Понедельник
Это было очень красивое утро, Стокгольм вдали был окутан легкой дымкой, солнце лилось с небес, клубы пара плясали над водой. Оставалось еще полчаса, а потом — причал, город, дом.
Джон смотрел в иллюминатор. Огромный паром медленно скользил по фарватеру, несколько узлов, не больше, волны, расходившиеся от носа корабля, были мягкими, словно от маленького суденышка.
Ночь была долгая. Он устал, попытался прилечь после четырех, но не смог заснуть, так уже иногда случалось: недавние события переплетались с тем, что было раньше. Болели глаза, болел лоб, болело все тело. Он чувствовал резь в глазах, боль сжимала лоб, все тело болело. Джон был напуган. Давненько он так не психовал, давно наступили так называемые будни, когда рядом спала Хелена, а Оскар сопел в кроватке в соседней комнате. У них была своя жизнь, своя квартира — пусть тесноватая, но своя, иногда казалось, что ничего другого и не было, что все забыто.
Из окна сквозило. В каюте было прохладно, как всегда в январе. Два вечера на борту, приличное вознаграждение, отдельная каюта и бесплатная еда — вполне достаточно, и работа сносная. Танцевальная музыка и подвыпившие участники конференций; постепенно Джон научился с ними управляться, как-никак он теперь отец семейства, и постоянный заработок почти что возмещал то мучительное, что на него иной раз накатывало прямо на сцене, посреди песни: желание плюнуть на все эти потные смеющиеся пары внизу на танцполе, побыть одному, онеметь и застыть. Он пнул его прямо в лицо.
Джон моргнул, до боли сжал веки, а потом снова открыл глаза. Приближавшийся Стокгольм вырисовывался очертаниями Сёдермальма, словно стекающими на набережную Страндгордскайен.
Этого не должно было случиться.
Нельзя было драться!
Но чертов мерзавец держал руку у самой ее юбки и прижимался, а когда она попыталась увернуться, его рука оказалась на ее бедре. Джон одернул наглеца, и люди перестали танцевать, а когда этот тип отпустил ее, ухмыльнулся и встал совсем рядом, то Джон словно перестал быть собой, ему казалось, что он смотрит на все со стороны, что ярость эта — не его.
Кто-то постучал в дверь каюты. Джон не услышал.
Они называли это низкий самоконтроль. Тогда, давно. Его осматривали, с ним разговаривали, чтобы понять, что же не так с этим подростком, который лез в драку направо и налево. Вспомнили его маму, которая рано умерла, поговорили о том, как ему жилось потом, после ее смерти, но он уже тогда лишь посмеивался над такими разговорами и не верил, что, копаясь в детстве, в этих дурацких горшках и старых игрушках, можно хоть что-то объяснить, он бил всякого, кто ему попадался, потому что у него не было выбора: ему хотелось бить.
Стук в открытую дверь каюты, еще и еще.
Стокгольм за окном разрастался, контуры зданий постепенно делались четче. Джон научился любить такие вот зимние дни, Стокгольм, залитый теплым солнцем, которое согревает щеки, но, как только наступает темнота, город снова становится холодным, это словно борьба между жизнью, которая ждет впереди, и прошлым, которое нужно прогнать. Он оглянулся на мост, мимо которого они только что проплыли, на большую виллу, на которую он всякий раз засматривался, расположенную так красиво, почти у самой кромки воды, на ухоженный садик под тонким слоем снега. Потом Джон посмотрел на лед у покинутого причала, где летом обычно покачивалась дорогая моторная яхта. Наледь. Одно из самых красивых шведских слов, какие он знал. Когда теплело, вода поднималась и набегала на лед, а холодной ночью снова замерзала. Наледь. Ледяная корка в несколько слоев с прослойками воды. Он не знал такого слова по-английски, никогда его не встречал, может, его вообще не существует.
Снова стук в дверь.
Теперь он услышал. Удары словно издалека, они проникали в его мысли. Джон отвел взгляд от иллюминатора и оглядел каюту: койка, шкаф, белые стены, а в дальнем конце дверь, оттуда доносился звук.
— Не побеспокою?
Мужчина в зеленой форме, высокий, широкоплечий, с рыжей бородой. Джон узнал его. Один из частных охранников.
— Нет.
— Можно мне войти?
Он указал пальцем внутрь каюты. Джон понятия не имел, как его зовут.
— Конечно.
Охранник прошел к круглому иллюминатору и рассеянно посмотрел на город вдалеке.
— Красивый вид.
— Да.
— Приятно будет сойти на берег.
— Что вам нужно?
Охранник махнул рукой в сторону кровати, не стал ждать ответа, сел.
— Я по поводу вчерашнего вечера.
Джон посмотрел на него:
— Да?
— Я его знаю. Того типа, что старается всех облапать. Он и прежде этим занимался. Но в любом случае не годится бить ногой в зубы.
Пачка сигарет на полке, заменяющей тумбочку. Джон достал одну, закурил. Охранник демонстративно отстранился от дыма.
— На вас написали жалобу. Пятьдесят свидетелей — это многовато. Полиция уже ждет на набережной.
Только не это.
Страх, о котором он давно не вспоминал. Который он почти что сумел забыть.
— Мне правда жаль, парень.
Зеленая форма на койке. Джон смотрел на нее, не в силах пошевелиться. Только не это.
— Джон, вас, кажется, так зовут? Я вот что хотел сказать. Сам-то я плевать хотел на всех этих поганцев, они вполне заслуживают, чтобы им разок двинули как следует. Но на вас написали рапорт. И теперь потащат в полицию на допрос.
Джон не кричал.
Ему лишь показалось, что он крикнул, но на самом деле не издал ни звука.
Один-единственный немой крик, длившийся до тех пор, пока в легких не кончился воздух, потом он сел на кровать, опустил голову и сжал лицо руками.
Неведомо как, но на миг он оказался в другом месте, в другом времени: ему было пятнадцать, и он только что ударил учителя стулом, — мистер Каверсон как раз обернулся, и один-единственный тяжелый удар пришелся по лицу. После этого мистер Каверсон потерял слух, и Джон до сих пор помнил, с каким чувством он встречал учителя во время процесса, именно тогда впервые осознав, что у каждого удара есть последствия. И заплакал, хотя никогда не плакал, даже на маминых похоронах, — а тогда, на процессе, понял, по-настоящему понял, что старик всегда теперь будет слышать только одним ухом, и решил: все, с дракой покончено; три месяца в той паршивой тюрьме для малолетних не изменили этого решения.
— Они остановят ваш гастрольный автобус.
Охранник все еще сидел, поражаясь столь бурной реакции: казалось, ужас внезапно заполнил каюту. А что такого — ну, допросят в полиции. Ну, впаяют за нанесение тяжких телесных. Ясное дело, ничего хорошего. Но не до такой же степени! Чтобы вот так голова тряслась и лицо стало белым как полотно, чтобы утратить дар речи — нет, этого охранник уже понять не мог.
— Они будут ждать вас. Там, на автостоянке.
Его слова проносились над головой Джона и исчезали в сигаретном дыму.
— Но если не выезжать с борта на вашем автобусе, а выйти пешком вместе с другими пассажирами, то можно выиграть часа два.
Джон покинул паром в толпе людей с пакетами дьюти-фри и дорожными сумками на колесиках, влился в утреннюю городскую суету на берегу, потом быстро пошел по улице, которая вела из центра к Накке. Воздух был напитан влагой, углекислотой и чем-то таким, что заставило Джона, когда он, вспотев, дошел до таможни Данвикстулл, махнуть таксисту и назвать адрес — Альпхюддевэген, 43. Шесть лет он страшился этого дня и уже давно принял решение не сбегать. Но он должен добраться до дома. До Хелены и Оскара. Он обнимет их, и они договорятся о будущем, он съест рисовую запеканку с черничным вареньем так, как вкушают последнее причастие.
Утро обжигало щеки Эверта Гренса. Он терпеть не мог эти проклятые нескончаемые зимы, и вот теперь, в самом начале января, с ненавистью встречал каждый морозный день. Шея с трудом ворочалась, левая нога плохо слушалась — все болячки словно обострялись пропорционально усилению холодов. От всего этого Гренс чувствовал себя стариком, куда старше своих неполных пятидесяти семи, — каждый сустав, каждый немолодой уже мускул молил о тепле и весне.
Гренс стоял на лестнице у подъезда на Свеавэген. Того подъезда, что вел в квартиру на четвертом этаже, где он жил уже тридцать лет. Три десятка лет на одном и том же месте, и за этот срок не познакомиться ни с кем из соседей.
Он хмыкнул.
Да неохота было. И не было времени. Они только мешают жить. Клеят записки на доску объявлений перед входной дверью, призывая перестать кормить птиц с балконов. И общаются с другими, только когда те слишком громко и слишком поздно завели музыку, — грозят пожаловаться в муниципалитет и в полицию. Какого черта с такими знакомиться!
Он направлялся к Анни, но застрял в пробке и только тогда вспомнил, что как раз в этот понедельник посещение было перенесено на обеденное время. Каждый понедельник по утрам, столько лет подряд — и вдруг кто-то из персонала назначил на это самое время лечебную гимнастику. Усталый и раздраженный Гренс выбрался из вереницы машин, развернулся через сплошную линию и покатил назад, чтобы припарковаться на том же самом месте, с которого только что уехал, но оно теперь оказалось занято, он громко выругался и поставил машину там, где это было запрещено.
В Крунуберге его не ждут как минимум еще часа два, поэтому он решил было подняться домой, но вдруг остановился на площадке второго этажа. Не надо туда. Там слишком просторно. Слишком пусто. Вообще-то он давненько не был дома. Диван в обжитом кабинете в глубине полицейского здания был, конечно, узковат и едва вмещал его большое тело, но спалось там лучше, всегда.
Поэтому Гренс молча побрел по улице. Прошел по Свеавэген, Оденгатан, мимо церкви Густава Васы, свернул на Далагатан. Один и тот же путь, двадцать пять минут в любое время года, тонкие седые волосы, лицо в морщинах, заметная хромота, когда левая нога отказывалась слушаться, — комиссар уголовной полиции Эверт Гренс был из тех, перед кем расступались прохожие, из тех, кому не надо было говорить, чтобы их услышали.
Он напевал на ходу.
Миновав пьяных на скамейках в Васапарке и унылый вход в больницу Саббатсберг, Гренс обычно прибавлял шагу, это было необходимо его легким для нормальной работы, по этой же причине он начинал петь и пел до самого здания полиции на Бергсгатан — пел, разгоняя кровь по неуклюжему телу, пел громко и фальшиво, не обращая внимания на тех, кто останавливался и глазел на него. Он всегда напевал что-то из песен Сив Мальмквист, песен давно прошедшей поры.
То самое утро. «Не читай мое письмо», оркестр Гарри Арнолъдса, 1961. Он пел и вспоминал дни, когда он не был одинок, вспоминал жизнь, такую долгую, что не охватить взглядом.
Тридцать четыре года прослужил он в полиции. У него было все. Тридцать четыре года. И вот теперь у него ничего нет.
Посредине моста Барнхюсбрун, переброшенного через железнодорожные пути и соединявшего Нормальм и Кунгсхольмен, он запел еще громче. Перекрикивая шум машин и сильный ветер, который вечно здесь его поджидал, Гренс пел для всего Стокгольма, отгоняя тревоги, докучные мысли, а может, и досаду:
Гренс расстегнул пальто, стянул с шеи шарф, позволяя старой песне свободно струиться среди машин, кативших на второй передаче, и людей, втянувших головы в плечи и спешащих кто куда. Он уже подобрался к припеву, когда почувствовал в кармане пиджака нетерпеливую вибрацию. Раз. Два раза. Три.
— Да? — сказал он громко в мобильный телефон.
Пара секунд, потом этот отвратительный голос:
— Эверт?
— Да.
— Что ты делаешь?
Какое твое собачье дело, жополиз несчастный! Эверт Гренс презирал своего шефа. Как, впрочем, и всех других, с кем работал. И не скрывал этого. Пусть видят. И особенно сам этот интендант, сопляк и аккуратист.
— А что?
Он услыхал, как его начальник вздохнул, и приготовился.
— У нас разные роли, у тебя и у меня, Эверт. Разные полномочия. Например, это я решаю, кому тут работать. И чем заниматься.
— Как скажешь.
— Вот я и удивляюсь, как же так случилось, что ты принял человека на вакансию к себе в подразделение, а я об этом узнаю только что! К тому же человека, чей стаж и близко не дотягивает до того, который требуется для инспектора криминальной полиции.
Надо было отключить долбаный телефон, лучше бы петь себе и петь, солнце только что взошло, и Стокгольм проснулся раскрасавцем, это время — его, Эверта Гренса, личный ежедневный ритуал, когда он имеет, черт побери, право не якшаться со всякими придурками.
— Такое случается. Все зависит от расторопности.
Внизу под мостом прошел поезд, звук его ударился о перекрытия и поглотил голос в телефоне. Ну и пусть.
— Я тебя не слышу.
Голос попробовал повторить.
— Ты не имел права принимать на работу Хермансон. У меня есть другой кандидат. Более квалифицированный.
Скорее бы запеть снова.
— Ясно. Но уже поздно. Я подписал заявление еще вчера вечером. Потому что догадывался, что ты сунешь нос в это дело.
Он отключил телефон и сунул его назад в карман пиджака.
Можно продолжать прогулку. Он откашлялся: придется снова петь с самого начала.
Десять минут спустя Гренс открыл тяжелую дверь центрального подъезда на Кунгсхольмсгатан.
Все эти придурки уже сидели там внутри в очереди и ждали.
Талончики на подачу заявлений — каждый понедельник одно и то же, полна коробушка, проклятье выходных дней. Он оглядел собравшихся: вид у большинства усталый — ясное дело, у кого квартиру обокрали, пока хозяева были на даче, у кого автомобиль угнали из общего гаража, у кого разбили и обчистили витрину в магазине. Он направился к запертой двери своего коридора, там, за ней — его кабинет, пара этажей вверх и несколько дверей после кофейного автомата. Он уже собрался набрать код и войти, но тут заметил мужчину, лежавшего на диване. В руке у того был зажат талончик, лицо повернуто набок, струйка крови, вытекшая из уха, запеклась на щеке. Он что-то бормотал, но слов было не разобрать, Гренс решил, что человек говорит по-фински.
У нее из уха сочилась кровь.
Он подошел еще на шаг. Но от лежащего так разило алкоголем, что подходить ближе Гренс не стал.
Лицо. Что-то тут не так.
Теперь Гренс дышал только ртом. Два шага вперед, и вот он склонился над лежащим.
Мужчина был страшно избит.
Зрачки разной величины — один маленький, другой большой.
Глаза, он видел их перед собой, ее голова на его колене.
Он же не знал, тогда еще не знал.
Он быстро подошел к регистрационному столу. Пара коротких фраз. Руки Гренса сердито взметнулись вверх, молоденький полицейский вскочил и поспешил вслед за комиссаром уголовного отдела к тому пьяному — его, кстати, привезли на такси полчаса назад, и с тех пор он лежал там на диване.
— Отвезти на патрульной машине в неврологическую неотложку Каролинской больницы. Сейчас же!
Эверт Гренс был в ярости. Он поднял палец вверх.
— Сильнейший удар по голове. Зрачки разной величины. Кровотечение из уха. Нечеткая речь.
«А что, если уже поздно», — подумал он.
— Все признаки кровоизлияния в мозг.
Уж он-то в этом разбирается. Знает, что может быть поздно. Что тяжелую травму головы не так-то просто бывает вылечить.
Он более двадцати пяти лет живет с этим знанием.
— Ты принял его бумаги?
— Да.
Гренс посмотрел на значок с фамилией на груди полицейского, удостоверился, что подчиненный это заметил, и снова глянул ему в глаза.
— Дай сюда.
Эверт Гренс открыл кодовый замок и вошел в коридор — ряд тихих, ждущих кабинетов.
У неизвестного только что текла из уха кровь, а когда он осмотрел его, то у него оказались зрачки разной величины.
Единственное, что он увидел.
Единственное, что тогда можно было увидеть.
Поэтому он еще не мог знать, что этот вроде бы рядовой случай нанесения особо тяжких телесных повреждений станет продолжением истории, начавшейся давно, много лет назад, с жестокого убийства, и станет, может быть, самым значительным расследованием из тех, что выпали ему за все годы в полиции.
В окне верхнего этажа горел яркий свет. Если бы кто-то в это время прогуливался по Мерн-Риф-драйв и бросил взгляд на роскошную двенадцатикомнатную виллу, то он или она увидели бы в окне мужчину лет пятидесяти — невысокого, усатого, волосы зачесаны назад. Он или она заметили бы, что мужчина бледен, у него усталые глаза, и он стоит почти неподвижно, равнодушно вглядываясь в темноту. Но вдруг он расплакался, и слезы медленно потекли по щекам.
В Маркусвилле, штат Огайо, все еще была ночь. До рассвета оставалось несколько часов. Притихший маленький городок спал.
Но не он.
Не тот, кто плакал от горя, ненависти и утраты там, в окне комнаты, которая когда-то принадлежала его дочери.
Эдвард Финниган надеялся, что когда-нибудь это пройдет. Что он наконец прекратит эту охоту, перестанет рыться в прошлом, снова сможет лечь рядом с женой, раздеть ее, любить ее.
Восемнадцать лет. Но с годами становилось только хуже. Его горе делалось все больше, а ненависть — сильнее.
Он замерз.
Поплотнее запахнул халат вокруг тела, босые ноги отступили на шаг — с темного деревянного пола на толстый ковер. Он отвел взгляд от городка за окном — эти улицы, на которых он вырос, эти люди, которые были так хорошо ему знакомы, — отвернулся и оглядел комнату.
Ее кровать. Ее письменный стол. Ее стены, пол, потолок.
Она все еще жила здесь.
Она мертва, но эта комната по-прежнему ее.
На столе в морге лежит обнаженная женщина, вес 65 кг, рост 172 см.
Нормальное телосложение, мускулатура развита нормально. Нормальный волосяной покров.
На лице нет никаких повреждений. Наличествует размазанный след кровотечения справа от ноздрей.
Финниган закрыл дверь. Алиса так легко просыпалась, а ему хотелось посидеть в тишине; здесь, в комнате Элизабет, он мог, никого не тревожа, плакать, ненавидеть, мечтать о мести. Иногда он просто стоял у окна и смотрел в никуда. Иногда опускался на пол или опирался на ее кровать, плюшевые мишки и розовые подушечки так и остались лежать там. По ночам он ждал за ее письменным столом, в новом кресле, на котором она так и не успела посидеть. Он сел.
Перед ним горкой лежали ручки и ластики. Дневник, такой с замочком. Три книги, он рассеянно пролистал их, Элизабет, как в детстве, любила книги про лошадей. На стене доска для записок, с левого края пожелтевший листок: расписание уроков средней школы Вэлли — одной из двух муниципальных гимназий Маркусвилла. Они сами решили, что она пойдет в обычную школу. Если бы дочка ближайшего помощника губернатора отказалась учиться в обычной школе, это вызвало бы пересуды, но ведь смысл политики заключается именно в этом — уметь вызывать реакцию, правильную реакцию. Над расписанием — еще один такой же пожелтевший листок, несколько телефонных номеров, помеченных галочками. На самом верху — записка от тренера футбольной команды Маркусвилла о матче против клуба из Отуэя, вызов на прием к врачу в окружную больницу Пайка в Уэверли, свидетельство об ознакомительном посещении радиостанции WPAY, 104,1 FM в Портсмуте.
Ее жизнь оборвали в самом начале пути. У нее все было впереди — а тот тип всего ее лишил.
14. На спине обнаружены трупные пятна синеватого оттенка, расположенные симметрично внизу спины и на ягодицах.
15. Спереди и сзади на теле — несколько пулевых отверстий, обозначенных номерами.
Эдвард Финниган ненавидел его. Навсегда вырвавшего Элизабет из завтрашнего дня, из жизни, из этого дома.
Ручка двери повернулась. Финниган поспешно отвел взгляд.
Она смотрела на него глазами полными отчаяния.
— Ну не надо хоть сегодня ночью!
Он вздохнул.
— Алиса, иди спи. Я скоро приду.
— Ты просиживаешь здесь ночи напролет.
— Не в этот раз.
— Всегда.
Она вошла в комнату. Его жена. Ему бы следовало обнять ее покрепче. Но это больше не получалось. Словно все умерло тогда, восемнадцать лет назад. Несколько лет спустя они попробовали заниматься сексом — по два раза каждый день, она должна была забеременеть, чтобы у них появился новый ребенок. Но ничего не вышло. И это было их общее горе. Или просто подтверждение того, что она стареет, что ее тело со временем утрачивает способность к зачатию. Но это уже не играло особой роли. Они оба сделались одинокими. И больше не держались друг за дружку.
Она присела на кровать. Он передернул плечами.
— Чего ты от меня хочешь? Чтобы я забыл?
— Да. Наверное.
Финниган резко поднялся из-за письменного стола дочери.
— Забыл? Элизабет?
— Свою ненависть.
Он покачал головой:
— Я никогда не забуду. И никогда не перестану ненавидеть. Какого черта, Алиса, он убил нашу дочь!
Она сидела молча, в глазах ее была усталость, ей было трудно смотреть на него.
— Ты не понимаешь. Речь не об Элизабет. Ты уже забыл ее. Ты ничего больше не чувствуешь.
Она замолчала, глубоко вздохнула, собралась с духом, прежде чем продолжать.
— Твоя ненависть. Твоя ненависть всё затмила. Ты не можешь любить и ненавидеть одновременно. Вот в чем дело. И ты сделал выбор, Эдвард. Ты выбрал давным-давно.
32. В плевре левого легкого женщины обнаружено чуть менее двух литров крови, отчасти свернувшейся.
33. В левом легком женщины есть входное отверстие спереди и выходное сзади, соответствующее каналу выстрела 1–5.
— Я так и не увидел, как он умирает.
Финниган расхаживал взад и вперед по комнате, злоба, клокотавшая в нем, не давала ему стоять на месте.
— Мы ждали. Двенадцать лет ждали. И вот он умер! Не дождавшись казни. Мы так и не увидели ее. Он сам решил, когда положить всему конец. Не мы!
Алиса Финниган сидела на кровати дочери. Единственного своего ребенка. Ей бы тоже хотелось вечно оплакивать ее. Если бы не эта ненависть Эдварда! Их супружество перестало быть супружеством, она была готова все бросить, она уже забыла, что такое жить по-настоящему. Если она еще пару лет проживет, облепленная этой злобой, то не выдержит и уйдет отсюда, бросит то, чему уже не в силах подобрать названия.
— Я пойду лягу. И тебе советую.
Он покачал головой:
— Я останусь здесь, Алиса.
Она поднялась с кровати, пошла к двери, но он вдруг попросил ее остаться.
— Такое чувство… такое чувство, будто тебе изменили. Алиса, выслушай меня, ну еще немного. Вот ты кого-то любишь и поэтому чувствуешь себя брошенной. Но дело не в этом, на самом деле не это так мучает, причиняет такую дикую боль, что все тело горит огнем. Будь добра, Алиса, дослушай. Дело во власти. Которой нет. В том, что зависишь от чужого решения. Не сам решаешь, когда закончить отношения. Это ведь куда мучительней, чем то, что самой любви уже не существует. Понимаешь?
Он с мольбой посмотрел на жену. Она ничего не ответила.
51. Печень весит около 1750 г. В ее задней части есть пулевой канал, продолжающийся под желчным пузырем.
— Так это воспринимается теперь. И так это ощущалось с тех пор, как он умер. Если бы я мог стоять там и видеть, как он умирает, видеть, как постепенно он перестает дышать, если бы я сам мог принять в этом участие и со всем покончить… тогда бы я смог жить дальше, я это знаю, Алиса. Но видишь! Это все он сам решил. Сам со всем покончил. Алиса, ведь ты же понимаешь, ты должна понять. У меня все тело горит, горит, понимаешь!
57. Левая почка весит 131 г. Правая почка прострелена слева направо. Большое кратерообразное отверстие с кровотечением в верхней доле, размером примерно с мяч для гольфа.
Она ничего не сказала.
Только посмотрела на мужа, а потом отвернулась и вышла. Эдвард Финниган остался стоять посреди комнаты. Он слышал, как она закрыла дверь в их общую спальню.
Он прислушался к тишине, заметил, что на улице поднялся ветер, ветка тихонько била в стекло. Он подошел и вгляделся в темноту. Маркусвилл спал, и еще долго будет спать, до рассвета оставалось три часа.
Когда наступило время обеда, Эверт Гренс вызвал по телефону такси и поспешно прошел по коридору полицейского управления. Он опаздывал, чего терпеть не мог; она уже ждет, сидит там и верит, что он вот-вот придет, ее принарядили, причесали, как обычно, помогли надеть одно из ее голубых платьев. Он попросил шофера — невысокого худого мужчину, очень смешливого и всю дорогу рассказывавшего про Иран, откуда был родом, — о том, как там красиво, как он там жил и как уже никогда больше не будет жить, — после того как они не торопясь проехали несколько кварталов Кунгсхольмена, Гренс все же попросил его ехать быстрее, показал свое удостоверение и объяснил, что это полицейское задание.
Четырнадцать минут по городу, сто десять километров в час на мосту в Лидингё.
Гренс велел остановиться в стороне от главного корпуса, хотел чуть-чуть пройтись. Ему необходимо было собраться с мыслями. Она ведь все равно уже ждет.
Он был очень сильно избит. Да, надо сначала разобраться с тем типом, что бормотал по-фински. Из уха текла кровь. Полдня прошло, а Гренс все никак не мог забыть лежавшего на полицейской кушетке человека. Разные глаза: один зрачок маленький, другой увеличен.
Нанесение умышленного вреда здоровью. Нет, этого мало.
Попытка убийства.
Он достал мобильник, позвонил Свену Сундквисту, единственному, кого мог выносить в учреждении, где проработал всю свою сознательную жизнь. Он попросил Свена отложить другие дела, Эверту Гренсу нужны сведения о человеке, который бьет людей ногами по голове, пусть его привезут на допрос, за такое полагается приличный срок за высокими стенами.
Последние сто метров до санатория он прошел медленно.
Гренс приходил сюда двадцать пять лет, по крайней мере раз в неделю: навещал единственного человека, который действительно не был ему безразличен.
Вот сейчас он снова пойдет к ней. Он сделает это с достоинством.
У них была впереди целая жизнь.
Пока он не сбил её.
Он уже давно понял, что картины того дня никогда не оставят его в покое. Каждая мысль, каждое мгновение, они в любой момент могли вновь ожить в памяти, секунда за секундой.
Проклятая покрышка.
Он не успел.
Он не успел!
От воды дуло, Балтика дышала в лицо своими отрицательными градусами. Гренс уставился взглядом в землю, гравиевая дорожка частично обледенела, на здоровую ногу приходилась слишком большая нагрузка, так что Гренсу было трудно держать равновесие, дважды он едва не упал, громко выругался, кляня идиотскую смену времен года и плохую уборку пешеходных дорожек.
Он почувствовал, как машина накренилась, столкнувшись с ее телом.
Гренс прошел большую автостоянку перед санаторием, отыскал взглядом ее окно, обычно она сидела у окна и просто так смотрела в никуда.
Но он ее не увидел. Он опоздал. А она так доверяет ему.
Гренс торопливо поднялся на крыльцо, девять ступенек были заботливо посыпаны песком. Женщина его лет сидела в, пожалуй, слишком большой приемной, одна из тех, кто уже работал здесь, когда они в первый раз приехали сюда на полицейском фургоне, он это устроил, чтобы она чувствовала себя уверенней.
— Она сидит у себя.
— Я не увидел ее в окне.
— Она там. Она ждет. Мы оставили для нее обед.
— Я опоздал.
— Она знает, что вы придете.
Он посмотрел в зеркало, которое висело у туалета между приемной и коридором. Волосы, лицо, глаза, он постарел, выглядит усталым и к тому же вспотел, пока шел по этой чертовой обледенелой тропинке. Он подождал немного, пока пройдет одышка.
Он сидел, держа на коленях ее голову, из которой текла кровь.
Гренс прошел по коридору мимо запертых дверей, остановился у номера четырнадцать, цифры были написаны красной краской поверх ее имени на табличке у дверной ручки.
Она сидела посреди комнаты. Она смотрела на него.
— Анни.
Она улыбнулась. Его голосу. Или звуку открывшейся двери. Или свету, который теперь падал в комнату с двух сторон.
— Я опоздал. Извини.
Она рассмеялась. Высоким переливчатым смехом. Он подошел к ней, поцеловал в лоб, достал носовой платок из кармана брюк и вытер ниточку слюны, которая текла у нее по подбородку.
Красное платье в светлую полоску.
Он был уверен, что никогда раньше его не видел.
— Ты просто красавица. В этой обновке. Ты в нем такая молоденькая.
Она не постарела, во всяком случае, постарела меньше, чем он. Щеки были все еще гладкими, а волосы такими же густыми, как и прежде. Он там, снаружи, каждый день терял силы. А она словно законсервировалась, день за днем в инвалидном кресле у окна, и все вроде как по-прежнему при ней.
Светлая кровь все текла и текла из ушей, носа, рта.
Его ладонь теперь на ее щеке, он отпустил тормоз, который удерживал заднее колесо инвалидного кресла, выкатил его через дверь и повез по коридору в пустую столовую. Гренс подвинул кресло к столику у большого окна с видом на воду, усадил Анни, принес приборы, стакан и слюнявчик из твердого пластика, им оставили обед в холодильнике: мясная запеканка с рисом.
Они сели друг напротив друга.
Гренс понимал, что надо сообщить новость. Но он представления не имел, как это сделать.
Он кормил Анни и ел сам, питательная запеканка на ее тарелке превратилась в коричневые, зеленые и белые крошки. Она ела хорошо, у нее был отличный аппетит, как всегда. Видимо, поэтому она и чувствует себя хорошо — столько лет в инвалидном кресле, вдали от чужих пересудов — пока она ест, у нее есть силы, она живет, хочет жить и продолжает жить.
Гренс нервничал. Он должен рассказать.
Анни сглотнула, кусок попал не в то горло, она закашлялась, Гренс поднялся, обнял ее и держал так, пока дыхание не пришло в норму. Тогда он сел и взял ее за руку.
— Я принял на работу женщину.
Трудно было встретиться с ней взглядом.
— Молодую женщину, как ты тогда. Она смышленая. Думаю, у нее работа пойдет.
Интересно, понимает ли она, о чем он. Ему бы хотелось, чтобы Анни понимала то, что слышит, если, конечно, она в самом деле слушает.
— Это не меняет наших с тобой отношений. Вовсе нет. Она нам в дочери годится.
Анни захотела добавки. Еще несколько ложек коричневого и одну белого.
— Просто хочу, чтобы ты знала.
Когда он снова вышел на крыльцо, в лицо задул снег с дождем. Гренс потуже завязал шарф, застегнул пальто на все пуговицы, спустился по ступенькам и пошел через автомобильную стоянку, и тут зазвонил мобильник. Свен Сундквист.
— Эверт.
— Да.
— Я его нашел.
— Вызови его на допрос.
— Он иностранный подданный.
— Он разбил человеку голову.
— Канадский паспорт.
— Приведи его.
Дождь зарядил еще сильнее, капли, смешанные со снегом, казались еще больше, еще тяжелее.
Эверт Гренс знал, что это не поможет, но глянул в небо, чертыхнул эту вечную зиму и мысленно послал ее ко всем чертям.
На юге штата Огайо в маленьком городке, главным зданием в котором является большая тюрьма, окруженная высоким забором, занимался рассвет. На улице было холодно, опять падал снег, как и всю зиму, и жителям Маркусвилла предстояло начинать день с расчистки дороги к собственному дому.
Вернон Эриксен совершал последний обход по коридорам с запертыми в камерах людьми.
Было полшестого, еще час, а потом ночное дежурство закончится, он переоденется в штатское и направится по Мейн-стрит к ресторанчику «Софиос» — двойная порция блинчиков с черникой и как следует зажаренный бекон.
Эриксен оставил западное крыло и направлялся в восточный блок, его шаги отдавались эхом от бетонных стен, которые все еще казались ему новыми, хотя им было уже более тридцати лет. Он отлично помнил эту стройку на окраине городка, которой предстояло превратиться в тюремные стены и камеры для приговоренных; пока тюрьма росла, жители Маркусвилла разделились на два лагеря — тех, кто надеялся на новые рабочие места и новые перспективы для городка, и тех, кто предвидел снижение цен на жилье и постоянную тревогу от такого криминального соседства. Сам-то он не больно раздумывал. Ему было девятнадцать лет, он устроился на службу в только что открывшуюся тюрьму, да там и остался. Поэтому он никогда не покидал Маркусвилла, стал одним из тех, кто пустил тут корни, молодой человек, который держался за свою работу, ставшую повседневной рутиной. Меж тем годы шли, и вот теперь, когда ему перевалило за пятьдесят, уже было поздно что-то менять. Порой он ездил на танцы в Колумбус, однажды поужинал с одной женщиной в Уилерсберге, что в нескольких милях к югу, но тем все и кончилось, не более того, никакой большей близости — как всегда.
Его жизнь словно вращалась вокруг смерти.
Иногда он задумывался: как же так вышло?
Не то чтобы это его пугало, вовсе нет, просто он постоянно это ощущал, жил с этим, работал. Мальчишкой он частенько сбегал с верхнего этажа, где они жили, и сквозь деревянные лестничные балясины наблюдал, как его отец принимал клиентов в единственном похоронном бюро Маркусвилла. Потом, уже подростком, Вернон стал участвовать в семейном бизнесе, помогал обмывать, причесывать, одевать тела, которые покинула жизнь. Он научился возвращать ее, пусть и на время; как сын распорядителя похорон он знал, что с помощью румян и профессиональных средств можно сделать так, что мертвый будет казаться живым, — родные и близкие, когда приходят проститься, бросить последний взгляд и оплакать, хотят, чтобы это было так.
Эриксен огляделся вокруг.
Стенам уже больше тридцати лет.
Почти тысяча заключенных, приговоренных к наказанию, которых надо сторожить, а иногда выпускать на свободу. И почти столько же персонала и охраны, семь-восемь сотен. Пятьдесят пять миллионов долларов оперативного бюджета, тридцать семь тысяч долларов на одного заключенного в год, сто три доллара восемьдесят два цента на одного в день.
Его мир, который он знал, где чувствовал себя уверенно.
Жизнь, смерть — то же самое и здесь, только иначе.
Эриксен прошел центральный пост и коротко кивнул новичку, читавшему журнал, но поспешно отложившему при виде начальника, теперь он сидел выпрямившись и внимательно разглядывал на мониторах картинки из разных камер.
Вернон Эриксен открыл дверь, ведущую в коридор восточного блока.
Death Row.
Двадцать два года он здесь начальником охраны, среди осужденных и приговоренных к смерти за capital murder, которые считают каждый час и уже никогда не будут жить ни в каком другом месте.
В этой тюрьме сидело двести девять заключенных, ожидавших смерти.
Двести восемь мужчин и одна женщина.
Сто пять black, девяносто семь white, три hispanic и четверо, согласно записи в статистической колонке, — other.
Рано или поздно большинство попадает сюда.
Они либо отсиживали положенный срок в одной из камер, выходящих в коридор, где теперь стоял Эриксен, либо их перевели сюда, когда им осталось прожить последний день. Здесь, в Маркусвилле, казнили всех, кого приговорили к смерти в штате Огайо.
«Они тут под моим присмотром», — думал Вернон.
«Я знаю каждого. Они моя жизнь, семья, которую я так и не завел, я каждый день как среди родных.
Пока смерть не разлучит нас».
Вернон потянулся, разминая длинное тело. Он был по-прежнему строен, что называется, в форме, короткие светлые волосы, худое лицо, глубокие морщины на щеках. Он устал. Это была долгая ночь. Стычка с колумбийцем, который бушевал больше обычного, а новичок из двадцать второй камеры, конечно, не спал, ревел как ребенок, все они так поначалу. Потом еще эта стужа. Эта проклятая зима выдалась в Южном Огайо самой холодной за много лет, а отопление, едва заработав, сразу отключилось, систему давно надо было менять, но бюрократы все тянули и тянули, ясное дело — сами-то тут не работают и не мерзнут.
Он медленно шел серединой коридора. Все было спокойно, из нескольких камер доносилось тяжелое дыхание, видимо, кто-то заснул перед самым рассветом.
Он направлялся туда, куда обычно заглядывал, когда ночь отзывалась усталостью и отвращением, когда нужны были новые силы, чтобы вернуться сюда на следующий вечер.
Эриксен проходил камеру за камерой. Быстро поглядывал направо-налево — с обеих сторон спокойно.
Он подошел ближе, отступил от линии, проведенной посередине на полу, пошел теперь вдоль длинного ряда металлических решеток с правой стороны коридора. Заглянул в камеру двенадцать, посмотрел на Брукса, который лежал там на спине, в камеру десять — на Льюиса, тот сунул одну руку под подушку и прижался головой к стене.
Потом Вернон остановился.
Камера восемь.
Он заглянул в нее, как делал уже много раз.
Пуста.
В этой камере заключенный скончался, и с тех пор они решили никого туда не помещать. Суеверие, конечно. Но заключенным не положено умирать раньше срока, они должны целыми и невредимыми доживать до исполнения приговора.
Вернон Эриксен на миг вгляделся в пустоту. В горе и в радости. Лампа всегда светила на потолке, койка не застелена. Пока смерть не разлучит нас. Его взгляд задержался на одной из грязных стен, которая больше ни у кого не вызывала ненависти, услышал звук из сливного отверстия, которым уже никто не пользовался.
Он почувствовал, как к ногам возвращаются силы, головная боль слабеет.
Он улыбнулся.
Джон был дома один, и ему следовало навести порядок, приготовить ужин и забрать Оскара из садика, всего через два дома.
Он попробовал заснуть. Все время после обеда он пролежал на застеленной двуспальной кровати, ворочался и пытался закрыть голову подушкой: свет проникал в спальню сквозь жалюзи и отражался от светлых крашеных стен, он чувствовал себя совсем паршиво, голова просто разламывалась.
Джон сел на постели Хелены и опустил ноги на мягкий коврик. Почувствовал, что вспотел. Он ударил его прямо в лицо. Джон чувствовал, как дрожат руки, он прижал ладони к коленям, но руки продолжали дрожать.
Скоро придет Хелена. Она тихонько вздохнула, когда Джон позвонил ей и попросил забрать Оскара, объяснив, что устал, что у него выдалась долгая ночь и ему нужно несколько часов, чтобы выспаться в одиночестве.
Что бы ты ни делал, Джон, избегай контакта с полицией, никогда с ними не связывайся.
Это прошептал отец, потом обнял его и долго не отпускал, а затем повернулся и исчез навсегда.
Джон слышал, как снаружи в подъезде ходит лифт, кто-то поднимался наверх. Лифт остановился, вышли две пары ног, высокий голосок крикнул так, что эхом отдался на лестнице, а затем маленькие пальчики нажимали звонок настойчиво и долго, пока мама искала свои ключи в большой матерчатой сумке.
— Папа!
Оскар промчался через холл, но споткнулся о порог двери в спальню и упал. На короткий миг воцарилась тишина, но мальчик решил, что не станет плакать, поднялся и, вытянув вперед руки, сделал последние шаги к кровати.
— Папочка! Ты дома!
Джон посмотрел на сына: все личико — сплошная улыбка. Он наклонился вперед, поднял сынишку, прижал и не отпускал до тех пор, пока худое тельце не стало ерзать: мальчик устал стоять смирно и хотел высвободиться. Джон пошел за пятилетним ребенком, который бегал по квартире, словно впервые здесь очутился и все ему внове. Джон услышал и ее шаги, посмотрел на дверь: в проеме стояла Хелена.
— Привет.
Она была красивая — рыжие волосы, взгляд, который рождал в нем ощущение, что он любим.
— Привет. Заходи.
Он протянул руку, притянул ее к себе и обнял, ощутив на щеке холод ее пальто.
Джон попытался заняться обычными делами. Хелена поглядывала на него с упреком, так она смотрит, когда устанет, а он не замечает этого, но она уже почувствовала, что с ним что-то не так, и хоть ничего не сказала, все равно это было ясно. Но если он будет делать все как обычно, у нее не будет повода заподозрить неладное.
— Что стряслось?
— Ничего.
— Джон? Я ведь вижу: что-то не так.
Оскар ушел к Хильде, которая жила на четвертом этаже. Хильде было шесть, и она обладала такой же неуемной энергией, как и ее гость. Пока не было Оскара, Джон мог рассказать обо всем жене.
— Ничего особенного. Может, устал немного.
Он взялся мыть посуду. Это обычное занятие.
Хелена встала с ним рядом. В руках два недопитых стакана с молоком, она поставила их перед ним под струю воды.
— Тебя не было трое суток. Сейчас середина дня. Оскара нет дома. Обычно ты в таких случаях занимался со мной любовью, Джон. Ты спешил оказаться рядом.
Хелена ждала подле него. Вдруг она отступила на шаг, краем глаза Джон увидел, как она стянула через голову толстый пуловер, расстегнула джинсы, уронила на пол майку, бюстгальтер, трусы. Она замерла перед ним, красивая, чуть озябшая, светлый клин жестковатых волос на лобке, его пальцы помнят их на ощупь.
— Я хочу, чтобы ты взял меня.
Он был не в силах пошевелиться.
— Погляди на меня, Джон.
Проклятая тяжесть в груди!
Хелена подошла к нему, ее обнаженное тело было совсем рядом. Ему хотелось обнять ее. Она так нужна ему!
— Я не могу. Сначала я должен рассказать тебе одну вещь.
Джон взял свой халат и укутал в него ее озябшее тело. Они сели за кухонный стол, он попросил у нее разрешения закурить, и она к его удовлетворению не возразила, только передернула плечами. Он достал пачку с верхней полки шкафчика, где стояли глубокие тарелки и стаканы.
— Когда-то была женщина, которую звали Элизабет. Мне тогда было семнадцать. Она была единственной, кого я любил. До того, как встретил тебя.
Он зажег сигарету.
— Я увидел ее вчера. Не совсем ее. Но почти такую, как она. И как ты.
Он затянулся, подержал дым внутри, прежде чем выдохнуть. Он первый раз взял сигарету в этой квартире.
— Она танцевала, когда мы играли. И потела, так же как ты. Ей было весело, она смеялась. Пока какой-то пьяный финн не стал приставать к ней. Домогаться. Он вставал рядом с ней и не давал ей прохода.
Джон нервничал. И как обычно, когда он волновался, злился, обижался или радовался, его акцент сделался сильнее, стал более американским.
— Завязалась склока. Я дал ему в морду.
Она сидела не шевелясь.
— Прости, Хелена.
Она все еще не двигалась, только смотрела на него, долго, пока не решилась заговорить:
— Элизабет. Я. Потная женщина. Ты кого-то ударил по лицу. Я ничего не понимаю.
Он хотел рассказать. Всё. Но ничего не вышло. Прошлое было так плотно запечатано, что он не мог его достать. Он вновь заговорил о драке, о человеке, который без сознания упал перед ним. И Хелена отреагировала так, как он и ждал. Она закричала. Что это все неправильно. Что он рискует снова попасть в тюрьму, причем за нанесение тяжелых телесных повреждений. Потом она заплакала. Потому что не понимала, что он за человек. Этот человек, который бьет других людей, — его она совсем не знает, не понимает, кто он такой.
— Хелена, выслушай меня.
Джон обнял жену, просунул руки под халат, ее кожа была теплой и давала ощущение уверенности, а он был напуган, больше, чем когда-либо, тем одиночеством, которое сидело рядом с ним.
— Я должен объяснить.
Он взял ее ладони, прижал их к своей щеке.
— Есть еще — то, что я тебе не рассказывал. Теперь расскажу.
Джон попытался дышать нормально. Волнение разрывало его изнутри. Он собрался с духом, чтобы сформулировать правду — единственную, какую знал, но тут раздался звонок в дверь.
Он посмотрел на Хелену, помедлил, раздался еще звонок.
Он поднялся и пошел на этот звук.
Свен Сундквист с силой жал на кнопку звонка, которая казалась новенькой и была крепко прикручена к белому пластиковому косяку, обрамлявшему дверь. Резкий сигнал напомнил ему о ранних утренних часах в автобусе, отправлявшемся из Густавсберга в Стокгольм. Мобильные телефоны в руках подростков — раздражающие игрушки, дребезжавшие всю дорогу до школы в городе.
Он посмотрел на дверь. Ему тут не нравилось.
Вокалист из танцевального оркестра, ударивший одного из своих слушателей ногой по голове, ордер на его арест был выписан дежурным прокурором в его отсутствие. Теперь этого типа надо доставить на допрос, по подозрению в попытке убийства, и сообщить о его праве на адвоката. Эверт звонил несколько раз и настаивал, требовал, чтобы Свен и Хермансон поехали сами. Свен Сундквист возражал, в их отделении он лучше всех вел допросы, и ему не хотелось нарушать первейшее в этом деле правило: никогда не встречаться с подозреваемым в негативной обстановке.
Это же так просто.
Создать доверительное отношение между следователем и тем, кого допрашивают. И поддерживать это доверие. Использовать его.
Свен предложил послать наряд. Так обычно и поступали. Но Эверт оборвал его на полуслове, попросил перестать нести чепуху, а доставить того подлеца, он не хочет никаких ошибок, и ему не по душе, что на финляндском пароме людям проламывают черепа.
Свен Сундквист громко вздохнул. Стоять вот так на лестничной площадке перед дверью на четырнадцатом этаже и ждать встречи с психом.
Он покачал головой, покосился на свою коллегу. Молодая женщина, темные волосы, короткая стрижка, говорит с протяжным сконским акцентом. Она держалась спокойно, рассматривала закрытую дверь, — напряженная, но дыхание ровное.
— Что думаешь?
Сундквист указал на почтовый ящик и табличку. Фамилия совпадала.
— Он сейчас подойдет.
Она ему нравилась. В первый раз они встретились прошлым летом. Стажерка из Мальме, она участвовала в одном из самых удивительных расследований, которые выпадали на долю Свена: проститутка захватила заложников в морге при одной из самых больших больниц Швеции. Тогда никому мало не показалось, им пришлось работать бок о бок под руководством Эверта Гренса, и Свен в тот раз проникся к ней уважением — она проявила ум, профессионализм и уверенность в себе.
Теперь она стала инспектором криминальной полиции. Всего через три года.
Свен прислушался к тишине. Времени в обрез. У него на столе три следственных дела об убийстиве — более чем достаточно, а тут — максимум попытка убийства, еще одно расследование — это уже слишком.
Он начинал терять терпение, снова нажал на кнопку и дал длинный звонок.
— Он уже идет.
Хермансон кивнула в сторону двери. Кто-то шел к ней с той стороны, медленные шаги приближались.
Он не выглядел таким уж громилой. Членовредительство и побои, нанесенные острыми носками ботинок, как-то мало вязались с обликом человека, с которым Свен Сундквист встретился взглядом. Невысокий, не выше метра семидесяти пяти, худой, бледное незагорелое лицо, тонкие, торчащие во все стороны волосы. Свен был уверен, что он плакал.
— Свен Сундквист и Мариана Хермансон, муниципальная полиция. Мы разыскиваем Джона Шварца.
Человек в дверях посмотрел на два протянутых полицейских удостоверения, потом отвернулся и тревожно посмотрел назад в квартиру. Там был кто-то еще.
— Ваше имя Джон Шварц?
Он кивнул. По-прежнему не оборачиваясь к ним, словно хотел убежать, но не мог.
— Пожалуйста, следуйте за нами. У нас внизу машина. Думаю, вы догадываетесь о причинах.
Что бы ты ни делал, Джон, избегай контактов с полицией, никогда с ними не связывайся.
— Пять минут. Дайте мне пять минут.
Канадский паспорт. Возможно, так и есть. Явный акцент — такой, как у англоговорящих. Свен коротко кивнул, конечно, пять минут. Они прошли за ним в прихожую и остались там ждать, а Джон Шварц исчез в ближайшей комнате, той, куда только что посмотрел. Свен покосился на Хермансон. Все так же спокойна. Она улыбнулась ему, он улыбнулся в ответ. Они услышали голоса, доносившиеся из комнаты. Голос Шварца и какой-то женщины, они говорили тихо, но женщина явно была взволнована, насколько можно было понять, она плакала и повышала голос, Свен Сундквист собрался было войти, но тут тот парень с худым лицом и растрепанными волосами появился вновь. Схватил кожаную куртку с вешалки под полкой для шляп и длинный шарф из корзины на полу, потом вышел к ним и закрыл за собой дверь.
Джон Шварц молчал всю дорогу от улицы Альпхюддевэген в Северной Накке до Бергсгатан на Кунгсхольмене в центре Стокгольма. Свен то и дело поглядывал на него, сначала опасаясь, что тот начнет буйствовать, а потом с беспокойством: арестованный, казалось, совершенно ушел в себя, отсутствующий взгляд, именно так они иногда выглядели, прежде чем окончательно сломаться, уйти в иное психическое измерение.
Хермансон вела машину, не хуже него разбираясь в перегруженной транспортной сети города. Свен размышлял о разговоре, который у них произошел, как раз перед тем, как они остановились перед многоэтажным домом и поднялись на лифте.
Она спрашивала его, снова и снова, и не отступалась, пока не получила ответ. Она хотела знать, как произошло ее назначение. Почему ей удалось обойти длинную очередь полицейских с большей выслугой лет? И насколько к этому причастен комиссар криминальной полиции Эверт Гренс? Свен отвечал как есть. Что это решение Эверта. А если Эверт что-нибудь решил, то так и будет. Его неформальная власть у них в управлении была большей, чем они осмеливались себе признаться. Он редко считался с иерархией и пренебрегал формальными путями, на самом деле всем у них заправляет Эверт.
Джон Шварц по-прежнему молчал. Он ничего не видел, ничего не слышал, словно его и не было. Даже когда машина затормозила, даже когда они вышли из нее, даже когда в Крунубергской следственной тюрьме заключения открылся лифт и они направились к камере досмотра. Два охранника встретили его, проследили, чтобы он разделся, обыскали его голое тело, а потом выдали новую одежду, которая оказалась ему порядком велика, на рубашке и штанах был логотип тюрьмы. Но когда один из охранников распахнул дверь в камеру, Джон вдруг остановился, огляделся вокруг, и его затрясло. Перед ним было крошечное помещение, размером с маленький туалет, с простой койкой: нет, ни за что! Он качнулся вперед, назад и, сбившись на английский, в страхе закричал:
— No! Not in there!
Джон замолотил руками, и два охранника едва уняли его, прижав к стене, но он продолжал кричать, тут подоспели Свен Сундквист и Хермансон.
— I can't breath! Not in there! I need to breath!
Джон увидел полицейских и охранников, и, возможно, то, как они его держали, вызвало у него это «Я не могу!», или сильный запах от голых стен камеры заставил выкрикнуть «Я не могу дышать!». Он чувствовал, как кричал, и ничего не мог с этим поделать, чувствовал, что ноги — не могу! — не слушаются его, осознавал, как то, что было белым, вдруг стало черным.
Свен Сундквист бросил торопливый взгляд на Хермансон. Она кивнула. Охранники переглянулись. Они понимали друг друга. Человек, которого они схватили и которого, согласно документам, звали Джон Шварц, рвался прочь. И они отпустили его бунтующие руки.
— Успокойтесь. Вы можете там присесть. Только войдите туда сами. А дверь мы оставим открытой.
Старший из двоих охранников лет шестидесяти, поседевшие, когда-то темные волосы, он уже столько раз все это видел. Бить людей по лицу — это они могут. А войти в камеру боятся. Прежде он запирал дверь, они того заслуживали, но теперь у него не было охоты слушать эти крики и поганое нытье, если кто снова начинает психовать. А этот тип, похоже, на грани. Он покосился на молодого напарника, попросил его зайти в камеру и посидеть рядом с арестованным в открытой незапертой камере. Не хватало еще, чтобы подозреваемый забился на полу в конвульсиях, ну уж нет — только не в их дежурство.
Джон чувствовал, что они отпустили его руки — кто-то дает мне воздух, — те, кто стоял вокруг него, отошли на пару шагов, они на что-то указывали, кто-то говорит мне «дыши» — дверь в камеру была открыта — кто-то дает мне вздохнуть через этот мешок, — он попытался пошевелиться, его ступни тяжело шаркнули по твердому полу, он вошел.
Свен Сундквист держал в руках паспорт в темно-синей обложке, блестевшей под яркой лампой дневного света в коридоре. Schwarz, William John, nationality canadian/canadienne. Он рассеянно пролистал паспорт: фотография мужчины, того самого, что сидел согнувшись в камере предварительного заключения всего в нескольких метрах от него, дата рождения вроде соответствует, тридцать пять лет, родился в какой-то дыре, о какой Свен слыхом не слыхивал.
Свен протянул паспорт Хермансон и попросил ее передать его криминалистам на исследование.
— Хорошо, отнесу. Чуть погодя. Когда мы тут закончим.
Она улыбнулась: пусть я и новенькая, но не у тебя на побегушках, я охотно это сделаю, но сама решу когда. Свен улыбнулся в ответ, конечно, тебе решать, я и сам так же поступал.
Тюремный врач оказался молодым, не старше тридцати, Свен увидел, как он тихо приближается по длинному коридору, и подумал: вот так всегда — молодые, едва сдавшие экзамены, приходят работать в тюрьму, хоть место и незавидное, но надо же где-то начинать, набираться опыта. Шварц уставился в пол, что-то неслышно бормоча, врач уверенно поднял его руку и взял анализ крови на ДНК. Страх в тесной камере словно улегся, Шварца перестало трясти, и дышал он уже не так тяжело, но вдруг вскочил и снова закричал, корчась в судорогах:
— Not again!
Он указал на руки врача, на клизму со стесолидом, сейчас его введут ему в задний проход.
— Not again!
Молоденький тюремный врач, взявший анализ крови, за которым и пришел, просто попытался в завершение своего визита дать пациенту успокоительное. Теперь он посмотрел на охранника, сидевшего в камере, потом на Свена и Хермансон, покачал головой, развел руками и убрал тюбик с молочно-белым содержимым назад в сумку.
Кто-то дал мне лекарство. Кто-то положил меня в мешок. Кто-то давал мне кислород, один вдох раз в две минуты.
Джон Шварц сидел согнувшись на койке в открытой камере. Он больше не кричал и не шевелился.
Свен Сундквист и Хермансон не уходили, пока Шварц не сел, кажется, паника улеглась, по крайней мере на какое-то время. Они подождали еще несколько минут, Свен ответил на звонок Эверта Гренса, тот хотел, чтобы они оба присутствовали при обыске, который примерно через час проведут в квартире Шварца, — рутинная процедура, чтобы подтвердить те сведения, которые может дать экспертиза одежды и ботинок. Все же подозреваемый сбежал с места драки, так что его признания и показаний нескольких свидетелей может оказаться недостаточно для того, чтобы судья принял решение о взятии Шварца под стражу.
Бросив последний взгляд на мужчину, который теперь смирно сидел в камере, они ушли, спустились вниз на лифте и зашагали к своим кабинетам.
— Это так всегда?
— Ты про Шварца?
— Да.
Свен порылся в воспоминаниях почти двадцати лет полицейской службы.
— Нет. Некоторые как-то сжимаются, когда оказываются в камере. Но чтобы подобное… Нет. Пожалуй, такой отчаянной реакции я никогда не видел.
Они двинулись дальше, набрали код на двери, отделявшей один коридор от другого, они шли медленно и пытались понять, что же в прошлом Шварца могло вызвать подобную панику, какое событие в прежней жизни могло повлиять настолько сильно и вызвать такой страх замкнутого пространства?
— Мой сын.
Свен произнес это, повернувшись к Хермансон.
— Его зовут Юнас. Ему семь, скоро будет восемь. Приемный. Первые годы мы с Анитой не понимали, точнее, первые два года — он был почти как Шварц сейчас.
Они почти пришли, поэтому замедлили шаги, хотели успеть завершить разговор.
— Он так же вот кричал. В панике. Если мы его слишком крепко держали, если слишком долго обнимали, если ему было тесно и трудно двигаться. Мы тогда переговорили со всеми, с кем только могли. Но так до сих пор ничего и не узнали. Его пеленали в детском доме в Пномпене. Там так было принято. Туго заматывать в пеленку все тело целиком.
Они прошли мимо ксерокса и остановились у двери Свена.
— Не знаю. Но что-то в этом Шварце есть знакомое.
Он посмотрел на Хермансон.
— Я уверен. Он уже сидел в тюрьме.
Вторник
Мариана Хермансон спала беспокойно. Звук, напоминавший те крики, которые Джон Шварц издавал накануне в длинном коридоре следственной тюрьмы, будил ее как минимум дважды. Она не знала, был ли это ее собственный голос, или это кто-то прошел под окном ее спальни, а может, ничего и вовсе не было, может, ей все приснилось, просто сбой уставшего мозга.
Ей было двадцать пять лет, уже полтора месяца она жила в квартире, которую снимала вподнаем в западной части Кунгсхольмена. Квартира была дорогая и вся заставлена стульями хозяина-краснодеревщика, производившего их в собственной мастерской. Но возможность жить в Стокгольме, с его вечными квартирными очередями, да еще почти в двух шагах от полицейского управления, отчасти примиряла с бессмысленной тратой лишних тысяч крон.
Было все еще прохладно, когда Мариана заперла за собой дверь квартиры в многоэтажке у северного конца улицы Вестербрун и через парк Роламбсхов направилась к пешеходной дорожке Норр-Мэларстранд, идущей вдоль берега. Десять минут по парку, где пахнет водой, до того, как снова ступить на асфальт.
Мариана никак не могла отделаться от того ночного звука, который не давал ей уснуть.
Ей казалось, что она все еще в камере предварительного заключения, возле незапертой двери, и перед ней — дрожащий человек, трясущийся на койке, пытающийся спрятаться от тех, кто стоит рядом, и тех, кто держится поодаль.
Этот ужас был так силен, что справиться с ним никак не удавалось, он был словно тяжелая инфекция — раз заразившись, трудно от нее избавиться.
Мариана вдыхала воздух, почти физически ощущая его чистоту, она дышала полной грудью и смотрела на воду, следила за удаляющимся кораблем, который вдруг пропал из виду среди белоснежных деревьев на берегу Лонгхолмского канала.
Она начала привыкать к столице. Ненормальных тут было побольше, автомобильные пробки длиннее, а чувство, что она лишь случайно оказалась здесь, по-прежнему оставалось все таким же явственным, но все же с каждым днем ей все легче удавалось не подпускать к себе ощущение одиночества. Дни были заняты делами, вечера тоже, но так и надо, пока душа наконец не обживется в этом городе. Мариане нравилось старое здание полицейского управления в Крунуберге. Гренс был такой, какой есть: деятельный и шумный, хотя в глазах его затаилась какая-то печаль. Свена она начинала понимать все лучше, то, что она поначалу приняла за стеснительность, было на самом деле осмотрительностью, он был умным и доброжелательным — такому мужчине можно доверять; Мариана так и видела его с женой и приемным сынишкой за столом на кухне их таунхауса в Густавсберге.
Вот она и добралась, стряхнула снег с сапог, постучав ногами о стенку, и вошла — дверь налево, лестница наверх — в технический отдел. Старый криминалист, Нильс Кранц, наверняка из тех, кто начинал обычным полицейским, а потом выучился без отрыва от службы, пообещал, что паспорт Шварца утром уже можно будет забрать. Потом, как обычно, вздохнул, взял документ, ушел к своему столу и, не глядя больше на Хермансон, принялся листать его.
Теперь, когда она открыла дверь, Кранц уже был на месте.
На лбу очки для чтения, волосы, как всегда, нечесаные.
Мариане ничего не надо было говорить, паспорт уже лежал на столе, можно забирать. Кранц встал, когда Хермансон вошла, указал на паспорт и, покачав головой, улыбнулся, она все еще не могла понять — приветливая у него улыбка или ироничная.
— John Doe.
Она решила, что не расслышала.
— Что вы имеете в виду?
— Вот это. Личность не идентифицируется. Таких по-английски называют Джон Доу. Поздравляю.
Эверта Гренса в кабинете не было. Сколько она ни смотрела на его стул. А Хермансон спешила. Где-то внутри трепыхалось беспричинное беспокойство, словно за ней гонятся, оно заставляло торопиться, раздражало и сбивало дыхание. Был ли тому причиной разговор с врачом, сообщившим, что пострадавший Юликоски находится в критическом состоянии, так что в любую минуту их работа может стать расследованием убийства, или виной тому стала паника Шварца перед камерой предварительного заключения, его крик ужаса, или вот это — фальшивый паспорт в ее руке, она не знала, чувствовала только, что хочет с этим поскорее разделаться, что оно пожирает ее силы, и поэтому ей хотелось сбежать прочь из пустого кабинета Гренса.
Но вместо этого она отыскала Ларса Огестама — прокурора, отвечавшего за предварительное следствие, и коротко доложила то, что сообщил Кранц. Потом вернулась в Крунуберг, в свой кабинет, прочла сначала заявление, которое было составлено накануне, потом свои собственные рапорты — о задержании в Накке и об обыске по тому же адресу.
Мариана была удручена. Это случалось с ней редко.
Все то же чувство, снова это лицо, искаженное страхом и в то же время ничего не выражающее, — хотелось двигаться дальше, но оно мешало, поэтому она взялась перебирать высокую стопку ожидавших своего часа дел.
Нет, ей от этого так не избавиться.
По поручению Огестама она позвонила в канадское посольство и задала вопросы насчет паспорта, который лежал перед ней на столе. Чиновник ответил. Именно то, чего ей не хотелось услышать. Она перебила его, поднялась, держа трубку в руке, предупредила, что направляется к ним, чтобы продолжить разговор на месте.
Торопливые шаги по коридору, она еще не успела застегнуть куртку, когда проходила мимо кабинета Гренса.
Теперь он был на месте, она издалека догадалась об этом: в коридоре громко звучала та музыка — что-то из времен, когда ее еще и на свете не было, — пела Сив Мальмквист, а Эверт в такт раскачивался на стуле. Прежде Хермансон несколько раз видела, как он в одиночестве, думая, что никто его не видит, танцевал в кабинете под бессмысленную музыку; интересно, кто была его партнерша, которую он вел в танце, там у письменного стола, под один из припевов Сив Мальмквист?
Хермансон постучала по распахнутой двери. Гренс раздраженно поднял взгляд, словно его оторвали от важного дела.
— Да?
Она не ответила, а просто вошла и уселась в кресло для посетителей. Гренс посмотрел на нее с удивлением, он не привык, чтобы в его кабинет входили без приглашения.
Хермансон посмотрела на него.
— Я…
Эверт Гренс поднес палец к губам.
— Минуточку. Пусть она закончит.
Он закрыл глаза и стал слушать голос, наполнявший кабинет дыханием шестидесятых, ощущением юности и будущего. Минута-другая, и голос умолк, а следом и оркестр.
Эверт встретился с ней взглядом.
— Ну?
Мариана колебалась: не выложить ли ему начистоту все, что она думает про эту его музыку, из-за которой его вечно приходится ждать.
Но на этот раз передумала.
— Утром я была у Кранца. Он вчера весь вечер с этим просидел.
Гренс нетерпеливым жестом показал, что хочет знать больше. Хермансон продолжала, но вдруг почувствовала, что задыхается, словно слишком торопясь.
— Паспорт Джона Шварца. Он фальшивый, Эверт. Фотография и печать — Кранц совершенно уверен, что они липовые.
Эверт Гренс громко вздохнул. На него вдруг навалилась усталость. Вот чертов денёк!
С самого начала, с тех пор, как он вошел в это здание чуть позже шести утра, во всех коридорах словно воцарился какой-то следственный мрак. Недоумки, рапортующие о бессмысленных допросах, вернувшиеся из безрезультатной слежки или раздающие ничего не значащие протоколы вскрытий. Он выждал пару часов, потом прогулялся в маленьком безымянном парке и вернулся в кабинет, который был так же пуст, как когда он его оставил.
— John Doe.
Неизвестный иностранец в предвариловке. Только этого недоставало!
— Прошу прощения.
Гренс встал, вышел из кабинета и прошел по коридору. Он остановился у кофейного автомата — эспрессо, без всего, — пластиковая чашка жгла ладонь, пока он медленно шел обратно, стараясь ничего не пролить на ковер.
Подув на жидкость, он поставил чашку на письменный стол, остыть.
— Спасибо.
Он вопросительно посмотрел на Хермансон.
— За что?
— За то, что принес кофе и для меня тоже.
— А ты разве хотела?
— Да, спасибо.
Эверт Гренс демонстративно поднял горячую чашку и поднес к губам, отпил немного, чтобы попробовать вкус.
— Неидентифицируемый иностранец. Понимаешь, в какой жуткий переплет мы можем попасть?
Он уловил, но проигнорировал ее иронию. Мариана сглотнула, от злости, но заговорила снова:
— Конечно, я тут новичок. Но я уверена. По реакции Шварца. Она не давала мне покоя весь вчерашний вечер, всю ночь и утро. С ним что-то не так.
Гренс слушал.
— Я позвонила в канадское посольство. А сейчас туда поеду. Понимаешь, Эверт, номер паспорта, он верный.
Хермансон подняла руку.
— И он на самом деле выдан мужчине по имени Джон Шварц.
Тяжело дышать, снова навалилась тяжесть.
— И, несмотря на переклееную фотографию и фальшивую печать, мы можем теперь констатировать: никто никогда не заявлял о его пропаже.
Она помахала паспортом, который сжимала в руке.
— Эверт, тут что-то не сходится.
Дверь камеры предварительного заключения в Крунубергской тюрьме все еще стояла открытой. Джон Шварц сидел на койке, обхватив руками голову — так он просидел со вчерашнего вечера, всю ночь. Он считал каждый вдох, боясь, что вдруг перестанет дышать: «Я должен следить, чтобы мне хватало воздуха, контролировать, что он проходит сквозь горло в легкие, я не смею спать, не могу спать: уснешь и не будешь знать — дышишь или нет, а перестанешь дышать — умрешь».
Теперь.
Охранник, сидевший перед ним, всего пару минут назад сменил своего товарища. Он попытался было заговорить с подозреваемым, поздоровался с ним, но тот сидел опустив голову и ничего не слышал и не видел, весь погрузился глубокоглубоко в собственное тело.
Теперь я умру.
Дважды за ночь Джон вставал и, прижавшись лбом к решетке, стоял так, пока его не оттаскивали, он что-то кричал по-английски, но понять было невозможно, ни слова, это был лишь вопль, звериный крик.
Теперь я умер.
Уже давно никто не занимал так много места в тюремном коридоре. Он не был буйным, вовсе нет, но дежурные охранники потребовали подкрепления и вызвали дежурного врача: явно чувствовалось — все, капец, человек разваливается прямо на глазах.
Рассвет сменился утром, потом днем.
Было уже полдесятого или чуть больше, когда Джон Шварц вдруг встал, поглядел на двух охранников и впервые, с тех пор как попал сюда, заговорил связно:
— От меня воняет.
Охранник, сидевший с ним в камере, теперь тоже поднялся.
— Воняет?
— Этот запах, мне надо от него избавиться.
Охранник повернулся к напарнику, стоявшему ближе всех снаружи, к тому седому, который вернулся и заступил вновь на дежурство. Старший кивнул:
— Можешь принять душ. Но мы с тебя глаз не спустим.
— Я хочу остаться один.
— Обычно мы закрываем дверь и охранник сидит снаружи. Но не на этот раз. У нас нет времени возиться с подозреваемыми в нанесении особо тяжких, которые, чего доброго, надумают покончить с собой в нашей душевой. Можешь мыться. Но в нашем присутствии.
Он сел на мокрый пол над сточным отверстием, подтянув колени к животу, оперся спиной о твердую поверхность стены. Глаза Элизабет, они так смеялись. Вода била по его телу, он увеличил напор и сделал потеплее, чтоб горячими струйками кололо кожу. Их ненависть, я не понимаю этого. Джон поднял лицо вверх, зажмурился, вода обжигала, он пытался вытеснить прочь эти мысли, отказывающиеся уходить. Отец плачет, он держит меня, я никогда прежде не видел его плачущим. Так он просидел тридцать минут, уже не замечая охранника, который ждал совсем рядом. Вода, ее жар заставил его встать, хотя бы на время.
Теперь Джон Шварц знал.
Ему надо выбраться отсюда.
У него не хватит сил умереть снова.
Хермансон вышла от Эверта Гренса. Едва она оказалась в коридоре, как снова услышала музыку — такую же громкую, как и прежде. Она улыбнулась. У него свои причуды. Ей нравились люди с причудами.
Она держала в руках паспорт человека, которого не существует.
Она еще не понимала, что это только начало чего-то намного большего, но уже чувствовала. Этот Шварц не отпускал ее уже почти сутки, отказывался уходить из ее мыслей. Поэтому она торопливо шла по Бергсгатан, Шеелегатан, Хантверкаргатан, — небольшая прогулка в западном направлении к центру Стокгольма, и вот она уже увидела дурацкое здание рядом с отелем «Шератон». Остановившись на минутку, Хермансон поискала взглядом окна канадского посольства на верхнем этаже, и тут ее вдруг окликнули.
— Эй, ты, куколка!
Хермансон обернулась.
Мужчина средних лет стоял у высокой железной решетки на газоне кладбища у Кунгсхольменской церкви и пялился на нее.
— Куколка, посмотри-ка сюда.
Он расстегнул пуговицу на брюках и теперь возился с молнией.
Этого было достаточно. Она уже все поняла.
— Ну, доставай свой причиндал, старый пердун!
Она сунула руку в куртку, всего на несколько секунд, и в руке ее оказался служебный пистолет.
— Ну же, давай.
Она не сводила с него взгляд и говорила спокойным голосом.
— И я тебе его отстрелю. Новеньким полицейским оружием. Допоказывался, хватит!
Он остолбенел, не в силах отвести взгляд от «куколки», наставившей на него пистолет. Надо же: она из полиции! Потом отскочил, попытался застегнуть ширинку, споткнулся о поросшую мхом надгробную плиту с трудноразличимой надписью и помчался прочь не оглядываясь.
Хермансон покачала головой.
Сколько же психов развелось!
Большой город порождает их, кормит и прячет.
Мариана Хермансон подождала, пока он скрылся в зарослях кустарника, а потом продолжила свою прогулку — мимо ратуши, потом под железнодорожным мостом, и через пару минут — на лифте вверх к стеклянным дверям, те открылись, едва она позвонила: ее ждали.
Сотрудник канадского посольства представился как Тимоти Д. Краус — высокий молодой человек со светлыми, коротко постриженными волосами. У него было приветливое лицо и обычная для дипломатов походка и манера говорить. Хермансон уже приходилось сталкиваться с подобными типами во время различных расследований, и она не раз удивлялась, как они похожи друг на дружку, эти люди в посольствах, независимо от национальности и происхождения, они ходили и двигались именно как дипломаты, говорили как дипломаты. Были ли они такими с самого начала и потому выбрали дипломатическую карьеру, или приобрели по ходу дела эти манеры, помогающие им быть незаметными?
Хермансон протянула ему паспорт, принадлежавший человеку, который в это время сидел в следственной тюрьме по подозрению в попытке убийства. Краус потрогал темно-синюю обложку, провел пальцем по страницам внутри, изучил номер и персональные данные.
На все ему понадобилось не так много времени; когда он заговорил, его голос звучал уверенно:
— Паспорт подлинный. Я в этом убежден. Все правильно. Я уже проверял номер. И персональные данные совпадают с теми, которые были внесены при выдаче.
Хермансон посмотрела на служащего посольства. Она сделала пару шагов вперед и указала на компьютер.
— Я бы хотела посмотреть.
— Других сведений нет. Мне очень жаль. Это все, что мы можем вам предоставить.
— Я бы хотела увидеть того человека.
Краус задумался над ее требованием.
— Это важно.
Он пожал плечами:
— Конечно. Почему бы и нет. Раз уж вы пришли. Я уже передал вам всю прочую информацию.
Он взял стул и предложил ей сесть рядом с ним, налил стакан воды, извинился, что на подключение к Сети понадобится время.
Теперь за стеклянной дверью стояли два человека в темных костюмах, они вошли, и их встретила одна из сотрудниц. Они прошли мимо Крауса, кивнули ему, как знакомому, и прошествовали дальше.
— Еще немного. Сейчас соединимся.
Экран ожил, Краус набрал пароль и открыл страничку, напоминавшую указатель в книге. Затем открылись еще два окна: имена в алфавитном порядке, двадцать два канадских гражданина носили фамилию Шварц и имя Джон.
— Пятый Джон Шварц сверху. Видите. Это его номер паспорта. — Краус кивнул на экран. — Вы хотели посмотреть, как он выглядит.
Фотография Джона Шварца, которая была в паспорте, что лежал теперь на столе, того Джона Шварца, который, согласно миграционной службе, имел постоянный вид на жительство в Швеции, заполнила весь экран.
Краус смотрел туда, ничего не говоря.
Он наклонился вперед, полистал паспорт, раскрыл страницу с фотографией и личным номером.
Хермансон догадывалась, о чем он думает.
Человек на фото в паспорте был белым.
Тот мужчина, которого описывали как подозреваемого в попытке убийства и который сидел в камере, — был белым.
Но тот, кто улыбался на фото в досье канадского полицейского управления, тот, кто некогда был законным владельцем паспорта, который Краус сейчас держал в руках, он-то был цветным.
Эверт Гренс был раздражен. День начался наперекосяк уже в шесть часов утра, едва он открыл входную дверь в полицейское управление, а теперь, когда время подходило к обеду, стало еще хуже. Он не выносил всех этих идиотов. Если бы можно было закрыться от всех и пустить музыку погромче, методично расправляясь с кипой следственных дел, которые надо было уже давным-давно завершить. Но не успел он и подступиться к работе, как кто-то постучал в дверь. Очередные бессмысленные вопросы и плохо обоснованные отчеты, он презрительно фыркнул, — а еще требуют, видите ли, чтобы он прикрутил звук, — да пошли они к черту! Он скучал по Анни.
Ему хотелось обнять ее, почувствовать ее ровное дыхание.
Гренс был там накануне, обычно потом он несколько дней ждал, но на этот раз он отправится туда уже сегодня после обеда, съест гамбургер в машине и как раз успеет коротко с ней повидаться.
Гренс подождал, пока Сив закончит свою песню, затем поднял новенький беспроводной телефон, в котором он еще не очень-то разобрался, и позвонил в санаторий. Ответила молоденькая дежурная, одна из его знакомых. Он сказал, что собирается заехать в течение ближайшего часа и хотел убедиться, что это не нарушит никаких врачебных осмотров или групповых занятий.
Ему сразу полегчало. Злоба, которая постоянно жила в груди, немного поутихла, чуть-чуть потеснилась, он снова смог напевать.
Он еще и насвистывал «Горести любви», 1964, фальшивя, пронзительный звук резал пространство в клочья.
Десять минут. Все. Потом снова стук в дверь, кому-то опять неймется. Гренс вздохнул, отложил папку, которую только что взял в руки.
Хермансон. Он жестом разрешил ей войти.
— Садись.
Гренс все еще не решил, как вести себя в этой новой ситуации. Но он был рад видеть ее. Молодая женщина, да ну, нет, не в том дело, конечно.
Это что-то другое.
Он все чаще стал задумываться, не вернуться ли ему ночевать в свою большую квартиру, возможно, он там и выдержит.
Он мог бы просмотреть киноафишу в «Дагенс нюхетер» — это он-то, не ходивший в кино со времен Джеймса Бонда и «Moonrecker», 1978! — да и на том фильме он вообще заснул, уж больно долго не кончались утомительные космические приключения.
Иногда Гренс подумывал: а не выбраться ли ему как-нибудь на одну из тех дурацких торговых улиц в центре, не присмотреть ли себе новый костюм — дальше этого, правда, дело так и не заходило, но он ведь почти собрался.
Хермансон положила ему на стол листок формата А4. Мужское лицо, фотография на паспорт.
— Джон Шварц.
Мужчина лет тридцати. Черные короткие волосы, карие глаза, темная кожа.
— Изначальный владелец паспорта.
Гренс посмотрел на изображение, подумал о том человеке, который называет себя Джоном Шварцем и который, судя по рапортам Свена и Хермансон, а также тюремных охранников, находится в ужасном состоянии. Теперь это вообще никто. Для шведской полиции это человек без имени. С его необычным поведением, с его страхом, манерой колотить людей по голове; этот человек что-то носит в себе, он откуда-то ведь взялся.
Кто он? Откуда? Почему?
Расследование попытки убийства постепенно разрастается.
— Готовься к допросу.
Гренс, как обычно, беспокойно вышагивал по комнате — от письменного стола до потертого дивана, на котором частенько спал, и обратно к столу, потом снова к дивану.
— Ты сможешь заставить его говорить. Не Свен и не я, уверен, ты с этим справишься лучше нас, ты сможешь влезть к нему в душу.
Гренс остановился, сел на диван.
— Ты должна узнать, кто он такой. Я хочу понять, какого черта он тут делает. Почему вокалист танцевального оркестра прячется за фальшивым именем?
Он откинулся на спинку, тело привыкло к жесткой поверхности, как-никак он пролежал на этом диване немало ночей.
— И на этот раз докладывай прямо мне, Хермансон. Я не желаю впредь получать сведения через Огестама.
— Тебя не было утром, когда я приходила.
— Но это я твой начальник. Это понятно?
— Если ты окажешься тут в следующий раз или с тобой можно будет как-то связаться, я с удовольствием доложу тебе. Но если это будет невозможно, то я доложу тому прокурору, который руководит предварительным следствием.
Хермансон вышла в коридор разозленная и недовольная собой и направилась в свой кабинет. Но не успела она сделать и пары шагов, как вдруг повернулась, почувствовав, что не может не спросить еще об одном.
Она снова постучала в дверь, второй раз за двадцать минут.
— Еще одно.
Гренс так и сидел на диване. Он вздохнул, достаточно громко — чтобы она слышала, махнул рукой: дескать, продолжай.
— Я должна знать, Гренс.
Хермансон сделала шаг в комнату.
— Почему ты взял меня на эту должность? Как случилось, что я обошла всех полицейских, которые служили намного дольше меня?
Услышав ее вопрос, Эверт Гренс подумал: уж не издевается ли она над ним?
— Это так важно?
— Я же знаю, как ты относишься к женщинам-полицейским.
Нет, не издевается.
— Ну и?
— Так объясни.
«Муниципальная полиция дает новые назначения почти шестидесяти полицейским в год. Что ты от меня хочешь услышать? Что ты хороший работник?»
— Я хочу знать почему.
Он пожал плечами.
— Потому что ты такая… Отлично работаешь.
— Но я женщина-полицейский?
— То, что ты хорошо работаешь, ничего не меняет. Вообще женщины-полицейские никуда не годятся.
Полчаса спустя Гренс уже ехал на машине к той, по кому тосковал. Гамбургер и безалкогольное пиво в кафешке на Вальгаллавэген как раз перед поворотом на Лидингё. На улице все еще было холодно, даже днем термометр никак не поднимался до нуля. Гренс немного зяб, как обычно сразу после еды, а проклятая печка в салоне совсем не грела.
Он позвонил Огестаму, тот ответил запыхавшись, высоким голосом, почти срывавшимся на фальцет. Гренс изрядно недолюбливал этого молоденького прокурора, и неприязнь была взаимной. В прошлом году они встречались, работали вместе и противостояли друг дружке, пожалуй, слишком часто, и с каждым следствием их противостояние становилось все очевиднее. Эверт Гренс ничего не мог с этим поделать. У него вызывали отвращение те, кто носит костюмчик в тонкую полосочку, как некую форму, как защиту от обычного мира и не столь ученых людишек, которые, по их мнению, ничего не понимают.
Но сегодня Гренс сдерживался. Он собирался к Анни и хотел сберечь в душе предвкушение этой встречи, поэтому он не дал волю сарказму.
Он объяснил прокурору, что хотел бы получить информацию о результатах его участия в предстоящих сегодня судебных слушаниях о взятии под стражу человека, который по документам проходит все еще как Джон Шварц. Они поговорили об отеке мозга у Юликоски, в отделении нейрохирургии Каролинской больницы его все еще держали под наркозом, так как он мог дышать только при помощи аппарата искусственного дыхания, отметили вопиющую клаустрофобию у того типа, что кричал в тюремном коридоре, потом пара слов — о фальшивом паспорте и «Шварце», решение о задержании которого уже практически принято, это они оба понимали.
— Нанесение тяжких телесных повреждений.
Эверт Гренс перестроился в левый ряд и уже собрался было пересечь сплошную разделительную, как вдруг крепче сжал руль, развернул машину обратно и покатил дальше в правом ряду.
— Тяжкие телесные повреждения? Я тебя правильно понял, Огестам? Это же была попытка убийства!
— Шварц не хотел убивать его.
— Да ты же понятия не имеешь, что такое кровоизлияние и отек мозга! Ты не можешь себе представить последствия. Он что есть силы саданул этого парня ногой по голове!
Теперь Гренс ехал быстрее, он неосознанно жал на газ, пока ждал ответа молодого прокурора.
— Я слышу, что ты говоришь, Гренс. Но это я обладаю юридической квалификацией, я возглавляю предварительное следствие, и я решаю, по какой статье он будет на нем проходить.
— Но все же…
— И только я.
Эверт Гренс не стал кричать, как поступал обычно, когда Огестам слишком уж начинал пыжиться. Он устало положил трубку и, сбавив скорость, съехал с моста в Лидингё и погнал мимо многоэтажек и дорогих вилл во все более редеющем потоке машин. Он-то знал. Он ехал к ней, и он знал.
Санаторий был красиво освещен, хотя была еще середина дня, на фасаде старинного дома горело несколько гирлянд, что-то новенькое, прежде такого не бывало.
Гренсу стало теплее, когда он вылез из автомобиля. Каждый раз одно и то же чувство, все напряжение словно отступает. Не надо быть начеку, и не надо проклинать все на свете. Этот дом вселял доверие, был оплотом постоянства. А та, что ждала его внутри, обладала терпением, он, Гренс, оставался таким, какой есть, и этого ей было достаточно.
Анни, как обычно, сидела у окна. Она, конечно, понимала, что жизнь продолжается там, за окнами, своим чередом, и в меру сил тоже принимала в ней участие.
В дверях его встретила молодая дежурная сиделка. Белый халат был надет поверх ее обычной одежды. Эверт Гренс знал, что девушка учится на врача, а здесь зарабатывает на то, чтобы выплатить образовательный кредит, она была расторопная, отлично ухаживала за Анни, и он надеялся, что она проработает тут до самых выпускных экзаменов.
— Она ждет вас.
— Я видел ее. В окно. Кажется, у нее хорошее настроение.
— Она обрадовалась, что вы придете.
Анни не услышала, когда он открыл дверь в ее комнату. Он остановился на пороге, посмотрел на ее спину, поднимавшуюся над инвалидным креслом, длинные светлые волосы были только что расчесаны.
Я держал тебя, когда у тебя из головы лилась кровь.
Гренс подошел к ней, поцеловал в щеку, ему показалось, что Анни улыбнулась. Он переложил кофту, висевшую на стуле у кровати, и сел рядом с ней. Она все еще смотрела в окно, не отводя взгляд. Он попытался догадаться, что привлекло ее, и посмотрел в ту же сторону. Открытая вода. Корабли двигались вдалеке в заливе между Западным Лидингё и Восточным Стокгольмом. Интересно, видела ли Анни это на самом деле? И сознавала ли в этом случае, что ищет там, за окном, дни напролет?
Если бы я действовал быстрее. Если бы я понимал. Тогда, возможно, ты по-прежнему была со мной.
Он положил ладонь на ее руку.
— Ты красивая.
Она услышала, что он заговорил. По крайней мере, обернулась.
— Сегодня у меня все наперекосяк. Я просто не мог не приехать. Ты мне нужна.
Теперь она засмеялась. Высоким переливчатым смехом, который так ему нравился.
— Ты и я.
Они сидели рядом и почти полчаса смотрели в окно. Молча, вместе. Эверт Гренс дышал с ней в такт, он думал о другом времени, когда они медленно гуляли бок о бок, о днях, которые могли быть совсем иными, о прошедшем дне и о завтрашнем, и о неопознанном подозреваемом, который отнимает время от других дел, о Свене, которого стоило бы чаще хвалить, о Хермансон, с которой не знаешь, как себя держать.
— Я говорил тебе вчера, что взял на работу молодую женщину? Что она очень похожа на тебя. Ее не проведешь. Знает себе цену. Кажется, будто это ты снова ходишь там по коридору. Понимаешь? Но это ничего не значит для нас. Иногда я забываю, что это не ты.
Гренс задержался дольше, чем собирался. Они еще посидели у окна, Анни закашляла, и он принес ей воды, у нее потекла по подбородку слюна, и он вытер ее.
А потом это произошло.
Анни сидела рядом с ним, и корабль, столь ясно различимый, прошел мимо в проливе. Она махнула рукой.
Гренс заметил это, он был совершенно уверен: она в самом деле махнула рукой.
Когда большой белый прогулочный теплоход Ваксхольмского пароходства дал гудок, Анни засмеялась, подняла руку и несколько раз махнула.
В нем все перевернулось.
Он знал, что она не может этого сделать. Все эти долбаные неврологи утверждали, что она наверняка никогда не сможет сделать таких осознанных жестов.
Гренс выскочил в коридор, неуклюжее тело рванулось вперед и замерло, он окликнул молоденькую дежурную, которая встречала его. Та побежала вместе с ним назад в комнату, и он описал ей то, что увидел.
Сиделка, которую звали Сюсанна, все внимательно выслушала. Ее рука лежала у него на плече. А другая на руке Анни. Потом она медленно попыталась убедить его, что он ничего такого не видел. Она объяснила, что понимает, как он ее любит и как ему ее не хватает, и поэтому он видит именно то, о чем говорит, но что Гренс должен признать, что это невозможно, что этого не было.
Она несколько раз провела рукой туда-сюда.
Но он-то, черт побери, знает, что он это видел!
Эверт Гренс поспешил уйти, он почувствовал, что покоя вновь как не бывало. Когда он подъезжал к центру Стокгольма, Анни все еще была внутри него, и весь остаток дня тоже. Вообще-то Гренс ненавидел опаздывать, и, чтобы отогнать это противное ощущение, взял телефон, лежавший в портфеле, и набрал один из немногих записанных в памяти номеров.
Уже после двух сигналов он услышал протяжный сконский говорок Хермансон:
— Да?
— Как дела?
— Я прочла все, что было. Думаю, я хорошо подготовилась. Я допрошу его сразу после предварительных слушаний.
Она махнула рукой.
— Отлично.
Она махнет снова.
— Так зачем ты звонил, Эверт? Что-то еще нужно?
Гренс внимательно следил за впередиидущим автомобилем, надо на время просто забыть, а потом он снова сможет думать об Анни. Сейчас в Каролинской больнице лежит тот финн — возможно, еще один человек, рискующий пополнить ряды тех, кто обречен смотреть на жизнь только через окно.
— Да. Мне нужно кое-что еще. Я хочу знать, кто этот тип.
— Я уже…
— Интерпол.
— Сейчас?
— Я хочу, чтобы его опознали. Должен же он где-то числиться. Такая агрессивность… он наверняка уже не раз такое вытворял.
Гренс не ждал ответа.
— Сходи к Йенсу Клёвье и в контору Интерпола в корпусе «С». Выпытай из него, черт возьми. Возьми с собой фотографию и отпечатки пальцев.
Огестам хотел получить побольше. Вот и получит.
— Мы уже завтра будем знать, кто такой Джон Шварц. Он ведь должен быть в каких-нибудь досье в какой-либо, черт возьми, стране. Я в этом совершенно уверен.
Хермансон потребовалось ровно пять минут, чтобы дойти от своей комнаты до просторного кабинета Йенса Клёвье в корпусе «С». Это было ее первое посещение шведского бюро Интерпола, но, несмотря на это, она хорошо знала того, с кем шла встречаться. Клёвье был одним из многочисленных приглашенных преподавателей в полицейской академии. Ровесником Гренса. Когда Хермансон открыла дверь, он рассеянно кивнул, и она с тоской подумала, что вот снова приходится кого-то беспокоить.
Хермансон положила на письменный стол фальшивый паспорт, а рядом — свежие отпечатки пальцев.
— John Doe.
Клёвье вздохнул:
— Опять?
— Он называет себя Джон Шварц. Возраст, рост, данные в паспорте — все совпадает.
— Это срочно?
— Его дело будет слушаться в ближайшие часы.
Клёвье полистал паспорт, страница за страницей, потом изучил отпечатки пальцев, он что-то напевал, но Хермансон не могла определить что.
— Это все?
— Завтра мы сможем прислать результаты анализа на ДНК. Но нам не хотелось бы ждать до завтра. Гренс совершенно уверен, что он есть в какой-нибудь базе данных.
Йенс Клёвье сложил полученные свидетельства в пластиковый пакет и рассеянно покачал его в руке.
— Как он разговаривает?
— Что вы имеете в виду?
— Он говорит по-шведски?
Хермансон вспомнила, как Джон Шварц, закрыв лицо руками, молчал на заднем сиденье автомобиля, как кричал по-английски в тюремном коридоре, вытянув перед собой руки.
— Он не так-то много и говорил. Но, судя по тому, что я успела услышать, когда мы арестовывали его… да, он говорит по-шведски.
— С акцентом?
— С британским. Или американским. Паспорт-то канадский.
Клёвье улыбнулся.
— Это немного сужает круг поисков.
Он положил пластиковую папку в лоток у компьютера.
— Я разошлю это через пятнадцать минут. Для начала ограничусь англоговорящими странами. Учитывая разницу во времени, на это потребуется несколько часов, но я свяжусь с вами, как только получу первый ответ.
Хермансон кивнула, и он кивнул в ответ. Она повернулась и направилась к выходу.
— Кстати, я согласен с Гренсом.
Он продолжал говорить, когда она уже выходила.
— Этот тип наверняка у нас числится.
На старой каменной лестнице эхом отдавался стук крепких каблуков охранников вперемешку с монотонным криком, который издавал тот, кто называл себя Джоном Шварцем, пока его вели в зал судебных заседаний, расположенный на втором этаже стокгольмской ратуши. Он начал кричать, когда один из охранников застегнул наручники на его худых запястьях, и этот раздражающий, пронзительный, режущий уши звук все нарастал по мере их приближения к залу суда.
Ткань великоватой, не по мерке, тюремной одежды была колючей и слишком тонкой ткани, Джон мерз, на улице было холодно, и почти такой же холод стоял в огромном здании с высоченными потолками. Те же охранники, что и вчера вечером: старший — с сединой в волосах и молодой — высокий в очках в синей оправе — шли рядом с ним, он шаг — и они шаг, но он едва их замечал, крик стал более напряженным, Джон сжал челюсти и смотрел прямо перед собой.
Деревянная дверь была распахнута, и внутри ждали люди.
Прокурор Ларс Огестам (ЛО). Во время обыска, проведенного в понедельник в доме Джона Шварца, были обнаружены данные брюки и ботинки.
Защитник, адвокат Кристина Бъёрнсон (КБ). Шварц признал, что ударил Юликоски ногой по голове.
Кто-то зажег люстры под потолком. До сумерек ещё далеко, но это был один из тех дней, когда кажется, что свет кончился уже до полудня и мрак спрятал город в своих широких объятиях. Седой охранник посмотрел Джону в глаза и расстегнул наручники. Тот, кто называл себя Джоном Шварцем, не прекращая монотонного крика, покосился на окно — большое и сверкающее. До земли слишком далеко, прикинул он, это-то он сумел — и не решился на прыжок.
ЛО. Техническая экспертиза ткани брюк показала наличие следов слюны Юликоски, а на ботинках — его волос и крови.
КБ. Шварц признает, что ударил Юликоски, но утверждает, что сделал это для того, чтобы заставить Юликоски прекратить преследовать женщин на танцполе.
Джон Шварц сидел рядом со своим адвокатом. Та нервничала, он это чувствовал, но улыбалась она дружелюбно.
— Этот звук. Прекратите его.
Он не слышал, что она сказала, звук продолжался, и Джон не осмеливался прекратить его, поскольку только так мог удержать челюсти сомкнутыми.
— Это вам только повредит. Это мычание.
Звук. Он его не прекращал.
— Вы понимаете, о чем я говорю? Или вы хотите, чтобы я говорила с вами по-английски? Это предварительное слушание. Мой опыт убедил меня, что подозреваемый больше выигрывает, если он или она ведет себя как можно более нормально.
Он чуть приглушил звук. Но не прекратил его.
Звук был единственным, что принадлежало ему в этом помещении.
ЛО. Настоящая фамилия Шварца не Шварц. Нам неизвестно его подлинное имя. Я требую для него лишения свободы в связи с нанесением им тяжких телесных повреждений, во избежание возможного противодействия следствию с его стороны или попытки скрыться.
КБ. В действиях Шварца не было осознанного намерения нанести тяжкие телесные повреждения. Кроме того, он страдает тяжелейшей формой клаустрофобии. Решение о заключении его в тюрьму, таким образом, было бы крайне негуманным.
Когда судья вынес решение о заключении Джона под стражу по подозрению в нанесении тяжких телесных повреждений, тот замолк, опустился, скрючившись, на пол, зажал руками уши, словно не желал ничего слышать. Председательствующий смущенно провел рукой по рыжим волосам и снова попросил его подняться.
Охранники крепко схватили Джона под руки и потянули вверх, чтобы он выпрямился. Снова наручники. Джон трясся всем телом, когда его выводили из зала заседаний № 10 и вели вниз по каменной лестнице.
Звуки снова отдавались эхом, седовласый, казалось, почти выбился из сил, он шел рядом с Джоном и говорил то тихо, то повышая голос:
— Это ты, со своей адвокатшей, что ли, придумал такую игру? Тебе придется посидеть подольше. Пока не выяснится, кто ты такой. И не узнают твое имя.
Джон посмотрел на охранника, покачал головой. Ему было все равно.
Он ничего не хотел слышать и говорить.
Но седой полицейский не унимался, он сделал пару шагов вперед и встал лицом к Джону Шварцу на самой нижней ступеньке, теперь они были одного роста, их дыхание смешивалось.
Охранник развел руками.
— Так ты не понимаешь? Крунубергская тюрьма полным-полна таких вот придурочных иностранцев, у которых нет никаких документов. И они там сидят бесконечно. Почему бы тебе не сказать, кто ты такой на самом деле? И дело бы сдвинулось с места. Они все равно своего дождутся. Это займет столько времени, сколько потребуется. Тебе же первому это невыгодно: придется дольше сидеть за решеткой, отгороженному от всех близких.
Тюремная одежда натирала кожу, худой мужчина, которого только что взяли под стражу на очевидных основаниях, устал, он посмотрел на седого охранника и проговорил слабым голосом:
— Вы не понимаете.
Он беспокойно, точно пробуя на ощупь, постучал ботинком по твердой каменной ступеньке.
— Меня зовут…
Он откашлялся и продолжил громче:
— Меня и зовут Джон Шварц.
Было начало четвертого, когда Йенс Клёвье разослал по факсу несколько документов, касающихся мужчины тридцати пяти лет, называвшего себя Джоном Шварцем, для которого только что потребовали лишения свободы и назначили предварительное тюремное заключение. Клёвье сконцентрировался пока на тех странах, где английский был государственным языком, Хермансон уверенно подтвердила, что у подозреваемого был явный акцент, по которому легко определялся его родной язык.
Пару минут спустя в бюро Интерпола по всему миру самые разные руки вынули из факсов запрос шведских коллег.
Кто-то вздохнул и отложил документы в сторону, кто-то решил провести поиски позже днем, а кто-то начал немедленно искать в базах данных, открывшихся на экране.
Марк Брок в вашингтонском Интерполе был одним из этих последних. Перед ним на столе стояла полупустая чашка кафе-латте — каждое утро он покупал кофе в бумажной кружке с пластиковой крышкой в «Старбаксе» на Пенсильвания-авеню, он медленно пил его, не особенно вчитываясь в только что полученный факс.
Запрос означал работу и сидение перед компьютером, а Брок устал. Такое уж выдалось утро.
Он посмотрел в окно.
Одиннадцатое января, все еще холодно, но до весны уже недалеко. Марк Брок зевнул.
Факс по-прежнему лежал сверху на кипе документов. Он придвинул его к себе. Запрос из Швеции.
Брок знал, где это. Северная Европа. Он даже бывал в Стокгольме, и был тогда молод и влюблен, та женщина была красавица.
Суть дела была изложена на хорошем английском языке. Человек явно не шведского происхождения помещен в тюрьму предварительного заключения за нанесение тяжких телесных повреждений. Некто, называющий себя Шварц, расхаживал с фальшивым паспортом, а теперь отказывается сообщить свое истинное имя.
Марк Брок внимательно рассмотрел фотографию — бледный мужчина с застывшей улыбкой и тревожным взглядом.
Возможно, он видел это лицо прежде.
Брок включил компьютер, открыл нужную базу данных, ввел информацию, которую прислали из шведской полиции вместе с просьбой об оперативной помощи — фотография, известные персональные данные, отпечатки пальцев.
Потребовалось не так уж много времени, он всегда действовал быстро, даже когда уставал.
Брок допил кофе, снова зевнул и не сразу понял, что, собственно, он увидел.
Он покачал головой.
Ерунда какая.
Он сидел не шевелясь и смотрел на монитор, пока изображение не начало расплываться перед глазами. Потом Брок встал, прошелся по комнате, снова сел и решил повторить весь поиск заново. Он вышел из системы, отключил компьютер, подождал несколько секунд, затем снова включил, открыл ту же базу данных и еще раз начал поиск по тем же параметрам, описывавшим мужчину, которому всего час назад назначена мера пресечения в виде заключения под стражу в городе на севере Европы и который называет себя Джоном Шварцем.
Брок ждал, уставившись взглядом в крышку письменного стола, потом медленно перевел взгляд на экран.
Тот же ответ.
Марк Блок похолодел.
Неправда… Потому что это просто не могло быть правдой.
Человек на фотографии, тот, кого, ему показалось, он прежде видел, был мертв.
Эверт Гренс был уверен, что сам видел это. Он ждал этого двадцать пять лет. И плевать ему, что такое якобы невозможно. Анни видела корабль, и она махнула, несколько раз, рука качнулась вперед и назад. Это было сознательное действие. Гренс, как никто, знал каждый ее жест, каждое выражение лица, какое она была способна принять, знал, как может знать только тот, кто много лет прожил с ней рядом.
Это был один из прогулочных теплоходов, что ходит по Стокгольмскому архипелагу. Они там все одинаковые. Гренс отпихнул донесение о Шварце на угол письменного стола, положил перед собой пустой блокнот и позвонил в Ваксхольмское пароходство, обслуживающее все маршруты по стокгольмским шхерам. Громко выругался, услышав электронный голос, предложивший ему набрать добавочный номер, а потом еще один. «Я хочу поговорить с живым человеком!» — крикнул он в трубку и отшвырнул телефон. И остался сидеть с пустым блокнотом и лежащей перед ним трубкой. Чуть погодя он повернулся к кассетному магнитофону и поставил один из трех альбомов Сив Малмквист. Он прокрутил до «Песенки про Йона Андреаса», 1968, она отличалась от других и очень ему нравилась. Он прослушал ее от начала до конца — время звучания 4 минуты 15 секунд, — немного успокоился, промотал обратно, сделал тише звук и включил еще раз, а сам тем временем снова взял трубку. Тот же проклятый электронный голос, он нажимал туда и сюда, ждал там, где полагалось, и наконец услышал в ответ нормальный человеческий голос.
Эверт Гренс сообщил время и место, спросил, как называется судно, которое проходит мимо санатория. Он также выразил желание забронировать два билета на один из ближайших выходных.
Она была готова помочь, эта дама с настоящим голосом.
Корабль, которому Анни, как он знал, махнула, называется «Сёдерарм», он отходит от пристани Госхага в Лидингё и спустя сорок минут причаливает к острову Ваксхольм.
Ты сказала это.
Ты хочешь прокатиться.
Он снова прибавил громкость, в третий раз «Песенка про Йона Андреаса», он начал подпевать, встал и один затанцевал по комнате, представляя, что ведет Анни.
Кто-то постучал в его открытую дверь.
— Извини. Я пришла немного раньше.
Гренс посмотрел на Хермансон, кивнул ей, приглашая войти, и указал на стул для посетителей. А сам тем временем продолжал двигаться по ковру, оставалось еще несколько тактов.
Наконец он сел, на лбу у него выступил пот, он тяжело дышал.
Хермансон посмотрела на него и улыбнулась.
— Всегда та же самая музыка.
Эверт подождал, пока отдышится.
— Другой здесь нет. В этом кабинете.
— А ты открой окно. Там, Эверт, настоящая жизнь. Теперь другое время.
— Ты не понимаешь. Ты слишком молодая, Хермансон. Память. Единственное, что остается, когда многое прожито.
Она покачала головой:
— Ты прав. Мне этого не понять. Не очень-то я верю, что все так, как ты говоришь. Но танцуешь ты хорошо.
Гренс чуть было не рассмеялся. Редкий случай!
— Я немало танцевал. В свое время.
— Давно?
— Лет двадцать пять назад.
— Двадцать пять?
— Ты же видишь, как я выгляжу. Хромой, и шея не ворочается.
Они немного посидели молча. Потом Эверт наклонился и притянул к себе телефон.
— Подожди в коридоре, пока другие не придут. Мне нужно позвонить.
Она вышла из комнаты и закрыла за собой дверь. Гренс набрал номер санатория, попросил соединить с заведующим. Объяснил, что заберет Анни на морскую прогулку и хочет, чтобы с ними поехала сиделка. Та молодая женщина, Сюсанна, та, что учится на врача. Ему известно, что это будет для нее сверхурочной работой, и поэтому настаивает на том, что сам ей заплатит, но ему важно, чтобы это была именно она. Он выслушал возражения, но добился своего и выглядел очень довольным, когда снова распахнул дверь и впустил в кабинет троих, ожидавших в коридоре перед кофейным автоматом.
Свен пил кофейное нечто с искусственным молоком, Хермансон — что-то напоминающее чай, а Огестам, судя по запаху, шоколад. Гренс пригласил их сесть, а потом сам сходил за кружкой черного эспрессо без сахара.
Он допил его до половины и почувствовал, как тепло разливается по телу.
— Шварц.
Он посмотрел на собравшихся, они чувствовали то же самое. Кто бы это выдержал?
— Значит, Клёвье объявил прохвоста в розыск. Все англоговорящие страны уже получили ту информацию, которая нам о нем известна. Если он значится в какой-либо базе данных, мы узнаем об этом в ближайшее время.
Они все сидели на стареньком диване, на котором он обычно спал. Хермансон в середине, Свен и Огестам по краям.
— Что скажете?
Прежде чем заговорить, Хермансон подула на чай.
— В Канаде существует двадцать два Джона Шварца. Я просила сотрудника посольства на Тегельбаккен, того самого, что помог нам вчера, проверить всех.
— И?
— Ни один не имеет ничего общего с тем мужчиной, который в настоящий момент сидит в Крунуберге.
На верхней губе у Огестама осталась шоколадная полоска.
— Мы не знаем, кто он такой. И откуда взялся. Но зато нам известно, что он способен ударить человека ногой по лицу и в то же время до смерти боится своего прошлого. Вчера на слушании это было просто безобразно: он упал на пол и затрясся, когда объявили, что ему назначено взятие под стражу. Никогда ничего подобного не видывал!
Эверт Гренс хмыкнул:
— Охотно верю. У тебя шоколад на губе, как у ребенка. Да что ты вообще видел?
Ларс Огестам встал и забегал на тоненьких ножках по комнате, несколько раз провел ладонью по волосам, удостовериться, что челка зачесана как надо, он всегда так поступал, когда волновался.
— Я не видел, чтобы текущие расследования откладывали ради сравнительно незначительного дела. Я не помню, чтобы следователь пытался повлиять на выбор прокурором квалификации преступления.
Он еще раз провел рукой по волосам.
— Гренс, может, какие-то личные мотивы заставляют тебя уделять особое внимание этому делу?
Эверт Гренс с размаху ударил по одному из выдвинутых ящиков письменного стола.
— Да уж можешь не сомневаться! Знай ты, что это такое — причинение тяжкого вреда здоровью по башке, ты бы тоже «уделил особое внимание» этому делу, дружок.
Тут Гренс ухватился за выдвинутый ящик стола и, с силой оттолкнувшись от него, повернулся на своем стуле на полоборота, спиной к Огестаму, демонстрируя полное презрение.
Свен Сундквист не мог больше выносить эту перебранку между комиссаром уголовной полиции и руководителем предварительного расследования, он поспешил нарушить тишину, установившуюся, пока Огестам таращился на спину Гренса, и заговорил:
— Реакция Шварца. Не думаю, что это хоть как-то связано с тем нападением, в котором его теперь обвиняют.
— Продолжай.
— Я думаю, Эверт, что та покорность, которую он проявил во время ареста, та отрешенность, которая потом сменилась этим противным криком, свидетельствует о шоковом состоянии. Он напуган. Он боится чего-то, что случилось в прошлом, но связано с нынешним его поведением. Запертый. Под охраной. Арестованный. Он уже проходил через подобное, и это его тогда травмировало.
Эверт Гренс слушал. «А он не дурак, этот Свен, я порой забываю об этом, надо будет похвалить его при случае». Прежде чем заговорить, он молча посмотрел на всех троих, на каждого по очереди.
— Я хочу, чтобы вы его допросили. Сейчас. Как только мы разойдемся.
Огестам кивнул и повернулся к Свену:
— Это твое дело, Свен, с твоей теорией, я в нее верю.
Но Гренс снова перебил его:
— Я тоже. Но этот допрос пусть проведет Хермансон.
Следователь Мариана Хермансон (MX). Здравствуйте.
Джон Шварц (ДШ). (Не слышно)
MX. Меня зовут Мариана.
ДШ. (не слышно)
MX. Я не слышу, что вы говорите.
Ларс Огестам с довольным видом посмотрел на Эверта Гренса:
— Хермансон? При всем моем уважении — не кажется ли тебе, что Сундквист больше подходит?
— О чем, черт побери, ты говоришь, Огестам? Я уверен, что молоденькая женщина сумеет продвинуться в этом деле гораздо дальше мужчины средних лет.
MX. Вам удобно сидеть?
ДШ. Да.
MX. Я понимаю, что вы нервничаете. Оттого, что сидите здесь. Непривычная ситуация.
— Речь идет о доверии. Хермансон сможет добиться его доверия. Для начала по мелочи.
MX. Вы курите, Джон?
ДШ. Да.
MX. У меня есть сигаретка. Хотите?
ДШ. Спасибо.
— Она будет держаться приветливо, заботливо, в отличие от нас, паршивцев.
MX. Как вас зовут?
ДШ. Джон.
MX. Как вас зовут на самом деле?
ДШ. Так и зовут. Джон.
MX. ОК. Пусть так. Джон?
ДШ. Да?
MX. Вам известно, что ваша жена была здесь пару часов назад?
— Понимаешь, Огестам, не так-то просто заставлять себя солгать тому, кто хочет тебе добра. А Хермансон — Шварц в этом скоро убедится — Хермансон чертовски желает ему добра.
MX. Ваши контакты теперь строго ограничены. Пока вы не заговорите. Пока будете затягивать следствие. Так что вам не встретиться с вашей женой. Понимаете?
ДШ. Да.
MX. Она пришла с ребенком, с мальчиком, лет четырех-пяти. Это ваш сын, верно? С ним вам тоже не разрешено встречаться.
ДШ. Я должен…
MX. Но я могу это устроить.
— Через какое-то время руководитель допроса Хермансон объявится и за стенами комнаты для допросов. Она станет помогать ему и там. Она добрая. Она понимает.
MX. Рядом с этим зданием есть небольшой парк. Вы его знаете?
ДШ. Нет.
MX. Вы могли бы встретиться с ним там. Если я буду с вами. Не думаю, что, если вы встретитесь с пятилетним мальчиком, это повредит следствию. Что скажете?
— Он заговорит, Огестам. Все они этим заканчивают. Наступит момент, когда скажутся все добрые поступки Хермансон: ее дружелюбие, участливость, умение понимать — и когда Шварц почувствует это, тогда она сделает следующий шаг, начнет выдвигать условия, станет требовать чего-то взамен.
Эверт Гренс встал и направился к двери. Он подождал, пока трое других тоже поднимутся с дивана.
— И вот тогда настанет его очередь платить добром за добро.
Встреча закончилась.
Он был убежден: Шварц скоро заговорит.
Они скоро узнают, кто он и откуда взялся.
Кевин Хаттон сидел с опущенными жалюзи в кабинете 9000 дома 550 по Мейн-стрит в Цинциннати. Он всегда так поступал, дневной свет раздражал, когда надо было читать с экрана компьютера, а они все чаще задерживались в конторе, чтобы пообщаться в Сети. Ему было тридцать шесть, и он работал в управлении ФБР в Западном Огайо уже почти десять лет. Работа изменилась в результате разразившегося в электронном мире информационного взрыва, он был special agent in charge — лучшая должность в местной конторе ФБР, хотя задания были не совсем такими, как он представлял себе, когда впервые открыл дверь в комнату, которая с тех самых пор стала его кабинетом. Ему хотелось вырваться за стены здания, в реальную жизнь. А здесь — одни бумажки, так что порой Кевин Хаттон мечтал оказаться где-нибудь совсем в другом месте.
Он пил много воды. Было десять часов вечера, и он приканчивал уже третью бутылку дорогой минералки, купленную в магазинчике на углу у гаража. Он стал прибавлять в весе, а все эта проклятая сидячая работа; вода вместо вечернего кофе хоть и заставляла, конечно, частенько бегать в туалет, но все же помогала.
Хаттон только налил себе еще стакан, как на связь вышло главное управление в Вашингтоне.
Ему сказали не так уж много, но он понял: лучше отставить стакан, теперь все пойдет по-другому.
Ему сообщили номер телефона некоего Марка Брока из Интерпола, и велели позвонить ему, потому что вся соответствующая информация находится у него.
За последние часы Марк Брок постепенно осознал, что кажущиеся невероятными факты, а он трижды пробил их по доступным базам данных, на самом деле соответствовали истине.
Мужчина на фотографии, тот, о ком запрашивали информацию, этот человек был мертв. Все три раза. Но с таким же успехом это могло быть не так. С учетом того, где он умер.
Брок позвонил тому, кто прислал запрос, в то управление, которое попросило о помощи, человеку по фамилии Клёвье из Швеции. Он снова вспомнил Стокгольм, женщину, чье имя он до сих пор не забыл, и, пока ждал ответа, представил себе красивый город, построенный на островах, город, где повсюду была вода. Они несколько дней гуляли там, держась за руки. Не убирая трубки от уха, он размышлял, кем бы сейчас был, если бы остался с ней.
Шведский голос звучал официально и говорил на правильном английском со скандинавским акцентом. Брок извинился, признал, что понятия не имеет, который сейчас там час; да, конечно, вечер — пока Клёвье отвечал, он вдруг вспомнил: разница во времени шесть часов.
Застывшая улыбка, тревожный взгляд.
Брок настаивал. Он хочет проверить фотографию, которую получил, — того мужчины, который называл себя Джоном Шварцем. Он хочет сравнить ее, не с фотографией из канадского паспорта, а с подлинным человеком.
Двадцать минут спустя Клёвье подтвердил достоверность фотографии. Он наведался в тюрьму, в ту камеру, где сидел подозреваемый, и своими глазами убедился, что в паспорте и в жизни перед ним было одно и то же лицо.
Марк Брок поблагодарил, попросил разрешения позвонить еще и, едва положив, снова поднял трубку, хотя ничуть не сомневался, что коллеги, сидящие не так далеко в главном управлении ФБР, решат, что он совсем свихнулся.
Кевин Хаттон получил приказ позвонить в Интерпол, некоему Броку.
Ему надлежало сделать это немедленно.
Он повернулся на стуле и посмотрел на Цинциннати, где жил с тех пор, как нашел и получил работу в местном управлении. Высокие дома, оживленное движение на развязках магистралей.
Еще несколько глотков воздуха, несколько секунд молчания, его все еще трясло.
Если это правда, если первые короткие сообщения из главного управления не ошибка, то остается распахнуть окно и закричать на весь этот шумящий город. Потому что такого не может быть.
Уж кто-кто, а он-то знает.
Марк Брок подтвердил все.
Хаттон почувствовал беспокойство в его голосе и догадался, что и Броку трудно было поверить, что он более чем охотно сплавил это дельце ему, Хаттону, и отвязался наконец от этой чертовщины.
Ты же, черт побери, мертв.
Кевин Хаттон сразу же узнал человека на фотографии.
Лицо было на двадцать лет старше. Волосы короче, кожа бледнее.
Но это он. Никакого сомнения.
Хаттон открыл окно, высунулся на морозный январский воздух, зажмурил глаза, ему было холодно; он зажмуривал глаза, как делает человек, когда отказывается понимать.
Она махнула рукой.
Ему бы следовало петь, смеяться, может быть, плакать.
Но Эверт Гренс не мог.
За все эти годы он почти утратил надежду и вот теперь не знал, как быть, он чувствовал печаль, вину, утрату. Словно проклятие какое. Она махнула, и тем яснее стало все остальное. То, чего она по-прежнему не может делать. Чувство вины, которое он приучил себя не замечать, теперь преследовало его, Гренс не пытался увернуться, он сознавал свою вину, и она пятнала его теперь своим безысходным мраком.
Они принадлежали друг другу. Он сбил ее, удар пришелся по голове. Один миг — и все навеки застыло.
Он любил Анни.
Никого другого у него не было.
Сегодня вечером он не пойдет домой. Останется здесь, будет заниматься делом Шварца, пока глаза не устанут, а тогда уляжется на диван, уснет и проснется еще затемно, ему легче вставать в сумерках.
Гренс съел бутерброд с сыром из автомата, стоявшего рядом с кофейной машиной в коридоре; пластиковая пленка, в которую тот был завернут, казалась липкой — в масле, что ли.
Она провела отличный допрос, эта Хермансон. Шварц наверняка скоро проникнется к ней доверием. Странный тип. Словно пытается спрятаться от них, даже когда они сидят напротив и смотрят на него в упор.
В комнате было тихо. Тихо как никогда. Гренс посмотрел на полку на стене, на кассетный магнитофон и портрет Сив, но это не помогло, Анни махнула рукой, и музыке не осталось места в комнате. Так не годится. Никуда, никуда не годится, черт побери.
Такого с ним прежде не бывало.
Ее голос утешал его, наполнял собой комнату.
Но не сегодня. Не сейчас.
Йенс Клёвье постучал и распахнул дверь, приоткрытую наполовину. Лицо его раскраснелось: он быстро шел по коридорам, спускался по лестницам, торопясь сюда из своего корпуса «С». Он держал в руке пачку бумаг, только-только из факса, Эверт наверняка захочет прочитать их, поэтому он решил сам их передать, а потом вернется назад к своему письменному столу, ждать новых донесений.
Гренс дожевал бутерброд, смахнул крошки со стола и выкинул вместе с липкой пленкой в корзину для бумаг.
Пятница, 25 сентября 1988 года, 16.23 Направлен патрульный автомобиль 903 с инсп. Ковальски, ассист. Ларриганом и ассист. Смитом на 31 Мерн-Риф-драйв в Маркусвилле в связи со стрельбой.
Он посмотрел на тонкую стопку документов, насчитал пять штук и поднял их.
Мы сразу отметили, что входная дверь в дом не заперта. Портьера перед дверями задернута. В доме горел свет и было тихо.
Гренс прочел уже тысячи рапортов, написанных придурковатыми полицейскими ассистентами. Эти были, правда, американцы, носили другие имена и жили по другим адресам, но были такими же обстоятельными, так же боялись погрешить против заведенной формы, как и все остальные.
Гренс поднялся. Он не находил себе места. Мысли его занимало куда более важное событие, чем этот Шварц и его прошлое.
Она совершила то, что эти умники считали невозможным.
На это потребовалось двадцать пять лет, но она это сделала, и он это видел.
Он знал, что спешки нет, но не удержался: снова сел и набрал номер санатория.
— Гренс. Я слишком поздно звоню?
Короткое замешательство.
— Мне очень жаль. Но в это время вы не можете с ней поговорить.
Он узнал голос, который ему ответил.
— Вы же знаете, ей необходим сон. Она уже легла.
Сюсанна, молоденькая сиделка, которая учится на врача и которая поедет с ними на морскую прогулку. Он попытался говорить приветливо:
— Я хотел поговорить с вами. О нашей совместной прогулке в конце недели. Я просто хотел убедиться, что вам сообщили об этом.
Вздохнула она или ему показалось?
— Мне передали. Я поеду с вами.
Гренс извинился и положил трубку, может, она еще раз вздохнула, он не знал и предпочитал этого не слышать.
Согласно табличке у входной двери, дом принадлежал Эдварду и Алисе Финниган. В доме, состоящем из восьми комнат, был произведен обыск по так называемой С-методике.
Гренс снова взял американский факс и на этот раз прочел внимательнее, ведь он уже позвонил в санаторий: Анни спит, у нее все хорошо. Теперь он мог продолжать работать, искать того, кто некогда был Джоном Шварцем.
Дверь в спальню, которая расположена справа от входа, приоткрыта. Когда ассист. Ларриган попытался открыть дверь спальни, он обнаружил, что за ней лежит женщина.
Гренс наклонился ниже над листком.
Это предчувствие. Что-то начинается.
Он читал и постепенно понимал, что имел в виду Клёвье, почему он так запыхался, почему его отечное лицо было таким красным.
Ларриган вошел в комнату и, удостоверившись, что у женщины, в которую стреляли, нет никакого оружия — ни в руках, ни на теле, — крикнул, чтобы врач и санитары скорой помощи срочно вошли в дом. Ларриган успел отметить, что женщина лежала лицом вниз на правом боку. Ее глаза были полуоткрыты, и она чуть шевельнула головой.
Погибла женщина. Она тогда лежала на полу в доме в какой-то дыре под названием Маркусвилл и умирала.
Бригада скорой помощи на машине А 915 и врач Руденски вошли в дом несколько минут спустя, они немедленно подняли женщину и уложили ее на спину в холле. Потом они попытались оказать ей первую помощь, одновременно у женщины был констатирован слабый пульс. Через несколько минут женщину отправили в окружную больницу Пайка, куда она прибыла в 17.16. Поступившую зарегистрировали под номером 1988-25-6880.
Йенс Клёвье сказал, что ждет еще информацию. Материалы предварительного следствия, проведенного восемнадцать лет назад против человека, который теперь называет себя Джон Шварц и сидит в тюремной камере всего в паре сотен метров отсюда.
Эверт Гренс вдруг заторопился.
По-прежнему холодно.
Вернон Эриксен зло посмотрел на батарею, которая мертвым грузом висела на бетонной тюремной стене. Он мерз, следовало бы распустить заключенных на недельку, пока все не наладится и тепло не вернется в тюрьму Маркусвилла; они же не животные, заключенные, хоть народ там, снаружи, и высказывается иной раз в таком духе.
Хуже всего дела обстояли в восточном блоке и Death Row, который там находился. Приговоренные к смерти мерзли по ночам как собаки, а поскольку они не спали, то жизнь там была еще та, вечно орущий колумбиец и новичок в двадцать второй камере, который плакал уже вторую ночь подряд. Одного этого бы хватило с лихвой, но теперь, из-за чертова холода, и другие тоже подали голос, даже те, кто раньше и пискнуть боялся.
Вернон осмотрел длинный ряд металлических клеток.
Все, кто сидел здесь, знали свой приговор.
И вели отсчет. Что им еще оставалось? Они ждали, просили то о помиловании, то о новом переносе даты, но никуда не выходили, сидели там, где сидели, и ждали — дни, месяцы, годы.
Вернону пора было домой. Его дежурство закончилось четыре часа назад. В это время он уже обычно направлялся в «Софиос», где ел блинчики с черникой, а потом шел окольной дорогой по Мерн-Риф-драйв и, проходя мимо того дома, всякий раз заглядывал в их кухню, и ему становилось теплее, когда он мельком видел ее спину. Да пожалуй, к этому времени он бы уже добрался до своего дома на окраине городка, а возможно и спал, по крайней мере, уже бы лежал в кровати с непрочитанной утренней газетой на соседней подушке.
Вернон Эриксен медлил сознательно.
Скоро.
Скоро он пойдет.
Уорден, вызвав его в свой кабинет, застал Вернона врасплох. Они редко разговаривали, хотя хорошо знали друг друга, — пока все шло своим чередом, у них не было необходимости встречаться.
Но уже по его звонку чувствовалось: что-то не так.
Голос Уордена был напряженным, каким-то чересчур четким, словно он был встревожен и пытался скрыть это, стараясь, чтобы никто ничего не заподозрил.
Уорден улыбнулся Эриксену и пригласил пройти в свой просторный начальнический кабинет — кожаный диван, стол для совещаний, большое окно, размером как два, с видом на главный тюремный вход, — предложил фрукты и мятное печенье и, отведя взгляд, словно для того, чтобы собраться с духом, спросил, как долго, собственно говоря, Вернон работает начальником охраны тюрьмы Маркусвилла, в Death Row исправительного учреждения Южного Огайо.
— Двадцать два года, — ответил Вернон.
— Двадцать два года, — повторил Уорден, — это изрядный срок. А ты их всех помнишь, Вернон?
— Кого это «всех»?
— Ну, тех, кто сидел здесь. В твоем отделении.
— Да. Их я помню.
Уорден постучал пальцами по листку бумаги, лежавшему перед ним на письменном столе. На листке было что-то написано. Именно из-за этого Вернона и позвали. Пальцы скользнули вдоль края листа, Вернон попытался разглядеть, что там написано, но буквы были слишком маленькими, чтобы прочитать их вверх ногами.
— Их прошло тут больше сотни за твой срок, Вернон. Кого-то освободили, кого-то казнили, но большинство только ждало своей участи. Неужели ты помнишь их всех?
— Да.
— Почему?
— Почему?
— Мне любопытно.
Эта бумага. Вернон наклонился вперед, ему хотелось прочесть, что в ней, но ничего не получилось, мешала рука Уордена.
— Я помню их, потому что работаю здесь охранником. Моя задача — заботиться об этих людях и пытаться исправить их. Я заботился о них. Кроме них, у меня никого почти и не было.
Уорден снова предложил ему фрукты, Вернон поблагодарил и отказался, но взял еще одно печенье и дал ему растаять во рту — после второго он начал понимать, к чему клонит начальник.
Он не был к этому готов.
Хотя и должен был бы.
— Тогда ты, наверное, помнишь, — сказал Уорден, — заключенного, которого звали Джон Мейер Фрай?
Возможно, Вернон тяжело вздохнул или заерзал на этом кожаном диване, трудно сказать наверняка, вопрос застал врасплох, Вернон выслушал его и, как мог, попытался отразить. В этот момент ему сложно было увидеть себя со стороны, все происходило у него внутри: в груди что-то сжалось и стало трудно дышать.
— Конечно. Как сейчас. Я хорошо помню Джона Мейера Фрая.
— Отлично.
— И?
— Сколько человек, Вернон, скончались здесь, не дождавшись казни?
— Немного. Такое случалось. Но их было немного.
— Джон Мейер Фрай. Когда он умер? Не помнишь ли ты каких-то особенных обстоятельств?
— В каком смысле особенных?
— В каком угодно.
Вернон попытался использовать паузу, возникшую, пока он делал вид, что задумался, он попытался сосредоточиться, собраться с мыслями, найти тот ответ, который он заучил.
— Нет. По-моему, не было там ничего особенного.
— Не было?
— Он был ведь молод, верно? Смерть молодого человека всегда кажется чем-то из ряда вон. А так — больше ничего.
— Ничего?
— Нет.
— Ты понимаешь, Вернон, похоже, у нас тут возникла небольшая проблема. Час назад я разговаривал с одним человеком по имени Кевин Хаттон. Из ФБР в Цинциннати. У него есть несколько вопросов.
— Да?
— Он, например, спрашивал, кто признал Фрая мертвым.
— Почему?
— Он также интересовался, где находится протокол вскрытия тела Фрая.
— Зачем ему?
— Я сейчас объясню, Вернон. После того как мы вместе, ты и я, подумаем, кто мог признать его мертвым и где находится протокол вскрытия. Поскольку ФБР нигде не нашло этих бумаг.
Возможно, Вернону Эриксену следовало бы взять еще одно печенье. И посмотреть некоторое время в большое окно. Но как только все прояснилось, когда Уорден объяснил причины интереса ФБР, он вежливо поблагодарил, попросил разрешения вернуться, если вспомнит что-нибудь, и медленно спустился по лестнице в Death Row.
Ряд металлических решеток все еще был на месте.
По крайней мере, он не выдал себя.
От неработающего обогревателя тянуло холодом.
Вернон снова сердито зыркнул на один из них и пнул его черным сапогом. Надо поскорее пойти домой, уже несколько часов, как его смена кончилась.
Вот только пройдет по тому коридору мимо восьмой камеры.
— А ты их всех помнишь, Вернон?
— Кого это «всех»?
— Ну, тех, кто сидел здесь. В твоем отделении.
— Да. Их я помню.
Он, как обычно, остановился перед решеткой, посмотрел на пустую койку.
Но не улыбнулся, на этот раз — нет.
А ночка, поди, выдастся долгой.
Эверт Гренс понял это примерно на середине идиотского рапорта американского полицейского ассистента. Такое чувство появлялось у него несколько раз за год, когда занудные рутинные расследования превращались в нечто иное. Последний раз такое произошло прошлым летом, когда проститутка из Литвы взяла заложника и попыталась взорвать морг, и позапрошлым, когда один папаша взял исполнение закона в свои руки и застрелил убийцу дочери.
И вот теперь снова — то же чувство.
Поскольку в прошлом Шварца обнаруживалось немало странного, поначалу не замеченного комиссаром.
Теперь Гренс не сомневался, что нанесение тяжких телесных повреждений было непреднамеренным, но, чтобы прийти к этому выводу, пришлось немало потрудиться, поломать голову и несколько раз от души выругаться.
Женщина умерла до прибытия в окружную больницу. Ее попытались оживить, но безрезультатно. Смерть констатирована в 17.35.
Клёвье трижды за вечер, примерно раз в полчаса, объявлялся с новым донесением, полученным по факсу.
В теле Элизабет Финниган обнаружено 3 пулевых отверстия. Два — с левой стороны груди в области сердца. Одно — примерно на один дюйм ниже адамова яблока, посередине шеи.
Гренс служил давно, так что понял и почувствовал, как постепенно приходит в боевую готовность.
В разговоре с комиссаром уголовной полиции Харрисоном было решено, что женщина останется в морге больницы Пайка, откуда ее перевезут в клинику судебной медицины в Колумбусе.
Две пластиковые чашки с черным кофе. Машина, втиснутая между недавно купленным копировальным аппаратом и допотопным факсом, тряслась и дребезжала, особенно по ночам: видимо, злилась, что ей не дают покоя, который необходим даже кофейному автомату. Первую чашку Гренс выпил залпом — тепло разлилось в груди, и сердце забилось быстрее.
Гренс брал листок за листком из стопки Клёвье, которая за вечер порядком подросла. Еще донесения: другие полицейские повторяют ту же самую историю почти слово в слово. Протокол вскрытия трупа, абсурдный по набору слов и стремлению к точности. Описание мертвого тела на полу, сделанное криминалистом на месте преступления.
Эверт Гренс сидел за столом и пытался разобраться, что к чему. За окном было темно.
Он крепко держал последний документ — из пенитенциарного учреждения, называвшегося Southern Ohio Correctional Facility. Из тюрьмы в Маркусвилле. В том городке, где обнаружили мертвую женщину.
Эверт Гренс прочел его.
Еще раз.
И еще.
Это, как он понимал, было началом чего-то, что ударит по людям далеко за границами его страны. И будьте уверены, скоро какой-нибудь идиот начнет оказывать давление на следствие и разоряться, что дело-де следует переместить со стола следователя на стол политика.
Черта с два!
Гренс взял трубку, набрал номер абонента в Густавсберге, к югу от Стокгольма. Он знал, что уже поздно. Но ему было наплевать.
Никто не отвечал.
Гренс не клал трубку, слушая сигналы, пока на том конце не ответили.
— Да?
— Это Эверт.
Звук, словно на том конце сглотнули, откашлялись, пытаясь разбудить собственный, все еще сонный голос.
— Эверт?
— Мне надо, чтобы ты был здесь рано утром — в семь.
— Но я начинаю работать позже. Ты же знаешь: Юнасу в школу, я…
— В семь часов.
Гренсу показалось, что Свен сел в кровати.
— В чем дело, Эверт?
Он не слышал зевков, которыми инспектор уголовного розыска Свен Сундквист наполнял свою спальню, не чувствовал, как тот мерзнет голый на краю кровати.
— Шварц.
— Что-то случилось?
— Нас ожидают горячие денечки. Тебе придется отложить все остальные расследования. Дело Шварца отныне самое важное.
Сундквист говорил шепотом: рядом спала Анита.
— Объясни, Эверт.
— Завтра.
— Да я все равно уже проснулся.
— В семь часов.
Гренс не пожелал ему спокойной ночи. Он положил трубку, но, едва раздались короткие сигналы, поднял ее снова.
Хермансон не спала. Трудно было сказать, одна она была или нет. Лучше бы не одна.
Огестам как раз собирался ложиться. Его голос звучал удивленно, он знал, как к нему относится комиссар, и никак не ожидал, что тот позвонит ему домой.
Хермансон и Огестам поинтересовались, в чем дело, и, не получив ответа, сразу пообещали сидеть друг рядом с дружкой на стульях в кабинете Эверта Гренса ровно в семь.
Гренс почитал еще с полчаса, затем поднял свое массивное тело и прошелся туда и обратно по комнате.
Еще полчаса, потом он улегся на вытертый диван и уставился в потолок.
Вдруг он рассмеялся.
Неудивительно, что ты так перетрусил!
Рокочущий смех Эверта Гренса, который вырывался на волю только здесь, в одиночестве. Комиссар не помнил, чтобы когда-либо хохотал на людях.
Шварц, черт подери, тебе некуда деваться!
Он думал о документе из тюрьмы Маркусвилла, который перечитал уже несколько раз, об огромной стране, которая носится со своим мифом о смертной казни, словно та — важная часть их образа жизни, о том, что здорово все же лежать так, посмеиваясь, и знать, что всего в нескольких метрах поджидает, сидя за письменным столом, сам Сатана и что он скоро его выпустит на волю.
В Америке был поздний вечер, начало одиннадцатого, когда из Швеции поступил запрос о правовой помощи. В его ожидании Кевин Хаттон задержался в кабинете на Мейн-стрит с видом на Цинциннати. Знаменательный вечер, знаменательная ночь. Он курил одну сигарету за другой и пил минеральную воду, пока живот не запротестовал, последние часы он чередовал сигареты с жесткими хлебцами, которые нашел на кухне для сотрудников. Он устал, но не хотел идти домой, информация от Брока из Интерпола ошеломила его, поначалу Кевин проклял все на свете, а потом навалилась эта дьявольская пустота и не отпускала до тех пор, пока он не почувствовал, что не в силах подняться со стула.
Ты же мертв.
Столько лет он проработал в ФБР и никогда не слышал ни о чем подобном! Так близко, так явственно. Разве не ради вот такого и живешь, не о таком мечтаешь? Этот день можно будет потом вспоминать, он отличается от всех прочих, которые приходят и уходят. Невероятный случай, когда нет ответов, потому что никому и в голову не приходило, что могут возникнуть подобные вопросы. Час спустя Хаттон уже сидел в автомобиле и ехал на юг, а рядом — его коллега и подчиненный assistent special agent in charge Бенджамен Кларк. Хаттон объяснил все тому по телефону, чувствуя, как чертовски неправдоподобно это звучит, однако Кларк все правильно понял и помчался в контору, едва они закончили разговор.
Снаружи было темно, дорогу покрывала пленка льда.
Кевину Хаттону следовало бы ехать медленнее, но теперь, когда они уже были в пути, ему казалось, что они едут недостаточно быстро. Он уже давно не бывал в Маркусвилле. Он прожил там почти двадцать лет, но это ничего не значило. Другая жизнь, другое время. Порой, когда ему попадалась на глаза собственная фотография тех времен, Хаттону казалось, что это кто-то другой, не он, да это и не был он. Хаттон прекратил все отношения с родителями много лет назад, а когда потом из Маркусвилла уехали оба его брата, там не осталось никого, о ком бы он вспоминал, от страны его детства сохранился лишь тот снимок, засунутый куда-то на полку и с тех пор собирающий там пыль.
И вот теперь ему предстоит стереть часть этой пыли.
До Маркусвилла они доехали меньше чем за полтора часа. Хаттон всматривался в даль сквозь темноту за ветровым стеклом, все было и знакомо, и все же незнакомо. Тогда он не понимал, насколько в Маркусвилле все иначе. Малюсенький городок, не больше двух тысяч жителей на четыре квадратных километра. Такой маленький. Такой крошечный. Такой бесперспективный. Чтобы это понять, приходилось уезжать, рвать связи. Незачем сравнивать с остальными США, достаточно сравнить с остальным Огайо. Доходы на семью ниже среднего уровня. Накопления на семью — тоже. Доля черного населения — значительно ниже среднего уровня. Доля латиноамериканцев — гораздо ниже среднего уровня. Доля родившихся за границей — значительно ниже среднего уровня. Число студентов колледжей — ниже среднего уровня. Число жителей с высшим образованием — ниже среднего… он мог бы продолжать сколько угодно. Разве можно, уехав, о таком тосковать?
В столь поздний час улицы были почти пусты. Некуда пойти, некуда стремиться. Кевин Хаттон узнавал каждый дом. Во многих из них за цветами в горшках и пестрыми занавесками горел свет, Хаттон видел, что там движутся люди, жители Маркусвилла. И он бы стал одним из них, если бы не отправился искать другой жизни.
Они проехали по Мерн-Риф-драйв, и он кинул взгляд на тот дом, в котором когда-то жила Элизабет Финниган. Он знал, что ее родители все еще живут там, что они все еще скорбят. Ей было шестнадцать.
Рубен Фрай жил здесь же на углу, коротенькая улочка под названием Индиан-драйв. Тот же дом, все как и было. Кевин Хаттон остановил автомобиль и посмотрел на своего коллегу. Ему хотелось рассказать о том, что он чувствует, а он несомненно чувствовал, как что-то шевельнулось внутри, пока он сидел в автомобиле, стоящем у газона, и смотрел на входную дверь и окно, выходившее на улицу. Он столько раз ночевал здесь! Рубен был невысокого роста, толстый, порой странноватый, но он понимал все, чего не хотели понимать родители Кевина. Рубен не ругался на мальчишек, когда те разбили фонарь у дома, и не устраивал проблемы, когда они, забыв о времени и месте, вламывались в грязных ботинках на дорогой паркет. Рубен не придавал этому значения. Он просил их снимать ботинки, просил вытирать за собой пол, но никогда не повышал голос, и в нем никогда не звучало тех металлических нот, которые потом еще долго отдаются в голове.
Такой вот милый человек, и такая несправедливость.
Теперь Хаттон вылезет из автомобиля, постучит в дверь и объяснит, что должен задать несколько вопросов.
Кевин мерз, он был в пальто, но все равно ему было холодно.
Рубен Фрай открыл почти сразу. Он тоже не изменился. Пожалуй, только волосы чуть поредели, да чуть похудел, а в остальном — можно было подумать, что он проспал все эти двадцать лет. Они посмотрели друг на друга, их окружала темнота, и на морозе было видно, что они оба тяжело дышат.
— Да?
— Извините, что приходится беспокоить в такой поздний час. Вы меня не узнаете?
Они снова молча посмотрели друг на друга.
— Я узнал тебя, Кевин. Ты стал старше. Но все же это ты.
— Рубен, это Бенджамен Кларк, мой коллега из ФБР в Цинциннати.
Они поздоровались, низенький старичок и высокий молодой человек.
— Так получилось, Рубен, что мы должны задать вам несколько вопросов. А вернее, довольно много.
Рубен слушал, глядя Кевину в глаза.
— Скоро полночь. Я устал. Что такое? Что, нельзя подождать до утра?
— Нет.
— Тогда в чем дело?
— Можно нам войти?
Когда он вошел, комната словно завладела им. Кевин разглядывал обои, паласы, маленькую деревянную лестницу, что вела на второй этаж, медные цветочные кашпо во всех углах. Но главное все-таки этот запах. Этот воздух, будто сохранившийся с тех времен, чуть-чуть спертый, пах чем-то, связанным с юношескими воспоминаниями, и немного — трубочным табаком и свежеиспеченным хлебом.
Они сели за кухонный стол с красной рождественской салфеткой посередине, она, поди, пролежит тут до конца лета.
— Все как прежде!
— Ты знаешь, как бывает. Привыкаешь и не замечаешь, как все выглядит.
— Все красиво, Рубен. Мне здесь всегда было хорошо.
Рубен Фрай сел с торца, на этом самом месте он сидел еще тогда. Бенджамен и Кевин уселись за длинную сторону. Они оба смотрели на хозяина, и, кажется, Рубен немного сжался под их взглядами.
— Чего вы, собственно, хотите, мальчики?
Кларк полез во внутренний карман пиджака, достал фотографию и положил ее на стол перед Рубеном Фраем.
— Это касается вот этого человека. Нам кажется, что вы знаете, кто это.
Фрай уставился на фото. Лицо тридцатипятилетнего мужчины, бледное, худое, короткие темные волосы.
По трубочке капает лекарство, я это вижу, еще я вижу, как врач вкалывает иглу и вводит противоядие куда-то в бедро, мальчик должен очнуться, морфин лишь приостановил дыхание, я пытаюсь удержать его ноги, когда автомобиль поворачивает, я вижу его глаза, в них страх человека, который не понимает, что происходит.
— Что это, Кевин?
— Мне бы хотелось, чтобы вы ответили на этот вопрос.
Рубен Фрай продолжает смотреть на фотографию. Он протягивает вперед руку, поднимает снимок, держит его перед собой.
— Я не знаю, что это. Ты-то сам понимаешь, что это такое?
Кевин Хаттон смотрит на человека, который ему так симпатичен. Он пытается прочесть хоть что-то на этом круглом лице, в опущенных глазах, которые глядят на фотографию. Он не знает, удивление ли это или смятение. А что, если это все просто театр?
— Но ведь вы узнаете его, Рубен.
Рубен Фрай покачал головой:
— Мой сын мертв.
Я вижу его. В последний раз. Я это знаю. Так надо. Он выглядит испуганным. Он поднимется на борт самолета, и все кончится. Мне не нравится, что он так напуган. Но потом ему станет лучше. Так надо.
— Рубен, посмотрите на фотографию еще раз.
— Это мне ни к чему. Волосы короче. Кожа светлее. Этот человек похож на него. С одной, видимо, разницей, что этот — жив.
Хаттон подается вперед — если сидеть ближе, то, возможно, сказать будет легче.
— Рубен, я хочу, чтобы вы выслушали меня. Эти снимки сделаны двадцать восемь часов назад. В Стокгольме. В столице Швеции. Человек с фотографии утверждает, что он Джон Шварц.
— Джон Шварц?
— Но это ненастоящее имя. Мы получили отпечатки пальцев и пробы ДНК из шведской полиции. Они идентичны тем, которые есть у нас, которые были взяты раньше.
Хаттон немного подождал, надо убедиться, что их взгляды встретились, прежде чем закончить:
— Они идентичны тем, что были взяты у вашего сына.
Рубен Фрай вздохнул, или хмыкнул, трудно было понять.
— Ты знаешь, что он умер.
— Лицо на этой фотографии принадлежит Джону Мейеру Фраю.
— Ты сам был на похоронах.
Кевин Хаттон положил ладонь на руку Рубена, рукав закатан до локтя, как всегда.
— Рубен, мы хотели бы, чтобы вы поехали с нами в Цинциннати. Мы там вас допросим. Сейчас уже поздно. Так что вы доспите там. Я найду для вас хорошую кровать. А утром мы проведем обстоятельный допрос.
Кевин Хаттон и Бенджамен Кларк ждали в прихожей, пока Рубен Фрай медленно упаковывал туалетные принадлежности и смену белья в слишком большую сумку.
Они не торопили его.
Как-никак он только что увидел своего умершего сына на недавно сделанной фотографии.