел ее домой, к себе, ведь Рая квартировала в семье Маманка. Ей была отведена кровать за занавеской в общей комнате.

При Рае Маманко не матерился, водки не пил, даже табак курил на крылечке. Да только недолго гостила красавица у безбожника. Заболела какой-то страшной болезнью – кажется, дифтерией. Увезли ее по первому снежку в райцентр. И больше о ней в деревне и слыхом не слыхивали.

Память о Маманке сохранили моя бабка и тетки, которых уже давно нет в живых. От них я и услышал эти истории про своего беспутного прадеда Мамонта Петровича Худякова, обычного кенозерского мужика. Может быть, я что-то перепутал, рассказы-то эти слушал в детсткие годы. Пусть простит меня чудаковатый предок, если что не так.

А вспомнить мне его сам Бог велел. Ведь в детстве меня называли не иначе как Вовка Маманков. И я не обижался на такое прозвище.

Владимир Марков, Кенозеро – Архангельск

 

Гулять, так с музыкой!

 

Жила в одной деревне Вологодской области женщина по имени Мария. Состояла она в членах КПСС и, естественно, подчинялась строгой партийной дисциплине.

 

На то Бог дырочку вертел, чтоб нечистый дух летел!

Был у Марии один небольшой грешок, обусловленный индивидуальной особенностью ее организма.

Особенность эта заключалась в том, что нижняя часть ее тела выпускала газы с громким «музыкальным» сопровождением. Причем происходило это независимо от ее желания, в любой момент, где бы эта женщина ни находилась.

Односельчане настолько привыкли к этому, что уже как бы и не замечали, а если кто-то и обращал внимание, то женщина отшучивалась:

– На то Бог дырочку вертел, чтоб нечистый дух летел! Как партийная активистка, она часто ездила в районный центр на различные совещания.

Как-то вместе с председателем колхоза она отправилась на заседание пленума райкома партии. В ходе чтения доклада, когда делегаты слегка подремывали под монотонный голос выступающего, вдруг раздалось громкое «музыкальное сопровождение».

Мигом очнувшиеся от дремоты участники заседания дружно повернули головы в ту сторону, где сидели председатель колхоза и Мария.

Мария, обернувшись к председателю, громко, чтобы слышал весь зал, сказала с деланной укоризной:

– Ой, Василий Иванович, ты ведь чувствовал, что с животом у тебя что-то не в порядке, так вышел бы заранее в фойе!

Председатель, пораженный таким вероломством, не нашелся, что ответить, а только покраснел, как маков цвет.

А на обратном пути в машине пообещал:

– Ну, Марютка, я тебе отомщу!

 

«Партийное задание» Марии в назидание

Прошло время. Приближалось 1 апреля. В последний день марта Василий Иванович пришел на конный двор и приказал конюху завтра с утра всех лошадей запрячь в работу, а для личных поездок никому не давать. А сам утром чуть свет заявился к Марии и сообщил, что из района по телефону ей передали указание срочно явиться в райком партии.

А зачем вызывали, он не объяснил. Позвонить в район и уточнить, в чем дело, она тоже не могла – телефон-то в деревне был только у председателя. Побежала на конюшню, но там ей лошади не дали, сославшись на указание председателя всех лошадей отправить на колхозные работы.

Вот и пошла она пешком до районного центра. Протопала 25 километров, зашла в райком партии, а там никого из ответственных работников нет – все уехали в областной центр на семинар. Один сторож сидел. Объяснила она ему, почему тут оказалась. Почесал сторож в затылке да и позвонил в колхоз Василию Ивановичу, чтобы уточнить, что за незадача такая.

А председатель засмеялся:

– Дай-ка ей трубочку!

Поздравил он Марию с первым апреля да напомнил, что у нее еще корова не доена.

И вновь отправилась она в путь – те же 25 километров берегом реки.

А в деревне председатель еще и встретил ее с насмешкой:

– Вон какая баская пришла, как полтинник сияешь! С музыкой, видать, прогулялась!

Людмила Алексеевна, г. Петрозаводск

 

Жил в деревне нашей мельник

Мое детство прошло в Заручевье на Каргопольщине. После страшной войны все ждали хорошей жизни. Но не тут-то было.

В 1946 году почти весь урожай ушел под снег, убрать сумели только рожь. 10 сентября выпал снег (15–20 см), пошли морозы до 10 градусов. Картошку потом из мерзлой земли доставали. Очень трудная зима была, многие с голоду умирали. По деревням хлынул поток нищих, просили в нашей деревне и свои, а тут еще и чужих прибавилось.

Жил в деревне старик, было ему уж под восемьдесят, все звали его дядей Мишей, на мельнице работал, муку молол. Дом его был одним из самых больших: в нем зимой в старые времена делали пятиметровые мельничные колеса. А летом одну стену разбирали и готовое колесо на улицу вытаскивали. А потом стену на старое место ставили. Но в те времена, о которых я рассказываю, на колеса уже спроса не было.

Дядя Миша жил не богаче других, но нищим всегда подавал, помогал и бедным соседям: то сухарями, то мукой, которую он получал за свою работу на мельнице от местных жителей. Ведь мельница кормила всю округу.

И вот осенью в нашей деревне появилась нищенка, молоденькая девчушка маленького роста. Сколько ей годков было, никто не знал. И откуда она пришла, тоже неведомо было. Звали ее Машей. Потом она незаметно из деревни исчезла.

Но все знающие деревенские бабы стали примечать: уйдет дядя Миша в лес по дрова, а печка у него топится. Посудачили, посудачили и догадались, что девчушку старик пригрел. Успокоились: не умрет с голода, да и дядю Мишу обстирает.

Шло время. И в один прекрасный день эта девчушка удивила всю деревню: родила она крепыша-мальчика. Подивились люди на старого дядю Мишу, посудачили и успокоились.

Но тут случилось невероятное происшествие. В деревне пропала корова колхозная. А убил ее дядя Миша (никто не знал, почему он так сделал). И, чтоб не испортить мясо, он стал подкармливать самых бедных своих сельчан. Тому даст кусочек, другому. В общем, на этом и попался, пострадал от своей доброты – кто-то донес куда следует.

Конечно, исход был известный. В те времена даже за колхозные колоски сажали на три года. А тут колхозная корова… Приехали товарищи из райцентра и увезли старика. Больше о нем никто ничего не слышал. Да и Маша вскоре тоже куда-то пропала. Поставила в дверях стариковских палочку и ушла со своим сыночком в неизвестном направлении.

Алексей Шавалов, Пинежский район, Архангельская область

 

Антошка, Антошка, мохнатая ладошка…

Было это давно, когда еще колхозов не существовало. Деревья в селе стояли аллеями. И был в нашем селе весельчак и балагур Антошка Блинов. Его дед маслобойку держал. Антошка нас всех знал как облупленных. Он мне часто давал жмыхов конопляных. Когда подросла, парень крепко запал мне в душу. Только о нем и думала.

Как-то дома у нас за обедом об Антошке стали плохо говорить, а я за него заступилась:

– Он со всего нашего села самый хороший! А мать моя мне ложкой по лбу стукнула:

– Не заступайся! Он антихрист, он в Бога не верует и девок и парней в какой-то комсомол записывает.

А между тем я приметила, что Антошка постоянно меня глазами ищет. Наведет глаза – и остановится. А я возьму да за чью-нибудь спину спрячусь. А самой-то страсть как на него поглядеть охота. Он такой белобрысенький да кудрявенький. А глаза синие-синие! Только бы в те глаза и глядела! Но боялась родителей: не дай Бог догадаются!

Но вот однажды, в Святки, пришли ко мне две подружки, и стали мы думать, как бы нам погадать.

Мама услыхала наши шептания и говорит:

– Сходите на гумно, там около копен снега много… Выройте яму в снегу, а ночью пойдете дак и присядьте над той ямой… Да чтоб задницы-то голые были… И вы почувствуете, что ваши задницы кто-то оглаживает. Если голой рукой, то муж будет из бедняков, если лохматой – из богатеев.

Нам, девчонкам, показалось, что это гадание очень простое, как раз по нам. Взяли мы лопаты и пошли на гумно. Нашли копну, вырыли яму, метра с полтора глубиной получилась.

Ну, а ночью мы задами, чтоб никто не видел, побежали к яме. Подошли три голубушки, подняли подолы и голые задницы над ямой свесили. Тогда редко кто штаны или трусики носил. Юбки были длинные да шубы из овчины – тепло.

Я сидела посередке, как вдруг почувствовала: что-то лохматое или, может, шерстяное, по заднице проехало. Шепчу девчонкам:

– Ой! Что-то мохнатое…

Одна из подружек говорит:

– А ну-ко подвинься, мне тоже охота мохнатое.

И слегка толкнула меня. А я не удержалась и в яму полетела. А там, в яме-то, меня кто-то схватил. Я как заору!

Девки вскочили и увидели, как что-то косматое меня под себя подминает… И тоже заорали. И с ревом-то меня бросили и побежали в село. А в селе они подняли переполох. Дескать, сами видели, как Дуньку Чугунову леший схватил и под землю поволок.

А лешего того я вскоре признала – Антошка Блинов.

Он говорит:

– Давай скорее выбираться, пока не сбежался народ. Вылезли. Он свою шубу вывернул, она у него была шерстью наверх. И мы пошли к селу. Идем, а тут тропинка к баньке. Мы в баньку зашли – тепло. Антошка с меня шубу снял, а шаль повесил сушить. И ну меня целовать!

Говорит:

– Я-то за тобой все время следил, видел, куда вы с девками с лопатами ходили… Вот и удумал… – И еще сказал: – Знаешь, а ведь теперь тебя за меня замуж отдадут, потому что все узнают, что я с тобой в бане был…

Антошка был старше меня на пять лет, а я совсем молоденькая. И я заплакала. И вдруг слышим шаги бегущих. Мы вышли из баньки, а там семь человек с кольями и вилами. Слышу, мать голосит. Я – к ней. И тут все поняли, что мы из баньки идем. А моя мать пуще того голосить взялась.

А Антошка-то мой умел хорошо говорить. Стал мать успокаивать. Да и я тоже сказала, что ничего этакого он мне не сделал.

А мать свое:

– Все равно позор, коли вместе в бане были.

И тогда Антошка прилюдно объявил:

– Завтра утром сватов засылаю! И мать успокоилась.

И так мы с Антошкой стали мужем и женой. Так вот я его охомутала. А может, он меня?.. А еще я хочу сказать молоденьким: – Гадайте, девчонки, гадайте! Ничего плохого в этом нет. Авось и вам такое счастье будет!

Мария Григорьевна Куликова, Архангельская область, Няндомский район

 

Заскрипит ли в повороте, крутанет в водовороте

 

Моему отцу Быкову Петру Михайловичу стукнуло 90 лет. Веселый человек по жизни и трудяга. Я его даже считаю дальним родственником Козьмы Пруткова. Было в жизни Быкова-старшего несколько любопытных моментов. Один произошел в 1948 году.

Двадцатишестилетним пареньком (правда, женат был) мотался он по районам области по долгу службы. Дисциплина тогда жесткая была – железная рука партии. И пришло ему сообщение, что он должен быть на пленуме райкома партии в Сольвычегодске. Город в то время был районным центром. А он в деревне Рябово, в 60 километрах, в командировке. На дворе – май. На реке Вычегде – полный ледоход. Рябовские угоры непроходимыми стали. А кто командировочному лошадку даст в пору посевной?

 

На маленьком плоту

Петрованушко (так его ласково называла мать) придумал способ добраться до места. Не впервой! Скатил с берега три бревна, перевязал их проволокой, поставил чурку для сиденья, котомку за плечи, жердь в руки – и прощай, Рябово!

Утлый плотик быстро затерло между льдов, и поплыл он по течению. Проплыл Тимасову Гору, Федяково, и после восьми часов плавания замаячило Харитоново.

Отважный путешественник причалил к берегу. Надо ноги поразмять, друзей попроведать, чайком побаловаться. Но отдых короток. Впереди еще 40 километров плавания.

Только от берега отчалил, глядь, на берегу мужик в шляпе, рукой машет, а в другой руке чемодан. Поговорили. Оказывается, знатного лесоруба наградили путевкой на Сольвычегодский курорт. А как туда добраться?

– У меня бутылка «Московской» с собой. Возьми, по пути, – просит он отца.

– А цепляй сбоку еще одно дерево, если не дрейфишь. Вдвоем, понятно, веселее. Песен попоем!

Тронулись в путь. Батяня затянул уверенно:

– Мы вели машины, объезжая мины…

А кругом – хруст, треск, скрежет льда. Бревна из-подо льда, как мины, наверх вылазят. Жутко! Пассажир на чурке ерзает и глаза от страха закрывает. А «капитан» поет себе и уверенно шестом управляет:

– Не дрейфь! Наливай стакан! Где наша не пропадала!

 

Меж крутых бережков

А лесоруб даже из горлышка в стакан попасть не может. Но выпили. Немного ожил пассажир. Вот и Задовая позади, Усть-Виледь, показалась коряжемская стройка.

– Однако ж нас на левый берег отнесло, – забеспокоился отец. – Надо к правому берегу прибиваться, иначе унесет до Котласа.

Двумя шестами стал бороться со льдом. Но куда там! Река Вычегда недаром крутым нравом славится, о том даже в справочниках написано. И выкинуло путешественников на остров Потапов, в затор льда.

– Все. Приплыли! – сказал отец и оглянулся назад. А пассажира-то нет. Только шляпа на воде, меж бревен плота.

Отец среагировал мгновенно и вытащил за воротник пальто упавшего с «судна» курортника. Того от холода и страха колотит.

– Опять твоя водочка пригодилась! – наливая в стакан, проговорил «капитан». – Не горюй, сейчас мои друзья-сплавщики подойдут на лодке, снимут. А у меня до пленума еще часа два в запасе остается.

 

И спасли их из реки сплавщики

Так все и случилось. Сняли их с острова сплавщики, еще чуток водочки плеснули за прибытие да горячим чаем с костра напоили.

А сами долго поверить не могли, что отец на плотике среди льдов 60 километров отмахал:

– И совсем страху не было?

И батяня, на то он и потомок Козьмы Пруткова, схватил багор и на проплывавшее мимо берега бревно прыгнул. И давай на нем балансировать! Да ловко-то как!

– На четырех-то бревнах вообще нечего плыть! Да еще с таким отчаянным напарником. Мы бы с ним и до Белого моря доплыли бы, кабы не в Сольвычегодск надо было!

Позднее меня отец тоже научил на одном бревне плавать да балансировать.

Ему уж тогда 50 лет было, а ловкости – хоть отбавляй! Мы с ним вместе лес ловили в реке на сдачу организациям по договору.

А тот пленум райкома партии в 1948 году вынес Быкову Петру Михайловичу благодарность за безупречную работу.

Николай Петрович Быков, г. Сольвычегодск Архангельской области

 

На овине темной ночью изорвет нечистый в клочья

 

Неучтенный собесом стаж

При начислении пенсии у стариков подсчитывают трудовой стаж. У меня он перевалил за сорок лет: строил дома, ходил с рыбаками в море, ремонтировал пароходы – словом, поработал на своем веку изрядно. Но в те семь годиков, которые собесом не учтены, если я и не совершил трудового подвига, то наверняка сделал больше, чем за всю свою жизнь. Тем и горжусь.

В девять лет, босой и голодный, я бороновал поле, в десять возил навоз, косил травы на сено, в одиннадцать – пахал и сеял, пас телят и коров… С двенадцати до пятнадцати, три осени подряд, мне доверяли сушить в овине снопы ржи, ячменя и овса.

В полночь в овин и взрослых-то, как писал Иван Бунин, арканом не затащишь.

На спор, хоть ставь ты ему на кон ящик водки, закоренелый пьянчужка туда не пойдет. Побоится чертей-огуменников, порожденных в деревнях людским суеверием.

А тут… не чикались, в суровые военные годы заставляли сушить в овине хлеб малолетних пацанов.

 

Полыхали гумна по ночам

Ответственность сушения овина заключалась в его крайней пожароопасности. Представьте себе огромное бревенчатое гумно (ригу, сарай), которое стоит за околицей деревни. В нем (страшилищами!) торчат молотилка с конным приводом, веялки и другие громоздкие полуручные агрегаты.

В конце этого гумна овин-то как раз и находится. Днем его объемистый «чердак» заполняется снопами, только что привезенными с поля. Их-то и требовалось за ночь высушить, дабы с утра можно было пропустить через молотилку.

Огонь разводился внизу овина, где прямо на земляном полу стояла большущая печь-каменка. Одной вылетевшей из нее искорки достаточно, чтобы снопы вспыхнули, словно порох… Гумна в российских деревнях горели по ночам сплошь и рядом.

 

Непосильные кряжи

Меня спасало от пожара одно: овин я теплил сырыми березовыми кряжами, которые днем сам из лесу на лошадке и привозил. При горении они почти не потрескивали, искрой не заходились, а между тем, распалившись, жару, уходящего вверх, в снопы давали много.

Но эти самые, двухметровой длины, толстенные березовые кряжи я насилу проталкивал с улицы через окошечко, а затем с еще большей натугой совал в топку. Не по плечу это даже здоровому крепкому мужику, ведь за ночь огонь пожирал до семи-восьми возов бревен.

 

«Спалишь колхозное добро – расстреляем!»

Боязно, тяжело, а не откажешься: требовали обстоятельства, интересы Родины, как твердил председатель колхоза «Красный боец» Федор Митрофанович Лодыгин, вернувшийся с фронта без правой руки. Человек большевистской закалки, крутого нрава, он, несмотря на то что был другом моего отца, который потом погиб на войне, частенько мне напоминал: «Спалишь гумно с хлебом – будем судить как врага народа». И случись что – не пожалели бы. В ту пору расстреливали с двенадцати лет. За десяток колосков или дюжину гороховых стручков сажали в тюрьму.

Так что в овине я подвергался смертельной опасности не только со стороны дьяволов-огуменников.

 

Полуночная жуть

С вечера я бодрился. Не спеша, деловито раскочегаривал огромную печь-каменку, пек картошку. Но с приближением ночи страх меня охватывал все больше и больше. Порой он становился невыносимым, и я вылезал через окошко на улицу. В деревне – ни огонька. Царит тишина, но какая-то настороженная, жуткая.

Скорей бы прошло время с полуночи до трех часов утра! Но петушиного пения не услышишь – не то что петухов, а даже кошек и собак сельчане с голодухи всех начисто переели.

Берешь себя в руки и опять лезешь в овин. Сначала просунешь в окошечко голову, с опаской осмотришься, не стоит ли за каменкой или в каком-нибудь углу черт… и начинаешь копошиться. Проталкиваешь в топку тяжелющие березовые кряжи, орудуешь кочергой. И ждешь, ждешь: да скоро ли наступит утро, когда же, наконец, бабы закончат обмолот жита!

 

Голод – не тетка, а смерть

Рано или поздно они с этим делом управлялись. И тогда я наверстывал уроки (от сверстников я отставал в учебе на полтора-два месяца). К половине зимы картошка у всех кончалась, и в школу, за семь километров, ходили мы голодные. И полубосые, полураздетые. На большой перемене давали по поварешке каши, которую детвора ждала с нетерпением, так что никакая учеба на ум не шла: ждали еды.

Не всегда, но иногда ее привозили, половину этой ячневой кашицы я «воровски» укладывал в баночку и прятал в сумку. Дома этой каши от меня ждали умирающие с голоду две младшие сестренки и семилетний братик Леня.

И однажды, в один морозный день, он так ее и не дождался. Вскоре вслед за ним умерла и мать. По той же причине.

После уроков я, бывало, ходил на то самое гумно, где осенью сушил в овине снопы, и целыми часами, до изнурения, рылся в мусоре.

Но чаще всего – напрасно. В трухе не оставалось ни зернышка, ни горошинки, вся она была сто раз рыта-перерыта и людьми, и мышами…

…За четыре военных и два послевоенных года с голоду, горя и тягот вымерло больше половины жителей моей родной деревни – в свое время большой, богатой и веселой. Меня же и двух моих сестренок спас от смерти Тотемский детский дом. Избавил он меня и от страшного овина.

Владимир Алехин, д. Сивеж Тотемского района Вологодской области

 

Помеченный жених

Деревня наша стоит неподалеку от тракта Архангельск – Вологда. Черемух в ней!.. Когда цветут – изб не видно.

Сейчас-то черемуху вроде собирать не принято, а до войны, когда мы девками были, много ее собирали. А потом сушили, толкли в ступах, просеивали через решето, полученную муку заваривали и пироги пекли. Не пироги, а объеденье!

Поспеет черемуха – мы с подружкой моей Марусей возьмем холщовые сумки и с утра до вечера лазим по деревьям, что тот Маугли.

И вот один раз сидим мы с Марусей на черемухе, она на самый верх забралась – там ягод много. Ноги Маруся широко расставила – с сука на сук, качается на вершине, едва-едва держится.

И тут откуда ни возьмись – парни верхом на лошадях. Из другого колхоза парни, не наши.

– Угостите, – кричат, – черемухой!

А мы им:

– Фигушки, езжайте дальше!

Нет, парни остановились, и один из них идет под черемуху. Голову поднял да и глядит на нас. А мы тогда ведь без трусиков ходили, в одних платьях. Я подол-то подобрала, села на сук. А Маруся стоит на своих сучьях с раздвинутыми ногами. А парень глядит вверх и все у нее под платьем видит. А нам ведь уж по шестнадцать годов, считай, было. Стыдно ведь.

Маруся чуть не плачет:

– Уйди, не гляди!

А парень, как к одному месту прирос, глядит – оторваться не может.

Маруся тогда взяла, да со страху и брызнула на него. Оттуда, из подола… Парню на лицо попало, на плечи… Он смутился, побежал.

И так уж получилось потом, что Маруся за того самого парня замуж вышла. После войны уже, как он с фронта пришел. Потом шутила моя подружка:

– Я пометила своего мужика. Видали, как собаки да кошки все свое метят? Помеченный-то он никуда от меня не ушел. Даже через шесть годочков…

Л. Ш., Вельский район Архангельской области

 

Помню, я еще молодушкой была…

 

Красну девушку забрали…

Ой-да, парень, лучше и не спрашивай, как мы раньше-то жили. Меня, шестнадцатигодовалую, в лес погонили, топор в руки дали.

Всю зиму с девками в снегу по это самое место ползали, сосны да елки валили. В барак придешь, брюки ватны да рукавицы-верхоньки мокры-мокрешеньки скинешь, а утром опять мокрые одеваешь.

А кормили-то как? Суп из капусты привезут, так мы рады-радешеньки, если кому в блюдышко капустный-то лист попадет. Хлебушка давали на один хамок. Всю дорогу голодны ходили.

Один раз нас отправили весной залом на реке разбирать. Когда лес-то по реке сплавляют – бревна друг на дружку громоздятся. Могут так нагромоздиться, что до самого дна.

Ну, вот, мы стали этот залом баграми растаскивать. Сами с бревна на бревно перепрыгиваем, того гляди, в воду падешь, а сверху комелиной пристукнет. И получилось так, что меня да парня Сашку Тетерина с Лаи и понесло на двух бревнах по реке. Река начиналась недалеко от станции Тундра, не помню уж, как она называлась. А быстра такая, с порогами, воды в ней много. Ну, думаю, смертонька моя пришла!

Сашка кричит:

– Втыкай, Зойка, свой багор в мое бревно, а я – в твое, так хоть не перекутырнемся!

Я втыкнула, он тоже втыкнул. И понесло нас по этим порогам-то.

Километров тридцать несло али пятьдесят. Я, молоденька девчонка, на одном бревнышке с багром. Ну-ка, какая страсть!

А берега-то высоченны, никак к ним и приткнуться нельзя. Хорошо вот елушка толста да долга с берега в реку пала. Саша зацепился за нее. Так мы и вылезли на берег.

Шли обратно по берегу три дня да две ночи. Только мох и ели, больше-то ведь в начале мая у нас и не растет ничего.

 

Ах, сенокос, сенокос…

Так вот, весной да зимой мы на сплаве да в лесу, а летом нас на сенокос гонили. На острова, ближе к теперешнему Северодвинску. Сенокос до глубокой осени шел, до самого снега. Уйдет прилив, мы сена накосим на пожне; прилив придет и все его затопит.

Вот и ходим, из ледяной воды сено спасаем. А как одеты-то? В платьишках, без штанов… На ногах что-то вроде сандальев кожаных веревочкой привязано.

Вот не поверите: чтобы ноги согреть как-то, выйдем с девками на берег да стоя выссымся, чтобы ссака-то теплая по ногам пробежала… До того мы все простужены были, что у нас и месячных не было. Я в двадцать четыре года замуж вышла – у меня еще два года месячные не шли. Вот как ухайдакало нас!..

 

Возвращение младшей сестры

А потом война началась. Мы опять в лесу, а мою тринадцатигодовалую сестренку Полинку угонили к карелам на оборонные работы. Мама до чего доплакала о ней без меня.

И вот я как-то зимой из лесу домой приехала на денек. Вечером уж стали спать валиться – кто-то колотится на крыльце. Поглядели в окошко – женщина в тряпье одетая стоит. А тогда нищенок много по деревням ходило.

Мама говорит ей через дверь:

– Извини, подружка, но подать-то нам нечего. Сами голодом сидим.

А та все стоит да колотится. Мама мне и говорит:

– Вон там, Зоя, ретина последняя. Возьми, отрежь кусочек редьки, солью посоли да дай нищенке-то.

Я двери-то открыла, а нищенка мне на плечи пала да заплакала.

Оказалось, это наша Полюшка от карелов домой пришла, от холода слова сказать не могла. Тогда указ вышел, что всех несовершеннолетних домой отпустить. Она, сердешная, намыкалась в дороге. Вся в тряпье одета, каждая тряпица веревочкой привязана. И вся во вшах.

Мы раздели ее на повети, вшиву-то одежонку скинули…

Ой, вспомнишь так!..

 

Суженый-ряженый

Всю войну я по лескомам с девками проходила. Да по сенокосам. Осенью 1945 года с сенокоса пришла – уж снег выпал, надо опять в леском собираться. Я ревом ору – неохота в лес идти! Матери говорю: хоть бы замуж кто взял, чтобы в лес не ходить. Замужних-то, вишь, не всех брали.

А к матери одна цыганка все заходила, хорошая така цыганка. Мать ей картошки той же дает, а она матери добрым советом поможет.

И вот цыганка-то на ту пору и пришла. Мать говорит:

– Ну-ко, погадай вон Зое, скоро ли она замуж выйдет… Цыганка свое колечко золотое в стакан с водой опустила, пошептала чего-то… И велела мне глядеть в стакан: ежели лицом там мужика увижу – за своего, деревенского, замуж выйду, а увижу спиной – за чужого.

Я спину увидела. А цыганка еще в стакан поглядела да и говорит матери:

– Завтра твоя Зоя замуж выйдет.

И вот назавтра глядим – идет по дороге, по деревенской улице, военный. И к нам заходит, просит, чтобы его чаем напоили.

Мама стала его расспрашивать. Сам военный из Чуб-Наволока, к нам в деревню Свинец пришел в сельсовет регистрироваться. А дома, говорит, у него мать больная да изба пустая. Сам-то он с войны, израненный весь.

Спрашивает у матери: нет ли тут у вас, в Свинце, девки какой, чтобы посвататься, одному-то худо жить. Мать стала их в уме перебирать, а он на меня показывает: дочь-то ваша не замужем? Не пойдет ли за меня? Мать говорит:

– За своего бы деревенского отдала, а за чужого боюсь.

А я тут встала да и говорю:

– Пойду, мама, и за чужого.

И мы за час какой-то сговорились, и пошла я в тот же день с этим военным в Чуб-Наволок.

Так мне этот лес надоел, что я готова была хоть за старика старого замуж выйти. А тут всего-то и постарше меня на шесть годков.

 

После свадьбы

Пришли мы в Чуб-Наволок с будущим муженьком моим Василием Александровичем. А там у него тетка жила. Тетка нам кое-чего собрала на стол. Так и свадьбу сыграли.

А утром встали, печь не топлена и затопить нечем – дров нету, хлеба ни корочки. Мы с Васей оделись, взяли топоры да пошли в лес сырой олешняк на дрова рубить.

А тетка с лопатой пошла на колхозное поле, где летом картошку садили. Копала-копала там, накопала из-под снега картошин пять мороженых… Затопили мы печь да эту картошку на противне испекли. Она вся в кашу расползлась… Черная такая каша, невкусная…

Так вот мы и жить начали с Васей. Я стала работать в столовой в Чуб-Наволоке. Сперва-то там людей тюлениной кормили. Два года первые замужем я и не беременела – месячных совсем не было.

А потом будто приходить в себя стала. Пятерых детей мы с Васей нажили. Год уж, как похоронила его…

Сейчас-то жизнь трудная, да ничего, хоть в теплой квартире – не в лесном бараке. Дети все-таки как могут помогают. Мне вот восемьдесят годков стукнуло, а пожить еще охота…

Зоя Ивановна Латухина, г. Архангельск

 

Про далекое детство мое…

 

По законам военного времени

Много бед и горя принесла нам Отечественная война. Жили мы в глухой деревушке Бабиково в Кировской области, которая была самой бедной и лапотной во всей России. Лапти мы носили до шестого класса.

В деревне не было ни радио, ни электричества, газеты – большая редкость, почта приносила в основном похоронки с войны.

Родители мои – потомственные крестьяне, работали всю жизнь на земле, растили хлеб, картофель, овощи, держали скот.

Мать коров доила на колхозной ферме, отец – защитник Ленинграда – после тяжелого ранения провел больше года в госпитале блокадного Ленинграда, в начале 1943 года он вернулся домой и стал работать бригадиром полеводческой бригады.

Деревня жила напряженно, по законам военного времени. Трудились без выходных и праздников от зари до зари: посевная, сенокос, уборка и так далее.

Детей не с кем было оставить (садиков и яслей не было), некоторых брали с собой на работу в поле или договаривались с какой-нибудь бабушкой и оставляли с ней. Игрушек не было, делали тряпичные куклы и нянчились с ними.

За годы войны деревня обнищала, люди голодали, одежонка едва прикрывала наготу, из обуви были только лапти, да и тех плести было некому. Ребятня, как только оттаивала земля, до самых заморозков бегала босиком.

Особенно трудно давался хлеб-батюшка. В войну был брошен клич: «Все для фронта, все для победы!» Нужно было сдать хлеб государству, обеспечить хлебом склады, то есть неприкосновенный запас. Также каждая семья государству должна была сдать в год 8,4 кг топленого масла, 40 кг мяса, 75 штук яиц, шерсть и заплатить денежный налог.

На трудодень выдавали по 100 граммов зерна. На еду терли картошку, из крахмала делали кисель, а всю оставшуюся массу смешивали с небольшим количеством муки и из этой смеси пекли хлеб.

Также использовали гнилую картошку, из нее готовили лепешки, подсушивали их в печи и ели. В пищу использовали также крапиву, полевой хвощ, сныть и другие травы.

Во время войны дети рано становились взрослыми. Мальчика в 7–8 лет уже приучали к лошади. Он боронил пашню, а чтобы не сваливался с лошади, ноги его под ее брюхом связывали веревкой.

На этот счет у родителей был большой опыт, они говаривали:

– Как родители жили, так и нас благословили.

 

Немецкий хлеб

В нашу местность во время войны пригнали военнопленных. В поселке Рудничном действовал госпиталь для лечения их. После выздоровления пленных заставляли работать на сельхозработах в колхозе «Новая жизнь». Техника в колхозе была, но с механизаторами проблема – их не хватало.

Правление колхоза обратилось за помощью к руководству госпиталя, и колхозу выделили пленного немца-тракториста. Обеспечили его жильем и питанием. Поселили немца у бабы Марии, она пекла ему хлеб и готовила похлебку. У бабы Марии было двое детей – сын Толя и дочь Саша. Муж у нее погиб на фронте, ей одной тяжело приходилось с детишками.

Вот однажды, осенью 1944 года, был случай: баба Маша взяла с собой Сашу на работу, а Толю заперла дома одного. Я пошел гулять по деревне и увидел Толю в окошке, который с той стороны просил меня снять запор и открыть ему дверь. Я побоялся сделать это, но Толя сказал мне через раму:

– Откроешь мне двери – хлеба дам!

Магическое слово «хлеб» сделало свое дело: я вынул из пробоя палку – замков ведь тогда не навешивали – и выпустил Толю. Нам с ним было по шесть лет. Мы с ним стали играть в прятки, бегали, смеялись, на время я даже забыл об обещанном хлебе. Но Толя пригласил меня в сени и дальше – в чулан.

В чулане на самодельной скамейке стоял небольшой сундучок. Толя открыл его – там лежал каравай ржаного хлеба и нож. Мы понемножку отрезали, съели, а потом опять понемножку отрезали. Толя сказал: «Это к опослею», то есть к вечеру, а я положил свой кусочек себе в карман. Я, конечно, не знал и не задумывался, чей это хлеб. А Толя сказал, что это хлеб их постояльца – пленного немца.

Я закрыл Толю в доме обратно на палку и пошел домой. Мне было боязно – а вдруг узнают про это дома? Но вся боязнь проходила, когда я нащупывал в кармане кусочек хлебушка. И по дороге я весь его и съел.

Так мы с Толей еще раза два воровали у пленного немца хлеб. А на третий он нас застал за этим делом. У меня аж ноги подкосились, когда я увидел перед собой здоровенного немца, и в горле у меня прямо пересохло от страха. Мы стояли с Толей как вкопанные, не стремясь убежать. А немец улыбнулся, погладил нас по головам и сказал:

– Куша, куша, не боись. Нужна – бери и куша, куша.

После этого мы уже без опаски резали и ели этот хлеб, он казался нам таким вкусным. Я не запомнил имени того немца, а может, он и не немец был, тогда ведь на стороне фашистов воевала вся Европа. И тем не менее я благодарен этому человеку и до сих пор вспоминаю вкус того самого хлеба с привкусом военного детства…

Хочу закончить стихами поэта Михаила Исаковского:

Ушло мое детство, исчезло, пропало, Давно это было, давно. А может, и вовсе его не бывало И только приснилось оно…

Сейчас мне 69 лет, скоро будет 70… А детство – как будто вчера было…

Валентин Васильевич Бабиков, ветеран, Кировская область, Верхнекамский район, пос. Рудничный

 

Пузанчик

Как-то пришлось мне побывать в маленькой лешуконской деревушке. Екатерина называется. В ней было тогда всего-навсего семь домов. На самом бережку Мезени – дом деда Артемия Базарева. Его уж в живых не было, а внуки каждое лето приезжали сюда, как на дедушкину дачу, и часто добрым словом вспоминали Артемия Никитича, работящего да расторопного мужика.

А однажды рассказали такую историю.

Очень любил Артемий почаевничать. Идет с работы, еще за порог не переступит, а уже торопит:

– Старуха, наставляй самовар!

И так несколько раз на дню-то. Пообедает, отдохнет малость на полатях – и опять самовар пыхтит на столе.

Называл его дедушка ласково – пузанчиком. Потому что тот был похож на большой пузатый арбуз, только с ножками и с трубой.

Никитич священнодействовал за самоваром. Каким-то, лишь ему известным способом заваривал чай. Не торопясь доставал из баночки мелко-мелко наколотый сахар и начинал пить вприкуску, сладко причмокивая от удовольствия.

Сколько чашечек он выпивал – никто не считал. Но помнят, что по утрам бабушка Афимья всегда ставила в печь чугун с водой. И когда пузанчик осушался, Афимья выливала в него кипяток из чугуна. И Артемий продолжал чаепитие.

Уж пот льет ручьем, а он наливает чашку за чашкой. Летом взмокшую от пота рубаху вывешивал в распахнутое окно. И соседи непременно примечали:

– Артемий вон уж рубаху сушит. Не иначе как весь самовар одолел.

Долго служил дедушке пузанчик. Правда, не раз он страдал от оплошности хозяина. Сунет тот пылающую лучину в трубу, а воды-то залить забудет.

Спохватится, когда пузанчик раскалится до синевы и кран хлопнется на пол.

От горя такого спасал только сосед – паяльных дел мастер. Оловянные трубы портили вид пузанчика, но Артемий по-прежнему радовался, когда самовар стоял на столе и весело пел на все лады.

А однажды случился большой конфуз.

Поставил Никитич пузанчик на стол, отвернул кран, а вода побежала тонюсенькой струйкой. Из-за накипи, ясное дело.

Дед долго ковырял в кране и шилом, и проволокой. Потом решил продуть его. Обмотал тряпкой, чтобы не обжечься, и дунул изо всех сил. Кипяток выбросился через самоварную крышку. Артемий схватился за ошпаренный лоб. Что тут было! Дед ругал самовар самыми последними словами. Обзывал его бессовестным пузаном, болваном стоеросовым. И даже плюнул в него и назвал «старым стюлем» и «олухом царя небесного». Грозился, что больше близко не подойдет к нему, нахалу бесстыжему.

А Афимья со страху спряталась в комнате.

Мало-помалу дедушка успокоился. Афимья вышла из укрытия и сбегала в чулан, принесла ворвани и смазала дедушкин лоб. Говорят, топленый тюлений жир очень помогает от ожогов.

…Близился вечер. Артемий постукивал топором на повети. Афимья пребывала в нерешительности. Ведь время приближается к чаепитию, а будет ли дедко сегодня пить из своего пузанчика?

Но наконец, старушка осмелилась и, чуть приоткрыв дверь на поветь, робко спросила:

– Дедко, ставить ли самовар-то?

– Ставь, ставь. Куда, к водяному, денешься, – умиротворенно ответил дед.

И долго еще Артемий жил в большой дружбе с пузанчиком…

В. Соснин, г. Северодвинск

 

Рассказы бабушки Тимонихи

 

Тимониха она потому, что отца Тимофеем звали, Тимоней по-деревенскому. Ульяне Тимофеевне Кочериной восемьдесят годков уже стукнуло, но она в ясном уме и при хорошем здоровье пребывает. Родом Тимониха из Приозерного района (был такой в Архангельской области, да поделили его меж собой Плесецк и Каргополь), из села Конево. Там она полжизни прожила, пока нужда не привела ее в Архангельск на заработки на Исакогорскую лесобазу. За плечами Анны Тимофеевны долгая-долгая жизнь, за которую она чего только не повидала…

 

Сладкий грех с запахом горелых валенок

– Новогоднюю историю, говоришь, тебе рассказать? Не знаю, каку и вспомнить… Разве что вот про катанки, которы сожгла. Ты только порато не хохочи да не осуждай меня, старуху, за эту историю. Сичас вон по тиливизеру еще и не тако показывают. А я тоже молода была, так что ничего срамного нету…

Ну вот, замуж я вышла рано, в восемнадцать годиков. Саватий-то мой уж больно сердитой по первости был, строгой. Старше меня на десять годов дак. На войне его потом убили. А тогда, в тридцать-то четвертом годе, в лесу он работал, на заготовках. Бригадирил там. В лес-то мужики понадолгу уезжали.

А тут на встречу Нового года домой приехали. Канун новогоднего праздника. Пили-то тогда редко. А тут в полночь прикатили, пьяные. Нашли где-то вина. Саватю моего мужики домой на руках занесли, в горенку на кровать положили. Разболокла я его, одеялом укутала – спи! А сама давай на кухне хлопотать – праздник ведь на носу, да и мужика кормить надоть.

Пока стряпалась, то да се – печь у меня истопилась. Я чугуны в печь поставила, положила на шесток Саватины катанки – он вымочил все – и пошла в хлев с овцами обряжаться. А второпях-то, видно, катанки к самой заслонке пихнула. А она накалилась…

Вертаюсь из хлева – Господи Иисусе! Дыму полна кухня, подошвы-то у катанок сгорели напрочь. Вместо них – дыры. Мужик лежит в горенке, спит, не чует ничего.

Я душники у печки открыла да двери, выпустила дым, села на лавку да и заплакала. Чего делать-то? Катанки сожгала, а они ведь у Савати одни. В чем в лес поедет? Да и новы совсем были, на Октябрьские колхоз ему подарил за хорошу работу. А мы с Саватей еще и году не женаты, я боялась его страшно. По нужде ведь замуж вышла, не по любви. Он иногды как кулаком по столу стукнет – душа в пятки!

Ну, что делать-то? Сижу реву потихоньку, чтобы Саватю не разбудить. Проснется, ведь наколотит меня за катанки.

Плачу, а на улице все не светает и не светает. Дай, думаю, к соседке сбегаю, бабушке Лукерье, спрошу совета, как быть. Лукерью в Коневе за колдунью почитали – все к ней с нуждой шли. Она меня и научила: не плачь, говорит, девка, а иди домой. Сиди на кухне да и гляди в дверную щелочку за Саватием-то. Как просыпаться начнет – хватай ведро воды и начинай пол в горенке мыть. Да задом к мужику-то повернись. Да платьишко-то повыше заверни, чтобы вся краса-то наружу была. Ну и еще кое-чему научила меня бабка Лукерья, как дальше поступать… Так я и сделала. Платье повыше подпоясала, сижу на кухне, жду. Супружник-то заворочался на кровати. Я с ведром в горенку, давай пол мыть – зад Савате выставила.

А трусов мы тогда не носили. Он глаза продрал, хвать меня сзади за бока – да на постелю заволок.

Я визжу:

– Саватя, Саватя, катанки ведь твои у меня в печке сушатся, сгорят сичас! Дай схожу выну! Каки там катанки! Он уж меня на постелю затащил…

В самой-то разгар этого дела я опять:

– Ой, Саватей, катанки-то!

А он пыхтит:

– Шиш с ними, с катанками, новые купим!

Пока миловались – полчаса прошло, а то и час. Пошла я потом на кухню, тот да другой катанок обмакнула в ведро с водой. Выношу ему в горенку:

– Гляди!

А он лежит в постели да хохочет во все горло:

– Ладно, не жалей. Другие справим!

Вот ведь до чего умная эта бабка Лукерья была. А я с того разу Валентиной своей забеременела, первой дочерью. В аккурат в Новый год.

А отпраздновали мы его ничего, хорошо…

 

Про петуший волос

– Ну, еще тебе одну бывальщину скажу, тоже с бабкой Лукерьей связанную. Слушаешь ты хорошо, заслужил…

Дак вот, сестра моя старшая Кланя тут же, в Коневе, замужем была. Благоверного ее Петром звали. Хорошо они жили. Петя Кланю любил, уважал, на руках носил. Но был за ним грешок один: нет-нет, да и сходит на сторону, сблуднет. Пока Савати дома нету, прибежит ко мне сестра, поплачется…

Ну и тут как-то, перед финской войной, – Валентинке моей четвертый год уж пошел, – пришла Кланя в слезах вся:

– Гуляет Петя. Люблю его, не могу! Он для меня-то хороший ведь. Пеняю ему. А он: «Ты у меня разъединственная. Чем больше других баб узнаю, тем больше в этом убеждаюсь…» Что мне делать-то, Анна, подскажи?!

Я думала-думала… Пойдем, говорю, к бабушке Лукерье. И что ты думаешь, парень? Присоветовала бабка Лукерья вот что. Говорит: у всех гулящих мужиков на хохле есть петуший волос. Он седой и долгой, дольше других. Надо этот волос срезать, и обязательно ножиком, а не ножницами. Срежешь – мужик гулять перестанет. И сделать это надо в ночь под Рождество, когда черт в последний раз по земле ходит. Утром мужик как бы переродится. Да у сонного волос-то срезать нать, чтобы не заметил. А до Рождества тут немного времени оставалось. Откуда нам было знать, что Лукерья после нашего визиту встретила на улице Петра да и сказала ему:

– Смотри, Петя, догуляешься. Кланька-то твоя тебя кастрировать собралась. Лучше, говорит, с уродом жить буду немощным, чем с кобелем. Гляди, на Рождество-то не спи. Всяко могет быть…

А я ведь говорила, что в Коневе Лукерью почитали да побаивались. Ну вот, Кланя мне потом рассказала… Ночь та самая пришла, перед Рождеством. В церкву-то уж в ту пору не ходили ко всенощной, по домам все сидели, Бога потихоньку забывали… Ну вот, легли Кланя с Петей спать. Она дождалась, пока он запускал носом пузыри, встала, лампу зажгла…

А мужики-то тогда тоже в длинных рубахах, без трусов, спали. Поставила Кланя лампу на пол, оголила у Пети живот… Вытащила из-под постели ножик (заранее был припасен) да только примерилась на хохле-то петуший волос искать – Петька как вскочит, как падет ей в ноги, как завопит:

– Кланюшка! Прости! Век больше на чужу юбку не погляжу, только не кастрируй меня!

Петро-то, оказывается, до самого конца Лукерье не верил. И тут спящим прикинулся, решил Кланю испытать. А как та ножик-то в руки взяла…

С того Рождества Петя больше не гулял. А потом он на войне без вести пропал. Про моего Саватия написали хоть, что убит. А тут – без вести…

Записал Александр Росков

 

Рябиновая ночь

Давно это было. В деревне Березовка, что на Пинеге, жил одинокий бобыль. Марком его звали. У него имелась швейная машинка марки «Зингер». Он этим делом и кормился, обшивая всю округу. Близкой родни у Марка в Березовке не было.

Когда в старости он совсем ослеп и обезножел, всей деревней стали за стариком ухаживать. Ведь богаделен и тем более домов престарелых тогда на Пинеге не было.

Деревня есть деревня, тут люди друг друга в беде никогда не оставляли. Сутки Марк жил в одной избе, следующий день – в соседней и так, пока всю деревню из одного конца в другой не объедет. Потом – все опять сызнова.

В какой избе старого портного суббота застанет, дак хозяева постояльца обязательно в баньке попарят да бельишко его постирают.

Не жаловался старик на такую походную жизнь. Дак и как жаловаться станешь, если чужие люди поят, кормят да место на печи для сна дают. А наутро опять посадят его в санки, летом – в тележку и к соседям отвезут, передадут из рук в руки.

Вот только не любил ночевать Марк в доме у Митьки Смолина. Всем бы эта семья хороша: ласкова с ним и приветлива, всегда накормят досыта безо всякого упрека. Сам Митька, богатырского замеса мужик, посадит старика на печь да еще и пальтуху какую-нибудь бросит, чтобы старый мог ею укрыться:

– Спи, отдыхай, Марушко…

Вот только не мог Марк в доме Смолиных уснуть по-настоящему. Клопы не давали, заставляя его всю ночь ворочаться. А наутро старик жаловался хозяину:

– Всю ночь глаз не сомкнул. Ой, Митька, рябиновая у тебя ночь, рябиновая.

– Пошто рябиновая-то?

– Хоть и слепой я, а перед глазами искорки красные мельтешат, в рябиновые кисточки завиваются.

– А я, Марушко, хорошо сплю и никаких клопов не чую. Пожил бы у нас дольше, так обвыкся бы…

– Спасибо тебе, Митька, на добром слове. Но вези меня к Дарье Сосниной. У ней клопов мене, так и там отосплюсь…

Эту историю я еще от бабушки своей слышал. Давно все было, быльем-бурьяном поросло. Нет в помине и деревни Березовки. Но есть, правда, старый деревенский погост с родными моему сердцу могилками, остались тяжелые валуны на том месте, где когда-то стояла изба моего деда. Да еще вот – моя память, которая, как боль, вдруг среди ночи так схватит, так обожжет душу, хоть криком кричи…

Это моя рябиновая ночь приходит…

Иван Смолин, г. Архангельск

 

Все сплетни на округе собрали две подруги

Встретились как-то раз две закадычные подруги. Недосуг им было друг к дружке в гости бегать, вот и остановились на дороге, про все дела позабыв. Мало ли сплетен с последней встречи появилось.

– Ну, здорово ли це, суседка.

– Здорово, здорово, давно не виделись.

– Це ли каки новости знаешь?

– Я-то це знаю? Ты ведь боле меня по деревне-то летаешь.

– Ну, це ли эко говоришь. Я ономедни пошла в магазин, а навстречу Пашка-пьянчуга прет. Говорит мне: «Тетка, дай на пузырь!» Я ему в ответ: «Я на тебя ли це робила, шоб тебе деньги давать?» А он на меня зенки свои вылупил, мне аж страшно стало. Сама ему и говорю: «Иди, иди, а то как жогну, побежишь осеря голяшки. Стоишь тут, вытаращил шары-то!»

– Ну, это еще це. Я третьего дни такое видела! Сижу, пью чай, смотрю в окно. Глядь, Пашка голый бегает. Думаю, у меня це ли с головой сделалось, или у Пашки крыша поехала с похмелья? На улицу-то выбегаю, а он, оказывается, в бане мылся и увидел, что в огород корова цья-то зашла. Вот и выбежал выгонять ее.

Похохотали соседушки, а мимо них Марья прошла. Как тут бабам смолчать.

Вот одна и говорит вслед Марье:

– Эх, какая ране была баска да дородна, а ныне курит, пьет, дак кака страшна стала! Бледна, как снег прошлогодний, высохла вся.

– Еще и с мужиками волочится. Кто-ле на таку-то и смотрит?

Посудачили еще соседушки, половине деревни кости перемыли и разошлись по своим делам довольные.

Т. С.

 

Степанко

В деревне одной проживала большая семья. Хозяина ее звали Степаном, но все соседи почему-то именовали его по-детски, Степанком.

На войну его не взяли по болезни, хотя в открытую вроде ничем не болел. Был тихий, смирный, исполнительный, к работе в колхозе относился добросовестно, но в передовиках не значился. Возможно, из-за того, что перед весной в его поведении возникали какие-то странности.

То вдруг начнет по всей деревне мусор собирать и в одно место относить, то надоевшую своим карканьем ворону ударом багра зашибет, а то уйдет на работу и двое суток не возвращается, пока до конца ее тщательно не сделает.

Но этот случай из детства мне особо запомнился. В соседней деревне 1 мая рано утром загорелся дом у Шмониных. Все на пожар убежали, в том числе и мои родители. А мать к празднику в русскую печь как раз посадила пироги и шаньги, а с пожаром про все забыла.

Проснулся я от дыма, заполнившего избу. Догадался, что это шаньги горят, схватил лопату и принялся их из печи вытаскивать. Достал, не все еще сгорело. И вдруг в окно увидел, что через поле дом горит.

Помчался туда. Горело в горнице на втором этаже, было много дыму, а через верх окна временами пламя выбрасывалось.

Народ сбегался с ведрами, кто-то на крышу забрался, а внизу пытались наладить подачу воды цепочкой наверх. Мой отец и еще несколько мужиков поставили лестницу к окну горницы, но никто еще не решался лезть, даже сам хозяин, хотя все основное имущество там хранилось.

И вдруг видим: от своего дома прямиком по раскисшим грядкам неспешно идет Степанко. Одет он странно для такого времени года: в ватных штанах и фуфайке, на ногах – серые валенки с калошами, а на голове – старая зимняя шапка, завязанная веревочками под подбородком, руки – в рукавицах. Люди расступились, дорогу ему дали, а тот вначале в яму, заполненную вешней водой и нерастаявшим снегом, лег во всем этом одеянии и стал кататься с боку на бок. Изрядно промокнув, подошел к лестнице и так же молча по ней в окно горницы поднялся. Не обращая внимания на дым и языки огня, исчез в оконном проеме, и вскоре оттуда полетели вниз ящики, чемоданы, узлы, какие-то полки, корзины…

Стали подавать ему ведра с водой, очень быстро пламя исчезло, повалил дым вперемешку с паром. Немного погодя весь в черных пятнах на одежде Степанко спустился по лестнице вниз и так же молча ушел домой.

Дом спасли. Он и сейчас стоит на том же месте. Обгоревшую изнутри горницу отремонтировали. А Степанко после очередного лечения в областной больнице был привезен домой, какое-то время пожил у жены, а потом ушел в лес и…

…Так его и не нашли.

Валентин Мокеев, село Верхняя Тойма Архангельской области

 

Застолье во времена застоя

 

В застойные годы, вопреки распространенному сейчас мнению, не все жили в достатке. Тем не менее «застой» не зря ассоциируется с «застольем». Даже те, кто находился на самом дне, исхитрялись хоть раз в месяц устроить себе праздник. Голь на выдумки хитра во все времена. В начале восьмидесятых мне некоторое время довелось жить в коммунальной квартире в центре Петрозаводска. Одним из соседей был одноглазый старик лет семидесяти. Звали его Александр Григорьевич.

 

А мне четвертого – перевод…

В день, когда приносили пенсию – 25 рублей, старик отоваривался в магазине килограммом или двумя картошки, двумя бутылками водки и несколькими пачками самых дешевых сигарет. Оставшейся десятки должно было хватить на оплату жилья, покупку молока и хлеба до следующей получки. Еще у него водилось сало, которое присылала сестра, жившая в Калининской области. Старик подвешивал шмат между рамами окна в своей комнате и по мере надобности отрезал от него кусочки.

Две бутылки водки с пенсии – это было для него святое. Первую бутылку он открывал сразу же. Нарезал немного сала, хлеба, раскладывал все это на табурете, предварительно постелив газету, и выпивал пару стопок.

После этого он шел звать в гости соседа, то есть меня. Я не мог отказать старику и, прихватив свою бутылку водки, какую-то закуску, шел к нему в закуток.

Меня, как гостя, он усаживал в кресло с расхлябанными подлокотниками, а сам пристраивался на краешке железной кровати, застеленной давно утратившим цвет и форму покрывалом.

 

Не обманешь – не проживешь

Александр Григорьевич провел молодость в Ленинграде, помнил ходившие в народе байки о политических событиях двадцатых-тридцатых годов. Он приехал в этот город из Тверской губернии подростком в разгар НЭПа, устроился работать на небольшое частное предприятие. Хозяин держал магазин, колбасный цех и бойню, скот закупал у крестьян.

Александра он поставил помощником приказчика, который и обучил парня хитростям торгового дела. Колбасу они продавали оптом, малым оптом и в розницу. Если покупатель брал товара несколько фунтов, цена назначалась самая высокая – розничная, если больше пуда – дешевле, а, скажем, десять пудов – и вовсе за полцены. Сведения о каждой покупке заносились в тетрадь, которую контролировал хозяин. Приказчик научил молодого работника так вести учет, чтобы и себе в карман кое-что положить, и чтоб хозяин не мог придраться. Науку эту Александр освоил быстро и успешно применял ее на практике, когда стал работать самостоятельно.

Коммерческие навыки, полученные в колбасной лавке, помогли ему в последующие годы, когда рухнул НЭП. Александр Григорьевич стал работать в системе кооперации Ленинграда. Но склонность к ведению двойной бухгалтерии все же подвела: его разоблачили, припомнили работу у нэпмана, «вычистили» и посадили.

 

Свобода, брат, свобода, брат, свобода!

Незадолго до Финской кампании он освободился из заключения. Его мобилизовали, но воевать не пришлось – без всякого боя часть, в которой он служил, оказалась в глубоком окружении и в полном составе попала в финский плен. Месяца три он провел в лагере для военнопленных, который после советского концлагеря показался санаторием. Под присмотром международной инспекции Красного Креста узников хорошо содержали и кормили. Потом лагерь расформировали, и Александр Григорьевич попал в работники к финскому фермеру.

– Молотили рожь, я таскал мешки с зерном, – вспоминал он, – опорожню мешок и повешу его на колок, хозяин пустые мешки пересчитает и запишет в тетрадь. А я думаю: «Если один, например, мешок с зерном я припрячу, он ведь пересчитывать не станет». Я так и сделал. Ночью отнес зерно в соседний хутор и продал там за несколько бутылок самогона.

Жил он у финна свободно, питался с хозяевами за одним столом, только спать ему определили место не в доме, а в сарае.

Однажды шел он из леса и увидел на тропинке золотые часики. Только хотел прикарманить, подходит женщина с корзинкой брусники. Положить в карман поднятую с земли вещь на глазах у свидетельницы было уже неудобно. Александр Григорьевич немного по-фински уже говорил, спросил, что, мол, с находкой-то делать. А та отвечает: положи, мол, тут на столбик, чтоб на виду было, хозяин часов пойдет мимо, увидит и подберет.

Как ни жаль было расставаться с часами, а пришлось послушаться совета женщины. Долго потом думал: а вдруг кто другой прибрал, не хозяин?

– Но нет, у финнов никто чужого не возьмет, это уж факт, – подытожил свой рассказ старик.

Мы выпили за честных финнов, и я достал свою бутылку. Александр Григорьевич не возражал, и мы продолжили беседу.

Дальше его жизнь покатилась так, как у многих наших соотечественников, побывавших в плену. Вернулся на Родину, получил десять лет лагерей за «предательство».

В лагере работал в деревообделочном цехе на обрезном станке.

Не уберегся, нарушил технику безопасности – торцом доски ударило между глаз. Так и стал инвалидом. У него не было достаточного трудового стажа, чтобы претендовать на сколько-нибудь приличную пенсию, поэтому и получал самую малую.

Сам ли человек выбрал такую судьбу или она была назначена ему свыше? Кто знает.

Так или иначе, но Александр Григорьевич не жаловался на жизнь.

Он принимал ее такой, как есть, и находил в ней свои маленькие радости.

Юрий Львов

 

Язык под хреном

Эту историю я слышал от своего соседа, деда Артема – он мастак был всякие байки смешные рассказывать; жалко, что не все их я запомнил… Итак, в царские еще времена, при крепостном праве жил один скотопромышленник, разводивший племенных коров, может быть даже холмогорок. И вот женился этот скотопромышленник на одной даме, которая очень любила кушать коровий язык под хреном. Хлебом не корми, дай ей этот самый язык. Мужу, чтобы потрафить женушке, которую он очень любил, пришлось племенных коров резать, и все из-за языка. Смотрит он – убывает его коровье стадо. Так и совсем без буренок можно остаться. Опечалился супруг – что делать, как быть? Да тут подвернулся ему под руку крепостной мужик Ивашка, прислуживавший на кухне и готовивший эти самые языки. Знал Ивашка хозяйскую печаль. Вот и говорит он хозяину:

– Дозвольте, я навек отучу супругу вашу языки коровьи есть. А вы мне за это вольную дадите.

Согласился хозяин – а что делать? Ну вот, вышла один раз супруга его к завтраку, села за стол, ждет, когда ей подадут язык под хреном. А слуги с языком все нет и нет – этого самого Ивашки. Лопнуло у хозяйки терпение, пошла она на кухню, видит: Ивашка сидит на лавке и своим членом коровий язык натирает.

– Извини, – говорит, – хозяйка, припозднился я нынче с завтраком.

А та в ужасе:

– Ты что делаешь, охальник этакий?

– Так видишь, язык хреном натираю. Своим. А сверху тем хреном посыплю, что с огорода. У нас ведь завсегда так это блюдо делается. Сначала своим хреном его натрешь, а потом – огородным. Вы кушаете да нахваливаете.

Заплевалась хозяйка – навсегда Ивашка отбил у нее охоту есть коровьи языки. А хозяин дал ему вольную…

Рассказал Алексей Рябов