Среда
Эверт Гренс все же поспал с часок между пятью и шестью, скрючившись на узком диване в кабинете, — ему этого хватило. Гора факсов, которые Клёвье все подносил и подносил весь поздний вечер и начало ночи, разлетелась по полу: протокол вскрытия тела, рапорты патрульных, заключения экспертов-криминалистов лежали здесь и там, вперемешку. Хорошо, что хоть страницы пронумерованы.
Выписка из материалов следствия по делу заключенного из тюрьмы в Южном Огайо все еще лежала на животе — мятая, на многих страницах пятна от еды.
Он вспомнил того чертова кота.
Только было Гренс заснул, как тот завопил как оглашенный под окном на стоянке для полицейских машин. Была ли это серенада, или угроза, или вопль тоски от одиночества, Гренс не разобрал, да и охоты большой у него не было. Зверюга орал, как орут только коты. Гренс вспомнил, что в какой-то момент даже достал служебный пистолет и, чтобы утихомирить гуляку хоть на несколько минут, сделал пару предупредительных выстрелов, предусмотрительно целясь чуть выше, но все же достаточно близко, чтобы эта тварь, наконец, замолкла. Конечно, потом тот снова принялся за свое, и Гренс подумал было: а не пальнуть ли еще раз, но уж теперь наплевать на всё и стрелять на поражение, но удержался, а кот постепенно то ли сам примолк, то ли Гренс перестал его слышать и задремал.
Гренс поднялся.
Такое ощущение, что у него дырка в спине.
Он посмотрел на будильник, стоявший на другом конце письменного стола.
Возможно, он и поздновато позвонил Свену, Хермансон и Огестаму, но они его поняли и через час, ровно в семь, будут сидеть в этом кабинете и слушать его рассказ о том, что он прочел за эту длинную ночь — ничего подобного они в жизни не слыхали.
Они все пришли заранее.
Эверт Гренс с довольным видом посматривал на них, пока они рассаживались. Глаза у всех были усталые, лица еще бледнее, чем обычно зимой. Огестам явился первым, он был растрепан, а ведь обычно пробор у него безукоризненный.
— Джон Шварц, — проговорил Гренс тихо.
Только эти два слова. Такая отличная история. Он словно хотел подержать публику в напряжении.
— Он мертв.
Их лица, Гренс с удовольствием отметил на них недоумение. Закричали бы, что ли, что он голову им морочит или что, — но, может, просто устали и толком еще не врубились.
— Вчера, Эверт, я ведь видел…
Эверт Гренс махнул рукой на Свена: сиди и слушай.
— Он все еще лежит там в своей камере в Крунубергской тюрьме. — Гренс указал на стену у себя за спиной, тюрьма была в той стороне. — И можно сказать, чувствует себя неплохо. Для человека, который умер почти шесть с половиной лет назад.
— Гренс, о чем ты толкуешь? — Прокурор Ларс Огестам поднялся с места, ему не сиделось.
— И ты, Огестам, тоже сядь.
— Прежде объясни, что ты имеешь в виду.
— Вот ты сядь, и я объясню.
Эверт улыбнулся. Подождал.
— Когда ты сядешь, я объясню тебе, почему иногда полезно прислушаться к собственной интуиции.
Огестам огляделся вокруг и снова сел.
— Джон Шварц умер, пока ждал исполнения своего смертного приговора в тюрьме в Маркусвилле — какой-то дыре в Южном Огайо.
Снова их лица. Все такие же непонимающие.
— Тогда его звали Джон Мейер Фрай. Он больше десяти лет просидел в Death Row, осужденный за убийство шестнадцатилетней девушки. Он умер в своей камере от чего-то, что, кажется, называется кардиомиопатия. — Гренс пожал плечами. — Это когда сердце всё увеличивается и увеличивается, пока полная хана не наступит.
Он потянулся к стакану с водой, стоявшему на письменном столе рядом с будильником. Выпил, налил снова, и так — пока в графине не осталось ни капли.
— Кто-нибудь хочет воды?
Они покачали головами.
Он снова выпил, три глотка, и стакан пустой.
— Джон Шварц, он же John Doe, — это, таким образом, Джон Мейер Фрай. Умерший американский гражданин.
Он улыбнулся.
— Друзья мои, мы совершили нечто небывалое.
Улыбка стала еще шире.
— Мы упекли за решетку труп.
Часы на башне церкви Хедвиг-Элеоноры пробили семь, когда Торулф Винге распахнул входную дверь здания на Нюбругатан и вышел на легкий, но промозглый ветерок. Как обычно, несколько шагов на ту сторону улицы, и кружка свежевыжатого апельсинового сока в кафе, где уже спозаранку пахнет булочками с корицей.
Кошмарное выдалось утро!
В половине пятого он закончил срочный разговор с Вашингтоном, из министерства иностранных дел звонок переключили на его домашний номер. Государственный секретарь по международным делам Винге за годы службы привык к такому. Ничего необычного в том, что порой выпадают подобные ночи: есть вопросы, требующие незамедлительного ответа, и распоряжения, которые надо отдать, не дожидаясь утра.
Но такого еще ни разу не случалось!
Американский заключенный, приговоренный к смертной казни, скончавшийся в камере в Death Row в ожидании исполнения приговора. Человек, который умер и похоронен шесть лет назад, теперь вдруг оказывается в Крунубергской тюрьме в Стокгольме.
Торулф Винге шел от Нюбругатан к Эстермальму, к центру города и площади Густава-Адольфа, где располагалось министерство иностранных дел. Пару лет назад ему исполнилось шестьдесят, но он был в хорошей форме — стройный, спина прямая, волосы все еще густые и темные. Винге работал непрерывно, однако, в отличие от тех, кто постепенно сгорал от нехватки отдыха и времени на восстановление сил, оставался молодым и деятельным именно благодаря этим долгим часам, они были для него как воздух, кроме них, у него мало что было.
Он отпил сока с большим количеством мякоти, вдохнул зимний воздух и опять вернулся мыслями к тому длинному разговору и удивительной информации. Постепенно у него начало складываться решение. Вот так часто бывало: если что-то случалось, он шел размеренным шагом и искал решение, и умел находить его, это было известно и ему, и его сослуживцам.
Но этот случай может обернуться чертовскими неприятностями.
Пропавший заключенный, преступник, избежавший наказания, разгуливал себе преспокойно на свободе, и вот снова оказался за решеткой.
Но не в этом даже дело.
Тут вопрос престижа, дело принципа, все символично, можно сказать.
Преступление и наказание, американское общество особо чтит право жертвы на возмездие. За последние годы там понастроили новых тюрем, и это еще только начало: все эти губернаторы, сенаторы и даже президенты побеждали на выборах благодаря тому, что обещали ужесточить наказания и таким способом остановить раскручивающуюся спираль насилия. Человек, который сейчас сидит в шведской тюрьме, — значительная и опасная фигура для политиков, которые мечтают быть переизбранными. Его любой ценой захотят вернуть на родину, в его камеру, а потом казнят под аплодисменты народа и властей, око за око — вот закон, который правит там.
США потребуют выдачи осужденного на смертную казнь.
Они ждут, что Швеция, маленькая страна на севере Европы, конечно, подчинится.
Но в последние годы, с тех пор как начались переговоры о новом соглашении между Евросоюзом и США о выдаче преступников, шведские министерства юстиции и иностранных дел не раз заявляли, что ни одно европейское государство ни при каких обстоятельствах не должно выдавать никого, приговоренного к смерти.
Торулф Винге поглядывал по сторонам, пока переходил круглую площадь перед министерством иностранных дел, перед зданием, называвшимся Дворец наследного принца. Было еще довольно тихо, машин не так много. Редкие прохожие шли через правительственный квартал, пешеходная улица вела отсюда к зданию риксдага и правительственной канцелярии в Русенбаде.
Винге открыл дверь и вошел в огромное здание.
Ему необходимо время.
Ему необходим покой.
Ему необходима полная свобода действий. Чем дольше никто ни о чем не будет знать, тем лучше.
Эверт Гренс посмотрел на них, он все еще широко улыбался. Ларс Огестам был уверен в том, что Гренс упивается ситуацией. Когда комиссар излагал обстоятельства, когда с иронией произнес: мы упекли за решетку труп, — то словно ожил. Усталое тело явственно распрямилось, угрюмые черты разгладились, случилось нечто странное и сверхъестественное — Гренс засиял так, как, по рассказам тех, кто работал с ним прежде, он сиял в свои лучшие годы.
Огестам сидел не шевелясь. Такого он еще никогда не слышал. Он как раз собирался задать один из тех вопросов, что вертелись у него на языке, но тут у него зазвонил телефон. Он потянулся рукой к карману пиджака, извинился и, не обращая внимания на раздраженную мину Гренса, вышел из кабинета комиссара уголовной полиции в коридор, где пахло пылью и чем-то еще, какой-то едой.
Он знал, кто это звонит.
Хотя прежде никогда с ним не разговаривал.
— Доброе утро. Меня зовут Торулф Винге, я государственный секретарь по международным делам.
Ларсу Огестаму этого было достаточно. Он догадался, о чем пойдет речь, еще до того, как Винге продолжил:
— Я хотел бы убедиться, что мои сведения верны. Вы ведь руководите предварительным следствием по делу недавно помещенного в тюрьму Джона Шварца?
— Почему я должен вам отвечать?
— Бросьте эти глупости.
— Вам известно, что я не имею права сообщать о лицах, находящихся или не находящихся в следственном изоляторе.
— Пожалуйста, не надо мне кодекс зачитывать.
Огестам увидел приближающихся по коридору полицейских. Только что заступили на смену или работали всю ночь и теперь идут по домам? Он отошел чуть в сторону: не хотел, чтобы их разговор услышали.
— То, на что вы намекаете, то, что хотите знать… должен я понимать это как директиву министерства?
Он услышал, как Винге сделал глубокий вдох, готовясь повысить голос.
— Никакого дела Джона Шварца официально не существует. Поэтому ни при каких обстоятельствах в дальнейшем не отвечайте на вопросы об этом задержанном. Рот на замок, Огестам, рот на замок.
Ларс Огестам сглотнул, проглотив и свою злость, и изумление.
— Должен ли я истолковать этот… приказ государственного секретаря по международным делом о… ну, назовем это дымовой завесой, — как директиву непосредственно от… министра иностранных дел?
— Больно вы шустрый… подождите пять минут. Вам позвонят.
Огестам стоял у кофейного автомата. Дрянной кофе, который вечно хлебает Гренс. Он прочел надписи у кнопок и нажал на одну. На вид не больно хорош. Но он взял только что наполненную кружку и выпил — это было ему необходимо.
Ровно через пять минут ему снова позвонили.
Теперь голос казался более знакомым. Главный прокурор. Его непосредственный начальник.
Сообщение было коротким.
Дело сидящего в заключении мужчины, которого зовут Джон Шварц, отныне следует вести в обстановке полной секретности.
Ларс Огестам еще немного постоял в коридоре, допил безвкусный кофе. Попытался собраться с мыслями. Он получил прямой приказ. Совершенно некорректный, но все же приказ. Ему и раньше не нравился этот голос, это шипение государственного секретаря по международным делам — вонючий старикашка, больно много они на себя берут, это старичье, которое так привыкло командовать, что уже иначе не умеет.
Огестам стоял перед закрытой дверью и смотрел на ее ручку, наконец он собрался с духом и вошел.
Гренс все еще стоял, он держал в руке несколько донесений и цитировал их. Свен Сундквист и Хермансон по-прежнему сидели в сторонке и слушали, похоже, им не очень-то нравилось то, что они слышали. Все они в упор смотрели на Огестама, пока тот шел к своему стулу, который оставил двадцать минут назад.
— Ну? Что такое чертовски важное заставило тебя покинуть нашу встречу? — Эверт Гренс махнул пачкой бумаг в сторону молодого прокурора.
— Это на самом деле было важно.
Гренс в нетерпении несколько раз взмахнул пачкой вверх и вниз.
— Ну и?
— Это дело. Джон Шварц. С этого момента оно должно вестись в обстановке полной секретности. Мы не можем обсуждать его с кем-либо, вообще ни с кем.
— Что ты такое городишь?
Гренс швырнул бумаги, которые держал в руке, они, словно белые листья, пролетели через всю комнату и упали на пол.
— Это приказ.
— К черту, Огестам, пойди и причешись! Возможно, тебе все же следует сперва открыть расследование, а уж потом придавать ему секретность. А пока я знаю только, что веду расследование по делу Джона Шварца, который подозревается в нанесении тяжких телесных повреждений. Какого черта я должен молчать об этом?
Хермансон повернулась и искоса посмотрела на Свена. Она была наслышана о гневе Эверта Гренса. Но ни разу, хоть и прослужила в полицейском управлении центрального округа уже шесть месяцев, не видела его. Свен лишь незаметно покачал головой, и она поняла, что не стоит вставать на пути этой силы, этого агрессивного напора, способного проломить стену.
— Я хочу знать, Огестам, откуда взялся такой приказ?
Ларс Огестам провел рукой по брюкам; гонец, принесший весть, я только гонец, и сам не верю в ту весть, которую принес.
— От моего шефа.
— Твой шеф? Главный прокурор?
— Да.
— Когда ты у него сосал в последний раз?
— Считай, я этого не слышал.
— Главный прокурор. Этот жополиз! Ясное дело — это исходит от кого-то повыше. Вы с ним, Огестам, одного поля ягоды, он тоже причесанный и шустрый и всегда готов прогнуться.
Хермансон не выдержала. Эверт теряет достоинство, Огестам вот-вот набросится на него с кулаками, а Свен сидит, словно все это его не касается. Она встала, посмотрела каждому из них в глаза и тихо, почти шепотом, произнесла:
— Хватит.
Попытайся она перекричать их, ее голос бы потонул в общем гаме, но теперь он прозвучал отчетливо — она заставила их слушать себя.
— Прекратите. Я не собираюсь смотреть, как вы тут выделываетесь друг перед дружкой. Я понимаю, что это расследование у вас в печенках сидит. Но я хочу сказать: если все так, если он действительно сидел в Death Row и ухитрился оттуда выбраться, должны ли мы помогать тому, чтобы его отправили назад, послали на казнь, которую мы не признаем? Ясное дело, это потребует сил, куда проще вот так стоять и ругаться друг с другом. Но у нас нет времени на это. Сверху. Приказы приходят сверху. Понимаете? Это потребует еще больше сил. Так давайте побережем их. Попробуем сотрудничать.
Она заговорила еще тише, теперь уже шепотом.
— Иначе… думаю, иначе все полетит к черту.
Вернон Эриксен сам удивлялся своему спокойствию.
«Мне следовало бы удариться в бега.
Мне следовало бы спрятаться.
А сердце мое должно было бы биться с перебоями: сколько раз с тех пор, как ношу в себе эту ложь, я думал, что вот сегодня, сегодня все лопнет, все кончится, со мной все будет кончено.
Но вот я по-прежнему стою здесь. В коридоре между камерами в Death Row.
Я слышу, как они спят, я подхожу к камере номер восемь, она пуста, я все это делаю, и все равно чувствую себя… спокойно».
Половина второго по американскому времени в тюрьме в Маркусвилле, ночь со вторника на среду. Почти сутки с тех пор, как его вызывали к Уордену — фрукты и мятное печенье в большом кабинете с толстыми красными коврами на полу и хрустальной люстрой под потолком; почти сутки, как Джон находится в тюрьме где-то там, в Северной Европе, и больше шести лет с момента его смерти в камере в Огайо, которая озадачивает и вновь требует внимания.
«Ты же умер там.
Я помог тебе умереть.
Ты сохранил жизнь.
Я помог тебе выжить».
Вернон, как часто бывало, задержался у опустевшей камеры. Их план сработал. Не без огрехов, конечно, но они ничем не рисковали, ведь Джону тогда оставалось до казни всего пара недель.
Он ничего не знал.
Это-то и было условием. Джон не должен был ничего знать. Несколько месяцев он чувствовал себя плохо, его мутило от галоперидола и рвотного корня, он искренне испугался, когда ему сообщили о кардиомиопатии, после чего ему было предписано наблюдение врачей; два новых доктора, делившие одну ставку, должны были регулярно посещать его и лечить от несуществующей болезни — и все это для того, чтобы осуществились остальные условия плана побега.
Вернон улыбнулся.
Джон на самом деле умер.
В то утро Джон чувствовал себя хуже, это был именно тот самый день. Вернон, предупрежденный Гринвудом, как обычно, добавил галоперидол и рвотный корень в еду Джона Мейера Фрая, но на этот раз присовокупил еще и большую дозу бета-блокатора, тоже мелко растолченного, у Джона началось головокружение, упало давление, и он рухнул на пол камеры, как раз в те полчаса, когда Гринвуд и Биркоф вместе дежурили в восточном блоке.
Вернон сделал шаг вперед и взялся обеими руками за металлический косяк двери камеры: не оставили ли они следов там внутри; нет, не оставили.
Каждое из лекарств показало себя превосходно.
Биргит Биркоф первой пришла в камеру, она опустилась на колени перед Джоном, тот покрылся испариной и обеими руками держался за живот. Она громко, во весь голос, объявила, что это сердце, кардиомиопатия, и что заключенного следует перевести в лазарет.
Она дала ему первые лекарства. Бензодиазипам. Джон не должен был ничего помнить. Биркоф стянула с него оранжевые штаны, ввела клизму стесолида в задний проход, седатив, она заранее объяснила, что для успеха операции он должен быть под седацией.
Лотар Гринвуд примчался бегом из другой части здания. Проходя мимо Вернона, который вместе с тремя другими охранниками стоял у камеры, он встретился с ним взглядом, оба знали, что происходит, но не подавали виду. Биркоф коротко рассказала Гринвуду то, что ему и так было известно, — ее действия они спланировали за несколько месяцев, он заранее раздобыл быстродействующее средство, которое влияло на память пациента, вызывая в дальнейшем амнезию, — вызывающий потерю памяти и приостанавливающий дыхание чистый морфин. Джона положили на пол, он был в забытьи, штаны у него были спущены. Одной рукой Гринвуд взял его пенис, в другой у него был шприц, он сделал инъекцию в вену полового члена. Павулон, препарат, сходный по действию с кураре, полностью парализующий. За несколько дней до этого на их последней встрече он объяснил Вернону, что может выбрать локтевой сгиб, или пах, или шею, но предпочитает пенис: там складки кожи, будет меньше следов.
Джон теперь угодил в ад.
Он ничего не знал, у него началась агония, он стал живым мертвецом.
Он находился в сознании, но был парализован.
Полная атрофия мышц, он не мог пошевелиться, даже дышать не мог.
Те несколько минут, которые заняла эта процедура, Вернон стоял у двери и следил за происходившим, это было тяжелое зрелище.
Парень, лежавший на полу, был на волосок от смерти, а он стоял в стороне и только наблюдал.
Они знали, что возможен и худший исход, и много говорили об этом: в их распоряжении всего несколько минут, не больше.
Биркоф тем временем достала маленький флакончик с глазными каплями.
Атропин, от него зрачки должны были расшириться и не реагировать на свет.
Зрачки мертвого человека.
Вернон вспомнил, каково ему было стоять там за дверью, пока человек, к которому он успел так привязаться и который, как он знал, был несправедливо осужден, лежал там внутри и умирал. Все выглядело именно так. Вернон застыл на месте, но он все видел, и ему было трудно удержаться и не ворваться в камеру.
Пульс сделался почти неразличимым.
Полностью удалить его было невозможно. Гринвуд использовал кодеин, он значительно ослаблял пульс, и тот становился таким слабым, что врачи с трудом могли его обнаружить, со стороны все выглядело вполне достоверно, можно продолжать дальше.
В их распоряжении не больше восьми минут.
Им приходилось делать ему искусственную вентилияцию легких, раз в две минуты выдыхая воздух ему в рот.
Должно сработать. В случае, если дыхание возобновится в течение этих восьми минут. Малейшее промедление — и… неизбежно повреждение мозга, серьезное и необратимое.
Гринвуд поднялся, повернулся к Вернону и трем его подчиненным и громко обратился к ним и заключенным, следившим за происходившей драмой из своих камер. Голос Гринвуда все еще звучал в ушах Вернона, как тот почти прокричал: «Он мертв».
Четверть второго, за окном уже ночь, ветер выл, как обычно. Вернон посмотрел на оконце под потолком, следовало бы его закрыть, этот звук раздражал.
Он вышел из восьмой камеры, прошел вдоль ряда запертых дверей к выходу, который вел к служебным помещениям.
Нельзя рисковать. Вернон вдруг понял, что надо спешить: ему следовало бы уже предупредить их, это его долг. Он вошел в один из кабинетов в служебной части, в комнату секретарей, маловероятно, что кто-то станет прослушивать стоящий здесь телефон.
Он выучил их номера наизусть.
Сначал он позвонил в Австрию. Он понятия не имел, который там сейчас час. Но это не играло никакой роли: она должна ответить, если телефон зазвонит, она ответит.
Разговор с Биргит Биркоф занял не больше минуты.
Вернон повесил трубку, затем позвонил в Денвер в Колорадо. Лотар Гринвуд почти ничего не сказал, выслушал и поблагодарил.
Уже шесть лет, как у них новые имена, новые биографии, новые медицинские лицензии, новая жизнь.
Они живы — но их как бы и нет.
Мариана Хермансон так и не решила, как ей отнестись к недавней гневной вспышке шефа, Эверта Гренса. Она казалась такой… напрасной. Конечно, Мариана признавала, что это глупость — ради политики замалчивать дело, даже безотносительно этических соображений, как в случае с Джоном Шварцем. Но злоба, которая вырвалась из Эверта, та агрессия, которую он носит в себе и чуть что выплескивает ее на первого встречного, пугая окружающих, — и не первый год, судя по всему, — это вызывало у Марианы недоумение и огорчало.
Она знала, что такое агрессивность. Она выросла в ее атмосфере.
Но вот такого она не понимала.
Ее мать была шведкой, а отец цветным, первые годы жизни она провела среди людей сотни разных национальностей в той части Сконе, которая называется Русенгорд — особый район города Мальме. Там политики словно бы и не властны, там живут сплошь иммигранты, многие их недолюбливают, а некоторые сторонятся, но у них есть своя собственная сила, своя собственная жизнь и чертовски много агрессии, которая то и дело вырывается наружу, вспыхивая, как огонь.
Но не более того. Агрессия. Вспыхнет и так же быстро погаснет.
А вот эта тяжелая злоба Эверта, она словно навалилась на него, облепила и причиняла боль, с ней-то и не знаешь, как что делать, она безобразна и только делу помеха. Надо с ним поговорить — потом, когда будет время, разузнать, откуда она взялась, замечает ли он сам, что с ним происходит, может ли он сдержаться.
Прежде чем получить постоянное место, Хермансон проработала в Стокгольме шесть месяцев. Не так уж и долго, но здесь, в коридоре Крунубергской тюрьмы, она бывала уже не раз. Рядом с ней шел Свен Сундквист, он молчал с тех пор, как они вышли из кабинета Эверта. Она понимала, что он привык к таким вспышкам, и, возможно, махнул на них рукой. Хотя и его, несмотря на десять лет работы бок о бок, это все-таки смущало, и он шел и думал об этом, но не хотел разговаривать, словно его здесь и не было.
Шварц сидел в камере в дальнем конце коридора. Или Фрай, как его, видимо, звали на самом деле. Но здесь, здесь он все еще был Джон Шварц. Хермансон посмотрела на табличку у двери: его имя и ниже — предписание: строгая изоляция.
Она перечитала еще раз, ткнула пальцем в надпись и попробовала вернуть Свена к действительности.
— Что скажешь об этом?
— Шварц?
— Строгая изоляция.
Сундквист пожал плечами:
— Я понимаю, что ты имеешь в виду. Но я не удивлен.
Она не выдержала и сняла записку.
— А вот я — нет. Мне непонятно. Почему Огестам предписал Шварцу полную изоляцию? Шварц в своем нынешнем положении никак не может повлиять на следствие. Почему же он не имеет права встретиться со своей женой и сыном?
— Я слышу, что ты говоришь. И согласен с тобой. Но повторяю: я не удивлен.
Хермансон повесила записку назад, та смялась, и скотч отказывался приклеиваться снова.
— Я ведь в принципе пообещала ему. Во время допроса.
— Ладно, попробуй. Если это на пользу расследованию, думаю, Огестам может и дать поблажку. Дело-то только в этом. В стратегии расследования. И ни в чем другом. Огестам и сам никогда не верил, что полная изоляция играет хоть какую-то роль. Ему, как и нам, известно, что Шварц ничего особенного не выкинет, даже если бы захотел. Но, ужесточив ему режим, он рассчитывал заставить его заговорить. Они часто так поступают, прокуроры эти. Оказывают давление, чтобы сдвинуть с места допрос и ускорить признание. Никто никогда тебе в этом не сознается, но мне-то известно, что это так.
Хермансон остановилась у запертой двери. Она не знала, кем был на самом деле тот, кто сидел внутри. Его посадили за нанесение тяжких телесных повреждений, и он фактически все признал. И вот теперь ему запретили читать газеты, слушать радио, смотреть телевизор, писать и получать письма, встречаться с кем-либо, кроме своего адвоката, тюремного священника, охранников и еще парочки полицейских вроде нее самой — тех, кто занимается расследованием. Она была убеждена, что это лишние строгости.
К ним подошел один из тюремных охранников. Он заглянул в глазок, остался доволен тем, что увидел, и открыл дверь.
Джон Шварц, он же Джон Мейер Фрай, был бледен.
Он сидел на полу и смотрел на них пустыми глазами.
— Джон.
Он не ответил.
— Мы бы хотели с вами немного поговорить, Джон.
Хермансон вошла в камеру и приблизилась к нему, положила руку ему на плечо.
— Мы подождем, пока вы наденете тапки и соберетесь.
Он продолжал сидеть, только пожал плечами:
— Зачем?
— У нас есть несколько новых вопросов, которые мы хотели бы вам задать.
— Сейчас?
— Сейчас.
Они вышли из камеры и оставили дверь открытой. Они ждали, он не спешил, но все же вышел. По пути в комнату для допросов, где уже сидели Гренс и Огестам, Джон еле ноги волочил.
Он остановился на пороге, огляделся, словно пересчитал их и решил, что четверо — это многовато.
— Заходите, пожалуйста, Джон. Он замер в нерешительности.
— Ну же, Джон. Входите и садитесь.
Эверт Гренс был раздражен и не пытался этого скрыть.
— Это неформальный допрос, поэтому мы не будем говорить об умышленном причинении вреда здоровью пассажиру финского парома.
Джон опустился на единственный свободный стул в этой комнате с голыми стенами. Остальные уселись напротив него: трое полицейских и прокурор, они следили за выражением его лица, его реакцией.
— Но ты жил под чужим именем. И мы хотели бы разобраться в этом. Подковаться, прежде чем двигаться дальше. Нам хотелось бы получить от тебя… скажем так, некоторые разъяснения. Хочешь, чтобы мы разговаривали в присутствии адвоката?
Одно-единственное зарешеченное окно на противоположной стене. Больше ничего.
— Нет.
— Адвокат не нужен?
Джон покачал головой:
— Сколько раз я должен повторять — нет?
— Ладно.
Гренс посмотрел на худого мужчину в одежде не по росту. Короткая пауза, затем он продолжил:
— Для начала совсем простой вопрос? Тебе известно, Джон, что ты умер?
В комнате было так же тихо, как до того, как они все туда вошли. Джон не двигаясь сидел на стуле. Эверт Гренс довольно ухмылялся. Огестам не сводил глаз с самодовольного комиссара уголовной полиции. Хермансон чувствовала, как недовольство все возрастает, заполняя каждый уголок вокруг них и Свена Сундквиста, который уставился в пол, чтобы не видеть, как человек, сидящий перед ним, провалится в иное время.
Передо мной стоит молодой врач.
Он говорит, что я мертв.
Он подтверждает мою смерть, говорит, что Джон Мейер Фрай умер…
…что я умер в девять часов тринадцать минут в исправительном учреждении Южного Огайо в Маркусвилле.
А я тут.
Гренс надеялся на его реакцию — какую угодно, но чтобы стало ясно: негодник смекнул, что влип не на шутку.
Ничего.
Даже бровью не повел.
— Я не умер. Вы сами видите, что я живой.
Гренс резко поднялся с места, отпихнул легкий стул, так что тот опрокинулся.
— Вчера вечером и ночью мы связались с Интерполом в Вашингтоне и с ФБР в Вашингтоне и Цинциннати. Их документы показывают — и вот это я хочу, чтобы ты выслушал, черт побери, внимательно, — что ты и Джон Мейер Фрай — одно и то же лицо.
Сидевший перед ними на стуле бледный худой мужчина вздрогнул, не сильно, но они это заметили.
Это имя, он давно его не слышал, никто не произносил его уже больше шести лет.
— Итак, Фрай, согласно тем же самым документам, умер в камере в Маркусвилле, приговоренный к смерти за capital murder — тяжкое убийство шестнадцатилетней девушки. Ты сперва ее трахал, а потом всадил в нее несколько пуль. Девушку нашли умирающей на полу в доме родителей.
Джон уже не просто дрожал, теперь его трясло, тело словно колотилось в судорогах, он прошептал:
— Я любил ее.
— Ты был таким идиотом, что сбежал, а сперма-то осталась у нее внутри.
— Мы занимались любовью. Ведь мы любили друг друга. Я бы никогда…
— Согласно данным ФБР, ты умер в камере всего за несколько месяцев до казни. Признаюсь, Фрай, я тебя даже немного уважаю.
Джон встал со стула, сел на пол, прислонившись спиной к стене, закрыл лицо руками.
— Твоего отца зовут Рубен Фрай, так?
Джон еще больше сжался, на полу было холодно, откуда-то тянуло сквозняком, но он мерз не от этого, он мерз так, как никогда в жизни.
— Несколько часов назад ФБР в Цинциннати начало его первый допрос. Конечно, он утверждает, что понятия не имеет, что ты здесь делаешь. Утверждает, что ты мертв. Что ты похоронен на кладбище в Отуэе, поселке в нескольких милях от Маркусвилла, на том же кладбище, где и твоя мать. Он сказал, что уверен в этом, потому что сам организовал и оплатил похороны. Он заявил, что не сомневается в этом, поскольку сам на них присутствовал и видел, как гроб опускали в могилу, и поскольку простился с тобой в присутствии двадцати человек.
Его голос.
Я не слышал его голос больше шести лет.
— Твой отец может сколько угодно утверждать, что ему угодно. Ты идентифицирован на сто процентов.
Я знаю, что он в этом участвовал. Но как, он не рассказывал, но я все еще помню его лицо на заднем сиденье автомобиля.
— Хочешь что-нибудь сказать по этому поводу? Он, такой законопослушный, такой уважительный с властями!
Теперь его снова вызвали на допрос в ФБР.
Из-за меня!
Ради меня.
Хермансон сидела рядом с Гренсом и слушала, постепенно поборов душащее ее недовольство. Она на службе, она полицейский, это она провела первые допросы этого человека, арестовала его на квартире по подозрению в нанесении тяжких телесных повреждений, предложила ему сигарету, кормила его обещаниями, что устроит ему свидание с семьей, и почти добилась доверия подозреваемого.
Хермансон положила руку на плечо Эверта, попросила его придержать следующий вопрос, дала понять, что хочет спросить сама.
Эверт Гренс кивнул.
— Джон.
Хермансон подошла к нему, присела, тоже оперлась о стену.
— Вот так обстоят теперь дела. Мы знаем все то, что вы только что услышали. Сейчас ничего нельзя поделать. Но вы должны помочь нам. Ради себя самого.
Она достала пачку сигарет из внутреннего кармана пиджака, потрясла, пока одна сигарета не высунулась.
— Хотите закурить?
Он посмотрел на сигарету:
— Да.
Она дала ему ее, зажгла ее и подождала, пока он ее не докурил.
— Сначала я хочу поговорить с моей женой. Она ничего не знает. Она имеет право услышать это от меня.
Хермансон протянула ему еще одну сигарету, потом обернулась и посмотрела на Огестама.
— Ну?
— Исключено.
— Что ты такое говоришь?
— Строгая изоляция. Вот что я говорю. Это касается и жен.
Она не сводила с него глаз:
— Тогда я прошу, чтобы ты еще раз все взвесил и обдумал. Она не помешает следствию. А нам надо знать, в чем дело.
— Нет.
— Могу я минутку поговорить с тобой наедине? — Хермансон указала на дверь.
Огестам пожал плечами:
— Конечно.
Они вышли из комнаты, первым Ларс Огестам, следом за ним Хермансон, она не оглянулась на остальных, когда закрывала дверь.
Она знала, что права. Но понимала: если хочешь добиться от прокурора справедливого решения, не надо ставить его в неловкое положение перед другими.
Хермансон посмотрела на него, голос ее был ровным:
— Мы сделаем это одновременно. Он расскажет все нам. А она будет присутствовать при его рассказе. Будет слушать вместе с нами. И узнает все от него, это же его единственное требование. Так что же?
Прокурор ничего не ответил.
— Огестам, ты ведь понимаешь, что таким образом мы успешнее всего продвинем вперед расследование. Расследование, главная цель которого — прояснить все факты.
Ларс Огестам провел рукой по волосам, проверил пробор.
Он понимал, что в ее словах есть логика. Это было совершенно не по правилам и никак не вязалось с предписанием о строгой изоляции, но ведь расследование должно продвигаться вперед.
Он вздохнул, повернулся и снова распахнул дверь.
— Мы прерываем на время неформальный допрос. Пока не приведем сюда вашу жену. Раз только она способна заставить мертвого человека заговорить.
Возможно, Кевину Хаттону следовало лечь спать. Было три часа утра по местному времени, он чувствовал, как у него слипаются глаза, когда вел машину по широкой темной, почти пустой дороге между Цинциннати и Колумбусом.
Но нельзя бросить дело незавершенным.
Он должен был узнать, куда подевался этот придурок, что же все-таки произошло, жив ли в самом деле приятель его юности, которого он оплакал, на чьих похоронах присутствовал, не ухитрился ли он сбежать из одной из самых надежных тюрем в стране, сбежать из Death Row всего за несколько месяцев до казни.
Двадцать миль. Он проехал половину пути, оставался еще примерно час. Хаттон остановился у ночного придорожного кафе, купил бутерброд с колбасой на странном желтоватом хлебе и один из этих энергетических тоников на глюкозе. Он не очень-то и устал, но снегопад, тьма кромешная и включенные фары встречных машин раздражали глаза и туманили мозги, так что на миг у него закружилась голова. Глоток свежего воздуха, колбаса и напиток с глюкозой — и вот он снова бодр и в порядке.
Рубен Фрай все еще оставался в Цинциннати. Его почти час допрашивали в конторе ФБР, так что засиделись за полночь, смотрели в темноту за окном и задавали вопросы отцу, утверждавшему, что его сын мертв, что он скорбит о нем вот уже шесть лет и что больше ему ничего не известно.
Рубен Фрай не смог им объяснить, почему он за четыре месяца до смерти Джона заложил свой дом и получил за него сто пятьдесят тысяч долларов в Сберегательном банке Огайо в Колумбусе, а когда они продолжили давить на него, не получая ответа, он спустя какое-то время расплакался и попросил их перестать растравлять его раны.
Фрай теперь спит за казенный счет в кровати в отеле «Рамада-Инн» в пригороде. Цены в гостинице несусветные, при таком-то убожестве. Бенджамен Кларк ночевал в соседней комнате: не то чтобы они опасались, что Рубен Фрай вдруг возьмет, откроет дверь и сбежит, но Кевин Хаттон хотел все сделать по правилам, он более десяти лет служил в ФБР, но такого дела у него еще ни разу не было.
Он никогда даже не слышал, чтобы в какой-либо тюрьме сбегали из Death Row.
Ни разу ему не приходилось иметь дело с ожившими мертвецами.
И никогда прежде не проходил у него по делу столь близкий ему человек.
Они были знакомы столько, сколько он себя помнил. Жили по соседству в Маркусвилле, вместе играли красными пожарными машинками в песочнице на общей детской площадке, учились в школе в одном классе, каждый день сидели бок о бок за одной партой, вместе играли в футбол в молодежных командах Маркусвилла, вместе мечтали о девчонках, забирались в зеленую комнату на чердаке и разглядывали порнографические журналы из мусорного бака старика Стивена, — разведали, когда тот выбрасывал их раз в две недели, когда приходил новый.
Потом приятели несколько отдалились друг от друга, когда Джон познакомился с Элизабет и уже трахался с ней по-настоящему, да еще он отсидел два срока в исправительной школе, оба раза за причинение особо тяжких.
Обоим было тогда всего семнадцать, но они уже знали, что их пути разойдутся.
Кевин стал ответственным оперативным сотрудником ФБР.
Джон был осужден за убийство.
Но Хаттон так по-настоящему и не понял, что там произошло. Конечно, Джон горячая голова и, казалось, сам искал драки, они ему словно нравились, но он был не из тех, кто сначала переспит с девчонкой, а потом пристрелит ее и преспокойно уйдет своей дорогой.
Хаттон поначалу навещал приятеля в тюрьме, хотел показать, что верен дружбе. Само собой, он приходил как частное лицо и не использовал своих полномочий, но все эти чертовы процедуры, которые надлежало проходить всякий раз, когда он туда отправлялся, — истерическая служба безопасности и сознание того, что ничего нельзя сказать, потому что все вокруг слушают и записывают; из-за этого у него быстро пропала охота заходить в это заведение, он появлялся там все реже, а в последние годы вообще перестал.
И вдруг Джон возьми и умри.
Конечно, Кевин собирался навестить его перед казнью. Он следил по газетам за рассмотрением прошений о помиловании, которые подавали Рубен и его адвокат, и понимал, что от губернатора милости ждать нечего: Джону суждено умереть от инъекции яда и своей смертью подтвердить, что Огайо в самом деле решил вернуться в статистические отчеты о приведенных в исполнение приговорах.
И вот он умер в камере.
Кевин крепче сжал руль, допил остатки тоника. Паршивое все это дело.
Он не больно-то ценит их дружбу, убедил он себя, настали новые времена, они не так много теперь друг для друга и значат, и посещения он прекратил потому, что их дружба сошла на нет, кончилась.
Он до сих пор это чувствует.
Кевин стоял тогда на кладбище и слушал священника и тех немногих, кто произносил короткие речи; и надо признать, что именно тогда ощутил, что, пока смотрит на похороны, в нем самом тоже что-то умирает.
Осталось сорок километров. Он прибавил скорость.
Не хочется опаздывать.
Сидя за рулем весьма дорогого автомобиля, он вдруг услыхал собственный смех, — он, Хаттон, мчит в ночи на скорости сто километров в час и хохочет в полном одиночестве и без всяких оснований для радости.
Надо радоваться, сказал он вслух.
Если ты на самом деле жив.
Только ничего из этого не выйдет. Понимаешь?
Какой-то зверек пробежал по краю дороги в лучах фар, Хаттон вздрогнул, подождал, пока довольно крупный заяц скроется в кустах, и снова прибавил скорость.
Господи, Джон, ведь тебя же осудили за убийство!
Ты отнял жизнь.
Значит, ты виновен.
Он звонил Линдону Робинсу, раньше, еще когда они отправлялись за Рубеном Фраем в Маркусвилл. Робинс работал главным врачом в тюрьме Маркусвилла в то время, когда умер Джон, теперь он живет в Колумбусе, служит главным врачом университетской клиники Огайо, больницы при университете, это где-то на 10-й авеню.
Они договорились встретиться в больнице в четыре часа ночи. Робинс спросил, не может ли это подождать до утра или даже лучше до полудня, но Кевин Хаттон не стал препираться, а просто сказал, что надеется застать Робинса у входа в клинику ровно в четыре ноль-ноль.
Линдон Робинс оказался рослым мужчиной, значительно выше Кевина, и к тому же еще и весьма плотным, так что тот решил, что врач, поджидающий его у входа в больницу, весит не меньше ста тридцати килограммов.
Они поздоровались, глаза у врача были усталые, волосы растрепанные, но держался он приветливо, терпеливо. Когда они вошли в большое здание клиники, Робинс указал на коридор, конец которого терялся вдали, и они шли по нему какое-то время, потом — дверь, два этажа вверх по лестнице и еще одна дверь.
В кабинете Робинса было тесно — громоздкий письменный стол и штабеля папок. Закрыв за собой дверь, Кевин безуспешно поискал взглядом, где бы сесть.
Казалось, комната не желает терпеть никого, кроме Робинса, его крупное тело заняло оставшееся пространство, стены прилегали к нему плотно, словно одежда. Доктор указал на табурет, стоявший посреди всего этого разора в углу у окна, Кевин наклонился, взялся за него и сел.
Линдон Робинс тяжело дышал, после прогулки по коридору и подъема по лестнице его, несмотря на январский мороз, прошиб пот.
— Кевин Хаттон, ответственный оперативный сотрудник, так?
— Верно.
— Чем могу быть полезен?
Голос Робинса звучал спокойно. И это спокойствие не было притворным, скрывающим волнение.
Кевин обычно сразу замечал, если что не так, любую тревогу — ее не услышать, но она все равно выдает себя. Но на этот раз ничего такого не было. Линдон Робинс вытер лоб салфеткой, улыбнулся, сказал именно то, что думал: он готов помочь.
— Да. Возможно, вы смогли бы мне помочь. Вот с этим.
Кевин Хаттон прихватил с собой тонкий портфель. Теперь он поднял его с пола, открыл и достал конверт с одним листком бумаги.
— Свидетельство о смерти. Более чем шестилетней давности. Заключенного звали Джон Мейер Фрай, он умер в тюрьме в Маркусвилле.
Робинс поискал очки для чтения, нашел их в кармане пиджака. Он взял у Кевина бумагу и прочитал.
— Да, это свидетельство о смерти. Так это из-за него мы сидим здесь среди ночи?
— Это ваша подпись?
— Да.
— Тогда мы сидим среди ночи из-за него.
Робинс еще раз прочел свидетельство, а потом махнул рукой:
— Я не понимаю. Я был главным врачом в уголовной тюрьме в Маркусвилле. Один человек умер, и я подписал свидетельство. В чем проблема?
— Проблема? Проблема в том, что этот человек, тот, кто скончался, в это самое время сидит в тюрьме в Стокгольме, то есть на севере Европы.
Крупный мужчина посмотрел на Кевина, на бумагу, которую все еще держал в руках, потом снова на Кевина.
— Теперь я ничего не понимаю.
— Выходит, он жив. Джон Мейер Фрай жив. Несмотря на то, что вы подписали свидетельство о его смерти много лет назад.
— Как это жив?
— Как? Да просто жив, и все тут.
Кевин Хаттон взял бумагу, которая уже немного помялась в руках Робинса. Он сунул ее назад в конверт и убрал в портфель.
— Мне необходимо задать вам ряд вопросов. Я бы хотел, чтобы вы на них ответили. На каждый.
Линдон Робинс кивнул:
— Хорошо.
Кевин уселся поудобнее на жесткой табуретке и внимательно посмотрел на озадаченное лицо Робинса.
— Так вот.
— Между прочим, Хаттон, это что — допрос?
— Пока нет. Пока мы можем называть это сбором сведений.
Робинсон снова вытер лоб.
— Я знаю, что он мертв.
Взгляд главного врача был пуст, тот смотрел на что-то на стене, но смотрел не видя.
— Понимаете, я работал в тюрьме Маркусвилла шесть лет. И за это время умерло лишь несколько человек. Хотя многие были старше и сидели дольше. И никто больше не умирал в Death Row. Поэтому я, мистер Хаттон, хорошо это запомнил. Я помню его. Джон Мейер Фрай. И я помню тот день, когда он умер.
Хелена Шварц напоминала птичку — тоненькая, хрупкая, в слишком большом свитере и таких широченных брюках, что ее тело терялось под одеждой. Но все же именно ее лицо вызвало у Эверта Гренса мысль о птице. Глаза, тревожно осматривавшие комнату для допросов, непрерывно движущиеся щеки, рот, который был готов издать предостерегающий крик, пронзительный вопль отчаяния.
Когда она замерла на пороге и нерешительно заглянула внутрь, Джон тяжело поднялся с места, крикнул что-то и устремился ей навстречу. Огестам хотел было удержать его, но Эверт преградил путь шустрому прокурору и вместе с Хермансон заставил сесть на место: если муж и жена хотят обняться, прежде чем разверзнется преисподняя, не надо им препятствовать.
Они стояли на пороге, лоб ко лбу, и, держась за руки, тихо плакали и целовали друг друга в щеки. Огестам, Хермансон, Эверт и Свен пытались каждый заняться каким-нибудь своим делом, смотрели в пол или перебирали бумаги, чтобы не таращиться на них и даже здесь дать этим двоим хоть как-то побыть наедине.
Потом Гренс подошел к ним, попросил Джона вернуться на свое место, а Хелену Шварц сесть на стул, который внесли в комнату и поставили у дальней стены.
Было душно, маленькая комнатенка была рассчитана на двоих, ну от силы на троих, а их набилось шестеро, и кислорода не хватало.
— Джон.
Эверт Гренс наклонился вперед, оперся локтями на холодный стол и повернулся в тот угол, где сидел Джон — глаза красные, взгляд ищет Хелену.
— Мы ведь договорились, верно? Тебе предписаны строжайшие ограничения, но мы организовали тебе встречу с женой. А ты, Джон, обещал рассказать нам все, ничего не скрывая.
Джон слышал его слова и даже попытался заговорить, но не произнес ни слова.
— Я правильно сказал?
Хелена Шварц сорвалась было с места, чтобы кинуться к мужу, но Свен остановил ее.
— Я не понимаю, что здесь происходит? Не могу поверить, что он кого-то ударил, мой Джон не драчун. Ну даже пусть так, разве можно за такое сажать за решетку и не давать свиданий? И эта комната, вы все здесь собрались и требуете, чтобы он рассказывал… Господи, да что вы такое творите!
Хелена ударила Свена кулаком в грудь, а потом по руке, она кричала, но Свен крепко держал ее, пока она не затихла, тогда он отвел ее на прежнее место.
Гренс посмотрел на Джона, потом на Хелену и сказал нарочито резко:
— Еще хоть раз. Если еще хоть раз такое повторится, вы отправитесь в полицейской машине домой — туда, откуда приехали. Вы здесь только потому, что Джон об этом попросил. Сядьте и сидите тихо. Понятно?
Хелена Шварц села и опустила голову, она едва кивнула.
— Вот так-то.
Эверт Гренс снова повернулся к Джону — короткое раздраженное движение, достаточно понятное тому, от кого ждут новой информации.
— Попытаемся еще раз, Джон.
Худой мужчина с бледным лицом и большими темными кругами под глазами нервно сглотнул, облизал губы, выдохнул через нос.
— Хелена.
Он поискал ее взглядом.
— Хелена, пожалуйста, посмотри на меня.
Она подняла голову и, прищурившись, посмотрела через всю комнату.
— Любимая.
Ему было непросто собраться с духом.
— Моя любимая, ты столького не знаешь! Того, что никто не знает. Но я должен был тебе рассказать. По крайней мере тебе.
Еще один глубокий вдох и длинный выдох.
— Вот какая история. Послушай, Хелена.
Он вздохнул.
— Хелена… Меня зовут не Джон Шварц. Я… я родился не в Галифаксе в Канаде. И я приехал в Швецию не потому, что встретил женщину и влюбился в нее.
Он смотрел на нее, она смотрела на него.
— Меня зовут… на самом деле… на самом деле меня зовут Джон Мейер Фрай. Я родился в маленьком городке, который называется Маркусвилл и находится в штате Огайо. Я никогда прежде не знал того человека, которого звали Шварц. Я понятия не имел, где находится Швеция. Я оказался здесь потому, что тот человек, который согласился продать свои документы, имя и биографию, постоянно проживал именно тут, потому что я сбежал, потому что я сидел в тюрьме. Более десяти лет я просидел в Death Row.
Слезы в его глазах и суровый блеск.
— Хелена, меня приговорили к смерти. Понимаешь? Я ждал исполнения приговора. И я сбежал. Я до сих пор точно не знаю, как все произошло, я смутно помню катер из Кливленда, самолет из Детройта до Москвы и другой — до Стокгольма.
Он несколько раз кашлянул.
— Я был осужден за преступление, которого не совершал. Послушай меня, Хелена! Мне было семнадцать, и меня обвинили в убийстве, к которому я не имел никакого отношения! Я должен был умереть, Хелена! Суд определил точную дату моей смерти.
Он поднялся, отер тюремной рубашкой мокрое лицо.
— Я не умер. Я не умер! Я сижу здесь, у меня есть ты, у меня есть Оскар, я не умер!
Эверт Гренс видел такое несколько раз прежде. С ним самим такое случалось.
Человек вдруг совершенно преображается. Вся жизнь может быть стерта несколькими фразами. Прошлого — того, что было совместной жизнью, больше не существует. Только ложь, ничего больше, огромная жирная мерзкая ложь.
Конечно, нет правил без исключений. Но Хелена Шварц отреагировала именно так, как все другие.
Ее предали, обманули, напугали, через нее просто перешагнули.
Конечно, она расплакалась, конечно, закричала, и они ей это позволили. Но они не успели остановить ее, когда она вдруг вскочила, бросилась через комнату и ударила мужа со всей силы по лицу.
Джон не попытался увернуться.
Не закрыл лицо руками, не пригнулся, дал ей ударить себя.
Хелена повернулась к Гренсу, закричала на него: «Так скажите же что-нибудь!» Но он не ответил, не пошевелился, она снова закричала: «Вы-то этому верите?» Он пожал плечами: «Я ничему не верю». Она пристально посмотрела на него, потом отвернулась и вновь ударила того, кого на самом деле только что узнала: «Я тебе не верю!» Голос ее стал хриплым: «Ты лжешь, черт тебя побери, я тебе не верю!»
Грузный Линдон Робинс неподвижно сидел на стуле в тесном кабинете. Он попытался ответить на вопросы сотрудника ФБР о том человеке, который по идее был мертв. Робинс объяснял, что ему было всего двадцать восемь лет, когда он приехал в Маркусвилл, где спустя три года занял пост главного врача. Он добавил, что это совсем не так странно, как кажется, что такие должности часто бывают вакантны. Врач, решившийся работать в пенитенциарном заведении, делает это не ради упрочения своего статуса — ничего такого подобная должность не сулит, — а лишь желая помочь тем, кто оказался самым слабым, кто очутился на нижней ступеньке социальной лестницы. Ну и заодно это место, где можно начать работу, накопить опыт, необходимый для поступления на более привлекательные должности в более привлекательных местах. В его собственном случае было и то и другое. Он был молод, совсем новичок, и был благодарен за первое свое назначение, но, конечно, лелеял мечты и о чем-то настоящем, которые потом как-то забылись, желание приносить пользу постепенно увяло, поскольку он так редко чувствовал хоть какую-то отдачу.
Кевин Хаттон слушал, но чувствовал, как начинает сказываться недосыпание, пару раз он даже зевнул украдкой. Извинившись, Кевин вышел из комнаты, отыскал в коридоре пару торговых автоматов и вернулся с двумя банками минеральной воды и парой миндальных коржиков, покрытых толстым слоем глазури.
Полбанки минералки, полмарципана, потом он продолжил задавать вопросы, а Робинс ему отвечал.
— Кардиомиопатия?
— Да, так это называется.
— Объясните.
— Увеличение сердечной мышцы. Его сердце просто-напросто стало слишком большим. Такое редко, но случается.
Кевин Хаттон разломил вторую половинку миндального коржика, смочил ее сухую кромку остатками воды.
— Я достаточно долго был знаком с Джоном Мейером Фраем. Но не припомню, чтобы слышал что-то о его больном сердце.
— Но это не значит, что оно было здоровое.
— Я имел в виду…
— Кардиомиопатия часто проявляется поздно и обнаруживается с запозданием. В случае Фрая, если я правильно помню, всего за три-четыре месяца до его смерти.
Хаттон достал из портфеля блокнот и стал записывать медицинские сведения, которых прежде не знал.
— Как это определяется? В случае с Фраем, например?
— Несколько различных взаимодополняющих факторов. У Фрая симптомы были обычные. Головокружение, усталость, упадок сил. Но он все же был молод, при таком возрасте не сразу подумаешь на сердце.
— Да?
— И только когда Гринвуд и Биркоф сделали ему рентген сердца, мы поняли, в чем дело. Достаточно было посмотреть снимок.
Хаттон записал еще два имени после коротких строчек с медицинским объяснением.
— Гринвуд и Биркоф?
— Лотар Гринвуд и Биргит Биркоф. Два совсем недавно принятых на работу, но весьма знающих врача, они делили ставку, работали еще в больнице «Здоровье Огайо», это клиника здесь в Колумбусе.
— Знающие, говорите?
— Более опытные и знающие, чем большинство из тех, кто работает в тюрьмах в этой стране.
— Значит, они не могли ошибиться? Касательно сердечных нарушений.
— Я сам видел рентгеновские снимки. Тут двух мнений быть не могло.
Хаттон отложил блокнот в сторону, потянулся к телефону, который стоял чуть поодаль на письменном столе.
— Можно воспользоваться? Мне надо сделать звонок, прежде чем мы продолжим разговор.
Линдон Робинс кивнул, на миг откинулся назад и закрыл глаза. Он слышал, как Кевин Хаттон набирает номер, после нескольких гудков он-таки разбудил своего коллегу, которого звали Кларк, и попросил этого разбуженного бедолагу поискать в своем компьютере двух врачей — Гринвуда и Биркоф.
Хаттон положил трубку, и они посмотрели друг другу в глаза.
— Протокол вскрытия.
— Да?
— Известно ли вам, где он находится?
Робинс покачал головой:
— Должен быть там. В его деле. Среди прочих бумаг.
— Должен быть. Но его там нет.
Линдон Робинс громко вздохнул:
— Господи! Что же это такое?
Кевин Хаттон вновь достал блокнот, пролистнул несколько страниц и снова принялся писать.
— Что именно известно вам о вскрытии?
— Что мне известно? Нет так уж много. Что у меня было два в высшей степени компетентных врача, которым я доверял, честно сказать, более компетентных, чем я сам в то время, они-то и занимались умершим и вместе с охранником перевезли труп к судмедэксперту для вскрытия.
Робинс поначалу отложил свой миндальный коржик, поблагодарил и объяснил, что пытается следить за весом, старается питаться правильно и уж всяко избегать вот этого добра с розовой глазурью.
Но теперь он еще раз вздохнул, в третий раз отер лоб салфеткой и взял-таки мягкий коржик, откусил большой кусок и проглотил.
— Вот так всегда, когда я волнуюсь. Всякий раз.
Кевин Хаттон пожал плечами:
— Я и сам ногти грызу. Особенно когда запарка, даже не замечаю, как это делаю. Но сейчас, сейчас я хочу точно понять, что вам известно о протоколе вскрытия.
Несколько крошек вокруг рта. Робинс смахнул их, прежде чем заговорить.
— Сказать по чести, Хаттон, мне не так-то много и известно. Он же был мертв. Или как? У меня было других дел полно, в Маркусвилле, понимаете. Фрай умер, мы знали причину смерти, и два моих врача занимались трупом. Этого было вполне достаточно. Так что — нет, мне ничего не известно. Поскольку у меня не было ни времени, ни оснований соваться в это дело.
— Но разве это не было вашей обязанностью? Знать.
— Я и сегодня, сложись подобная ситуация, сделал бы то же самое заключение. И вы бы тоже так поступили.
Было без двадцати пять, утро среды. За окнами еще темно, рассветало по-зимнему поздно. Кевин Хаттон понял, что они выяснили все, что могли, и убедился, что его первое ощущение оказалось верным: у Линдона Робинса не было причин скрывать правду, он понятия не имел, что смерть Джона была чем-то совсем иным. Кевин собрался поблагодарить Робинса за уделенное ему время, за точные ответы, но тут где-то в глубине портфеля зазвонил телефон, пять длинных сигналов до того, как он его нашарил.
Это был Бенджамен Кларк.
Он сообщил, что таких врачей нет. Лотара Гринвуда и Биргит Биркоф больше не существует.
Эверт Гренс и Ларс Огестам решили прервать неформальный допрос. Хелене Шварц позволили вдоволь поколотить мужа, тот стоял не шевелясь, и принимал ее отчаяние, и разделял его. Женщина кричала, они оба плакали. Свен предложил Эверту, Огестаму и Хермансон выйти на время в коридор и оставить их вдвоем на столько, на сколько потребуется.
Они прождали час, на Кунгсхольменской церкви пробило двенадцать, все проголодались и пошли на Хантверкаргатан в весьма дорогое место с пальмами в окнах. Они ели молча, но молчание не было гнетущем — скорее уместная пауза, когда по молчаливой договоренности каждый может подумать о своем. Когда они встали и собирались уходить, Свен Сундквист подошел к кассе и купил две порции «салата дня». Он попросил упаковать его в пластиковые коробки с пластиковыми ножами и вилками, чтобы можно было взять с собой: тем двоим, Джону и Хелене Шварц, тоже надо подкрепиться, чтобы восстановить силы.
Они застали их сидящими на полу в центре комнаты.
Джон обнимал птичье тельце Хелены — щека к щеке, руки сплетены.
Свен, входя, покосился на женщину: интересно, на самом деле она все поняла или была из тех, кто знал, как надо изображать прощение?
Вошел Ларс Огестам, наклонился, присел на корточки и объяснил этим двоим, что им надо перекусить, им это не повредит, и добавил, что Джон, когда закончит, сможет подняться в зарешеченную клетку на крыше тюрьмы, Огестам договорился, чтобы ему дали несколько минут подышать свежим январским воздухом.
Хелена Шварц сидела на стуле в тюремном коридоре и ждала, пока Джон в сопровождении охранника отправился наверх. Она попросила разрешения закурить, Эверт Гренс, стоявший ближе всех, пожал плечами, и Хелена истолковала это как согласие, пошарила в карманах куртки и достала ментоловые сигареты.
— Я пять лет не курила.
Она зажгла сигарету, затянулась торопливыми затяжками, словно спешила.
— Вы ему верите?
Она немного дрожала, когда говорила это.
Эверт неохотно ответил:
— Я ничему не верю. Я уже говорил.
— Он правду рассказал?
— Не знаю. Вы знаете его лучше, чем мы.
— Выходит, что нет.
Два охранника маячили в другом конце коридора, уборщик драил пол немного поодаль.
— Он сидел в тюрьме?
— Если верить американским властям, то да.
— Десять лет?
— Да.
— Приговоренный к смерти?
— Да.
Она заплакала, очень тихо.
— Значит, он убил человека.
— Этого мы не знаем.
— Но его осудили за убийство.
— Да. И, черт побери, он, видимо, виновен. Но в то же время то другое, что он рассказывал: имя, наказание, побег, — все совпадает. Поэтому, возможно, он и правду говорит, когда утверждает, что невиновен.
Он протянул Хелене носовой платок, который всегда носил в кармане брюк. Она взяла его, вытерла глаза, нос и снова посмотрела на него.
— Такое случается?
— Когда осуждают невинного?
— Да.
— Не так уж часто.
Когда Джон вернулся, у него были мокрые волосы, бледные щеки покраснели: на улице было холодно и шел снег, долбаная зима продолжалась.
Все ждали его возвращения.
Трое полицейских, прокурор, Хелена.
Все они смотрели на него, следили за каждым его шагом, пока он шел к стулу, ждали, когда он продолжит свой рассказ.
— Приятно, когда морозец. Мне даже нравится, когда ветер пробирает до костей, тогда можно прийти домой и согреться.
Он встретился с ней взглядом.
— Так было там, где я вырос, в Огайо.
Хермансон давно сидела молча. Она знала, что скоро наступит ее черед. И вот он настал.
— Джон, мы слушаем. И ваша жена, Хелена, тоже слушает.
Это она, Хермансон, несколько дней назад начала с ним разговор, и ей его заканчивать.
— Но мы, Джон, все думаем: чему нам верить? Говорит ли задержанный правду? И почему, почему в таком случае он делает это только сейчас?
Джон кивнул:
— Думайте что хотите. То, что я рассказываю сейчас, — это то, что я знаю.
Хермансон подождала, потом протянула вперед руку — продолжайте, пожалуйста.
На стене у него за спиной висели часы, они раздражали его — часы, он все еще ненавидит их.
— Я знаю, что был прямо бешеным… Неуправляемый, вспыльчивый, я кидался на всех и каждого. Два раза меня отправляли в исправительную школу, а я этого заслуживал каждый месяц.
Он повернулся к часам, этой красной пластмассовой штуковине.
— Можно мне их снять?
Хермансон проследила за его взглядом.
— Конечно. Снимите.
Джон поднялся, снял часы и крюк, на котором они висели, подошел к двери, открыл и поставил с другой стороны у порога, прислонив к стене, затем снова закрыл дверь.
— Я знаю, что, когда мне было шестнадцать, я встретил ту единственную женщину, которую я, кроме тебя, Хелена, на самом деле любил.
Он посмотрел на жену долгим взглядом, потом опустил его — на пол из пластика, какого-то зеленоватого цвета.
— Я знаю, что однажды вечером ее нашли мертвой на полу в спальне ее родителей. Финниганы. Так их звали. Я знаю, что в ее теле обнаружили мою сперму, мои отпечатки пальцев были по всему ее телу и во всем доме. Но мы, черт побери, встречались дольше года! Я знаю, что судебный процесс был сплошной неразберихой, журналисты и политики набились в зал заседаний: а она была несовершеннолетняя и красавица, она была дочерью человека, работавшего в штабе губернатора. Я знаю, им просто нужен был какой-нибудь мерзавец, чтобы его ненавидеть, — кто-то, кто должен был умереть, раз она умерла. Я знаю, что был приговорен к смерти. Я знаю, что мне было семнадцать лет и что я был безумно напуган, когда меня привели в камеру в Death Row в Маркусвилле. Я знаю, что сидел там и ждал смерти десять лет. И я знаю, что однажды вдруг проснулся в большом автомобиле, который мчался по шоссе между Колумбусом и Кливлендом.
Он положил руку себе на грудь.
— Это все. Все, что я знаю.
Хермансон поднялась, посмотрела на сидевших в комнате, а потом указала на дверь.
— Здесь очень душно. Хочет кто-нибудь что-то выпить? Я, по крайней мере, умираю от жажды. А вы, Джон, похоже, вам тоже не помешает выпить чего-нибудь.
Она вернулась с шестью чашками кофе, конечно, все разные — с молоком и без, с сахаром и с молоком, с сахаром и… она несла их заказы на крышке от бумаги для ксерокса, какое-то время все просто пили и ждали, когда Джон продолжит рассказ.
— Все прочее… как я оттуда выбрался… этого я не знаю. Мне это неизвестно.
Он покачал головой.
— Помню только звуки. Какие-то запахи, размытые картины. А между ними — темнота. Свет. И снова темнота.
Хермансон пила кофе, с молоком и сахаром.
— Попытайтесь. Должно вспомниться больше. Мы хотим знать, мы должны узнать, что еще произошло.
Джон немного вспотел в этой душной комнате, где не было вентиляции. Он рассказал о сердце, которое тогда начало барахлить, как он в течение нескольких месяцев чувствовал слабость, а в тот самый день ему стало хуже.
— Охранник, кажется это был сам начальник охраны, Вернон, так его звали, вдруг открыл камеру и вошел внутрь. За ним следом еще два охранника. Мне полагалось носить наручники. Так всегда было. Если кто-то входил в камеру или тебя вели куда-то — надевали наручники, и несколько охранников шли следом.
— Хотите еще? — Хермансон указала на его пустую чашку.
— Спасибо. Чуть позже.
— Тогда сами скажите когда.
Джон говорил, уставившись в пол, но время от времени поднимал взгляд, искал свою жену, ее взгляд, словно проверял, понимает ли она то, что он рассказывает.
— Пришла врачиха. Попросила меня снять штаны. Пипетка. Кажется, это так называется. Она была у нее в руке, она вставила ее вот сюда и ввела какое-то лекарство.
Он указал на свой зад.
— Эта усталость… даже еще хуже, словно… не знаю, чувствовал ли я себя когда-нибудь так же… вяло. Кажется, пришел еще один врач. Я не уверен, может, мне это и привиделось, но кажется, это был мужчина, моложе той женщины, он принес таблетки, помню, что я что-то проглотил.
Эверт Гренс беспокойно заерзал, неудобный стул и проклятая спина, которая вечно болит, он украдкой покосился на Свена, Огестама и Хермансон, сидевших рядом, попытался сменить позу так, чтобы не спугнуть странный рассказ, который рождался у них на глазах.
— Я лежал на полу, не знаю почему, просто лежал, и все… не мог подняться. Потом… я почувствовал укол. Прямо вот здесь. Понимаете? Мне сделали инъекцию, я почти уверен в этом, какое-то лекарство ввели мне прямо в член.
Он провел рукой по лбу и так и не опустил руку. Заплакал. Не сильно, не отчаянно, слезы текли медленно, словно вынося изнутри то, что просилось наружу.
— Я научился считать время. Каждая секунда тикала во мне. Мы ведь только этим и занимались. Обратным отсчетом времени. Но потом… после укола… потом я уже ничего не помню. Случилось ли это сразу. Или немного погодя. Я… я после этого не мог дышать. Не мог пошевелиться. Не мог моргнуть, перестал чувствовать сердце, я был парализован, в сознании, но совершенно парализован!
Хермансон взяла его пустую чашку и скрылась в коридоре. Когда она вернулась, Джон больше не плакал, он взял кофе, выпил полчашки и снова наклонился вперед.
— Я умер. Я был уверен в том, что умер! Кто-то поднял мои веки и капнул в глаза несколько капель. Я хотел спросить зачем, но не мог пошевелиться… меня словно не было. Понимаете? Понимаете! Такое ощущаешь перед смертью, какая-то бешеная сила вырывается изнутри. Кто-то крикнул: «Он умер!» Кажется… кажется, мне сделали еще один укол. В сердце. И что-то в шею… И я заснул. Или исчез. Иногда мне кажется, что я на время умер, кто-то ведь крикнул: «Он мертв!» Я был в сознании, лежал на полу в камере и слышал, как меня объявили мертвым! Назвали время, мое имя, я слышал это. Понимаете? Я это слышал!
Его последние слова закружились в тесной комнате и, рикошетом отскочив от собравшихся, вернулись к нему.
— Я умер. Я был в этом уверен. Когда я очнулся… когда я увидел… я знал, что я уже неживой. Было так холодно. Я лежал в комнате, которая казалась холодильником, а рядом, как и я, на носилках, лежал другой человек, совершенно белый, лицо его было обращено к потолку. Я ничего не мог понять. Как я мог видеть, как я мог мерзнуть, если я мертвый?
Он допил всю чашку залпом.
— Я исчез. Просто исчез. Потом… я уверен, что потом оказался в мешке. В пластиковом. Пластик так шуршит. Знаете… знаете, что когда пытаешься высвободиться, а на руках наручники, то ничего не получается. Руки можешь развести лишь на двадцать сантиметров, не больше. И если хочешь ударить… ничего не выходит.
Огестам и Хермансон переглянулись, они подумали об одном и том же. Теперь им следует вмешаться. Больше он не выдержит. Они продолжат позже, когда наступит вечер, пусть Джон пока отдохнет в камере.
— Один последний вопрос.
Огестам повернулся к Джону.
— Вы сказали, что знаете, что очнулись в автомобиле на шоссе между Колумбусом и Кливлендом?
— Да. Я это знаю.
— Тогда скажите нам, Джон, кто был за рулем этого автомобиля? И был ли там кто-то еще рядом с вами?
Джон покачал головой:
— Нет. Пока нет.
— Пока нет?
— Я еще до этого не дошел.
Два охранника, поджидавшие за дверью, отвели Джона назад в его камеру. Он несколько раз оглядывался, Хелена Шварц стояла у двери, их взгляды встречались. Рядом с ней были Огестам и Хермансон, они говорили о чем-то, жестикулировали.
Эверт Гренс посматривал на них: на Фрая, которого приговорили к смерти, и на его жену, которая об этом даже не догадывалась, на Хермансон, что с таким спокойствием провела допрос, и на Огестама, который на время даже показался ему почти разумным.
Дело, грозившее, как он предчувствовал, обернуться дипломатической бомбой, проще не стало. Особенно для тех чиновников, которые попытаются отказаться выполнять договор ЕС о выдаче преступников, когда великая сволочная родина Джона Мейера Фрая потребует вернуть его назад.
И будет настаивать на своем праве казнить его, как положено.
Этим они думают укрепить доверие избирателей, которые голосуют за безопасность, жесткие меры и крепкий порядок.
Гренс повернулся к Свену Сундквисту, который еще не вышел из комнаты:
— Ну, что думаешь?
Сундквист скорчил гримасу:
— Эта работенка… она никогда не перестанет меня удивлять.
Эверт подождал, пока они окажутся рядом, и сказал, понизив голос:
— Мне нужна твоя помощь.
— Конечно.
— Приведи сюда тюремного врача, кто там у нас теперь, отведи его в сторонку и расскажи немного о том, что мы узнали. Я хочу, чтобы он немедленно обследовал Фрая. Хочу знать, как теперь его сердце. Была ли это только часть плана побега или ему правда нужен надлежащий уход. Доложи, как только получишь ответ.
— Я об этом позабочусь.
Свен уже шел по коридору, когда Эверт добавил, уже громче:
— Мы же не хотим, чтобы он умер здесь в камере. Это может войти у него в привычку.
В Огайо было еще утро, — среда, которая в Стокгольме уже добралась до середины дня, здесь только начиналась, ее только предстояло прожить. Вернон Эриксен запер свою форму в шкаф у себя в кабинете в тюрьме Маркусвилла. Все, последнее ночное дежурство на этой неделе, слава богу, на выходные он снова выходит в дневную смену.
Когда он работал по ночам, то еще явственнее ощущал, как уходит жизнь.
Он не был душой компании и вообще не очень-то любил вылезать из дому, но так вот — работать по ночам и спать днем, от этого он постоянно чувствовал усталость и к тому же ни с кем не мог видеться — в той другой реальности, за стенами тюрьмы.
Вернон открыл дверь во внутренний двор и направился к запертым главным воротам. Он позвонил Гринвуду и Биркоф. Ни один из них не говорил с ним взволнованно или испуганно. Казалось, будто они ждали, предполагали, что такое может случиться, и подготовились. Может, даже хорошо, что это известие наконец пришло: не надо больше надеяться — что вот еще день пережили, и еще один.
Вернон вышел в ворота, которые открывались с центрального поста, и почувствовал облегчение.
Оба врача все прекрасно понимали.
На встречах они четко отбарабанивали названия лекарств, диагнозы и возможные меры: кардиомиопатия, бензодиазепам, галоперидол, павулон, кодеин… Они задумали на время умертвить человека, перевезти его из камеры в Death Row в холодильник морга, потом в мешке отправить на вскрытие, автомобиль на север… все прошло в точности как было задумано. После этого они еще несколько месяцев проработали на своих должностях: уволься они сразу, это могло бы вызвать подозрение, но при той текучке кадров их уход лишних вопросов — зачем да почему — не вызвал. Джона уже давно похоронили, когда Лотар Гринвуд и Биргит Биркоф оставили свои белые халаты в Маркусвилле и уехали на автобусе в Колумбус, а оттуда разъехались кто куда, с новыми документами и лицензиями на медицинскую деятельность в чемоданах.
Шел легкий снежок, Вернон посмотрел вверх, большие снежинки кружили в небе и мягким ковром стелились на землю. Он приближался к своему городку, Маркусвиллу, где знал каждую улицу, каждое дерево, он жил здесь столько, сколько себя помнит.
Они пытались оживить его, по крайней мере, они делали вид, чтобы со стороны казалось, что они пытаются.
Никто из тех, кто вблизи следил за ними, не смог бы потом описать это иначе, как попытку сделать все ради спасения человека.
Гринвуд делал Джону интубацию, благодаря чему тот получал необходимый кислород, одновременно Биркоф делала ему массаж сердца.
Один из них потом позвонил и попросил доставить дефибриллятор, и охранник примчался с ящиком, сердцу Джона необходимо дать сильный электрический импульс.
Они много говорили о минимизации электрошока, о том, что ему достаточно будет одного-единственного разряда, а затем, ссылаясь на прямую линию на ЭКГ, констатировали — никаких сокращений.
Последняя инъекция, они сделали ее прямо в сердце, точно куда следовало, но в шприце был физраствор, а не адреналин.
В какой-то момент Вернон, которому все это казалось невероятным, хотя он стоял совсем рядом, почувствовал даже гордость и смутился.
Его задачей было подладить показания ЭКГ.
И он справился с этим при помощи пары кусков пластиковой пленки.
Накануне вечером он вырезал тонкие прозрачные кусочки точно по размеру электродов. Оказалось, это проще простого — прикрепить их к внутренней стороне электродов и таким образом создать невидимую преграду и обмануть измерительный прибор, так что когда они касались обнаженного тела, то не воспринимали удары сердца Джона.
Маркусвилл только что проснулся, когда Вернон под падающим снегом шел по маленьким улочкам, он видел семьи, собравшиеся за кухонным столом, свечи, все еще стоящие на окнах, хотя Рождество уже давным-давно миновало. Было время завтрака, дети торопливо ели свои хлопья, а их родители носились вокруг, пытаясь одеть их и одеться сами. Поглядывая на эти маленькие домики с маленькими газонами, он на миг, всего лишь на миг, ощутил себя изгоем, он не часть целого, у него нет семьи за тюремными стенами, о которой заботишься, вместе с которой живешь.
Джон умер там, на полу камеры. Те, кто ни о чем не подозревал, ничего другого и не увидели. Они объявили его умершим. Гринвуд громко произнес: «Джон Мейер Фрай умер в 9.30 в исправительной тюрьме Южного Огайо в Маркусвилле, а Биркоф стояла рядом, медленно кивала и старалась изобразить беспомощность и разочарование, как они и договаривались заранее.
В их распоряжении было восемь минут.
Протяни они дольше, сердце Джона сильно бы пострадало.
В своем отчете они потом объяснили, что неприятный инцидент вызвал большое волнение среди заключенных и что они не хотели осложнять дело, опасаясь, что подобное событие может подтолкнуть других приговоренных к бесчинствам: всегда трудно предугадать реакцию тех, кто стал свидетелем внезапной смерти, особенно в тюрьме, среди осужденных, которые и сами ждут смерти.
Поэтому они поспешили убрать тело прочь из восьмой камеры — подальше от заключенных восточного блока.
Каждые две минуты, пока они шли по тюремным коридорам, Биркоф склонялась над носилками, приближая свой рот ко рту Джона, и, когда была уверена, что никто не видит, делала ему искусственное дыхание — так она украдкой вентилировала его легкие, которые были по-прежнему совершенно парализованы.
Когда потом они оставили его в холодильной комнате морга, всем стало не по себе.
Но у них не было выбора. Джону пришлось лежать там, в том ледяном помещении, Гринвуд и Биркоф объяснили, что должны поскорее снизить уровень метаболизма, чтобы организм потреблял меньше кислорода.
Вернон долго, сколько мог, простоял в дверях холодильной комнаты.
Сколько лет прошло с тех пор, как он побывал там в первый раз! Он подсчитал — больше двух десятков, но ни разу с тех пор, как он стал брать бюллетень, чтобы не присутствовать при казнях. Каждый умерший, которого Вернон знал, охранял и заботился в отделении, попадал в конце концов сюда, — пустая оболочка, он всегда считал, что нужна еще одна комната — для душ, отлетевших от тел.
Он стоял и смотрел на недвижное тело, которое то приходило в сознание, то погружалось в забытье, на тело, которое не могло пошевелиться и не понимало, что, собственно, происходит. Ужас, тот чертов ужас, который все трое легко могли себе представить, должен был охватить Джона, как только они закроют дверь: проснуться одному-одинешеньку в холодильной комнате, не знать, жив ты или мертв, медленно, по чуть-чуть, вспоминать фрагменты произошедшего и все же не понимать, что к чему.
Вернон остановился и обстучал о бордюрный камень снег с ботинок, немного подождал, потом пошел дальше — оставались последние шаги.
Мерн-Риф-драйв выглядела так же, как все прочие улицы в Маркусвилле.
Хоть эта улица и была совсем рядом, но Вернон редко там останавливался, приучил себя проходить мимо, хоть и заглядывая в их дом, сам-то он жил на другом конце городка, а тут дома были подороже, побольше, здесь было место для тех, кто рангом повыше.
Дом Финниганов был в самом конце улицы, с левой стороны. Вернон знал Эдварда Финнигана всю свою жизнь, они были почти ровесники, в одно и то же время ходили в школу, но друг с дружкой не знались, и делить им было нечего, кроме времени, в которое жили, да любви к женщине, жившей в том же городке в Южном Огайо.
Вернон старался пореже сюда захаживать, ему нестерпимо было видеть ее в доме, который принадлежал другому.
Открывая калитку в высоком заборе, он попытался вспомнить. Два раза. Он прожил в этом городке пятьдесят лет и лишь дважды бывал в этом доме. Первый раз — когда Эдвард получил пост в администрации губернатора Колумбуса и пожелал пригласить всех, кого посчитал «значительными персонами», на коктейль. Вернон, начальник охраны в Маркусвилле, тоже заслуживал приглашения, Финниган посчитал его пост «значительным». Вернон был непривычен к таким празднествам, дышавшим пустотой, но все же заставил себя пойти туда, поздравил с назначением, выпил несколько приторных коктейлей и при первой же возможности незаметно улизнул. Второй раз — когда Элизабет нашли мертвой, на следующий день он пришел к ним выразить свои соболезнования. Она выросла у него на глазах, это была красивая, веселая, общительная девочка, и он разделял их скорбь.
Белый снег повалил еще сильнее. Он постучал в дверь.
Открыла Алиса.
— Вернон? Входи.
Она была необыкновенная женщина, Алиса. Молчаливая, прячущаяся в тени своего влиятельного мужа, но, когда Вернон время от времени встречал ее в магазине или на почте, с ней всегда было легко разговаривать. Она тогда вдруг расцветала, становилась такой, как прежде, могла улыбнуться, даже засмеяться, чего никогда не случалось, если рядом с ней был муж.
Эдвард Финниган не просто был дурным человеком, он был плохим мужем.
И вот теперь они глядели друг на друга, Алиса казалась усталой, но смотрела приветливо. У Вернона мелькнула было мысль: а не жалеет ли она порой, что в свое время ошиблась с выбором, не думает ли о том, как все могло обернуться, реши она иначе.
— Раздевайся. Я заварю чай.
— Я ненадолго. Извини за ранний звонок, но я знаю, что вы захотите услышать это, вы оба.
— Ну, по чашечке-то мы выпить успеем. Входи и садись.
Вернон оглядел большой холл и комнаты. Все так, как он помнил. Обои, мебель, толстые ковры на полу, Финниганы почти ничего тут не поменяли. Последний раз он был здесь восемнадцать лет назад. Ее нашли на полу, Вернон невольно посмотрел в ту комнату, словно ожидал, что она все еще лежит там. Их скорбь все такая же, возможно, даже стала больше, во всяком случае, он ощутил ее, едва войдя, она била в глаза.
Он остановился на пороге кухни.
— А Эдвард дома?
— В подвале. Ты, может, помнишь, что он любит пострелять.
— Он показывал свой тир, когда я был здесь первый раз.
— Это вошло у него в привычку.
В кухне пахло корицей и пирогом, кажется яблочным, в окошке плиты Вернон разглядел фарфоровую форму для выпечки.
— Я его позову. Заодно еще разок полюбуюсь.
Он улыбнулся ей, она улыбнулась в ответ, нетрудно было догадаться, что ей противно заглядывать в подвал, где устроен тир.
Вернон открыл дверь в подвал, почувствовал легкий запах сырости в застоявшемся воздухе — пора бы проветрить. Коридор был почти двадцати метров длиной и достаточно широкий, чтобы можно было пройти вдоль стены в то время, пока другой человек стреляет. В дальнем конце — мишень, пять отверстий почти у самого центра. Финнигану осталось выпустить еще пять пуль, он стоял не шевелясь и всякий раз, прицеливаясь, делал глубокий вдох. Вернон следил: совсем неплохо — десять пуль почти одна в одну.
Финниган заметил гостя и знаком попросил его подождать, потом нажал красную кнопку, располагавшуюся на уровне плеча на светлой бетонной стене. Мишень с тихим скрипом подъехала по проволоке. Он взял ее в руки, рассмотрел, подсчитал.
Вернон следил за его довольным лицом.
— Ты хорошо стреляешь.
— Особенно по утрам. Если сосредоточусь как следует. Если я спущусь сюда сразу после очередной бесконечной ночи, представлю себе лицо Фрая и буду думать о нем, делая каждый выстрел.
Его глаза! Вернон работал среди полубезумцев и приговоренных к смерти, но он редко встречал глаза, исполненные такой ненависти.
— Я пришел поговорить с тобой и с Алисой.
— Мы с тобой не так уж часто беседуем. Что стряслось?
— Расскажу, когда поднимемся. Чтобы вы оба услышали.
Финниган кивнул. Вынул магазин из пистолета, вытряхнул последнюю гильзу. Подошел к шкафу для оружия, привинченному к стене чуть в стороне.
Вернон следил за ним взглядом. Все это оружие, думал он, полуавтоматическая винтовка, автоматическая винтовка, пистолеты разного калибра — все это оружие, хранящееся вот в таких же шкафах по всей стране. И этот пистолет, который он запер за стеклянной дверцей, на нем теперь остались его отпечатки пальцев.
Финниган повернулся к Вернону, он был готов, смял и сунул в карман мишень, показал на дверь и медленно направился к лестнице.
Поначалу, как порой случается, воцарилась неловкая тишина. У каждого чашка чая, кусок теплого яблочного пирога, пожалуй, чересчур сладкого для этого времени суток, но Вернон ел, и ему нравилось.
Сто пятьдесят тысяч долларов это стоило. Сбежать от собственной смерти.
Он украдкой посмотрел на их лица.
Финниган об этом не догадывается.
Они не подозревают, что где-то в Канаде живет человек, который все еще получает деньги за свой паспорт и свое прошлое.
Немного поговорили о снеге, который валил не переставая, немного — о новом кафе возле почты, оформленном в мексиканском стиле, немного о соседях, которые завели огромного черного пса, лающего на всех прохожих.
Финниган ждал, когда же он заговорит о причине своего прихода.
Потребовалось четыре месяца, чтобы найти Шварца.
Он снова посмотрел на их лица.
Человек одного возраста с Джоном, обладавший постоянным видом на жительство сразу в двух странах, за сто пятьдесят тысяч долларов согласился передать ему свой паспорт и историю своей жизни в придачу.
Дольше тянуть было нельзя, не важно, как он это скажет и как они это воспримут.
Вернон поставил чашку на стол и подождал, пока они сделали то же самое.
— Джон Мейер Фрай.
Он посмотрел на них, на каждого, и потом сообщил им правду шестилетней давности:
— Джон Мейер Фрай жив. Он сейчас сидит в камере следственной тюрьмы в Стокгольме, столице Швеции, это на севере Европы. Он сидит там уже несколько дней под чужим именем.
Они ждали продолжения.
— И это подтверждено. Это он.
Потом он рассказал им то немногое, что было известно. Фрай умер, его похоронили. Но, несмотря на это, в начале нынешней недели его арестовали и посадили в тюрьму за насильственные действия на пароме, шедшем из Финляндии в Швецию. Потребовалось несколько дней, но усилиями Интерпола и ФБР его личность была установлена. Он жив. Вернон выдержал их потрясенные взгляды и последовавшие вопросы, на которые у него не было ответов: как, когда, почему; единственное, что им на сегодня известно, — Джон Мейер Фрай жив.
Удивительно, до чего уродливы бывают люди! Вернон и раньше видел такое при вынесении смертного приговора: родственники жертвы словно получают удовольствие оттого, что еще один человек умрет и они упьются местью: смерть за смерть, око за око. Он наблюдал и размышлял о том, как их тела, их манера двигаться, их лица — все то, из чего они состоят, в один миг меняется и делается безобразным.
Эдвард Финниган сидел от него слева, постепенно осознавая, что пытался сказать Вернон. Непонятное постепенно стало понятным, тогда он встал, бросился в гостиную к буфету со стеклянными дверцами и вернулся с бутылкой коньяка в одной руке и тремя бокалами в другой. Он шагал легко, из груди его рвался клекочущий звук — предвкушение скорого убийства.
— Гаденыш, так он, значит, жив!
Он поставил бокалы на стол, возле каждой чашки, и наполнил их.
— Значит, я все-таки увижу, как он умрет!
Вернон поднял руку, он не хотел пить, Алиса покосилась на него и поступила так же. Эдвард Финниган покачал головой и пробормотал что-то. Вернону показалось: «Неженки», но он не был уверен. Финниган одним залпом выпил свой бокал и хлопнул ладонью по столу.
— Восемнадцать лет! Я ждал восемнадцать лет, чтобы эта тварь подохла на моих глазах! Мое возмездие! Теперь-то вы понимаете: настал мой черед!
Финниган сделал по кухне круг с воздетыми руками, опять заклекотал, взял бутылку и налил себе еще, пил и пил, продолжая вышагивать по кругу.
Вернон наблюдал за Алисой, та сидела опустив голову и смотрела на стол, на крошки пирога, приставшие к фарфоровому блюдцу. Интересно, а она тоже жаждет возмездия — это слово такие, как Финниган, употребляют вместо слова «месть». Ее глаза, в них стояли слезы, казалось, что муж и жена уже не раз говорили об этом прежде.
— Я пойду наверх и снова лягу. Не хочу здесь больше сидеть.
Алиса посмотрела на мужа.
— Теперь ты доволен, Эдвард? Получил что хотел? Получил, да?
Она поспешила к лестнице и поднялась на второй этаж. Восемнадцать лет горя, которое проступало в каждом слове.
Вернон остался сидеть. Откашлялся.
Отвращение.
Он попробовал проглотить его, но оно все стояло поперек горла.
Эверт Гренс закрыл дверь в свой кабинет и сел на стул у стола. Он моргнул, послушал ее голос, они на время остались одни — только Сив и он, прошлое, просачивавшееся между папок и следственных дел, с каждым куплетом он уносился назад еще на несколько лет, пока не оказался в том времени, когда они с Анни были молодыми полицейскими, только-только начали узнавать друг друга, первые неловкие фразы, которые он пробормотал, как впервые обнял ее, кажется, что все это было так давно в прошлом, целую жизнь назад.
Гренс повернулся к непомерно большому кассетному магнитофону и включил громкость на полную мощь.
«Твидл ди», запись 1955 года. Оркестр Харри Арнольда. Ее голос казался таким нежным, таким юным, возможно, это была вообще первая песня, которую она записала, он не знал наверняка, но раскачивался в такт, рука Анни в его руке — все только начиналось, все, что так и не успело начаться.
Эверт Гренс слушал, две минуты сорок пять секунд, он точно знал, сколько длится песня, потом повернулся и немного убавил громкость. Он возвратился назад. Всего на тридцать минут назад. Подумал о Шварце: у того чуть ноги не подкосились, когда он увидел жену, которая ни о чем не догадывалась. Гренс поначалу сомневался, что жена ничего не знает, это казалось невероятным, как можно было столько прожить рядом с другим человеком, не подозревая о его темном прошлом? Но его сомнения рассеялись. Хелена на самом деле не знала. Этот тощий чертяка ухитрился скрыть от нее всю свою жизнь, немало, поди, пришлось туману напустить, а остальное забыть. Уж Эверт Гренс, как никто, знал, как это бывает.
Он громко фыркнул.
Он-то думал, что за тридцать лет службы в полиции всего уже наслушался. Но эта чертова историйка, такой он и вообразить себе не мог, а она с каждым днем все круче. Теперь Гренс понимал: это все правда, каждое слово, Шварцу действительно удалось то, что никому и не снилось. Сбежал от своей казни, которой ожидал в одной из самых охраняемых тюрем США. Черт, ай да молодец! Этот придурок их всех обвел вокруг пальца! Гренсу было особенно приятно, что надули страну, которая продолжает упорно строить новые тюрьмы и остается непоколебима в своей уверенности, будто длительный срок тюремного заключения есть основной способ остановить раскручивающуюся спираль насилия. Здорово, черт подери, просто шикарно! Он услышал, как в дверь постучали.
— Я не помешаю?
— Нет, если дашь мне дослушать.
Они все похожи, эти Гренсовы песенки. Но Эверт почти разомлел, сидел закрыв глаза, и грузное тело покачивалось в такт.
Хермансон подождала, она уже научилась этому.
— Тебе чего?
Музыка кончилась, и Гренс вернулся назад, в настоящее.
— Да я подумала, что мы с тобой могли бы пойти потанцевать.
Эверт Гренс вздрогнул.
— Ты так подумала?
Он помнил вопрос, который она задала накануне, давно ли он танцевал в последний раз. Он помнил и свой ответ. Ты же видишь, как я выгляжу. Хромой, и шея не ворочается.
— Чего ты хочешь?
Она покосилась на дверь.
— Хелена Шварц. Она скоро сюда придет. Я ее попросила.
— Ну?
— Нам надо с ней поговорить. Ты сам видел, она совсем обескуражена. Наша обязанность поддерживать ее, пока все это продолжается.
— Я в этом не уверен.
— Но так он больше расскажет. Когда она здесь. Я уверена, что это только начало.
Эверт Гренс пригладил жидкие волосы, зачесывая их на лысину, нахмурился. Хермансон права, ясно, что права.
— Ты здорово держалась. Во время допроса. Ты смогла его успокоить, внушить к себе доверие. А тот, кто тебе доверяет, расскажет то, что ты хочешь узнать.
— Спасибо.
— Это не комплимент. Просто констатация.
— Так пойдем танцевать?
Она заставила его почувствовать неуверенность. Почти смутиться. Гренс повысил голос, как обычно, чтобы скрыть волнение:
— Что за ерунду ты несешь?
— Двадцать пять лет, Эверт. Ты же сам сказал, что не танцевал двадцать пять лет. Почти всю мою жизнь! И вот ты сидишь за столом, слушаешь, раскачиваешься. Тебе же хочется танцевать, это и слепой бы увидел!
— Хермансон!
— Вот я тебя и приглашаю. Вечером. В одно местечко, где играют музыку, как раз какую ты любишь. Я заказываю музыку и приглашаю тебя на танец.
Он все еще был смущен.
— Хермансон, так не годится. Я уже разучился танцевать. А кроме того, если бы я и умел, если бы я захотел — я как-никак твой начальник.
— И что с того?
— Это никуда не годится.
— Если бы ты меня приглашал. Но это же я приглашаю тебя. Как друг, а не как подчиненная. Думаю, тут есть разница.
Гренс снова погладил лысину.
— Не только в этом дело. Черт побери, Хермансон, ты что, смеешься надо мной? Ты молодая красивая женщина, а я некрасивый старый мужик. Да даже если мы пойдем как друзья, я буду чувствовать себя… я всегда презирал стариков, которым только бы полапать молоденьких.
Она поднялась со стула и подбоченилась.
— Послушай, клянусь, я совершенно спокойна на этот счет. Ты не из тех, кто лапает. Просто повеселимся немного. Мне хочется увидеть, какой ты, когда смеешься.
Гренс только собрался ответить, как в дверях появились Свен и Хелена Шварц.
— Я обещал проводить ее сюда.
Эверт кивнул ему.
— Можешь остаться? Я бы хотел, чтобы ты тоже послушал.
Хелена Шварц опасливо вошла в кабинет, настороженно оглядела стены. По-прежнему как птица… Большой вязаный свитер с чересчур длинными рукавами и толстый воротник, который словно съедал ее шею, мешковатые джинсы, будто купленные для кого-то покрупнее, взъерошенные волосы, она была настороже, готовая в любой момент упорхнуть, если бы могла вылететь в окно, то без сомнения сделала бы это.
— Присядьте вот здесь.
Гренс указал на стул рядом с Хермансон. Хелена Шварц прошмыгнула туда и села, она не проронила ни слова, просто смотрела перед собой.
— Почему у него нет адвоката?
Она попыталась взглянуть на Гренса, ее тревожные глаза бегали.
— Ему назначен официальный защитник, Кристина Бьёрнсон, но он сам не захотел, чтобы адвокат присутствовал при допросе.
— Почему?
— Понятия не имею. Вот его и спросите.
Эверт Гренс махнул рукой в сторону тюремного коридора.
— Я понимаю, что вы взволнованы. Я и сам ничего подобного не слыхивал. Но я верю ему. К сожалению. Верю, что он рассказал правду, что он приговорен к смерти за убийство своей ровесницы.
Хелена Шварц вздрогнула, словно Гренс ее ударил.
— Но вы должны знать, что это не все. И для вас в этом есть и хорошая сторона.
Ее голос был по-прежнему слабым, как и раньше в комнате для допроса, но сидевшие вокруг услышали, как он изменился, уловили интонацию, которой не было прежде:
— Хорошая? Господи!
Эверт Гренс сделал вид, что не заметил ее сарказма.
— Во-первых: Юликоски недавно очнулся, теперь он в полном сознании и, по словам дежурного невролога Каролинской больницы, не имеет никаких хронических последствий травмы, которую Джон нанес ему ногой по голове.
Хелена никак не отреагировала, по крайней мере, ничем это не проявила. Гренс подумал: а сознает ли она, как важно то, что он сейчас ей сообщил. Видимо, она еще не понимает этого, пока нет.
Он продолжил:
— Во-вторых: существует человек, о котором Джон еще не упоминал. Кто-то, кого, я уверен, он выгораживает.
— Вот как?
— Вы, возможно, помните, что я спросил его, кто еще был в том автомобиле, который увозил его. И он не захотел ответить.
Хелена подтянула свитер, и зеленые вязаные рукава стали еще длиннее.
— Не спрашивайте меня. Я почти ничего не знаю, как вы, возможно, успели заметить.
— Я и не спрашиваю. Поскольку сам догадываюсь, кто это был.
Он посмотрел на нее:
— Его зовут Рубен Фрай. И в настоящее время его допрашивают в местном отделении ФБР в Цинциннати. Это о нем, думаю, умолчал Джон.
— Фрай?
— Отец Джона.
Хелена Шварц простонала, коротко и негромко, но тревожный звук эхом отдался в замкнутом пространстве кабинета.
— Я не понимаю.
— Рубен Фрай — отец Джона. Ваш свекор.
— Он же умер.
— Вряд ли.
— Джон говорил, что его родители умерли.
— Его мать и впрямь умерла довольно рано, если я правильно понял. Но отец жив-здоров, как вы и я.
Хермансон обняла Хелену Шварц за худенькие плечи. Свен тем временем отлучился из кабинета, принес стакан воды и протянул Хелене. Она выпила весь стакан в пять больших глотков, а потом наклонилась вперед.
— Рубен Фрай?
— Рубен Мейер Фрай.
Она сглотнула, запнулась, снова сглотнула, словно решила больше не плакать.
— Значит, у меня есть свекор.
Ее лицо, в первый раз с тех пор, как она переступила порог кабинета, чуть порозовело, перестало быть таким бледным, почти белым.
— Я должна с ним встретиться.
Щеки покраснели, взгляд отсутствующий, она снова заговорила:
— И мой сын. Оскар. Он должен его увидеть. Ведь он, я хочу сказать, он же его… дедушка.
Эдвард Финниган остался сидеть один на кухне, после того как Вернон Эриксен откланялся, сказав, что должен идти домой, выспаться после долгого ночного дежурства в тюрьме. Еще пара бокалов коньяка, Финниган потянулся: трудно усидеть на месте, когда в груди все клокочет. Он не знал, куда направить всю эту энергию. Ему хотелось бежать, прыгать, даже заняться любовью, они с Алисой уже много лет не обнимали друг друга, он все эти годы не мог решиться на близость с ней, не хотел этого, а тут вдруг почувствовал вожделение, он снова был крепок и жаждал ее груди, ягодиц, лона, хотел войти в нее, ощущать себя в ней; это утро было совсем не таким, как все прошлые.
Он разделся прямо у кухонного стола и голый прошел через холл, поднялся по лестнице в комнату для гостей, дверь в которую она закрыла полчаса назад.
Он забыл об этом.
Ее мягкое тело. Ладонь, которой он гладил ее кожу, словно вспомнила это. Финниган открыл дверь.
— Алиса?
— Эдвард, оставь меня одну.
— Алиса… ты нужна мне.
Тишина, которая сначала была просто ожиданием и тяжелым дыханием, постепенно наполнилась мучительной обидой: отвергнут! Он снова стал неуверенным мальчишкой, который хочет, чтобы его заметили.
— Алиса? Что с тобой такое?
Она лежала, натянув одеяло почти до ушей и отвернувшись, луч света, проникавший из окна, освещал часть ее лица. Финниган вошел в комнату, невысокий, полноватый, бледнокожий.
— Неужели ты не понимаешь, Алиса? Это такое облегчение: оказывается, он жив, его еще можно казнить, мы сможем увидеть, как он умирает, расплачиваясь за Элизабет! Все кончится! Мы сможем поставить точку. Неужели ты не понимаешь? В этот дом вернется покой. Он снова станет нашим домом, в нем не будет этого негодяя, он умрет, и мы увидим, как это случится!
Финниган присел на край кровати и опустил руку на ноги жены.
Она поджала их, словно ей стало больно.
— Я не понимаю, Алиса, да что на тебя нашло!
Он встал на колени на полу, заставил ее посмотреть на себя.
— Алиса, скоро все кончится.
Она покачала головой:
— Никогда.
— Никогда? Что ты имеешь в виду?
— Это не будет играть никакой роли. Ты переполнен ненавистью. Ты не слушаешь. Эдвард, когда этот мальчик умрет, когда ты добьешься своего возмездия, все останется как было.
Финниган замерз. Эрекция прошла. В комнате было холодно, они не очень-то топили здесь наверху, а зима есть зима.
— Это обязательно кончится. Именно этого, черт побери, мы ждали!
Алиса посмотрела на него и демонстративно натянула одеяло на голову. Теперь он не мог видеть ее лица.
— Ты будешь продолжать ненавидеть. Неужели ты этого не понял? Эдвард, ты будешь продолжать ненавидеть, только тебе уже некого будет убить. Твоя ненависть, твоя проклятая ненависть отняла у нас все, все! Она уселась у нас на кухне, хохочет нам в лицо и всем заправляет. Так будет всегда, Эдвард. И его смерть ничего не изменит, а умереть он может только один раз.
Эдвард Финниган, по-прежнему голый, снова сел за стол в кухне. Энергия, плясавшая в нем, не сдавалась и требовала выхода. Он взял телефон, висевший на стене у кухонной вытяжки, и позвонил на работу — своему ближайшему и самому высокопоставленному начальнику, губернатору штата Огайо. Ему потребовалось всего несколько минут, чтобы объяснить, что произошло, удивление губернатора быстро преобразовалось в деятельную энергию, он сразу понял, чем чревата ситуация, когда приговоренный к смерти разгуливает по Европе, наплевав на него лично и на все американское правосудие в целом. Губернатор попросил Финнигана повесить трубку: он позвонит в Вашингтон в министерство иностранных дел, он знает, с кем там поговорить, и не успокоится, пока они там не потребуют официальной выдачи. Этот негодяй должен быть здесь! Его необходимо вернуть на родину, в Огайо, в тюрьму в Маркусвилле, где его ждет казнь.
Они вместе прошли по зданию полицейского управления и вернулись назад в комнату для допросов. Хермансон несколько раз спрашивала Хелену Шварц, хочет ли та слушать все это дальше, и всякий раз ответом ей был уверенный взгляд. Хелена Шварц ни при каких обстоятельствах не собиралась покидать место событий. Ведь это ее жизнь, в такой же мере, как и его, в многолетнюю ложь Джона поневоле оказались вовлечены и она, и их сын, так что теперь она выслушает все и, возможно, узнает правду.
Эверт Гренс придерживал дверь, пока Свен, Хермансон и Хелена Шварц заходили в комнату.
Джон уже сидел там, и Огестам тоже, они разговаривали, но замолчали, когда все уселись на те же самые места, что и пару часов назад.
Гренс вопросительно посмотрел на Огестама: о чем же вы беседовали? Но молодой прокурор только махнул рукой: да ни о чем — о погоде и долгой зиме, просто чтобы помочь подследственному чуть-чуть расслабиться.
Джон Шварц выглядел усталым.
Допрос вымотал его, он явно впервые облек в слова то, что с ним произошло: мнимая смерть, которую он пережил, как настоящую. Он рассказал, как умер в камере, а очнулся в помещении, которое, как он потом понял, было холодильной комнатой морга, а в следующий раз пришел в сознание в автомобиле.
Теперь должно стать легче, думал он. Продолжать. Огромные стены страха сломаны, и осталось только то, что осталось.
— Я лежал на заднем сиденье. Помню, что за окном было темно. Была ночь, и уличные фонари выглядели странно, когда на них смотришь, проезжая лежа.
Теперь и правда стало легче. Джон предвидел это, и так и случилось. Он был в сознании, все было настоящим, реальным.
— Я так… устал. Меня мутило. Словно вот-вот вырвет. Я спросил, где мы, они ответили, что мы едем на север в Кливленд и только что проехали Колумбус.
— Они?
Хермансон попыталась встретиться с ним взглядом.
— Это не важно.
— Кто еще сидел в машине? Кто сидел рядом с вами? И кто был за рулем?
— Эта история касается только меня.
Джон закрыл глаза и на миг оказался в своем собственном мире, где никто не мог до него добраться.
— Мы остановились у бара на въезде в Кливленд и купили еду, потом поехали дальше и добрались до маленького городка, кажется, он назывался Эри.
У Ларса Огестама кончилось терпение. Он снял пиджак, ему было жарко в этой тесной комнатенке, он вспотел.
— Мы? Кто это — «мы»?
— Этого я не скажу. Ни вам, ни ей.
Джон посмотрел на Огестама и указал на Хермансон.
Огестам произнес тихо:
— Конечно. Пожалуйста, продолжайте.
«Хелена.
Ты сидишь такая притихшая прямо передо мной. Ты веришь мне?
Ты единственная в этой комнате, кто знает меня. Мне плевать на остальных. Но ты-то веришь тому, что я рассказываю?»
— Я был в сознании. Но все еще… как бы в тумане, не совсем пришел в себя. Мне кажется, что мы остановились на подъезде к Эри, на частном пляже с частным причалом и темной водой насколько хватает глаз. Там был катер. Я не больно-то разбираюсь в катерах, но понял, что этот был мощный и быстроходный.
«Хелена.
Ну скажи хоть что-нибудь! Даже на процессе об убийстве были те, кто не покидал меня и верил мне, они верили в то, что я говорил.
А ты веришь сейчас?»
— Не знаю, сколько мы проплыли. Кажется, я заснул. Но это было красивое место, называется Лонг-Пойнт — мыс на канадской стороне и симпатичная деревушка возле Сент-Томаса. Там нас ждал автомобиль. С ключами внутри. Три часа до Торонто. Уже светало, ведь было лето.
Пока Джон рассказывал, Ларс Огестам перебрался к дальней стене, поближе к воздухозаборнику, который, впрочем, не работал.
— Прошу меня извинить, эта духота, мне нужен воздух.
Джон встал, распрямил спину и, расставив руки в стороны, чуть наклонился вперед и несколько раз потянулся. Огестам в другом конце комнаты дважды стукнул по вентиляционной трубе, но безрезультатно и, смирившись, сел на место и подал рукой Джону знак продолжать.
— Кажется, мы с час ждали в аэропроту Торонто. В автомобиле мне дали новые документы, я увидел имя: Джон Шварц. Реально существовавший человек, чье имя и прошлое теперь принадлежали мне.
Он продолжал:
— Восемь, а может и все девять часов до Москвы на «Юнайтед эйрлайнз». Потом несколько часов ожидания и еще один перелет — до Стокгольма.
Огестам утер пот со лба.
— Кто летел с вами?
Джон рассмеялся и покачал головой.
— И что же в Стокгольме? Когда вы здесь очутились? Кто-то ведь должен был вам помогать.
— Все это неинтересно. Вот теперь я сижу здесь. И я сделал то, о чем вы меня просили. Рассказал, кто я такой, откуда появился, как оказался здесь. Я бы хотел поговорить с Хеленой, если это возможно.
— Нет.
Огестам был резок и дал понять, что не желает никаких встречных вопросов.
— Вы не можете разговаривать с ней наедине.
— Нет?
— Нет.
— Тогда отведите меня назад. В камеру.
Джон встал и повернулся к двери, словно ему не терпелось уйти.
— Подождите немного. Присядьте.
Эверт Гренс молчал на протяжении всего этого неформального допроса. Он сознательно предоставил инициативу Хермансон и Огестаму: чем больше подозреваемый встревожится, тем лучше. Но больше ждать нельзя.
— Я одного не понимаю, Шварц, или Фрай, или как ты там себя называешь.
Громогласный комиссар уголовной полиции пошевелился на стуле и вытянул длинные ноги.
— Я понимаю, что ты мог притвориться мертвым в камере. Весьма талантливо, должен признать. Ясно, что пара врачей может вызвать чисто медицинскими средствами искусственную смерть, или хотя бы сделать так, чтобы это выглядело как смерть. А если эти самые врачи работают в тюрьме и решили вызволить осужденного из камеры, спасти его от смерти, тот, вполне вероятно, окажется на свободе. Мне все понятно и с автомобилем, и с катером, и с чужими документами, и с перелетом в Стокгольм через Москву. Надежные связи в криминальном мире, хороший проводник в пути, достаточная сумма денег — и все пройдет как по маслу.
Эверт неловко размахивал руками, пока говорил.
— Но вот чего я не понимаю, Шварц, так это того, как из холодильной комнаты ты попал в автомобиль? Как выбрался из надежнейшей американской тюрьмы, охраняемой по четвертой категории?
Гренс встретился с Джоном взглядом, пусть это был не официальный допрос, но все же он не даст ему уйти, пока не получит ответ на этот вопрос.
Джон пожал плечами:
— Я не знаю.
Гренс не отступал:
— Не знаешь?
— Нет!
— Тогда, Шварц, я понимаю еще меньше.
Бледный человек в тюремной одежде заговорил:
— Все, что я помню, что я знаю… это то, что я оказался там, потом я догадался, что это была холодильная комната в морге. А потом… в автомобиле. Все остальное… мне неизвестно.
— И вы не спрашивали?
— Нет. Не спрашивал. Я только что умер. Или, по крайней мере, верил, что это случилось. Были и другие вопросы, требовавшие ответа. Вот я сидел десять лет в тюрьме и раз — оказался в самолете, летевшем в Европу. Ясное дело, меня самого это потом интересовало, но уже некого было спросить.
Эверт Гренс не стал больше настаивать.
Это была правда. Он чувствовал это. Шварц понятия не имеет, как все произошло. Они действовали ловко, позаботились, чтобы он ничего не знал, и в этом был залог их успеха.
Гренс вздохнул.
Они разыграли его смерть, а потом исчезли без следа. Ясное дело, американские власти теперь начнут на всех давить. Престиж и власть легко замарать, если позволить осужденным на смерть разгуливать по Европе.
Это был длинный день, и, хотя уже наступил вечер, было ясно, что пройдет еще много часов, прежде чем можно будет погасить настольную лампу, выйти из кабинета в министерстве иностранных дел и пойти по городу назад на Нюбругатан.
Государственного секретаря по международным делам Торулфа Винге разбудил в полпятого утра срочный звонок из Вашингтона, после чего он посвятил весь день встречам, необходимым, чтобы понять обстоятельства всей истории о приговоренном к смерти американце, который с фальшивым канадским паспортом сидит в камере предварительного заключения Крунубергской тюрьмы. Торулф Винге не чувствовал усталости и не жаловался, он был почти доволен. Он отлично умел справляться с невероятными ситуациями и дипломатическими каверзами, и его окружение надеялось, что он примет именно то решение, которое теперь становилось все очевиднее. Винге был готов, он проработал два различных сценария и, независимо от того, какую позицию выберут американские официальные лица, знал, какие советы даст министру иностранных дел. Кроме того, ему удалось заткнуть рот этому молодому нахальному прокурору: дело Джона Шварца не следует считать внутренним шведским делом до тех пор, пока на то не будет решения МИДа.
Торулф Винге потянулся — его стройному телу явно не было его шестидесяти, он каждый день ходил пешком на работу и обратно и все еще продолжал дважды в неделю заниматься в министерском спортзале. Винге наслаждался жизнью и хотел, чтобы тело еще долго не подводило его.
Зазвонил телефон — раньше, чем государственный секретарь ожидал. Винге предвидел, что этот разговор состоится, но не думал, что с того момента, как новость достигнет Вашингтона, и до того, как она уже вернется обратно в Швецию, пройдет всего полсуток.
Секретарь американского посольства коротко поставил Винге в известность, что желал бы провести неформальную встречу, если господин государственный секретарь по международным делам сочтет это возможным.
Винге не сомневался, о чем пойдет речь, и ответил, что встреча возможна в любое время этим вечером.
Винге изучал американского посла, пока тот входил в дверь его большого кабинета. После телефонного разговора прошло ровно пятнадцать минут, и вот он уже доложил о своем прибытии охране на входе в министерство. Леонардо Стивенс был приятным человеком, Винге не раз приходилось иметь с ним дело в последние годы, когда трагедия одиннадцатого сентября показала необходимость и на какое-то время потребовала весьма тесных контактов между американскими посольствами и их окружением не только в Швеции, но и в большинстве стран мира. Немного старомодный мужчина, с изысканными манерами старого актера, седые, аккуратно причесанные волосы, чистое лицо. Винге частенько приходило в голову, будто посол словно только что сошел с экрана, эта его манера двигаться и глубокий голос с характерной интонацией западного побережья.
Короткая встреча была отмечена той ритуальной корректностью и приветливостью, на которой держится вся дипломатия.
Стивенс объяснил, что министерство иностранных дел в Вашингтоне скоро официально потребует выдачи и депортации из Швеции американского гражданина, опознанного как Джон Мейер Фрай.
Запрос будет направлен непосредственно шведскому правительству в соответствии с договором между ЕС и США, декларирующим, что страны ЕС должны содействовать выдаче лиц, подозреваемых в преступлениях на территории США.
Затем он, пожалуй, слишком долго и слишком нарочито превозносил хорошие отношения между двумя государствами, установившиеся в последние годы. Отметил, сколь важно такое сотрудничество как для американского, так и для шведского правительства, и выразил надежду на его дальнейшее развитие.
Торулфу Винге не требовалось посторонней помощи, чтобы расшифровать дипломатическую болтологию.
Он и сам свободно ею владел и всю жизнь использовал.
Посол только что ясно дал понять, что США не согласятся ни на какой иной вариант, кроме выдачи Джона Мейера Фрая, и, таким образом, тот вновь окажется в камере смертников, где будет ждать исполнения казни.
Винге подготовил решения для двух различных сценариев.
Это был худший, тот, которого он надеялся избежать.
У них была назначена встреча у парка Бьёрнс-Трэдгорд, перед сосисочным ларьком, что выходит на площадь Медборьерплатсен. Эверт Гренс пришел, как всегда, заранее и, пока ждал, беспокойно, почти нервно вышагивал взад и вперед по асфальту. Решить, что надеть, оказалось непросто. Все его костюмы были десятилетней давности, когда он достал их из шкафа и разложил в ряд на кровати, то оказалось, что плечи пиджаков побелели от пыли. Семь штук, всех возможных цветов — от бледно-серого, как летние сумерки, до похоронно-черного. Он перемерил их все и с удовлетворением отметил, что они все еще ему впору. Спустя сорок пять минут он наконец остановился на двух: темно-сером с легким металлическим блеском и светлом льняном, что был куплен ради корпоративной вечеринки — последней, на которую он ходил. Уж больно жалкое зрелище представляли собой сослуживцы, подкалывавшие друг дружку после нескольких бокалов вина, пока мужья и жены ждут их дома. Он решил никогда больше не общаться с идиотами в свое свободное время. После некоторого колебания он выбрал серый: все же зима, да и темные оттенки его стройнили.
Наркоманы кучковались на лестнице, что вела вниз к игровым площадкам парка, еще дальше — несколько воришек, которых он узнал спустя много лет, парочка проституток, мерзнувших в коротких юбчонках и тонких сапогах, и у всех — ужас в глазах, что бабок не хватит на очередную дозу. Все как обычно. За все эти годы, с тех пор как он сам ходил в патруле, словно ничего и не изменилось.
Полицейские в машине, появившейся с Черхувсгатан, приветствовали его, проезжая мимо, и он коротко кивнул им в ответ.
Хермансон пришла ровно в полдевятого, как они и договаривались. Она приехала на метро, вышла из перехода и теперь лавировала по тротуару мимо мужчин, оборачивавшихся ей вслед. Она махнула ему, и он поднял руку в ответ. Она выглядела радостной, и он тоже обрадовался.
— Всё это… черт, я же говорил, что я всего этого побаиваюсь… стар я для всего такого… а вот ты просто красавица!
Хермансон улыбнулась, почти смущенно.
— Спасибо. А ты, я смотрю, при костюме, Эверт. Я и представить себе не могла, что он у тебя есть.
Они пошли не спеша, заглянули в одно местечко на площади Медборьерплатсен, там было довольно пусто. Пожилая пара, зашедшая перекусить, несколько подростковых компаний, забредших сюда без особенной цели, да какие-то уставшие за день одиночки, восстанавливавшие силы перед следующим днем. Теперь Гренс радовался, что Хермансон проявила настойчивость, а как он тогда прятался, вилял и притворялся, пока у него не осталось никаких отговорок, а как он ругался несколько часов назад, а Хермансон просто вышла и купила газету, чтобы посмотреть, где открыто, и объяснила ему, что подыщет такое местечко, где мужчины, слушающие Сив, смогут потанцевать.
На площади дул холодный ветер, они шли совсем рядом, Эверт указал в ту сторону, куда они направлялись, и тихо сказал:
— «Гёталандский погребок». Ни разу здесь не бывал.
Она заметила, что он волнуется: от властности, которая удерживала всех в полицейском управлении на почтительном расстоянии от комиссара Эверта Гренса, не осталось и следа. Теперь он совсем другой, в костюме и при галстуке и в первый раз за двадцать пять лет собирается потанцевать с женщиной. Хермансон все понимала и старалась помочь ему вновь расправить плечи и смело глядеть людям в глаза.
Они оставили пальто в гардеробе. Гренс вновь почти смущенно повторил, какая она красивая, и покраснел, когда Хермансон взяла его под руку и сообщила, что он очень элегантен в этом костюме.
Был вечер среды посреди утомительной январской недели, до зарплаты еще долго, а рождественское и новогоднее похмелье все еще давало себя знать, однако зал оказался почти полон. Хермансон огляделась с удивлением и любопытством — посетители большей частью были вдвое ее старше. И все такие веселые — на танцполе, в баре, за столиками с антрекотами на тарелках, все исполнены радостного предвкушения — они пришли сюда, потому что хотели, чтобы жизнь на время снова сделалась простой и ясной и можно было посмеяться во весь голос и, обнявшись с кем-нибудь, потеть вместе на четыре четверти.
Оркестр и танцующие теснились под мощным прожектором на просторном деревянном танцполе чуть в стороне. Эверт узнал музыку, «О Кэрол», он слышал ее по радио, и на короткий, едва уловимый миг некое чувство затрепетало внутри, как бабочка, и Гренс успел догадаться, что это — счастье. И, шагнув вперед, качнулся из-за хромоты, так что со стороны казалось, словно он собрался танцевать.
— Уже, Эверт?
Хермансон рассмеялась, Гренс пожал плечами и сделал еще шаг вперед. «О Кэрол, ты прекрасна, как летний день!» Они добрались до бара и немного потеснили тех, кто уже порядком там подзадержался. Гренс заказал пиво себе и Хермансон, а потом попытался, лавируя между нарядными людьми, не разлив, донести его к свободному столику.
— Они играют с конца шестидесятых. Я уже пару раз танцевал под их музыку.
Эверт Гренс указал на оркестр — пятеро немолодых мужчин в черных костюмах с рубашками навыпуск. Он заметил, что им, видимо, и самим нравится здесь, и они искренне улыбаются со сцены. Как только это им удается — вечер за вечером те же самые аккорды и те же самые тексты.
— «Тоникс». Так они называются. Десять раз попадали в шведскую десятку. Девятнадцать пластинок. Представляешь, Хермансон? Их музыка задевает за живое.
Они прихлебывали пиво и рассматривали собравшихся, пару раз переглянулись. Вдруг стало трудно найти тему для разговора. Говорить об оркестре или посетителях не хотелось, о работе — тем более, и тут стало ясно, сколько лет их разделяет и как мало на самом деле они друг друга знают.
— Хочешь потанцевать, Эверт?
Она явно хотела потанцевать и уже было поднялась.
Он прислушался, «Ты — весь мой мир», хорошо, это подходит.
— Не знаю. Пожалуй, нет. Чуть позже.
Они еще выпили, еще поглазели на публику, а потом Мариана осторожно спросила, о ком он печалится. Ведь это видно, она догадывается, что он печалится о какой-то женщине конечно же.
Эверт немного помолчал. А потом заговорил, и заметил про себя, что делает это впервые. Он рассказал о женщине, которой было когда-то столько же лет, что и Хермансон, она была его сослуживицей, и они нашли друг друга, это было так просто, так ясно, пока всё не полетело к черту.
Потом он умолк, и она больше не спрашивала.
Они допили то, что оставалось в бокалах, и Эверт уже собрался пойти и заказать еще, но тут зазвонил его мобильник. Он беззвучно, одними губами произнес «Свен», и она кивнула. Через пару минут разговор закончился.
— Объявился наконец тюремный врач. Он обследовал Шварца, а потом послал его на рентген в Санкт-Йоран. Всё как я и ожидал. С сердцем у него полный порядок. Молодое и здоровое. Ни следа никакой кардиомиопатии.
Хермансон придвинула свой стул чуть поближе к столу, когда мимо в сторону танцпола протиснулся внушительных габаритов мужчина под руку с не менее крупной женщиной. Она с любопытством следила за парой взглядом, как они, обнявшись, скользят в медленном танце.
— Значит, диагноз был ошибочным.
— Если то, что он рассказал, правда, то разрази меня бог, если диагноз не был преднамеренно ошибочным. Они вызвали у него болезнь с помощью лекарств. Чтобы потом сделать медицинское заключение. И иметь разумное объяснение, почему молодой парень в один прекрасный день взял и умер на полу в своей камере.
Одна медленная мелодия сменилась другой, такой же медленной. Теперь и Гренс следил за парой, которая только что прошла мимо, они все еще танцевали обнявшись.
— Если мы все-таки сомневаемся, если хотим окончательно убедиться, он предлагает провести еще одно обследование, называется биопсия сердца. Но объяснил, что это немного рискованно. Я попросил Свена передать ему, чтобы он пока повременил с этим.
Он усмехнулся.
— Черт, Хермансон, как они ловко все устроили! Заранее, за много месяцев, соорудили ему такое серьезное заболевание!
Они немного посидели молча, подождали, пока закончится медленная мелодия. Затем Хермансон вдруг встала, поспешила к танцполу, пробралась среди пар, которые стояли и ждали начала следующей песни. Гренс увидел, как она разговаривает с одним из исполнителей — тем, кто пел и играл на гитаре, у него были длинные белые волосы, — а потом направилась назад и встала у стола.
— Теперь пошли танцевать, Эверт.
Он хотел было отказаться, но тут услышал, что заиграл оркестр. Сив. «Тонкие пластинки». Его самая любимая.
Он посмотрел на Хермансон, покачал головой и рассмеялся, громко, раскатисто. Мариана подумала, что в первый раз слышит такой его смех — сердечный, настоящий, когда радость идет из самого нутра.
Она взяла его за руку, когда они шли к танцполу. Эверт все еще смеялся.
Он знал все слова, каждую паузу, смены тональностей и был уверен, что сможет двигаться в такт и не будет казаться неловким, и хромота ему не помешает. Как давно он не стоял вот так, среди по-настоящему счастливых людей, как давно не прикасался к женщине, которая не была подозреваемой в преступлении и не лежала мертвая на столе для вскрытия в отделении судебной медицины. Он посмотрел на Хермансон, на ее лицо. На миг он помолодел на тридцать лет — на него смотрела та, другая женщина, он обнимал ее и вел в танце под музыку оркестра.
Они станцевали еще два раза — под какую-то медленную мелодию, которой Гренс раньше никогда не слышал, а потом под что-то побыстрее, в духе американских шлягеров шестидесятых.
Гренс поднял руку и поблагодарил оркестр за Сив. Солист с гитарой, тот длинноволосый, улыбнулся и поднял вверх большой палец. Они вернулись к столику, за которым сидели раньше и где их поджидали два полупустых бокала.
Было жарко, и они выпили все до дна.
— Все еще хочешь пить? Заказать еще?
— Эверт, я и сама могу за себя заплатить.
— Ты меня сюда затащила. Я рад этому. Ты сделала достаточно.
Он подождал, чтобы она приняла решение.
— Пожалуй, колу. Завтра рано вставать.
— Значит, две колы. Я принесу.
Гренс повернулся и направился к бару, Мариана пошла следом, было уже поздновато, и ей не хотелось оставаться за столиком одной и отказывать тем, кого могла привлечь одинокая женщина.
У барной стойки была по-прежнему теснота, они встали с края, чтобы не толкаться с наиболее жаждущими. Через пару минут Гренс вдруг почувствовал, что кто-то похлопал его по спине.
— Эй, ты, сколько тебе лет?
Перед ним стоял долговязый мужчина с черными усами, явно крашеными, как и волосы. Лет сорока, и от него разило спиртным.
Эверт Гренс посмотрел на него и отвернулся.
Снова эти пальцы на спине.
— Я с тобой разговариваю. Я хочу знать, сколько тебе лет.
Гренс сглотнул подступившую злость.
— Не твое собачье дело.
— А ей? Ей сколько лет?
Пьяный с крашеными усами подошел еще на шаг, он указывал на Хермансон, держа палец всего в паре сантиметров от ее глаз.
Это уже было слишком.
Он не мог сдержать ее, эту злость, она уже клокотала в груди.
— Шел бы ты отсюда по-хорошему.
Но этот тип только рассмеялся:
— Никуда я не пойду. Тогда скажи, сколько ты ей дал. Этой черномазой проститутке из Ринкебю.
Сперва Хермансон увидела глаза Эверта. Внезапная ярость преобразила его, или, может, сделала снова самим собой. Костюм пошел складками, тело выпрямилось, Гренс словно сделался выше ростом: теперь он был таким, каким его привыкли видеть в коридорах полицейского управления.
Его голос, она такого никогда прежде не слыхала.
— Слушай меня внимательно, дружок. Считай, что я ничего не слышал. Потому что ты сейчас валишь отсюда, и немедленно.
Усы расплылись в усмешке.
— Раз ты не расслышал, так я повторю. Я спрашивал, сколько ты заплатил этой шлюхе из Ринкебю, которую сюда приволок.
Хермансон почувствовала, как в Эверте закипает ярость, и поняла, что должна успеть вмешаться первой.
Она подняла руку и со всего размаха врезала пьяному по щеке. Тот покачнулся, ухватился за барную стойку, а Мариана тем временем отыскала свое удостоверение в бумажнике.
Сунув его алкашу прямо в лицо, так же близко, как тот только что держал свой палец перед ее глазами, она объяснила ему, что женщину, которую он только что обозвал шлюхой, зовут Мариана Хермансон, что она работает инспектором уголовной полиции, и если он еще раз повторит то, что сказал, то проведет остаток вечера в Крунубергской следственной тюрьме.
Потом они станцевали еще раз.
Чтобы отделаться от неприятных воспоминаний.
Охранники в зеленой форме, увидев два полицейских удостоверения, живенько вывели пьяного из бара. Но этого было недостаточно. Он все еще как бы присутствовал там, его слова прочно прилипли к стенам душного помещения, и никакая танцевальная музыка в мире не способна была их смыть.
Они вышли на морозный январский воздух и вздохнули с облегчением.
Они, почти не разговаривая, миновали Слюссен, прошли по мосту Шепсбрун, потом мимо Королевского дворца, дальше по мосту на площадь Густава-Адольфа и остановились между величественных зданий — сзади Опера, впереди — министерство иностранных дел.
Хермансон жила на Кунгсхольмене, у моста Вестербрун. Он — на Свеавэген, у пересечения с Уденгатан. Так что они недолго шли вместе и скоро разошлись в разные стороны.
Эверт Гренс смотрел ей вслед, пока она медленно исчезала из виду. Потом пару минут постоял в нерешительности. Домой идти не хотелось.
Это сволочное одиночество, как же оно надоело!
Он задрал голову и посмотрел в небо, снежинки падали на лицо. Он успел озябнуть и раскраснеться, когда, повернувшись, уперся взглядом в здание министерства иностранных дел; в окне третьего этажа все еще горел свет.
Гренсу показалось, что он различает силуэт человека.
Тот стоял у окна и вглядывался в темноту.
Гренс готов был поклясться, что этот чиновник именно сейчас занимается делом Джона Шварца и всякой дипломатической казуистикой, которая с ним связана.
Что ж, пусть поломают голову.
До полуночи еще полчаса. Государственный секретарь по международным делам Торулф Винге стоял у окна и рассеянно смотрел на площадь Густава-Адольфа. Он заметил внизу мужчину в летах и молодую женщину, кажется, они прощались. Женщина поцеловала спутника в щеку, и они разошлись.
Торулф Винге зевнул, потянулся, подняв над головой руки, и вернулся в комнату.
Усталость давала о себе знать. Длинный день несколько часов назад сделался еще длиннее. Официальный запрос о выдаче Джона Мейера Фрая пришел по факсу сразу после того, как Леонардо Стивенс сердечно пожелал Винге приятного вечера и спустился по лестнице к черному автомобилю, который должен был отвезти его назад в посольство на Ердет.
Винге и жил ради вот таких часов.
Дипломатический поединок, о котором никто и не догадывается.
Он несколько раз за день разговаривал с министром иностранных дел. Два раза с премьер-министром. Последние три часа он с двумя коллегами сидел запершись в своем кабинете, рассматривая со всех сторон каждый пункт в договоре о выдаче преступников, заключенном между ЕС и США. Они обсуждали альтернативные решения и взвешивали последствия, которые отказ от выдачи будет иметь для отношений двух стран. А также пытались предугадать реакцию общественности и прессы, если факт выдачи станет известен.
Винге снова потянулся, наклонился вперед, потом назад, как учил его тренер по лечебной гимнастике. Потом принес кипяток и налил всем в чашки через ситечки со свежим чаем.
Впереди целая ночь, много часов.
К рассвету у них должно быть решение о будущем Джона Мейера Фрая — такое, которое бы имело минимальные негативные последствия.
Эверт Гренс шел по городу холодной и очень тихой стокгольмской ночью. Он попытался убедить Мариану ехать на такси: не так-то безопасно красивой нарядной женщине прогуливаться ночью по столице, но она была упряма, заставила его отменить заказ и заверила, что сумеет за себя постоять. Еще бы — Гренс был в этом уверен, она всегда со всем прекрасно справлялась. Но все же эта идея ему не нравилась, и он заставил Хермансон пообещать, что она будет держать в кармане телефон с его набранным номером на дисплее — так, чтобы в случае чего только кнопку нажать.
Хермансон поцеловала его в щеку и поблагодарила за приятный вечер, и Гренсу сделалось так радостно и так одиноко, как не бывало уже много лет.
Теперь, когда перед ним открылась входная дверь в большую пустую квартиру, ощущение бессмысленности словно рукой перехватило горло.
Гренс выпил ледяной воды из-под крана в кухне.
Полистал книгу, которая лежала недочитанная на столе в кабинете.
Даже включил телевизор и посмотрел кусок полицейского сериала, который несколько лет назад видел уже по другому каналу. Полицейские там бегали под монотонную музыку и всегда держали револьвер двумя руками, когда стреляли.
Эверту Гренсу все это обрыдло.
Он снова оделся, вызвал по телефону такси и поспешил спуститься к подъезду.
Он отправился в Крунуберг, в свой кабинет, к Сив Мальмквист и делу Шварца. Там ночи казались короче и все было знакомо.
Четверг
Чашка с кофе выскользнула из рук Свена Сундквиста. Это было уже слишком! Он громко ругнулся, так что его слова эхом разнеслись по коридору, и со всей силы пнул по коричневой металлической обшивке, а потом нагнулся и попытался по возможности вычерпать рукой бежевую жидкость.
Было шесть утра, он устал, был раздражен и вовсе не походил на того полицейского, который в обычное время излучает терпение и рассудительность.
Свен мечтал попасть домой, в постель.
Уже вторую ночь кряду Эверт Гренс звонил и будил его. Второй раз назначал раннюю встречу по делу Шварца.
Но мало этого. Поначалу Эверт все говорил и говорил о Джоне Шварце и о том, что такое полицейская работа, а затем вдруг завел речь совсем о другом — о жизни и о многом таком, о чем обычно предпочитал помалкивать. В конце концов Свен спросил, не выпил ли Гренс, и тот признался, что пропустил пару бокалов пива, но это было несколько часов назад, и с недоумением поинтересовался: а что, собственно, так беспокоит Свена?
Потом Свен лег в постель, вытащил телефон из розетки и поклялся, что не поедет на работу раньше, чем обещал Аните.
И вот теперь он брел по темным коридорам с новой пластиковой чашкой кофе в руке и уже собирался зайти к Эверту, как вдруг замер на пороге. Там внутри кто-то уже был. Стоял спиной к двери, слегка нагнувшись вперед. Весьма дорогой серый костюм. Свен Сундквист отступил на шаг и решил подождать, пока человек не выйдет.
— Свен, какого черта! Куда это ты собрался?
Сундквист опять повернулся к двери. Покосился на незнакомца в сером костюме. Голос был Эверта, но все остальное!
— Да что с тобой, парень?
— Эверт?
— Да. Ну?
— На кого ты похож?
Эверт Гренс, танцуя, приблизился к двери.
— На клевого чувака.
— Чего?..
— Клевого чувака. Ты что, Свен, никогда раньше клевых чуваков не видел?
— Вряд ли.
— Клевый чувак — это значит красавчик. Я был вчера в городе, танцевал с Хермансон. Она меня так назвала. Такое модное словцо, молодежное. Клевый чувак, Свен, черт меня подери!
Сундквист пришел на несколько минут раньше назначенного срока, он сел на диван, обтянутый похожей на вельвет тканью в жесткий рубчик, когда-то темно-коричневой. Эверт стоял перед ним, в этом новом костюме он выглядел как типичный чиновник. Свен изучал лицо Гренса, пока тот рассказывал, Эверт выглядел каким-то беспечным, описал ему, как после двадцатипятилетнего перерыва делал первые танцевальные па, как ему было страшно, о Хермансон, как она попросила оркестр сыграть «Тонкие пластинки» и как он рассмеялся и сам с изумлением услышал собственный смех.
Ларс Огестам явился ровно в шесть. Хермансон три минуты спустя.
Оба выглядели на удивление бодрыми, и Свен вдруг почувствовал себя еще более усталым, откинулся на спинку дивана и отметил, что Хермансон радостно улыбнулась, заметив, что ее начальник все еще ходит во вчерашнем нарядном костюме.
— Ты сторонник смертной казни, Огестам?
Гренс задал этот вопрос, продолжая рыться в куче бумаг, разбросанных на полу.
— Ты же знаешь, что нет.
— Свен?
— Нет.
— Хермансон?
— Нет.
Эверт Гренс сидел на корточках, доставал то одну бумагу, то другую и откладывал в сторону.
— Так я и думал. А поскольку я тоже не из их числа, то у нас будут проблемы.
Он взял получившуюся небольшую стопку — десять-пятнадцать машинописных страниц — и поднялся с пола. Свен, как и все остальные, следил за этим крупным мужчиной и не мог перестать думать о его костюме и о том, как он преобразил человека, которого сослуживцы привыкли вечно видеть в чем-то мятом и разношенном, слишком длинном или коротком.
— Я за ночь переговорил с кучей народу.
Никто из собравшихся в комнате в этом не усомнился.
— Теперь они все зашевелились. Эти жополизы, велевшие Огестаму держать рот на замке.
Ларс Огестам покраснел и хотел было встать, но передумал. Этот злобный черт все равно никогда не поймет.
Эверт Гренс обстоятельно рассказал им про каждый свой ночной звонок, объяснил, что министерства иностранных дел двух стран теперь вовсю занимаются делом человека, который сидит в камере двумя этажами выше и которого стокгольмская полиция арестовала по обвинению в нанесении тяжких телесных повреждений. Вероятность выдачи его значительно увеличилась, и непонятно, что предпринять, чтобы ее не допустить.
Гренс протянул Свену пачку бумаг, которые поднял с пола.
— Прочти еще раз. Это все, что есть на Шварца в США. Мы содействуем увеличению числа казней в этой стране. Ведь мы подводим под смертный приговор человека, предположительно виновного только в нанесении тяжких телесных повреждений.
В 6.45, на четверть часа раньше срока, рейс «Юнайтед эйрлайнз» JA 358 из Чикаго приземлился в стокгольмском аэропорту Арланда. Пилот, говоривший с незнакомым Рубену Фраю акцентом, рассказывал пассажирам по громкоговорителю про сильный попутный ветер над Атлантикой. Рубен спросил сидевшего рядом мужчину, который показался ему бывалым путешественником, как такое возможно, чтобы ветер оказывал влияние на самолет, летящий на высоте десятков тысяч метров, и получил длинный и мудреный ответ, вроде бы логичный, который сразу же забыл.
Рубен Фрай никогда прежде не бывал в Европе. И вообще ни разу не летал на самолете. Ему вполне хватало территории штата Огайо, где он регулярно совершал поездки из Маркусвилла в Колумбус, а путешествия в Кливленд хватило, чтобы удовлетворить его тягу к приключениям на много лет вперед. Этот день в Маркусвилле начался рано. В рассветных сумерках Рубен Фрай вел свой старенький «мерседес», прослуживший ему уже почти двадцать лет, на запад — к аэропорту в Цинциннати. Он зарегистрировался за два часа до вылета, именно так, как его и предупреждали, когда он покупал билет, а затем съел дорогущий ланч в шумном ресторане, где было полным-полно пассажиров, направлявшихся кто куда. Короткий перелет между Цинциннати и Чикаго, самолет еще не успел набрать высоту, как уже пора было приземляться. Потом пару часов пришлось ждать в аэропорту размером не меньше графства Сайото. Перелет из Чикаго до Стокгольма занял значительно больше времени, и, хотя стюардессы были приветливы, а фильм, который показывали на маленьких экранах, висевших между рядами, оказался отличной комедией, Рубен Фрай решил, что когда доберется до дому, то больше из Огайо никуда и ни за что.
В Стокгольме оказалось холоднее, чем в Маркусвилле. Фрай ехал на такси из аэропорта в город и дивился на высокие сугробы по обочинам дорог. Шофер неплохо говорил по-английски и сообщил ему подробный прогноз погоды, предвещавший в ближайшие дни новые снегопады и еще большее понижение температуры.
У Рубена Фрая закололо в груди.
Последние дни выдались такими, какие не дай бог пережить снова! Восемнадцать лет прошло с тех пор, как убили дочь Финниганов и как обвинили в этом его сына — осудили и приговорили к смертной казни. Восемнадцать лет, и никак это все не закончится.
Как непросто отрицать то, что, насколько он знал, на самом деле правда. Допрос в Цинциннати оказался вещью малоприятной, врать этому пареньку Хаттону и его сослуживцу прямо в лицо было чертовски трудно. Фрай несколько раз едва не поднялся и не признался в том, в чем признаваться не имел права. Еще труднее было изображать радость и благодарность, как подобает отцу, которому сообщили, что его единственный сын, которого он сам похоронил, оказался жив. Рубен громко вздохнул, так что шофер покосился на него в зеркало заднего вида. Ведь он чуть не раскололся, ведь только по чистому везению не оказался задержан по требованию ФБР. Интересно, насколько исход допроса зависел от того, что по другую сторону стола сидел именно Кевин Хаттон?
Путь до Бергсгатан и Крунуберга занял больше получаса. Рубен Фрай поспрашивал о Стокгольме, пока летел в самолете, узнал, что это красивый город, много воды, городские районы расположены на разных островах, а шхеры тянутся в море чуть не до самой Финляндии.
Город, конечно, красивый. Но Фрай этого не замечал. Сказать по правде, ему было на это наплевать. Он приехал сюда не на экскурсию, а чтобы во второй раз спасти своего сына от смерти.
Он расплатился и вышел. Время было раннее, и главный вход в здание еще не открыли.
Он знал, кого ищет.
Кевин Хаттон по окончании последнего допроса показал Рубену Фраю кое-какие бумаги. Выложил их на стол, как бы случайно, а сам отвернулся к окну и подождал достаточно долго, чтобы Рубен успел все прочесть.
Это было официальное ходатайство о допросе Рубена Фрая.
Оно пришло по факсу из Швеции и было составлено по всем правилам в министерстве иностранных дел, там было указано, что копия направляется комиссару уголовной полиции Эверту Гренсу.
Свен Сундквист рассеянно взвесил в руке пачку бумаг, потом положил ее на колени и посмотрел на Эверта, который выбирал одну из двух магнитофонных кассет на полке над письменным столом.
— Врач не имеет права принимать участие в казни. Тебе это известно?
Эверт не ответил, Огестам и Хермансон тоже промолчали, поскольку вопрос не предполагал ответа.
— Клятва врача, которую они дают, и врачебная этика, которую они обещают соблюдать, не позволяют им присутствовать в тот момент, когда общество лишает человека жизни. Но с другой стороны, и вот это-то интересно, они участвуют во всем этом и обязаны предоставлять для казни наркотики.
Сундквист по-прежнему не ждал от коллег никакой реакции. Он даже не был уверен, слышали ли остальные его слова. Эверт все выбирал, какую из записей Сив поставить, ту или эту, а Огестам и Хермансон читали документы, с которыми их попросили ознакомиться. Ну и пусть. Раздражение, кружившее вокруг головы Сундквиста, словно надоедливая муха, наконец исчезло, усталость после вынужденно бессонной ночи начала отступать. Эверт, его костюм и веселый треп, какой он клевый чувак, хорошее настроение Хермансон и Огестама, невероятная история, к которой все они прикоснулись, и осознание, что все очень и очень серьезно, — в общем, теперь Свен был согласен сидеть на этом вытертом диване, пока не рассеется тьма за окном.
— Ему было семнадцать. — Ларс Огестам покачал головой и посмотрел на остальных. — Можете себе представить, насколько редко несовершеннолетних приговаривают к казни? Шварц, или, наверное, его надо звать Фрай, был осужден как взрослый. Семнадцать лет и такой приговор — это уже слишком!
Огестам слышал, как Гренс, прикрутив звук, завел очередную свою глупую песенку, так что пришлось говорить на этом дурацком фоне.
— Там такая штука: в США никто из членов жюри присяжных, принимающих решение по преступлению, которое может караться смертью, не может быть принципиальным противником смертной казни. Понимаете? Уже с самого начала присяжные выбираются из числа сторонников смертной казни. И если потом эти самые присяжные заключат, что некто, например, в нашем случае — Фрай, виновен и подлежит capital punishment, тогда они могут вынести одно из трех решений: пожизненное заключение с возможностью помилования через сорок лет, пожизненное заключение без права на помилование и третий вариант — смертная казнь.
Эверт Гренс прибавил звук в кассетнике с Сив Мальмквист, ее спокойный голос помогал ему думать, и одновременно с интересом слушал прокурора, которому было известно то, чего он сам не знал. Огестам раздраженно зыркнул на Гренса и его музыкальную машину, но тот лишь рукой махнул: продолжай, я слушаю.
— Они решили признать его виновным и выбрали третий вариант: смертную казнь. Еще бы — его отпечатки пальцев нашли по всему дому. А в половых органах у девушки обнаружена его сперма, что подтвердил анализ на группу крови. Но, слава богу, несколько свидетелей подтвердили, что они имели близкие отношения больше года. Ясное дело, что его отпечатки пальцев должны были быть в доме и что судмедэксперт мог найти его сперму. Присяжным ничего не стоило учесть и это.
Лицо Ларса Огестама еще больше раскраснелось, его тощее тело двигалось все беспокойнее, он встал и прошелся по комнате, не прекращая говорить.
— Я не утверждаю, что убил ее не он. Такое тоже возможно. Я только хочу сказать, что этого явно недостаточно для вынесения обвинительного приговора, а тем более решения о смертной казни для семнадцатилетнего мальчишки. Прокурор, который этого добился, неплохо поработал. Я бы никогда так не смог. Не уверен, что я смог бы добиться даже возбуждения дела. С такими-то ничтожными доказательствами!
Огестам почти свирепо огляделся вокруг и, сам того не замечая, заговорил громче:
— Никто не видел его там в момент убийства. Никаких следов его крови на месте преступления. Ни строчки о том, что на его теле или одежде обнаружены следы пороха. Все, что у нас есть и чем довольствовались присяжные, — это сперма и отпечатки пальцев бойфренда, который много раз бывал в этом доме и регулярно на протяжении целого года имел половые сношения с погибшей. У нас есть также рассказ о его прошлом: он и прежде проявлял насилие и дважды отсидел по нескольку месяцев в исправительной школе для трудных подростков. Джон Мейер Фрай не был ангелочком. Но это не делает его убийцей. С такой-то длинной цепочкой косвенных улик!
Рубен Фрай сообщил о своем прибытии на вахте и попросил соединить его с комиссаром уголовной полиции Эвертом Гренсом. Он старался четко выговаривать слова и держаться спокойнее, чем он был на самом деле. Охранник в зеленой форме сидел за стеклянной перегородкой в окружении нескольких мониторов, которые показывали черно-белые изображения различных частей внешней стороны здания, он говорил по-английски правильно, но медленно и неестественно, так же как и таксист. Он предложил неизвестному посетителю присесть на один из трех стульев, стоявших вдоль стены в узком коридоре, и подождать.
Рубен Фрай чувствовал, как начинает сказываться недосып. Он пытался заснуть в самолете, но не смог из-за непрестанного гула неумолкающих разговоров и яркого света ламп в салоне. И теперь Рубен тер глаза, пару раз зевнул, рассеянно полистал газету, в которой не понимал ни слова, но все равно кое-что разобрал — например, фотографии знаменитостей, позировавших парочками на красной ковровой дорожке, которая вела на какую-то важную культурную премьеру. Такие же точно газеты он мог найти и в парикмахерской в Маркусвилле, или на столике в углу в ресторане «Софиос» — другие слова, другие люди, но содержание одно и то же.
Спустя четверть часа Фрай услыхал, как охранник в зеленой форме окликнул его по имени, и поспешил подойти, держа в руке громоздкий коричневый чемодан. Подошла женщина в такой же зеленой форме и рукой указала ему, куда идти. Ее английский был значительно лучше, чем у охранника, она не так много и сказала, но говорила без запинки. Они прошли по малопривлекательным коридорам с запертыми дверями и остановились у комнаты, дверь в которую была открыта и оттуда доносилась негромкая музыка.
Женщина постучала, и голос из комнаты крикнул что-то вроде «Войдите».
Это оказался довольно просторный кабинет, значительно больше, чем контора ФБР в Цинциннати, в которой Рубен Фрай провел накануне несколько часов, отвечая на вопросы. В центре кабинета стоял высокий мужчина в красивом сером костюме, это он пригласил их войти. Рубен решил, что они с ним ровесники. Чуть дальше в глубине, ближе к окну, на котором не было штор, сидели на широком коричневом диване еще три человека — женщина и два мужчины.
Он сделал еще один шаг в комнату и поставил на пол свой громадный чемодан.
— Меня зовут Рубен Мейер Фрай.
Он надеялся, что они поймут его: похоже, все люди в этой стране говорят по-английски. Они внимательно, не произнося ни слова, смотрели на него, видимо ожидая, что еще скажет этот низенький полноватый краснощекий американец с усталыми глазами.
— Я пришел поговорить с Эвертом Гренсом.
Высокий мужчина в костюме кивнул:
— Это я. Чем, по-вашему, я могу вам помочь?
Рубен Фрай попытался улыбнуться и указал рукой на магнитофон:
— Я узнал эту песенку Конни Фрэнсис. «Everybody's somebody's fool». Только ни разу не слышал ее на этом языке.
— «Тонкие пластинки».
— Что?
— Она так называется. По-шведски. Поет Сив Мальмквист.
Рубен Фрай решил, что, пожалуй, удостоился в ответ чего-то, напоминающего улыбку. Он вынул из кармана рубашки фотографию. Не очень удачную, изображение человека на ней казалось немного смазанным, солнце было слишком ярким для правильной цветопередачи. Парень сидел на камне обнаженный по пояс и, казалось, нарочно напрягал мышцы рук. Молодой совсем, еще подросток, длинные темные волосы падают на глаза, остальные забраны в косу на спине, прыщи на обеих щеках, пробивающиеся усики на верхней губе.
— Это мой сын. Джон. Много-много лет назад. Это о нем я хотел бы с вами поговорить. Наедине, если это возможно.
Посетитель, знавший Конни Фрэнсис и «Everybody's somebody's fool», уже отчасти завоевал уважение Эверта Гренса. Через полчаса они сидели друг напротив друга за столом комиссара уголовной полиции и, кажется, еще больше прониклись взаимным уважением.
Рубен Фрай довольно быстро решил вести себя максимально открыто, в отличие от предыдущего дня. У него просто не было выбора. Эверт Гренс предупредил, что, коль скоро возможное преступление, о котором они собираются говорить, произошло в США, оно находится далеко за пределами его юрисдикции, так что, даже если бы он, Гренс, захотел, то мало на что мог бы повлиять.
За окном разгулялся сильный ветер, утро сменялось полуднем, а ветер по-прежнему то и дело ударял, грохоча, в оконную раму, с такой силой, что они пару раз умолкали и прислушивались, не треснуло ли стекло.
Рубен Фрай отказался от предложенного кофе, предпочтя минералку. Эверт купил им по банке в автомате, проглотившем у него десять крон. На аппарате вечно красовалась чья-нибудь записка, приклеенная скотчем. Неровным почерком сообщалось, что такой-то или такая-то устали оттого, что аппарат постоянно глотает их деньги, ничего не давая взамен, и требуют вернуть убытки, а внизу телефонный номер. Эверт Гренс частенько думал, чем все это кончается, удавалось ли хоть кому-нибудь связаться с владельцем аппарата и получить назад свои проглоченные десятки?
Фрай пил прямо из банки — пара глотков, и она опустела.
— А у вас есть дети?
Он спросил это серьезно, и Гренс вдруг опустил взгляд.
— Нет.
— Почему?
— Простите, но это не ваше дело.
Рубен потер толстые гладкие щеки, и Эверт подумал, что у толстяков не бывает морщин.
— О'кей. Я задам вопрос иначе. Способны ли вы понять, каково это — ждать, что вот-вот потеряешь ребенка?
Эверт Гренс вспомнил отца той пятилетней девочки, которая погибла от сексуального надругательства несколько лет назад, он вспомнил, какое страшное у того было лицо — боль, которую невозможно унять.
— Нет. Поскольку у меня никогда их не было. Но я видел горе родителей. Я видел это и, черт побери, чувствовал, как оно сжирает их изнутри.
— Можете ли вы понять, как далеко готовы зайти родители, чтобы спасти детей?
Тот убитый горем отец пытался отыскать и застрелить негодяя, убившего его дочь, и Эверт во время расследования почувствовал, что не осуждает его.
— Да. Думаю, что да.
Рубен Фрай искал что-то в кармане брюк. Пачку сигарет. Красная пачка, в Швеции таких не продают.
— Можно мне закурить?
— Вообще-то в этом чертовом здании курить нельзя. Но я не стану вас хватать за шкирку, если вы нарушите запрет.
Фрай улыбнулся и зажег сигарету. Он откинулся на спинку, попытался расслабиться, сделал пару затяжек и выпустил дым серыми облачками.
— Я сторонник смертной казни. Всегда голосовал за губернаторов, которые боролись за это. Если бы мой сын, если бы Джон был виновен, он бы тоже заслуживал смерти. Я верю в эти слова: око за око. Но понимаете… Джон не убийца. Горячая голова — да. Слабые сдерживающие центры, так это, что ли, у психологов называется. Они пытались все объяснить смертью его матери, дескать, эти центры ослабила его скорбь об Антонии. Я-то сам эти высосанные из пальца теории ни в грош не ставлю, всегда найдется удобное объяснение, лишь бы снять с человека ответственность. Он был трудным подростком. Но, комиссар Гренс, он не был убийцей.
Еще с полчаса Эверту Гренсу не надо было задавать никаких вопросов. Рубен Фрай курил и говорил, говорил. Он рассказал, как разгоралась злоба в городке, когда нашли убитой дочку Финниганов. О таких убийствах газеты охотно печатают одну статью за другой, наполняя трагедию эдаким символическим смыслом, так что сюжет про Элизабет Финниган прекрасно продавался по всему Огайо. Общественность жаждала увидеть виновного, чтобы потом приговорить его к тяжелейшему из всех возможных наказаний, и эта жажда возмездия все возрастала день ото дня с каждой новой статьей. Убийство стало общим достоянием, общим горем, но главное — оно стало политикой. Никто в Огайо не смеет безнаказанно лишать жизни красивую девушку, которую ожидало блестящее будущее. Рубен Фрай держался очень спокойно, обстоятельно излагал в хронологической последовательности все события этой истории, в том числе рассказал и о том дне, когда арестовали Джона, и описал ненависть, с которой потом столкнулся — с самого первого дня до того момента, когда суд присяжных огласил приговор в зале суда.
Он рассказывал о том, о чем, возможно, никогда прежде не говорил. Щеки его горели, лоб взмок, Фрай не менял одежду с тех пор, как вышел из своего дома в Маркусвилле, и от него уже немного пахло — потом и чем-то еще. И хоть Гренса это не раздражало, он все же спросил, не хочет ли посетитель по окончании их беседы смыть с себя дорожную пыль у них в душевой. Фрай поблагодарил и попросил извинения за свой недостаточно свежий вид: у него сегодня был длинный день.
Шквалистый ветер все чаще бил в стекло. Снежная буря за окном разыгралась не на шутку, то вздымая снег, то вновь швыряя его на землю. Эверт Гренс подошел к окну и смотрел на белую мглу, он ждал: Фрай явно устал, но ему было еще о чем рассказать.
— А его побег?
— Что вы имеете в виду?
— Что вам об этом известно?
Рубен Фрай предчувствовал, что настанет черед этого вопроса. Он поискал еще одну сигарету, но пачка оказалась пустой.
— Это разговор только между нами?
— Я тут больше никого не вижу.
— Можете вы дать мне слово, что то, что я сейчас скажу, останется между нами?
— Да. Обещаю. Я никому не доложу.
Фрай смял пачку с красной этикеткой и швырнул ее в корзину под письменным столом Гренса, но не попал. Он наклонился и потянулся за ней всем своим полным телом, поднял смятую картонку и швырнул еще раз. Она отлетела еще дальше от корзины.
Он развел руками, оставив ее так и лежать на полу.
— Всё.
— Всё?
— Конечно всё. Я участвовал в этом с самого начала, до того момента, когда самолет вылетел из Торонто и, скрывшись в облаках, взял курс на Москву. Это был кружной путь, но люди, которым мы доверились, обычно использовали именно его. Все было организовано на мои деньги.
Он вздохнул.
— Шесть лет прошло. Я его не видел с тех пор, не знаю, поймете ли вы, но каждый день, когда я о нем не слышал, каждый тихий день был для меня хорошим днем.
Прежде чем Рубен Фрай отправился в душевую полицейского управления, он успел подробно описать все обстоятельства побега, которые частично изложил его сын. В рассказе Джона было несколько пропусков, но все то, что он вспомнил, совпадало с тем, что подтвердил его отец на условиях конфиденциальности. Эверт Гренс решил, что верит всему услышанному: Рубен Фрай, охранник тюрьмы по имени Вернон Эриксен, два врача, которые потом сменили фамилии и всю свою биографию, все вместе спланировали и осуществили освобождение человека, в чьей невиновности были убеждены.
Синюю рубашку в белую полоску сменила белая в синюю, а черный кожаный жилет сменился коричневым замшевым. Волосы мокрые, лосьоном после бритья повеяло еще до того, как Рубен открыл дверь, чистый и уже не с такими усталыми глазами. Он поставил на прежнее место свой чемодан и спросил, где можно купить что-нибудь пожевать. Гренс указал в сторону коридора, Фрай сделал было пару шагов, но потом обернулся:
— У меня есть еще один вопрос.
— У меня спешное дело. Но спрашивайте, а я решу — могу я ответить или нет.
Рубен Фрай провел ладонью по мокрым волосам, поправил ремень на брюках под торчащим животом.
На улице по-прежнему было ветрено, они оба это слышали.
— Шесть лет. Я вспоминал о нем каждый день. Я хочу с ним увидеться. Можете вы это устроить?
Двадцать минут спустя Эверт Гренс шел с Рубеном Фраем по тюремному коридору. Да, существуют правила, но существуют и способы их обойти. Гренс сопровождал посетителя до самой камеры, а потом встал у окна и наблюдал за ними. Отец и сын обнялись и заплакали, без рыданий, тихонько и как-то осторожно, так плачут люди, которые не виделись много лет.
Эверт Гренс гнал машину на полной скорости и как минимум в двух переулках проехал навстречу одностороннему движению. Он уже опаздывал и не хотел опоздать еще больше.
Было трудно заставить Рубена Фрая расстаться с сыном.
Пришлось напомнить им, что неформальное свидание закончилось, и пора уходить. Худое лицо Джона и круглые щеки Рубена прижались друг к дружке, отец и сын стояли совсем рядом и говорили вполголоса. Гренс не мог, да и не хотел их слышать. Он позаботился, чтобы Рубена Фрая отвезли в отель «Континенталь» на Васагатан, и дал ему свою визитную карточку, где был указан его рабочий телефон, а на обороте от руки — домашний.
Гренс посмотрел на часы на панели управления. Две минуты двенадцатого. Теплоход отходит от пристани Госхага в 11.17. Еще можно успеть.
Всего три дня назад он стоял рядом с Анни у окна, она подняла руку и махнула.
Он видел это своими собственными глазами.
Он был убежден, что она это сделала, когда белый теплоход проплывал мимо по Хёггарнс-фьорду. А потом персонал пытался объяснить ему, что с точки зрения неврологии это невозможно. Ну и что с того? Взмах оставался взмахом, и он видел то, что видел. И плевать, возможно это или нет.
Три дня прошло, а кажется, что все случилось давным-давно. Ему следовало почаще о ней вспоминать. Анни всегда словно обволакивала собой все, что он делал, все, чем дышал, она сопровождала каждый его шаг, и он привык радоваться этому и уже не мог без нее.
Но в эти последние дни ему словно не хватало на это времени. Он пару раз спохватывался, а когда почувствовал, что забывает ее, то попытался вспомнить ее лицо, ее палату и вновь почувствовать, как тоскует по ней, но это оказалось непросто: для таких мыслей требовались особые внутренние силы и впервые ему их не хватило.
Гренс проехал мост Лидингё, как обычно, с превышением скорости, потом еще пять-шесть километров на восток через весь этот большой остров, через кварталы, где жилье стоит так баснословно дорого, что даже смешно. Он никогда не мог понять, чем уж тут так особенно хорошо, но считал, что, по крайней мере, Анни тут удобно, покой, вода, и ему не так далеко ездить ее навещать. Но, господи, это все решалось двадцать пять лет назад, цены на жилье в те времена были совсем другие!
Наконец Гренс затормозил, вылез из автомобиля и вновь посмотрел на часы: у него в запасе четыре минуты. Несколько человек, ждущих внизу, чуть в стороне автобус для инвалидов закрыл задние двери и уехал. Гренс спустился по склону, холодный ветер дул в лицо.
Пристань была незатейливая, будто кто-то просто вывалил горкой цемент прямо в воду. Вокруг был толстый крепкий лед, казалось, он прирос к причалу, и под снегом было не разглядеть, где кончается причал и начинается лед. Полоска открытой воды, уходящая в море, была неширокой, так что Гренс забеспокоился, сумеет ли пройти по ней такой большой корабль.
Анни сидела в инвалидном кресле, на голове у нее была большая белая шапка, а худое тело было укутано в теплое пальто с коричневым меховым воротником — его подарок на позапрошлое Рождество. Гренс снова почувствовал это знакомое ощущение. Стоило ему увидеть Анни, и в нем вновь пробудилась нежность, он на время успокаивался, и ему не надо было больше никуда спешить. Он ничего не сказал ей, когда подошел, только погладил по щеке, румяной от мороза, а она прижалась к его руке.
В тот раз она видела теплоход.
И вот вдалеке с небольшим опазданием появился прогулочный кораблик, он направлялся к пристани Госхага. Согласно расписанию в 11.17 он должен остановиться здесь и подождать, пока новые пассажиры взойдут на борт.
Анни увидела судно и не сводила с него взгляд. Эверт Гренс продолжал гладить ее по щеке, он был уверен, что она и в самом деле счастлива.
Он поздоровался с Сюсанной, студенткой-медиком, которая подрабатывала сиделкой в санатории и которую он специально попросил поехать с ними и сам оплачивал ее почасовую работу в этот день. Она была ровесницей Хермансон, чуть повыше и поплотнее, блондинка, а не брюнетка, они вовсе не были похожи, но чем-то напоминали друг друга — наверное, манерой говорить, решительной и уверенной. Может, все молодые девушки такие, подумалось ему, а он просто не обращал на это внимания?
Пожилая пара на самом краю пристани, одинокий мужчина в черной кожаной куртке и толстых ботинках на покрытой снегом скамейке, впереди в паре метров — две девушки, истерически хихикавшие, поглядывая на Гренса и Анни, когда те не смотрели в их сторону, — все ждали, посматривая на часы и притопывая на снегу, чтобы не замерзнуть.
Корабль приближался, маленькая точка постепенно делалась все больше. На открытой воде он дал два гудка, Анни, вздрогнув, издала звук, который Гренс привык считать смехом: рокочущий, шипящий, рождавшийся где-то глубоко в горле.
«Сёдерарм». Тот самый корабль, которому Анни тогда махнула.
И вот теперь она поплывет на нем, ей этого хотелось, она дала это понять.
Теплоход оказался больше, чем Гренс себе представлял. Метров сорок длиной, две палубы, ослепительно-белый с сине-желтой трубой, от кормы до носа были натянуты разноцветные флажки, которые развевались и хлопали на ветру. Он покатил ее кресло перед собой, маленькие колесики застряли на трапе, и пришлось повозиться, чтобы освободить их и перебраться на борт. Гренс повез Анни в нижний салон, там было тепло и имелись пустые скамейки. Из буфета в дальнем углу сильно пахло кофе.
Сюсанна сняла с Анни шапку и расстегнула пуговицы на пальто. У Анни растрепались волосы. Эверт достал расческу, стальную с редкими зубьями, и осторожно водил ею по спутанным волосам до тех пор, пока не расчесал как следует.
— Кофе?
Эверт посмотрел на Сюсанну, которая занималась креслом, она двигала его взад и вперед, пока не пристроила у торца столика.
— Нет, спасибо.
— Я плачу.
— Нет, мне просто не хочется.
— Я настаиваю. Мне важно, что вы сегодня здесь с нами.
Сюсанна, не поднимая взгляда, опустив голову, закрепляла тормоз на колесе кресла.
— Ну, если вы настаиваете.
Гренс пошел по узкому проходу, стараясь удерживать равновесие, несмотря на качку. «Сёдерарм». Ему нравилось это название. Он много раз слышал, как его произносили монотонным голосом в морских сводках шведского радио: Сёдерарм, юго-восточный ветер восемь метров в секунду, видимость хорошая. Он бывал там несколько раз в молодости, ходил под парусом туда вместе с отцом, у них с Эвертом было мало общих интересов, но вот эти плавания разве забудешь — как мигал маяк Чэрвен, вода и небо сливались и становились одного цвета, на островке было пусто, голо и почти безжизненно, словно на бесплодной горной вершине, а вокруг уходило вдаль бесконечное море.
— Он называется «Сёдерарм», этот корабль.
Мальчик — а за коричневой деревянной буфетной стойкой находился почти мальчишка, — налил кофе в три чашки и вопросительно посмотрел на Эверта:
— Что-то еще?
— Почему он так называется?
Напряженное прыщавое лицо, взгляд убегает от таких странных вопросов.
— Не знаю. Я здесь новичок. Хотите еще чего-нибудь?
— Три бутерброда. Таких круглых с сыром.
Они пили кофе, жевали бутерброды и глядели в иллюминаторы, пока корабль рассекал волны, которые были даже в этом узком проходе между ледяными краями. Морская прогулка продолжалась сорок минут. В 11.57 они должны были сойти на берег в Ваксхольме и пообедать в отеле «Ваксхольм», где предлагалось рыбное меню. Эверт зарезервировал столик на троих — у окна с видом на море.
Он расслабился. Чувствовал себя спокойным. Но проклятые мысли о Шварце настигли его и тут. Несмотря на море, лед и шхеры. Побыть бы в покое, всего пару часов! Он сможет распутать эту чертову историю до конца, если только удастся хоть на эти несчастные два часа забыть о ней. Гренс моргнул и попытался заставить себя думать о чем угодно, только не о Шварце. Но не прошло и пары минут, как перед глазами возник Рубен Фрай и вновь стал допытываться, как далеко мог бы зайти Эверт ради спасения своего ребенка.
«Нет у меня никаких детей. У нас не было детей. Мы не успели. Анни, мы не успели. Если бы они у нас были. Например, Хермансон. Если бы у нас была такая вот дочь, как Хермансон. Но у нас ее нет. Но если бы была, Анни, я бы на все пошел, чтобы защитить ее».
Эверт нагнулся над столом и стряхнул красной рождественской салфеткой крошки с ее подбородка. Он предложил: может, выйти воздух? Ему казалось, что Анни нужно ощутить ветер, море, после всех этих долгих дней в помещении и часов, которые она просиживала у окна, разглядывая мир, к которому больше не принадлежала. Нельзя, чтобы она упустила такую возможность, — она ведь махнула тогда рукой.
Теплоход шел не очень-то быстро. Гренс не особенно разбирался в скорости на море, но прыщавый буфетчик сказал, что максимальная скорость двенадцать узлов — не больно внушительно. Гренс на руках поднял Анни по лестнице, обнимал ее и покачивал, его хромота уравновешивала качку. Сюсанна поднималась вслед за ним, она несла кресло, которое на время сложила, чтобы пройти в дверь, выходившую на палубу.
Там ветер был еще сильнее. Трудно было устоять на месте, и они лишь вдвоем могли удержать кресло. Иногда соленые капли попадали на щеку, но все равно было здорово, мороз бодрил, как холодный душ по утрам. Гренс посмотрел на Анни, она сидела у поручня, который доходил ей как раз до подбородка, и могла снова беспрепятственно участвовать в жизни окружающего мира. Снова вернулось то ощущение радости, которое Анни дарила Эверту порой, просто показывая, что сама радуется.
— Я знаю, что вы продолжаете надеяться. И мне нравится в вас это, и все то, что вы для нее делаете, но я бы хотела, чтобы вы не надеялись на слишком многое.
— Зовите меня Эверт.
— Я просто хочу сказать, что это может причинить боль.
— Она махнула рукой.
Студентка-медичка по имени Сюсанна теперь одной рукой держала Анни за плечи, а другой по-прежнему придерживала ее кресло. Она не смотрела на Гренса, пока говорила это, ее взгляд был устремлен в сторону Ваксхольма, приближавшегося по левому борту.
— Я знаю, что вы верите, что видели это. Но мне известно и то, что с точки зрения неврологии это невозможно. Просто рефлекс. Я считаю, что это был двигательный рефлекс и ничего больше.
— Я, черт побери, знаю, что вижу.
Она обернулась к нему:
— Мне не хочется причинять вам боль. Но вам не избежать боли, если вы станете слишком много от этого ждать. Я хочу сказать, что вот такая поездка — это для нее очень хорошо, но, может, этого и достаточно? Вам, я имею в виду. Просто знать, что ей хорошо.
Он и сам не понимал, на что рассчитывает. Что Анни, увидев корабль, снова махнет рукой? И подтвердит то, во что никто не желает верить? Они обедали в молчании, рыба и впрямь оказалась вкусной, как ему и рассказывали, но разговаривать стало больше не о чем. У Анни был хороший аппетит, у нее текла слюна, и она то и дело перемазывалась едой, так что Эверт с Сюсанной кидались наперегонки ее вытирать. Гренс заказал автобус для инвалидов на половину второго, и тот прибыл точно в срок, час спустя они распрощались на пристани Госхага, он поцеловал Анни в лоб и пообещал приехать в следующий понедельник. Потом помчался на машине по городу, чтобы успеть до часа пик. С дороги он позвонил Свену Сундквисту спросить, что новенького за последние часы, а также Рубену Фраю в отель «Континенталь» — захотелось поговорить с этим беднягой, подготовить его, чтобы он не надеялся на слишком многое…
Последние сутки не были похожи ни на один из пережитых им ранее дней. Даже на тот день восемнадцать лет назад, когда его единственную дочь нашли умирающей на полу в его собственной спальне. Тогда он был более чувствительным и открытым миру. Он впустил в себя ее смерть, признал, что это в самом деле произошло, и много раз хотел наложить на себя руки, ведь ему незачем было больше жить. Потом он замкнулся. И с тех пор, не считая того времени в самом начале, когда они отчаянно пытались зачать нового ребенка, он не мог заставить себя пожелать Алису, да и вообще никого, он ходил вокруг, словно живой труп.
Эдвард Финниган вел машину по двадцать третьему шоссе на север. Сколько он уже работает советником губернатора, они оба уже с трудом могли припомнить. Они встретились на юридическом факультете Университета Огайо за два десятка лет до того, как Роберта избрали на эту должность. Когда долгая кампания, которую они вели сообща все эти годы, завершилась избранием однокашника на пост губернатора, приятели просто перенесли свой офис на Южную Хай-стрит в Колумбусе. Вся изнурительная стратегическая подготовка окупилась, он стал ближайшим помощником губернатора — тем, кто посвящен и участвует во всем, что бы официально или неофициально ни исходило из столицы штата Огайо.
Казалось, смерть Элизабет сделала Финнигана еще более энергичным. Чтобы заглушить боль, он стал работать еще усерднее, словно надеялся, что карьерный успех заменит ему личную жизнь.
Финниган опустил боковое стекло и со злостью плюнул в холодный воздух. Какая неслыханная наивность!
Он понял это за те несколько часов, что прошли с тех пор, как начальник охраны Вернон Эриксен нанес ему ранний визит. Вдруг, спустя столько лет, все снова ожило. Когда Эриксен излагал то, ради чего пришел, когда объяснял, что Фрай жив и сидит за решеткой в каком-то городе на севере Европы, он словно лупил Финнигана кулаком наотмашь — раз, и еще, и еще, пока все не убедились, что он прочувствовал это как следует. Фрай жив. Значит, он еще может умереть. Когда Эриксен ушел, Эдвард Финниган разделся догола и снова почувствовал вожделение, эрекция была такой же сильной, как когда-то давным-давно, но Алиса не поняла его и попросила уйти.
Он, конечно, позвонил. И Роберт, конечно, понял и сразу связался с Вашингтоном. Они должны любой ценой вернуть Фрая. Возможно, у них разные цели: Финниган жаждал отмщения, а губернатор — переизбрания, но это не играло особой роли, этот негодяй должен был быть выдан, и они вдвоем полюбуются, как он будет умирать.
Между Маркусвиллом и Колумбусом не больше двенадцати миль, Финниган ездил туда и обратно на своем «форде», которому был всего год, по нескольку раз за неделю. Конечно, он мог ночевать в собственной квартире, обставленной профессиональным дизайнером на деньги штата, всего в паре сотен метров от офиса, на самом верху красивого высотного здания, но ему там не нравилось: тесные комнаты были наполнены одиночеством, а он, как ни странно, несмотря на внутреннюю замкнутость, не хотел чувствовать себя одиноким, вот и мотался туда-сюда всякий раз, — если выехать пораньше и гнать побыстрее, то можно избежать пробок и добраться всего за час.
Но на этот раз движение было плотным, Финниган ехал медленнее обычного и из-за коварной темноты он уже пару раз оказывался слишком близко к обочине. Теперь, на подъезде к городу, который как с политической, так и с географической точки зрения был сердцем Огайо — больше семисот тысяч жителей с более высокими доходами, образованием и уровнем жизни, чем в Маркусвилле, — он позвонил и попросил губернатора встретиться с ним пораньше утром в их офисе. Он хотел знать, что нового по делу Фрая. Или, вернее, почему за последние двадцать четыре часа ничего нового, похоже, вообще не произошло.
Офис находился на тридцатом этаже дома 77 на Южной Хай-стрит. Ничего особенного, приятели, навещавшие его за эти годы, с трудом могли скрыть свое разочарование при виде того, что ближайший к губернатору человек работает в обычном кабинете, какой мог бы быть в любом учреждении у служащего любого уровня. Но Эдвард Финниган превратил это в достоинство: из его светлой комнаты открывался вид почти на половину Колумбуса, но обстановка в кабинете была скромной, мебель простой и функциональной — тем самым он давал понять, что знает цену деньгам и соблюдает умеренность: весьма важное качество, ведь штат всячески борется с вечной угрозой повышения налогов.
Когда он вошел, Роберт уже сидел в кресле для посетителей. Два липких пончика на тарелке на письменном столе. Губернатор только что вернулся после короткого отпуска, катался на лыжах почти на самом верху Скалистых гор в Колорадо в местечке Теллурайд. Высокий, в отличной физической форме, с загорелым лицом и светлыми волосами, он выглядел моложаво, по крайней мере гораздо моложе Эдварда. А ведь на самом деле он старше на месяц — однако, увидев их, никто бы теперь этого не сказал. Стройность против тучности, шевелюра против начинающейся лысины, загар против бледности, но прежде всего эта проклятая скорбь, превратившаяся в отрешенность. С тех пор как он потерял Элизабет, Эдвард Финниган проживал за один год два.
— Да, Эдвард, выглядишь ты, прямо скажем, неважно.
Финниган вошел в кабинет, сделал несколько торопливых шагов по мягкому ковру, остановился у окна. Солнце, показавшееся вдалеке за высотными домами, светило вовсю, этот чертов свет раздражал, Финниган опустил темные жалюзи, чтобы даже мысли о наступающем дне не возникало.
— Боб, я хочу знать, почему ничего не происходит.
Губернатор взял пончик, откусил половину, а другую так и держал в руке.
— Ты ждал восемнадцать лет. Восемнадцать лет, Эдвард! Я как никто понимаю, что ты чувствуешь и чего добиваешься, но дай чиновникам поработать немного, наберись терпения, раз ты уже так долго ждешь. Он вернется сюда. Его снова посадят в Death Row в тюрьме Маркусвилла, и там же его казнят. Всякий раз, когда вы с Алисой соберетесь пройтись по городку, заверяю тебя, всякий раз, как вы увидите эту уродскую стену, которая возвышается над домами, вы будете знать, что он сидит там внутри и там же закончатся его дни.
Эдвард Финниган фыркнул. Разве он хоть раз поступал так по отношению к своему старшему другу? Он порылся в портфеле, который принес с собой, конверт спрятался между двумя пластиковыми папками, он выругался вслух, пока наконец нашел его. Финниган высыпал его содержимое на письменный стол и предложил губернатору ознакомиться.
Фотография. Человек в темной рубашке пытается избежать фотокамеры.
— Знаешь, кто это?
— Могу догадаться.
— Я ненавижу его.
— Он остриг волосы, похудел, глаза стали словно темнее, и морщин много. Но это он. Я знаю его с тех пор, как он пошел в начальную школу. Это он, Боб!
Губернатор взял фотографию, поднес ее к настольной лампе, чтобы лучше видеть в полумраке комнате.
— Тебе не о чем беспокоиться. Он будет здесь.
— Я не могу больше ждать!
Финниган нервно ходил по кабинету, он говорил слишком громко, и губернатору это не нравилось.
— Эдвард, если хочешь, чтобы я остался, сядь и успокойся. Мы уже столько раз об этом говорили. Я твой друг. И считаю тебя своим другом. Я видел, как росла твоя дочь. Тебе известно, что я с радостью подписал решение о его казни. И мы ее дождемся. Если ты только не потеряешь голову.
Они уже столько раз думали об этом вместе, так бывает, когда люди много лет работают бок о бок. Распределение ролей стало ясно еще в студенческие времена, Роберт нацелился в политики, а Эдвард был его постоянным советчиком. Нельзя сказать, что это было их решение, просто так вышло, роли определились, и они устраивали обоих. Но между Эдвардом и Робертом никогда не существовало иерархии: они были друзьями, а друзья не кричат друг на друга. То, что Роберт сейчас повысил голос и выказал раздражение, было так непривычно, что оба на миг замерли, Эдвард сделал шаг вперед и вырвал фотографию из рук друга.
— Я шесть лет считал его мертвым! Он попытался обмануть меня, отнять у меня право на месть. И вот я узнаю, что он живет в какой-то жалкой стране у Северного полюса! Я хочу видеть его здесь! Сейчас! Я не желаю больше ждать.
Губернатор тщательно проверил, хорошо ли закрыта дверь в кабинет Финнигана. Затем, несмотря на его протесты, поднял жалюзи и впустил свет, чтобы тот придал ему сил, он даже распахнул окно и впустил шум машин, доносившийся снизу, чтобы тот наполнил комнату и заглушил их громкие голоса.
Потом они кричали друг на друга так, как ни разу прежде.
Все эти годы они сознательно избегали конфронтации. Они выстроили отношения, исключавшие грубые слова, страшась дня, который рано или поздно наступит. Но вот он пришел, этот день, и вдруг оказалось, что это даже приятно — высказать все, что накопилось, и кричать до хрипоты и на время забыть о подчиненных, которые могут их услышать, и наплевать на то, что они там подумают.
Их спор на повышенных тонах через двадцать минут закончился дикой вспышкой.
Роберт, потеряв самообладание, прижал друга к стене и прохрипел ему в самое ухо, что если Эдвард хочет добиться своего, то чертовски важно, чтобы никто не мог истолковать это как его личную вендетту, что надо действовать политическими методами и руководствоваться политическими аргументами, что, как и в прошлый раз, надо подобрать журналистов, чтобы те написали об убийце женщин, разгуливающем на свободе и плюющем на американское правосудие.
Он замер, держа своего советника за ворот пиджака.
Вдруг Финниган вырвался, ударом кулака свалил Роберта на пол и, схватив подставку для ручек, швырнул ее тому в лицо.
У губернатора хлынула кровь из рассеченного лба. Потом он услышал, как лучший друг послал его к черту, открыл дверь и выскочил вон.
В Стокгольме день клонился к вечеру. Было по-прежнему холодно, по-прежнему ветрено, и до весны, казалось, было долго, как никогда. Государственный секретарь по международным делам Торулф Винге только что вместо обеда выпил чашку чая «Эрл Грей» и съел черствую булочку с корицей, которая осталась на столе с позднего совещания накануне вечером. Он макал ее в чай, булочка была безвкусной, но все же какая-никакая, а еда. Все эти дни у Винге просто-напросто не было времени.
Короткое расстояние между министерством иностранных дел и правительственной канцелярией в Русенбаде он шел пешком. С опущенной головой и взглядом впившимся в обледенелый асфальт он был похож на всех прочих пешеходов, которые пытались увернуться от январского холодного ветра, дувшего прямо в лицо. Винге шел по набережной вдоль здания риксдага, — его всегдашние угодья, между зданиями в правительственном квартале, где он служил всю свою жизнь.
Он кивнул охраннику в светлой форменной рубашке и коричневом берете с какой-то медной кокардой, сидевшему в стеклянном стакане. Охранник, пожилой мужчина, который служил здесь почти столько же, сколько и Винге, кивнул ему в ответ, как старому знакомому, и нажал кнопку, отпиравшую закрытую входную дверь.
Винге хорошо подготовился. Это была первая встреча с премьер-министром и министром иностранных дел по поводу дела Джона Мейера Фрая, ее с трудом удалось втиснуть в их и без того перегруженный график.
Торулф Винге сделал глубокий вдох и покосился на часы на стене.
У него есть ровно пятнадцать минут, чтобы объяснить, почему уже завтра рано утром они должны выдать арестованного гражданина США.
Лицо Эдварда Финнигана, отражавшееся в длинном зеркале, блестело от пота. Он все еще тяжело дышал: повысить голос на Роберта, вырваться из его хватки, а потом швырнуть ему в голову письменным прибором! Он словно бежал несколько часов подряд: физических усилий вроде бы затрачено немного, но он устал, почти обессилел. Какие-то люди заходили и выходили из лифта, пока тот шел вниз, но он их едва замечал, кто-то загораживал ему обзор: пятидесятипятилетний мужчина в отчаянии смотрел на него из зеркала, недоумевая, что ему теперь делать. Финниган был напуган.
Он не сожалел о том, что накричал и распустил руки.
Просто он почувствовал страх, когда вдруг понял, что способен на такое. На насилие. Он, который никогда прежде не дрался. Неконтролируемая ярость, которой он позволил взять над собой верх здесь, в этой обстановке, где привык всегда держать себя в руках.
Мужчина в зеркале не сводил с него взгляда.
Финниган всегда опасался открытой конфронтации с Робертом. Был уверен, что и Роберт тоже. Двадцать лет вместе, и ни разу не выпустить пар, словно их дружба была такой хрупкой, что они оба боялись испытать ее на прочность. Теперь эта уверенность пропала, сменившись беспокойством. В груди тревожно ныло — а последствия? А что, если, накричав и подравшись, он лишится поддержки власти в тот самый момент, когда больше всего в ней нуждается?
Он вышел из лифта, едва тот остановился на нижнем этаже. На улице было холодно, люди словно сжались от ветра и стужи. Финниган немного подождал в приемной, коротко кивнул цветному мужчине, который каждое утро стоял у дверей в ярко-красной униформе и приветливо улыбался всем приходившим, кажется, никаких других обязанностей у него не было, разве только еще расставлять желтые пластмассовые щитки, предупреждавшие, что мраморный пол может быть влажным, так что ходить по нему надо осторожно. Финнигана всегда раздражали эти предупреждающие знаки, смысл которых — просто стоять здесь на всякий случай, если кто-нибудь поскользнется, а потом решит пойти со своей распухшей ногой к адвокату и подать в суд на владельца здания за ненадлежащее состояние полов. Система правосудия слишком занята вот такими ничего не значащими пустяками, и этим утром ему очень хотелось хорошенько пнуть этот знак.
Финниган подождал немного в тепле, пока не решил, как ему следует поступить.
Он не стал пинать пластиковый щиток, а вместо этого поспешил к автомобилю, ждавшему его в не положенном для парковки месте почти у самого входа.
До международного аэропорта Колумбуса было недалеко, сидя за рулем, Финниган достал из кармана телефон, набрал прямой номер билетной кассы и заказал билет на рейс «Юнайтед эйрлайнз», отправлявшийся в 10.20.
Полет продолжался час, а потом внизу появился Вашингтонский международный аэропорт имени Даллеса. Пилот начал готовиться к приземлению, которое должно было произойти в 11.35. Эдвард Финниган преодолел расстояние в несколько раз большее, чем он мог припомнить за последние годы, за долгое путешествие он успел просмотреть «Юэсэй тудэй» и «Нью-Йорк таймс», выпить пива и съесть бутерброд, а потом в такси прочитал свежий номер «Вашингтон пост», пока доехал до центра столицы.
Ты отдаешь, и ты получаешь.
Он уже очень давно усвоил золотое правило власти.
Он попросил высадить его в стороне от Ди-стрит. Дневной ресторан «Монокль» на Капитолийском холме оказался значительно хуже, чем его репутация, но Финниган пришел туда не ради еды. Они встречались здесь несколько раз за одним из столиков в глубине красивого зала, когда необходимо было обменяться информацией и заручиться взаимной поддержкой.
Ты отдаешь, и ты получаешь.
Ему нравились столы, накрытые скатертями в красно-белую клетку, мягкие и в то же время хорошо прожаренные куски мяса, овощи в салатах — кажется, только что с грядки. Ему нравились и суетливые официанты, чуявшие, где пахнет чаевыми. Но больше всего ему нравилась просторная планировка: сразу было видно, кто входит и кто выходит, так что можно вовремя понизить голос так, чтобы не показаться испуганным.
Норман Хилл был на пятнадцать лет его старше. Приятный, сдержанный джентльмен, который, казалось, родился здесь, такие начинают учиться на сенатора еще в начальной школе. Теперь Хилл был худым, еще худее, чем Финниган его помнил, и он несколько раз порывался спросить, не болен ли тот, но удержался: глаза и лицо сенатора Нормана Хилла излучали ту же силу, что и всегда, он был из тех, кого люди слушают и кому доверяют. Социальный вес, подумал Эдвард Финниган, ничего общего не имеет с физическим.
Где-то в середине разговора Финниган начал улыбаться. В первый раз после визита Вернона Эриксена он расслабился, почувствовал, как медленно опустились плечи, как расслабились мышцы шеи. Странным образом это казалось знакомо и даже вселяло уверенность. Вот так же сидели они восемнадцать лет назад в другом ресторане в паре сотен метров отсюда, и Финниган взывал о политическом давлении, чтобы власть надавила на прессу. В тот раз речь шла о семнадцатилетнем убийце, который лишил жизни школьницу на год моложе себя, и о том, чтобы создать общественное мнение и тем самым добиться самого строгого наказания, несмотря на то что убийца еще не достиг совершеннолетия. Сенатор Хилл тогда нажал на все рычаги, какие только мог, на те, о которых Финнигану приходилось слышать, и те, о наличии которых он стал догадываться лишь позже, пожив в квартале между Двадцать седьмой улицей и Северной Кэпитол-стрит.
Эварду Финнигану не пришлось долго объяснять. Он жевал розоватый кусок говядины, запивал пивом, подливая себе из бутылки с европейской этикеткой, в то время как Хилл тыкал вилкой в салат «Цезарь» и заказывал еще минеральной воды. В самолете Финниган приготовил длинную речь о том, как важно укрепить веру в американскую судебную систему и доверие к партии, о необходимости постоянно подчеркивать важность смертной казни как средства устрашения и предотвращения преступлений. Ничего этого не понадобилось. Потребовалось не больше пары минут, чтобы изложить историю смерти Джона Мейера Фрая и его воскрешения. Потом Норман Хилл остановил его, взмах тощей руки и эти глаза. О взаимных услугах даже речи не было. Маленький сенатор поблагодарил за угощение, двумя руками взял ладонь Финнигана и заверил, что тот может не беспокоиться по этому поводу.
Тридцать пять минут спустя он заказал два двойных эспрессо в кафе «Старбакс» неподалеку на Пенсильвания-авеню. Конгрессмена звали Джейн Кеттерер, она старела с достоинством, Эдвард Финниган не припоминал, чтобы когда-либо считал ее красивой, но теперь он был в этом убежден: когда она улыбнулась, он испытал то же страстное желание, которое отвергла Алиса, ему захотелось обнять эту женщину, почувствовать ее кожу под длинным платьем, но он был здесь для того, чтобы обсудить, что теперь делать, и она слушала и взволнованно кивала. Он желал ее еще больше, когда они немного погодя расстались, допив кофе, и с интервалом в пару минут покинули кафе.
Финниган отправился на такси к «Мистеру Генри». Это заведение находилось на той же самой улице, но между домами 237 и 601 было порядочное расстояние, как-то раз несколько лет назад он прошел всю Пенсильвания-авеню, и больше никогда этого не повторит: тогда он был значительно моложе, но черные штиблеты натерли ноги так, что даже неделю спустя все еще было трудно ходить.
«Мистер Генри» был одним из немногих баров в Вашингтоне, куда Финниган охотно возвращался. Тихий разговор, бармен, не пытающийся отпускать шутки, здесь все достойно и не встретишь горластых посетителей, что ищут дешевое пиво, чтобы поскорее нагрузиться.
Джонатан Апанович был значительно моложе Финнигана, на вид — не старше сорока. Это был высокий блондин, с глазами как у Нормана Хилла, почти полжизни проработавший журналистом в «Вашингтон пост». Эдвард Финниган подсчитал, пока ждал: уже в двенадцатый раз они встречаются здесь, и оба довольны сотрудничеством, Финниган излагал те мысли, которые хотел укоренить, а Апанович укреплял свой статус пытливого журналиста, у которого нюх на новости.
На этот раз история была столь хороша, что Финниган растягивал ее сколько мог, ловя себя на странном ощущении; смерть дочери, величайшее горе его жизни, на миг стала его триумфом, СМИ жаждут его информации, а для него самого это, пожалуй, единственный способ вернуться к жизни.
Финниган назвал Апановичу имена двух людей, которые, как он знал, смогут прокомментировать его сообщение, — сенатор Норман Хилл и член конгресса Джейн Кеттерер.
У него было одно условие: это надо опубликовать быстро. История о приговоренном к смерти американце, который, инсценировав собственную смерть, сбежал из камеры и теперь сидел в европейской тюрьме, должна быть напечатана уже завтра утром.
Ты отдаешь, и ты получаешь.
Джонатан Апанович поблагодарил за пиво, которое не допил, и вышел прочь, к автомобилю, который он, как они договорились заранее, припарковал в квартале от этого бара.
Было поздно, часы на церкви в старом городе, названия которой он не помнил, пробили двенадцать, красное правительственное здание все яснее выступало из темноты по мере того, как он к нему приближался. Торулф Винге второй раз за день шел от министерства иностранных дел к Русенбаду, минул вечер и добрая часть ночи с тех пор, как он получил пятнадцатиминутную аудиенцию у премьер-министра, чтобы объяснить ему, почему Джона Мейера Фрая через несколько часов надлежит выдворить из страны.
Винге мерз. Дорогое пальто поверх костюма защищало от холода не больше, чем тонкая бумага. Солнце уже давным-давно село, а ясная ночь была красива, но источала мертвенную стужу, словно раковая опухоль, которая разрастается и забирает у организма последние силы; минус семнадцать — это больше, чем он мог выдержать.
Пожилой охранник, всегда узнававший его, ушел домой, и на вахте сидела теперь молодая женщина. Винге раньше ее никогда не видел, и она его тоже. Он предъявил документы, и женщина сначала сверила его данные с компьютером, а потом еще позвонила по телефону, так что он довольно долго стучал костяшками пальцев по металлическому ограждению, прежде чем она открыла широкие стеклянные двери и пропустила его внутрь.
За предоставленные ему пятнадцать минут Торулф Винге сумел изложить министру иностранных дел и премьер-министру свои доводы касательно необходимости выдачи Фрая, в соответствии с желанием, высказанным как американским послом, так и напрямую из Вашингтона. Все трое были единодушны в том, что паршивец, убивающий молодых женщин и лупящий пассажиров финского парома ногой по голове, ни при каких обстоятельствах не должен ставить под угрозу добрые отношения, которые премьер-министру с таким трудом удалось наладить после эпохи правления премьера Пальме, когда громогласно осуждалась американская политика во Вьетнаме. Теперь шведское правительство медленно, шаг за шагом, подходило к взаимопониманию с единственной оставшейся на сегодняшний день сверхдержавой, и портить эти отношения из-за какого-то заключенного, осужденного за убийство, — это никак не содействовало их политической работе и не соответствовало их политическим взглядам.
Винге удалось втолковать им, что делать.
Но не как.
Он попросил еще немного времени, когда весь загодя расписанный министерский рабочий день окончился, и получил его в двадцать минут первого, во тьме между ледяным четвергом и такой же пятницей.
На столе стоял термос с кофе, чайник, несколько бутылок минеральной воды, а в центре — банки со всякими прохладительными напитками, по вкусу похожими на колу. В этой системе все привыкли к сверхурочной работе, к тому, что на любой вопрос всегда надо иметь четко сформулированный ответ, анализировать все снова и снова при малейшем сомнении, расследовать подоплеку всякого пустого ответа и быть готовым, что тебя попросят в отставку при любом неправильно принятом решении. Они устали, им хотелось пойти домой, но данный вопрос надлежало решить до рассвета.
Торулф Винге налил чаю министру иностранных дел и премьер-министру, а себе — черного кофе, спать до конца этой ночи он уже не рассчитывал.
Это была красивая просторная комната: много воздуха, высокий потолок, мебель исключительно шведского дизайна, даже лампы были приятными для глаза. Винге успел подумать, что сейчас решение по такому делу можно вынести только здесь, когда глаза устали за день от слишком яркого света.
Винге посматривал на обоих мужчин, сидевших в широких деревянных креслах с мягкой обивкой, возможно шелковой, к такой ткани приятно прикоснуться щекой, если позволить себе на миг наклонить голову.
Теперь не время болтать всякую ерунду: они все понимали, зачем собрались.
Министры смотрели на Винге, пока тот не заговорил:
— Вот это будет в «Вашингтон пост» завтра утром.
Он сделал увеличенную копию факса, полученного час назад, — часть статьи, которая появится на первой полосе столичной газеты. Он положил на стол два экземпляра — перед каждым из министров.
— Репортер, некто Апанович, переслал ее нам с просьбой прокомментировать.
Оба мужчины достали очки из твердых черных футляров, бумага зашелестела у них в руках, они внимательно читали, не говоря ни слова. История приговоренного к смерти американского гражданина, который через несколько лет после своей смерти в камере смертников обнаружился живехонек в шведской тюрьме. Предыстория — о преступлении Фрая и его осуждении, две фотографии, одна — парня в оранжевом тюремном комбинезоне, сделанная в зале суда, другая — мужчины значительно старше, с коротко остриженными волосами, бледного, худого, — сделанная в фотоавтомате и вклеенная в фальшивый канадский паспорт. Потом описание того, как он по подозрению в нанесении тяжких телесных повреждений был арестован шведской полицией и помещен в тюрьму в шведской столице. Апанович сослался на несколько анонимных источников, а под конец предоставил слово для возмущенных комментариев сенатору Хиллу и депутату конгресса Кеттерер.
Винге разглядывал своих коллег, пока те читали. Полноватые, седые, в дорогих и свежих костюмах, которые, как всегда, сидели на них кое-как. Он знал обоих еще с юности, они встречались и работали вместе еще в молодежном движении, они доверяли друг другу, им случалось принимать решение с глазу на глаз и прежде.
— Опишите Хилла.
Формулировки сенатор Норман Хилл подбирал понятные, и в то же время безупречные, он хотел, чтобы читателю стало ясно: нельзя, чтобы страна, которую едва разглядишь на карте, игнорировала право амерканского правосудия на смертную казнь, однако он излагал это другими словами, он был корректен и опытен и ухитрился соблюсти все тонкости дипломатии и в то же время не уронить свой авторитет в глазах соотечественников.
Винге посмотрел на своего главного начальника.
— Хиллу шестьдесят восемь лет. Тридцать из них он был сенатором. Он человек политически ответственный, неофициальный campaign manager предстоящей избирательной кампании нынешнего президента. Он искусно держится на заднем плане, но все считают его одним из самых влиятельных людей в Республиканской партии.
Гудки автомобилей где-то вдалеке, чей-то громкий крик прозвучал и замер среди ветра и стужи. Стокгольмская ночь жила своей обычной жизнью, люди двигались по городу, который предоставлял им для этого пространство. Местоположение правительственной канцелярии — в центре города, на оживленной торговой улице, среди ресторанчиков, бездомных и туристов — было символично, власть среди народа, но в этом была и ирония — там за стенами здания кто-то напивался в «Розите» и мочился на фасад дома, а здесь внутри сидели влиятельнейшие люди страны и решали вопросы жизни и смерти.
Торулф Винге налил себе еще черного кофе, показал на термос остальным, но те покачали головами. Он выпил и повернулся к своим начальникам, он хотел продолжения обсуждения.
— Они не отступятся. Мы можем решить это сейчас. А можем потянуть и огрести за это дерьма, только потом нам все равно придется принять то же самое решение. Они уже держат в руках шприц со смертельной инъекцией.
Министр иностранных дел провел рукой по седым волосам, он всегда так делал, когда раздумывал, когда ощущал, что на него пытаются давить.
— Это политическое самоубийство.
— И посол, и Вашингтон ясно дали понять, что Швеция обязана выдавать США подозреваемых в преступлении — даже если этого не одобрят наши сограждане. И Фрай, он ведь американец, да еще приговоренный к смерти.
— Политическое самоубийство. Если все это станет достоянием гласности.
Винге ждал, что скажет премьер, который до сих пор не проронил ни слова. Они были вместе в Люксембурге три года назад, где участвовали в обсуждении нового договора между ЕС и США о взаимной выдаче преступников. Инициатива американского правительства после теракта 11 сентября 2001 года. Теперь премьер-министр поднялся, снял очки для чтения, повесил пиджак на кресло, обтянутое красной мягкой тканью.
— Торулф, мы сидели там оба. Мы помним, какие там звучали вопросы, верно? Я, по крайней мере, не забыл, как по вашему совету улыбался, в ответ на выражения обеспокоенности — есть ли достаточные гарантии, что тем, кого выдадут, будет обеспечено справедливое судебное разбирательство и их никогда не осудят на смертную казнь.
— Я тоже это помню. Само собой разумеется, что ни одна из стран ЕС не выдаст того, кто рискует быть приговоренным к смертной казни. Но разве вы не понимаете? Джон Мейер Фрай не рискует быть приговоренным. Он уже приговорен.
Премьер-министр был высокого роста, когда он стоял под люстрой, хрустальные подвески казались сверкающей шапкой на его вспотевшем лбу Его усталые глаза блуждали по комнате, нервным жестом он поднес ладонь к носу, бессознательно облизал губы.
— Я знаю, что у вас есть предложение; я выслушаю его, как поступаю всегда. Потом мы прервемся. Время позднее. Мне надо позвонить домой и предупредить, что задержусь еще дольше. После этого я сообщу свое решение. Торулф?
Они уже давно поняли, что делать. Теперь им надо втолковать как.
— Я бы не хотел появления подобных статей.
Винге указал на листки с распечаткой завтрашней передовицы «Вашингтон пост», которые все еще лежали среди чашек на столе.
— Мы все с этим согласны. Дальше.
Премьер-министр выказал раздражение, совершенно неуместное, Торулф Винге подумал, не указать ли на это, но воздержался. Они все устали и отлично понимали, что независимо от принятого ими решения, несмотря на то, что они действуют в интересах Швеции, их выбор все равно будет отчасти аморален, а никто из них не считал себя безнравственным.
— Я хотел бы предложить решение.
Премьер-министр, стоявший под хрустальной люстрой, и министр иностранных дел, сидевший в кресле обхватив голову, внимательно слушали.
— Нам известно, что Фрай прибыл сюда через Канаду и Россию. Перелет из Торонто в Москву, а оттуда в Стокгольм. Нам неизвестны причины такого кружного пути, но теперь это и не важно. А важно то, что Россия может рассматриваться как транзитное государство. Вот туда нам и следует его выслать. И там его не казнят.
Премьер-министр замер на месте.
— Что вы такое говорите?
— Я говорю, что Фрай прибыл из…
— Я слышал, что вы сказали. Но хочу надеяться, что ослышался. Если мы отправим его в Москву, его живенько оттуда перешлют в США.
— Это нам неизвестно.
— В Death Row.
— Это спекуляции. Мы ничего не можем знать наверняка.
— На верную смерть.
— При всем моем уважении, это уже не наша проблема. И формально нас не в чем обвинить. Мы его США не выдавали.
Винге покосился на позолоченные часы, висевшие над диваном. Без трех минут час. Нужна пауза. Министрам необходимо осознать то, что он сейчас изложил, и понять, что это единственный возможный выход. Он снова открыл черный портфель и положил новую бумагу поверх факсов.
— Вот еще, пока мы не сделали перерыв.
Премьер махнул рукой в его сторону:
— Просто скажите, что это такое.
Винге поднял две странички.
— Решение об отказе в виде на жительство. Из миграционной службы. Я получил его сегодня вечером. Так вот, здесь написано, что он подлежит высылке.
Он улыбнулся, в первый раз за весь этот вечер.
— В Россию.
Та еще была ночка.
Эверт тревожно вышагивал по своей большой квартире, борясь с пустотой, которая тут же обступала его, стоило дать слабину. Уж лучше бы остаться на диване крунубергского кабинета. Там он мог спать, даже когда голова болела от мыслей. А здесь ничего не получалось. В доме стояла такая тишина, что каждый шаг отдавался эхом, правая нога, на которую он опирался при ходьбе, стучала о паркет, и звук разносился по комнате, отдаваясь в затылке. Гренс уже было решил позвонить Хермансон и Анни. Он стоял с трубкой в руках и набирал их номер, но потом вешал трубку, прежде чем начинались гудки. Он никогда особо не страшился одиночества, просто не подпускал его близко, а когда оно все же давало о себе знать, то церемонился с ним не больше, чем со случайным посетителем. Но теперь контраст словно сделал его особенно заметным: часы, проведенные с Хермансон на танцах и с Анни на корабле, — это все было такое живое в сравнении с его необитаемыми комнатами.
Гренс пошел в кухню — два бутерброда с дорогим печеночным паштетом и пол-литра апельсинового сока — он слишком много ел, когда не мог уснуть по ночам, но уже давно перестал беспокоиться, что это скажется на его фигуре. В тишине квартиры раздавался лишь хруст хлебцев, Гренс протянул руку к транзистору на другом краю стола, он привык слушать ночную программу на «П-3»: голоса и музыка несли покой и тишину, никаких визгливых заставок и тупых шутников, только уважительное отношение ко всем, кто по различным причинам бодрствует, пока другие спят.
Поэтому телефонный званок прозвучал так неожиданно и странно.
Он смешался с тишиной и медленной джазовой мелодией и заглушил их.
Гренс посмотрел на наручные часы. Половина третьего. Трезвый человек в такое время звонить не станет. Он продолжал жевать, но сдался, когда в большой кухне эхом раздался седьмой сигнал, телефон висел на стене, и ему достаточно было протянуть к нему руку.
— Да?
— Эверт Гренс?
— Смотря для кого.
— Мы встречались раньше. Меня зовут Торулф Винге, я государственный секретарь по международным делам.
Гренс протянул руку к транзистору и убавил громкость, пока бархатный женский голос объявлял следующую мелодию. Не помнил он этого типа, который называл себя государственным секретарем по международным делам.
— Это вы так говорите.
— Хотите сами перезвонить?
— Меня больше удивляет, откуда вы вызнали мой номер.
— Хотите перезвонить?
— Скажите просто, что вы хотели сказать, и повесим трубки.
У него уже возникло нехорошее предчувствие. Гренс не сомневался, что позвонивший именно тот, кем себя назвал. Но время как-никак полтретьего ночи, от таких звонков ничего хорошего не жди.
— Это касается человека, который сидит у вас в тюрьме и дело которого вы расследуете. Некоего Джона Шварца. Или, точнее, Джона Мейера Фрая.
— Я плевать хотел на то, что вы тот самый чиновник, который всюду сует свой нос, угрожает и требует ото всех держать рот на замке и прочую ерунду.
— Я уже сказал. У меня в руках решение миграционной службы. О высылке. Фрай должен пересечь границу не позже семи утра.
Эверт Гренс сидел молча, а потом заговорил на повышенных тонах:
— О чем вы толкуете?
— Решение принято вечером, в 19.00, и должно быть исполнено в течение двенадцати часов. Я обращаюсь к вам, потому что хочу, чтобы вы оказали содействие при проведении высылки.
Гренс крепко сжал трубку.
— Как только вам удалось провернуть такое за одни сутки!
Винге ни на секунду не терял самообладания, у него было поручение, и он должен его выполнить.
— У Джона Мейера Фрая нет вида на жительство.
— Вы посылаете его на верную смерть.
— Джон Мейер Фрай нелегально проник на территорию Швеции через Россию.
— Я никогда не стану содействовать тому, чтобы человек, арестованный в Швеции, был приговорен к казни.
— И когда его вышлют, согласно решению, которое я сейчас держу в руках, он вновь окажется в России.
Свену Сундквисту следовало бы спать. Обычно он легко засыпал, когда рядом дышала Анита и он чувствовал ее кожу, — все источало покой, который помогал ему расслабиться.
А началось все с того, что они решили лечь на четыре часа раньше. Свен лег рядом с ней, и Анита спросила, в чем дело. Он понятия не имел, что она имеет в виду.
— Ты не такой, как обычно.
— Разве?
— Я знаю, что что-то не так.
Сам он этого не сознавал. До тех пор, пока Анита не сказала. Тогда он действительно лег и попытался понять, что же это такое, почему мыслями он не здесь, он так и этак поворачивал вопрос и всякий раз получал один и тот же ответ.
— Шварц.
— Я не понимаю, Свен. Шварц?
— Наверное, это я о нем думаю.
— То, о чем ты рассказал, и впрямь страшно. Но, милый, неужели это надо тащить с собой сюда, в нашу спальню?
Он в самом деле хотел, чтобы она поняла. Дело в сыне Шварца. Когда Свен понял, что у того еще и ребенок есть, то увидел эту историю другими глазами. Потому что уже давно понял, чем все это может закончиться.
— Мне не важно, виновен он или нет.
— А должно было бы.
— Я думаю об этом ребенке.
— Ребенке?
— Вот думаю, как может такое быть? Ведь власти, приводя в исполнение смертный приговор, берут на себя право лишать ребенка одного из родителей.
— Это закон, Свен.
— Но ведь ребенок, ребенок-то не виноват.
— Такие у них законы.
— И все же это не дает им права.
— Народ решил это демократическим голосованием. Как и здесь. У нас ведь есть пожизненное заключение. Или другие большие сроки, без права на свидание в течение нескольких лет. Ты же сам рассказывал. Или что?
— Это не одно и то же.
— Это именно то же самое. Для ребенка. Смертная казнь или отказ в свиданиях на… скажем, двадцать лет, в чем разница?
— Не знаю. Знаю только, что сынишка Шварца, мальчик, которому только что исполнилось пять лет, рискует навсегда потерять отца, если мы допустим, чтобы его выдали. Неужели ты не понимаешь, Анита? Всегда страдают близкие. Думаю, что сильнее всего мы наказываем именно родственников.
Так они лежали, пока не исчерпали все доводы, а потом вместе встали с кровати и пошли на кухню, сели за стол и принялись решать кроссворд, как поступали иногда. На Аните был его большой черный свитер, она была красива, и немного погодя, когда кроссворд был решен, а разговор о Шварце ничем не закончился, они снова вернулись в спальню, и он крепко обнимал ее, пока они любили друг друга. Потом она уснула, ее дыхание перешло в легкое похрапывание. Но Свен продолжал лежать без сна.
Эверт Гренс стоял с телефонной трубкой в руке и не мог решить, поставить ее обратно в гнездо на стене, где ей и место, или хряснуть что есть силы об стол, чтобы она разлетелась вдребезги. Он не сделал ни того ни другого. Просто выпустил ее из руки и отметил, что она упала на стул, на котором он только что сидел, потом распахнул дверь на балкон, босиком вышел на лед и почти двадцатиградусный мороз и под гул автомобилей, доносящийся со Свеавэген, рычал и ругался так, что чертям было тошно.
Босые ноги покраснели. Когда через несколько минут в кармане его зимнего пальто зазвонил мобильник, Гренс поспешил вернуться в холл.
Не так часто он разговаривал со своим начальником.
У Гренса был свой участок работы, и, если его не дергали, он работал лучше и эффективнее любого другого, так что с годами между ним и начальством сложилась негласная договоренность: не трогайте меня, и все будут довольны. А уж звонить вот так посреди ночи, он не мог припомнить, когда они в последний раз разговаривали в столь неурочный час.
— Я только что беседовал с государственным секретарем по международным делам Винге. Так что я знаю, что ты не спишь.
Эверт Гренс так и видел шефа перед собой. На десять лет моложе его самого, тщательно причесанный, в костюме, он немного напоминал ему Огестама, что-то в них было общее — что-то, что Гренс всегда узнавал и научился презирать.
— Слушаю.
— Я понял, что ты не вполне осознал свою задачу.
— Можно и так сказать. Чтобы какой-то хрен, который корчит из себя политика, забирал у меня подследственного за границу, когда тут у меня в госпитале пострадавшего едва-едва откачали…
— Это я дал Винге твой телефон. Так что это я сформулировал задание. Так что…
— В таком случае тебе же прекрасно известно, черт побери, как я отношусь к этому вонючему дерьму.
— Так что это я тебе как начальнику полиции Центрального Стокгольма приказываю проследить, чтобы решение о высылке было выполнено.
— Ты сейчас в пижаме?
Эверт попробовал представить, как его шеф сидит на краю постели в бело-голубой полосатой фланелевой пижаме. Этот типчик не из тех, кто посреди ночи расхаживает по своему огромному дому одетым.
— Что?
— Ты понимаешь, что в мои обязанности не входит исполнение решений, за которыми стоят коррумпированные мерзавцы.
— Я…
— Кроме того, тебе, так же как и мне, прекрасно известно, что эта высылка означает для Фрая неизбежную смерть.
Начальник, которого звали Йорансон, откашлялся.
— Его отправят в Москву. Там ему не грозит казнь.
— Не пытайся казаться глупее, чем ты есть.
Йорансон кашлянул снова, на этот раз громче, а голос стал резче.
— Ты можешь, скажем прямо, думать, как тебе угодно, Эверт. Когда находишься там, где ты сейчас. Дома. Но на службе ты подчиняешься приказам. Я прежде никогда тебе об этом не напоминал. И не стану впредь. Но если ты на этот раз не исполнишь мой прямой приказ, предупреждаю тебя, что в ближайшие дни тебе придется искать другую работу.
Гренс схватился за ручку балконной двери, открыл ее, высунулся наружу. Там было все так же холодно, но он словно не замечал мороза. Он сел на один из пластиковых стульев, стоящих там еще с осени. Сиденье обледенело, бетонный пол тоже. Его голые ноги почти закоченели, кожа словно липла к гладкой поверхности.
Небо было все в звездах.
Освещение в большом городе почти никогда не позволяет небу быть черным, но этой ночью оно было таким черным, как только возможно, и всякий яркий светлый предмет выделялся на нем. Это было красиво, и Гренс на пару минут залюбовался. Железная крыша, автомобили в отдалении, он подумал, что редко сидел вот так на балконе, и уж точно ни разу босиком зимней ночью.
Его нетрудно было разозлить. Злость вскипала в нем по нескольку раз на дню. Но на этот раз чувство иное, не обычная его ярость. Он был зол, напуган, разочарован, возмущен, сердит, он паниковал, чувствовал себя беспомощным — все сразу, вперемешку.
Гренс сидел на балконе, почти не шевелясь.
Наконец он понял, куда ему идти, по крайней мере сейчас.
Следующий час он проведет у телефона. Ему надо сделать несколько звонков. Набрав первый номер, он посмотрел на свои голые покрасневшие ноги и удивился тому, что странным образом не чувствует холода.
Был четверг, четыре часа вечера по американскому времени, когда Эдвард Финниган спустился в бар отеля в Западном Джорджтауне, где он поселился несколько часов назад. В принципе он останавливался здесь всякий раз, когда по служебным делам наведывался в город, и женщина с красивыми глазами и улыбкой Моны Лизы кивнула ему как знакомому, когда он спросил, свободен ли номер 504.
Норман Хилл уже сидел за столиком в дальнем углу, перед ним стоял бокал красного вина. Он был из тех, кто пил немного, зато дорогие вина, и знал все о годах их производства и процессе брожения, он говорил о винах с такой страстью, с какой другие о любовницах. Финниган обычно пробовал и вежливо расспрашивал, но ничего толком не понимал, для него алкоголь был лишь средством расслабиться, а какой сорт винограда этому способствует, совершенно не важно.
Хилл заказал еще один бокал вина из той же бутылки, которую сам выбрал. Финниган попробовал и прокомментировал, как положено. Потом он посмотрел на распечатку статьи для «Вашингтон пост», лежащую на столе, через несколько часов она пойдет в печать. Журналистское расследование — история о преступнике, приговоренном к смерти, но сбежавшем от исполнения приговора, и о требовании его выдать и вернуть в камеру. Финниган прочел, а потом внимательно выслушал рассказ Хилла о последних контактах с представителями шведского правительства и о постановлении местных властей, которое гарантировало, что Фрай уже на следующий день будет выдворен из страны.
— Из одной коммунистической страны в другую.
— А там?
— Терпение, Эдвард.
— Когда?
— В соответствии с меняющимся планом.
Эдвард Финниган поднялся, купил в баре сигару. Он пообещал Хиллу сперва допить вино, это был австралийский виноград, из какого-то виноградника возле Аделаиды, а как известно, настоящие ценители вина не мешают запахи и вкусы. Он закурил; когда опустеет бокал, может, он даже позвонит Алисе, он скучал по ней.
Хелена Шварц отреагировала именно так, как и опасался Гренс. Он разбудил ее и сынишку и услышал испуганный голос мальчика и сонный крик вдалеке. Он, конечно, предвидел, что разговор в четыре часа ночи получится именно таким, но рассудил, что другого выхода нет. Еще сидя на ледяном балконе, Гренс решил плюнуть на профессиональные правила, в том числе и на тайну следствия. Он сочувствовал жене Шварца: ее реакция на допросе — сперва злость и удивление, а потом понимание — вызвала его симпатию, поэтому он позвонил ей первой.
Хелена то плакала, то кричала на него, и он не останавливал ее. Ей тоже было ясно, что высылка на Восток — лишь политический маневр по пути на Запад. Она несколько раз прошептала «они не имеют права так поступать» и повторяла, что у них есть сын, что Джон доказал свою невиновность и что законы о выдаче исключают смертную казнь, а Гренс терпеливо слушал, пока она успокоится и замолчит.
Она попросила его подождать, ей надо сходить проверить сынишку и выпить воды, а потом они тихо говорили о чем-то, чего Гренс уже не мог вспомнить. И вдруг Хелена стала умолять его проводить Джона.
Поначалу Гренс не понял.
Проводить? Куда?
Хелена принялась объяснять, расплакалась и начала объяснять все снова.
Если теперь Джона выдворят из страны. Раз теперь комиссар уголовной полиции над этим не властен.
Она умоляет Эверта Гренса сопровождать ее мужа, и чтобы его коллеги тоже там присутствовали, тот молодой мужчина, такой приветливый, и та молодая женщина с чуть иностранной внешностью, которой Джон, кажется, доверяет.
Тогда, по крайней мере, его будут окружать знакомые лица.
Бар все еще был почти пуст — молодая парочка, сидевшая в обнимку через два столика от него, одинокий мужчина, читавший у окна газету и ждущий, когда ему принесут чизбургер и жареную картошку. Норман Хилл только что удалился — тощая фигура, упрятанная в серый плащ и шляпу, высота которой точно равнялась ширине. Эдвард Финниган заказал еще бутылку пива и чуть помедлил, держа мобильник в руке, а потом набрал номер.
Да, он ударил своего самого старого друга, а затем швырнул ему в голову письменный прибор. Они еще поговорят об этом, потом. А сейчас у него к Роберту совсем другое дело.
Роберт слушал, пока Финниган рассказывал о своих дневных встречах и заключительном вечернем разговоре с Хиллом. Ни один из них не упоминал о том, что губернатор еще рано утром при их встрече попросил своего ближайшего помощника дать процессу развиваться спокойно, обуздать свою ненависть и свой пыл и подождать, пока все прояснится.
Тревога, поначалу клокотавшая у Финнигана в груди так, что он не знал, как от нее спрятаться, постепенно улеглась, превратилось в ничто, а ничто не может страшить. Значит, ни криком, ни мордобоем он не уничтожил ту поддержку, которая скоро понадобится ему больше, чем когда-либо. Их дружба выдержала первое сведение счетов, которого они оба так давно опасались и старались избежать.
Роберт остался его другом, он выслушает его.
Уже через несколько часов Джон Фрай отправится в обратный путь.
У губернатора Огайо еще есть время связаться с судьей, который уже однажды приговорил убийцу Элизабет Финниган к смерти, и поторопить его назначить новую дату казни.
Свен Сундквист сдался, ночь была потеряна, бессмысленно вот так лежать без сна, до тех пор пока в груди не защемит от нетерпения. Он надел коричневые тапочки и свитер с длинными рукавами и высоким воротником и медленно прошелся по дому. Они жили здесь уже почти десять лет, и он не мог себе представить, что смогли бы жить и стареть где-то в другом месте.
Свен остановился на пороге комнаты Юнаса. Их малыш скоро вырастет. Ему и годика не было, когда они взяли его в поселке в двадцати милях к западу от Пномпеня, мальчик был удивительно красивым и спокойным, о таком можно только мечтать.
Теперь ему вот-вот исполнится восемь, он ходит во второй класс и учит английский и природоведение. Свен вспомнил недавний спор с Анитой о том, есть ли у детей выбор. То, что Юнас спит теперь, слегка посапывая, именно в этом доме, не было его выбором — однако Свен надеялся, что приемный сын никогда не упрекнет его за это. А если все же спросит, надо будет попытаться как-то объяснить.
Но вот если спросит сын Шварца? Что, если его отца отправят назад, туда, где ждет смертная казнь? Кого потом будет спрашивать мальчик, кому тогда придется отвечать?
Свен хотел было подойти и поцеловать Юнаса в лоб, но тут раздражающая электронная трель прорезала тишину. Мальчик беспокойно заворочался в постели, и Свен кинулся в спальню, где оставил мобильник, и вздохнул, увидев номер. Эверт. Еще одна ночка!
Гренс тут же позвонил по очереди Свену Сундквисту, Хермансон и Огестаму и обрисовал положение.
У него не было времени отвечать на их вопросы, каждый разговор всего пара минут — достаточно, чтобы и Свен, и Хермансон поняли, что им надо приехать в Крунуберг к шести утра и, если понадобится, быть готовыми к полету за рубеж и к тому, что они могут задержаться на работе дольше, чем предусмотрено служебным графиком.
Эверт Гренс стоял в кухне, смотрел в окно, до утра еще было очень далеко. Он понимал, что надо спешить. И что ему второй раз за час придется нарушить тайну следствия.
Винсент Карлсон ответил сразу.
Голос его звучал бодро, значит, он работает по ночам, Гренс на это и надеялся.
На то, чтобы понятно изложить всю историю, понадобилось десять минут. Винсент Карлсон сразу понял, с кем он разговаривает и что новость, которая только что покинула закрытый кабинет в обычное время столь неразговорчивого комиссара уголовной полиции, имеет первостепенную важность.
Оставалось еще немало времени до отправки первых утренних новостей.
До того, как вся распланированная сетка вещания изменится и все пункты заменит единственная новость, которая важнее всего прочего — всех сегодняшних передач, да и всех других на неделю вперед.
Карлсон посмотрел на часы: без двух четыре — и вызвал всех, дежуривших ночью в редакции, на большое совещание.
Пятница
Было еще темно, когда полицейский микроавтобус въехал в ворота главного терминала аэропорта Бромма. Стояла ясная морозная погода, свет фар отражался в пятнах льда, а газовые выхлопы ехавшего впереди автомобиля повисали облаком в воздухе, как часто бывает в сильный мороз.
Два часа назад Эверт Гренс на такси уехал из дома на Свеавэген и направился в Крунуберг. Хелена Шварц успела за это время позвонить ему дважды с перерывом в десять минут, как и при первом разговоре, она умоляла, чтобы Гренс и его коллеги-полицейские были рядом с ее мужем, если решение о высылке из страны не отменят.
И вот Гренс сидит на заднем сиденье микроавтобуса рядом с Хермансон, перед ними Свен с наручником на правом запястье, другой браслет защелкнут на левой руке Джона Шварца. За рулем автобуса — молодой рослый полицейский-ассистент, имени которого Гренс не знал, да и не хотел.
Поганые это были часы.
Он поднял на ноги всех, кто хоть как-то мог помочь в этом деле, кричал и посылал некоторых к черту, и в глубине души был готов к тому, что Джона Шварца все же вышлют, не важно, при его содействии или без, тут оказалась замешана политика, и власти предержащие повели себя значительно расторопнее, чем он предполагал.
Гренс ненавидел любого, кто назывался журналистом, и никогда не скрывал этого, но с яростью в груди он впервые за свою полицейскую карьеру сам пошел на контакт с одним из них. Он встретил Винсента Карлсона два года назад во время следствия по делу убийцы-педофила. Карлсон оказался знаком с отцом, который тогда застрелил убийцу своей дочери, и, в отличие от остальных тележурналистов, показался Эверту почти что вменяемым и осмотрительным. За последние часы они успели переговорить три раза, Карлсон находился теперь в отеле «Континенталь» в комнате Рубена Фрая, одновременно его коллеги громко скандировали перед Русенбадом и министерством иностранных дел, требуя ответа на свои вопросы. Гренс не верил, что это даст хоть какие-то результаты: наверняка уже поздно, но СМИ, по крайней мере, осветят все это дерьмо как следует и заставят бюрократов хоть немного зажмуриться.
Ночью он позвонил еще и Кристине Бьёрнсон, официально назначенному адвокату, которую Джон отказался приглашать на допрос. Она не спала, и у Гренса даже мелькнуло в мозгу: почему? — прежде чем он кратко проинформировал ее насчет решения о высылке, а затем попросил обжаловать его. Кристина Бьёрнсон сделала глубокий вдох и собралась было ответить, но он продолжил и попросил ее разузнать, какие есть возможности предоставления политического убежища. Когда Гренс наконец умолк, адвокат, спросив усталым голосом, может ли она теперь говорить, объяснила, что Джон не позволил ей сформулировать подобные предложения, что он, как ей показалось, сдался, потерял надежду и желание бороться, да и времени совсем не осталось, самолет с Джоном на борту успеет приземлиться в Москве прежде, чем миграционная служба включит свой коммутатор, последние слова она произнесла почти шепотом. Но Гренс то ли не слушал, то ли отказывался понимать, он продолжал то просить, то уговаривать, пока не понял, что она права, что этими возможностями уже никогда не воспользоваться.
Он повернулся и посмотрел на Джона Шварца.
Тот словно сделался еще меньше.
Сжавшийся, с опущенной головой, словно болтающейся на шее, бледное лицо стало совсем серым, пустой взгляд; Джон как бы отгородился от всего, был где-то в другом месте. Он не промолвил ни слова, ничего не отразилось на его лице, когда они открыли камеру и попросили его надеть свою одежду и пройти с ними. Свен несколько раз пытался заговорить с ним — о том о сём, задавал вопросы, пытался добиться хоть какого-то отклика, но в ответ получал лишь молчание. Шварц на контакт не шел.
Они миновали длинный ряд такси, выстроившийся после того, как пассажиры утренних рейсов отправились на раннюю регистрацию. Усталые путешественники, выйдя из машин, выставили свои чемоданы прямо на проезжую часть перед главным входом, водитель полицейского микроавтобуса им сердито посигналил, и те, видя раскраску его машины, поспешно переместились с вещами на тротуар.
Микроавтобус проехал еще пару сотен метров вдоль терминала и остановился у решетчатых ворот в ограде в ожидании, пока мужчина в комбинезоне наземной службы их откроет. Наконец тот обернулся и, кивнув водителю, заглянул внутрь микроавтобуса, безуспешно пытаясь рассмотреть человека, которому был выделен такой спецтранспорт.
Ветер, казалось, совсем стих. Но на открытом пространстве все же дуло — несильно, но при почти минус двадцати не так много и требовалось для того, чтобы за короткую прогулку от микроавтобуса до самолета обжечь морозом незащищенные лица.
Эверт Гренс рассмотрел правительственный самолет, прежде чем направиться к нему.
Модель называлась «Гольфстрим», он был белоснежным и намного меньше, чем Гренс себе представлял. Его купили пять лет назад, как раз перед началом шведского председательства в ЕС, для быстрых перелетов ответственных лиц из одной европейской столицы в другую, формально самолет принадлежал военно-воздушным силам и вызвал немало воя, когда общественности стало известно, что за него было заплачено двести миллионов крон. Гренс знал, что теперь им регулярно пользуются правительство и королевская семья, и не сомневался, что теперь его впервые заправляют ради того, чтобы депортировать из страны человека, подозреваемого в тяжком преступлении.
Несколько работников аэропорта суетились на заасфальтированной площадке и дальше у взлетно-посадочной полосы, другие продолжали загружать чемоданы в багажное отделение самолета Мальмё-Авиашун, вылетавшего ранним рейсом на юг, и больше никого, никаких посторонних глаз. Но Свен Сундквист все же снял свою толстую зимнюю куртку и закрыл ею наручники, соединявшие его и Шварца: чем меньше привлекаешь внимания, тем лучше.
Внутри самолет оказался на удивление просторным. Пятнадцать пассажирских кресел, обтянутых мягкой белой кожей. Все расселись так же, как перед этим сидели в автобусе. Свен рядом со Шварцем, Эверт и Хермансон — сзади для присмотра. Четыре человека сидели рядом, в ожидании полета, который будет не очень долгим. Топливный бак самолета был достаточно вместителен, хватило бы и на перелет через Атлантику, а путь до Москвы не требовал промежуточной посадки.
Когда пилот завел моторы, Гренс наклонился вперед между сиденьями и попытался посмотреть на Шварца, обратился к нему, но не получил ответа. Приговоренный к смерти по-прежнему был отрешен и замкнут в себе, его поза явно говорила: этот человек отправляется в дальний путь.
После того как шведское телевидение в шесть утра передало десятиминутный сюжет о новостях минувшей ночи и раннего утра, Джон Мейер Фрай и его история приковали всеобщее внимание на целую неделю. Каждый выпуск новостей на шведском телевидении и радиоканалах, каждая новостная колонка в шведских газетах сообщали сведения о приговоренном к смерти американце, который совершил побег, а несколько лет спустя попал в тюрьму за нанесение тяжких телесных повреждений и теперь, с согласия шведского правительства, выдворялся из страны туда, где его ждет смертная казнь.
Несколько коротких интервью с комиссаром уголовной полиции открыли широкой публике те обстоятельства, которые немногочисленная группа лиц, принимавших решение, надеялась скрыть.
Винсенту Карлсону скоро исполнялось пятьдесят, но все, кто с ним встречался, не давали ему, несмотря на седину в темных волосах, больше тридцати пяти: в теле зрелого мужчины обитала душа мальчишки, устремленного в будущее. Когда Эверт Гренс позвонил ему среди ночи, во время подготовки к первому утреннему выпуску новостей, журналист сразу понял, что разговор будет важный. Обычно комиссар уголовной полиции Гренс лишь огрызался на журналистов и прятался от них до конца следствия, а потом позволял специально натасканному человеку из пресс-службы коротко ответить на вопросы. И то, что теперь сам он взял и позвонил и на условиях анонимности сообщил информацию, казалось столь же невероятным, как и те факты, о которых он рассказал.
Пресс-конференция в Русенбаде была назначена на половину восьмого.
Уже заранее стало ясно, что давление прессы с требованием немедленного ответа будет столь мощным, а количество журналистов, столпившихся с утра пораньше у входа в министерство иностранных дел, столь большим, что пресс-конференция станет единственно возможным решением.
Большой зал для пресс-конференций в правительственном здании был уже полон. Семнадцать рядов стульев, обтянутых синей материей, были заполнены журналистами — впереди фотокорреспонденты и операторы настраивали объективы над лесом микрофонов, в конце зала — звукооператоры судорожно проверяли записывающую аппаратуру, — звук, прорываясь сквозь гул голосов ста пятидесяти человек, отражался от холодных стен и замирал где-то у окна под потолком на высоте двенадцати метров.
Винсент Карлсон давно не вел репортажи с места событий, уже пару лет он работал редактором утренних новостей, что означало более удобный рабочий график и более высокий оклад, но также в некотором смысле и большую изоляцию от жизни за стенами просторного помещения новостной редакции, увешанного мониторами.
Теперь на несколько дней ему предстояло вернуться в тот прежний мир, к лихорадке и толчее, которые он так любил.
Карлсон сделал еще шаг вперед, прислонился к стене и остался стоять в проходе, в то время как двое мужчин одного возраста и в одинаковых костюмах усаживались на зеленом деревянном подиуме наискосок от него.
Один был министром иностранных дел, другой был похож на государственного секретаря по международным делам Торулфа Винге.
В Москве занимался погожий день. Было холодно и ясно, легко дышалось. Вот-вот взойдет солнце, и заснеженное Подмосковье засверкает в его лучах.
Примерно в километре к северу от Шереметьева, в той стороне, где проходила взлетная полоса, находился вспомогательный терминал — новый, недавно построенный, отделенный от старого, давно введенного в эксплуатацию, где каждую минуту взлетали и приземлялись самолеты, отправлявшиеся по всему миру и прибывавшие из разных стран.
Два утренних рейса, обычно следовавшие отсюда рано утром, перевели на другой терминал. Широкая заасфальтированная полоса оставалась пустой, ожидая, когда на нее вступит небольшой вооруженный отряд русских пограничников.
В большом пресс-зале правительственного здания было невыносимо жарко.
— Почему выдворяют из страны человека, задержанного за нанесение телесных повреждений?
Слишком много людей в замкнутом пространстве, слишком сильные юпитеры, необходимые для ведения прямой трансляции, слишком тесные брюки и слишком толстые свитера, которые только недавно защищали от зимней стужи.
— Почему решение миграционной службы было засекречено?
Еще до вступительной речи министра иностранных дел на щеках и лбах проступили капли пота, кожа зудела от жары, злости, ожидания.
— Как удалось правительству всего за двое суток добиться решения о высылке?
Винсент Карлсон стоял в первых рядах, рядом с ним телеоператор, с камерой, обращенной объективом к подиуму, где сидели два высших чиновника МИДа. Тележурналист начал задавать вопросы, едва затихли вежливые приветственные фразы, и всякий раз министр иностранных дел, отвечая, ссылался на интересы проводимого расследования, государственной безопасности и собственные обязательства не комментировать те или иные аспекты.
Винсент нетерпеливо выслушивал пустые отговорки и осматривал зал.
Его коллеги сидели молча.
Значит, пока это только его история, ему придется и дальше продолжать задавать вопросы самому.
Он улыбнулся про себя: пресс-конференции по поводу новостей с сильным душком иной раз превращаются в детский сад. Он такое уже много раз наблюдал: сперва саванна, где самцы бьются за охотничью территорию и право есть вдоволь, а в следующий момент уже детская песочница: я первый, а ты отвали, я первый.
Хотелось бы избежать такого на этот раз.
— Я буду задавать вопросы, пока не услышу чего-либо мало-мальски похожего на ответ.
Винсент Карлсон сделал шаг вперед, оператор следом, они стояли так близко, что лицо человека занимало весь кадр.
— Господин государственный секретарь по международным делам Винге, можете вы объяснить нам и зрителям, которые ждут вразумительного ответа, как удалось правительству всего за двое суток добиться решения о выдворении из страны? Ведь всем нам известно, что обычно рассмотрение таких вопросов занимает несколько месяцев.
Два человека на подиуме не спали всю ночь. Глаза усталые, кожа посеревшая. Сто двадцать журналистов только и ждут, чтобы прицепиться к любому слову, малейшему признаку сомнения.
Торулф Винге метнул быстрый взгляд в сторону журналиста, задавшего вопрос, и его оператора.
— Джон Мейер Фрай шесть лет находился в Швеции незаконно, без вида на жительство. Так что «решение о высылке из страны», о котором вы спрашиваете, заняло отнюдь не «двое суток», а шесть лет и двое суток.
Госсекретарь по международным делам прошел специальные курсы — как давать интервью. Он заранее принимал решение, что следует сказать, и в дальнейшем говорил только это. Он не сомневался, не отводил взгляд. Он знал, что малейший жест во много раз увеличивается линзами камер, а любое произнесенное слово звучит сильнее, пройдя через микрофон.
Он был стреляный воробей, Винсент видел это.
— Господин государственный секретарь по международным делам Винге, существует давняя шведская традиция прогибаться под крупные державы. Начиная с нацистских транспортов, проходивших через территориальные воды нашей нейтральной страны, и вплоть до нынешнего дня, когда шведы незаконно удерживаются в тюрьме на Кубе, а мы делаем вид, что не замечаем этого. Так вот… Создается впечатление, что мы продолжаем эту традицию. Продолжаем прогибаться, я хочу сказать.
— Это вопрос?
— А у вас есть ответ?
— Выдворение нелегального иммигранта, совершившего тяжкое преступление в Швеции, едва ли можно расценить как желание прогнуться.
Винсент теперь стоял совсем близко, он наклонился к подиуму, рука с микрофоном почти у самого рта Винге, он одернул пиджак, чертова жара, пот так и льет по спине.
— Вы высылаете приговоренного к смерти, которому грозит казнь. Разве это не противоречит самой идее договора о выдаче преступников, заключенного между ЕС и США?
Взгляд по-прежнему тверд.
— Мне кажется, вы неверно поняли. Джона Мейера Фрая выдворяют не в США. Его высылают в ту страну, откуда он прибыл в Швецию. В Россию.
Через два часа двенадцать минут после вылета из аэропорта Бромма в Стокгольме шведский правительственный самолет приземлился в Шереметьеве недалеко от Москвы. И проехал по полосе на несколько сот метров в сторону, к небольшому и в этот утренний час закрытому терминалу.
За время полета Джон Шварц не произнес ни слова.
Сначала он сидел нагнувшись вперед, подпирая голову свободной рукой. Где-то над Финляндией он захотел было встать, Свен Сундквист попытался его удержать, но покосился на Гренса, и тот кивнул. Они стояли не шевелясь, ощущая, как самолет слегка покачивается, а когда Шварц чуть погодя стал беспокойно ходить, Свен следовал за ним до открытой кабины и назад, пока, наконец, они не уселись на пустые кресла во втором отсеке самолета. В это самое время Шварц запел. Невнятно, тихим голосом, английские слова были едва различимы. Один и тот же монотонный куплет, без остановки — всю вторую половину полета.
Джон, похоже, немного успокоился, взгляд его стал вновь осмысленным, будто он решил вернуться в этот мир.
А Эверту Гренсу расслабиться удавалось с трудом. Его ждало поражение, и это бесило его. В жизни много такого, чего предугадать невозможно. Как, черт побери, подготовиться к тому, что кажется невероятным? Что человек, много лет назад приговоренный к смерти, окажется фигурантом его расследования, по его приказу будет задержан, а несколько дней спустя под его же, Гренса, надзором отправлен на смерть. Ночью на балконе и потом в Крунуберге с телефонной трубкой в руке Гренс проклинал все и вся, а вот теперь он был опустошен, устал и хотел лишь тихо склонить голову на плечо Анни. Оказаться рядом с ней в ее палате, провести рукой по ее щеке, а потом просто сидеть там и пытаться понять, что она рассматривает за окном, чему махнула тогда рукой — а она махнула, это он точно знал.
Когда самолет остановился и пилоты выключили моторы, воцарилась тишина. Все оставались сидеть на своих местах, пока подавали трап. Разница во времени два часа, снаружи светило очень яркое солнце, здесь день уже близился к полудню.
Когда Винсент Карлсон вдруг перестал задавать вопросы, а вместо этого попросил Торулфа Винге дать слово маленькому полноватому мужчине, стоявшему рядом с ним, никто не отреагировал. Поскольку никто не знал, кто это. Мужчина взял микрофон Винсента и громко заговорил по-английски с явным американским акцентом.
— Меня зовут Рубен Фрай. У меня есть сын. Почему вы хотите убить его?
После разговора с Эвертом Гренсом Винсент отправился в отель «Континенталь», разбудил Фрая, сообщил ему о принятом ночью решении и о высылке, намеченной на утро. Потом попросил его одеться и отправиться вместе с ним на утреннюю пресс-конференцию; Фрай прошел туда по удостоверению и аккредитации репортера одного с ним возраста.
Голос у Фрая был низкий и сильный, так что всем было хорошо слышно.
— Ответьте мне! Я хочу знать, почему вы решили убить моего сына!
То, что теперь произошло, выходило за рамки закона саванны. Но Винге понял, что при работающих камерах, ведущих прямую трансляцию, он наверняка проиграет, если начнет объяснять находящемуся на грани отчаяния отцу, что тот не имеет права задавать здесь вопросы о своем приговоренном к смерти сыне. Сделай он так или реши он в сердцах покинуть зал, его поражение будут вновь и вновь показывать в новостях. Поэтому Винге спокойно смотрел на мужчину почти одних с ним лет, на раскрасневшееся от волнения и отчаяния лицо.
— Мистер Фрай, при всем моем уважении, ваш сын — находящийся в бегах преступник, осужденный в США за убийство. Это не мы убиваем. Это ваша страна применяет смертную казнь.
Маленький человек обернулся к Винсенту, словно прося поддержать, помочь достучаться до чиновника, стоящего перед ним. Он чувствовал страх, переходящий в ярость, и такую беспомощность, что хотелось ударить этого Винге.
— В США его казнят. Вы знаете это!
— Мистер Фрай, Россия была транзитным государством, откуда ваш сын…
— Будь ты проклят, убийца!
— …нелегально перебрался сюда. Его высылает туда миграционная служба. А вовсе не шведское правительство.
Голос Рубена Фрая сорвался.
Он схватился за грудь, словно от боли в сердце, и заплакал, кривя лицо и пробираясь к выходу.
Русский офицер, согласно полученной информации, имел чин полковника, Эверт Гренс присмотрелся к погонам — все верно.
Полковник ждал на заасфальтированной площадке, пока они сходили по трапу самолета, Гренс вдруг подумал, что стоящий в нескольких метрах перед ним человек скорее напоминает карикатурного российского военного, как их изображают в фильмах. Высокий, с преувеличенной выправкой, коротко стриженный, лицо словно забыло, что такое смех или даже улыбка, глубокие складки на бледных щеках, мощный, торчащий вперед подбородок. Яркое солнце светило ему в спину, мешая рассмотреть остальных шестерых или семерых вооруженных мужчин, стоявших за ним. Но все они были в форме.
И с чем-то вроде автоматов Калашникова наперевес.
Гренс поймал себя на том, что на мгновение чуть не улыбнулся столь явным киношным шаблонам: именно так русских показывают по всему миру, даже марка оружия совпадает.
Но он не улыбнулся.
Наверное, картина была красивая: белый снег и зимнее солнце над аэродромом Шереметьево, где он прежде никогда не бывал. Но если и так, Гренс этого не замечал.
Он поздоровался, русский полковник пожал ему руку, и они подождали в молчании, и тут Гренс, к собственному удивлению, вдруг показал сначала на себя, а потом на Джона и заявил, что он от имени Джона Мейера Фрая просит для него политического убежища в России. Они уставились друг на друга, а время шло, чужаки, между которыми пропасть, а всего в нескольких сотнях метров продолжалась обычная жизнь. Офицер ответил, что не понимает школьного английского Гренса, и тогда Хермансон коротко пересказала его просьбу. Полковник ответил, что это невозможно, шведские полицейские должны понимать: невозможно предоставить политическое убежище тому, кто мертв.
Ветер крепчал, в открытом поле он пробирал до костей; Гренс смотрел на вьющуюся по бетону снежную поземку и следил за танцем снежинок.
Он все время держал в руках пластиковую папку с документами, они почти ничего не весили и пытались улететь с каждым порывом ветра, бумаги едва не выпорхнули, когда он неохотно протянул их. Полковник просмотрел каждую страницу, достал ручку и подписал каждый лист прямо на ветру, держа бумаги на весу.
Гренс покосился на Хермансон, которая ждала слева от него. Ее лицо ничего не выражало. За ней — Свен, чуть нахмуренный, как всегда при волнении, но не более того, — казалось, он излучает покой, и только тот, кто успел хорошо его узнать за много лет, мог заметить, что на самом деле это не так. Другое дело Шварц. Он почти повис на наручниках, другой браслет которых был защелкнут на запястье Свена. И все тот же звук, вроде бы песенка, монотонная, все те же английские слова, которые он бормотал еле слышно всю дорогу.
Рубен Фрай выбежал из зала в здании правительственной канцелярии, промчался по короткой лестнице белого мрамора и вышел на улицу через большую стеклянную входную дверь. Он был без пальто и не знал, куда ему идти, лишь бы подальше от этой пресс-конференции, где он не мог дышать.
Он плакал, и две встретившиеся ему женщины изумленно покосились на него, а когда он прошел мимо, обернулись и смотрели ему вслед, пока он не скрылся вдали на Васагатан.
Избыточный вес, как обычно, давил на колени и бедра, и Рубен Фрай вскоре остановился, прислонился к стене дома: от боли он не мог идти дальше.
Фрай не обращал внимания на прохожих, пристально поглядывавших на мужчину, вспотевшего, несмотря на мороз. Он подождал, пока сердце перестало колотиться, и когда понял, что может говорить нормально, то достал телефон из внутреннего кармана пиджака и набрал номер пенитенциарного учреждения в Маркусвилле.
Потом он поступил так, как они договаривались: услышав голос Вернона Эриксена, коротко попросил начальника охраны перезвонить с другого телефона. Эриксен заранее предупредил его, что придется ждать минут пятнадцать. Они оба знали, что он ненадолго выскочит с работы и позвонит из ресторана «Софиос», там возле туалетов был телефон-автомат, которым они обычно пользовались.
После того как Свен Сундквист расстегнул наручники и состоялась передача Шварца полковнику, подписавшему документы из пластиковой папки, американского гражданина окружила группа вооруженных военных.
Затем незамедлительно последовало дальнейшее перемещение. Шесть военных в форме зашагали прочь, впереди и сзади человека, которого должны были препроводить на расстояние в триста метров, к внешней части недавно построенного терминала.
Яркий свет позволял разглядеть лишь контуры ожидавшего их самолета.
На крыльях, казалось, был нарисован американский флаг.
Русский офицер остался стоять с тремя шведскими полицейскими, он почувствовал, как Эверт Гренс оценивающе разглядывает его. Лицо его было все таким же непроницаемым, спина все такой же прямой, он размахивал руками, когда во второй раз попытался заговорить по-английски, медленно и с сильным акцентом:
— Вы смотрите на меня. Мы делаем так же, как и вы.
Гренс хмыкнул, его английский был таким же корявым.
— О чем вы?
— О том.
Офицер указал на Шварца и военных, его окружавших, и на самолет, к которому они приближались. Через пару минут Шварц будет доставлен на борт.
— Вы избавились от проблемы у себя в Швеции. А мы избавляемся от той же проблемы в России.
Вернон Эриксен сел в большое коричневое кожаное кресло в гардеробе ресторана «Софиос» и прижал к уху трубку телефона-автомата. Он услышал, каким голосом говорил Рубен Фрай, и догадывался, что это означает, но все же надеялся, как продолжают надеяться, пока не узнают наверняка.
Теперь он знал. Он добрался до телефона, который, как они считали, не прослушивался, и перезвонил. Рубену понадобилось почти десять минут, чтобы объяснить, что произошло. Всего пара дней, и шведское правительство сдалось. Крошечное государство наделало в штаны, стоило большим мальчишкам только кашлянуть. Он словно опять увидел Джона перед собой. Прошло шесть лет. Джон тогда надеялся, что прошлое останется здесь, на другом краю Атлантики.
Рубен говорил с трудом, голос его несколько раз срывался. У Вернона не было детей, но ему казалось, что за последние годы он научился понимать чувства Рубена: каково отцу, все время рискующему потерять сына.
Он повесил трубку и оглядел ночной ресторан.
Несколько одиноких посетителей сидели за столиками, перед кем-то был бутерброд и тепловатый виски, кто-то держал одной рукой пиво, а другой вечернюю газету, а Майлз Дэвис играл тем временем что-то медленное в динамиках над барной стойкой.
Вернон Эриксен понимал, что все кончено.
Все давно уже кончено.
Он не хотел жить в обществе, убивающем своих собственных граждан. На этот раз он осуществит свой план. Он вынашивал его с самого начала, но потом, когда все завертелось, у него не хватило мужества осуществить его. Теперь все уже не важно. Джон ведь снова на пути к смерти. Терять больше нечего.
Вернон слушал одинокого трубача и смотрел в темноту.
На этот раз.
На этот раз у него должно хватить решимости довести все до конца.
Эверт Гренс, Свен Сундквист и Хермансон успели подняться на борт самолета, откуда увидели в овальные иллюминаторы унизительнейшую сцену.
На пару минут яркое солнце закрыла небольшая туча, так что без труда можно было разглядеть, что происходит совсем рядом.
Шесть вооруженных солдат оставили Джона Шварца у американского самолета. Новым охранникам. В темных костюмах, четверым, а может быть, пятерым.
Потребовалось совсем немного времени, чтобы разрезать на нем одежду. Стояла зима, был мороз, бледное худое тело дрожало. Джона осмотрели и заставили нагнуться, чтобы ввести в задний проход успокоительное.
Памперс, который на него надели, был обычный, белый, а оранжевый комбинезон украшали крупные буквы — «DR» на спине и по бокам. Никаких ботинок, босиком по асфальту.
Наручники на запястьях и на щиколотках.
Шаги Джона стали совсем короткими, пока его вели в самолет.
Когда Рубен Фрай остановился у регистратуры отеля «Континенталь», чтобы взять ключ от номера, из глубины комнаты ему махнул рукой пожилой мужчина в темно-синей форме. Фрай взял свой ключ у молодой женщины, которая приветливо улыбнулась ему из-за стойки, а потом остановился и подождал окликнувшего его мужчину.
— Мистер Фрай?
— Да?
Мужчина улыбался так же приветливо и так же протокольно, как и дежурная, которая только что подала ему ключ.
— Звонила женщина, она искала вас. Она очень хотела поговорить с вами, не успокоилась, пока я не пообещал лично проследить, чтобы вам передали это сообщение. Я выполнил обещание. Вот. Она оставила свой номер.
— Женщина?
Рубен Фрай поблагодарил и попросил разрешения воспользоваться телефоном в регистратуре, он не хотел пользоваться собственным мобильником, чтобы не оставлять следов, потому что не знал, кто ему ответит.
У нее оказался высокий голос.
— Рубен Фрай?
Она выговорила его имя на прекрасном английском. Она нервничала, он почувствовал это.
— С кем я разговариваю?
— Меня зовут Хелена Шварц.
У него закололо в животе, под самыми ребрами. Словно кто-то изо всех сил ударил его туда, где он был менее всего защищен.
— Алло?
Было трудно говорить.
— Шварц?
— Я взяла эту фамилию, когда вышла замуж за Джона. Наш сын, Оскар, тоже носит ее.
Рубен Фрай опустился на стул перед длинной стойкой регистратуры.
— Я должен с вами встретиться.
— Я не знала о вашем существовании. Что у меня есть свекор. Что у Оскара есть дедушка.
— Где вы сейчас?
Дыхание понемногу возвращалось, и он почти успел прийти в себя прежде, чем она ответила.
— Если вы повернетесь. Столик у окна, чуть в глубине большого зала.
Они обнялись и расплакались. Два человека, которые прежде никогда не видели друг друга. Фрай поцеловал Хелену в лоб, а она погладила его по щеке и улыбнулась. Когда он наконец отпустил ее, она отвела его в сторонку, чтобы они могли рассмотреть друг друга.
— Там. — Она указала за его плечо. — Видите его?
В другом конце холла было устроено что-то вроде детского уголка. Ярко раскрашенные картонные фигурки в индейском вигваме, рядом две полки с книгами, бумага, карандаши и большой разноцветный конструктор «Лего». За одним из столиков сидел мальчик и сосредоточенно рисовал что-то на зеленой бумаге. Рубен затруднялся сказать, сколько ему было лет, он так давно не имел дела с маленькими детьми, — должно быть, лет пять-шесть.
— Пять. Через год после того, как Джон приехал сюда. Наверное, я забеременела сразу, как мы встретились.
Она взяла Рубена за руку и медленно повела его к мальчику. Они остановились за его спиной, не шевелясь, а мальчик по имени Оскар ничего не заметил, для него существовал лишь большой дом, который он рисовал красным мелком.
Ноги у Рубена были толстые, короткие и обычно такие устойчивые. Но теперь они дрожали, и он ничего не мог с этим поделать.
— Оскар.
Хелена Шварц присела на корточки перед сынишкой, обняла его одной рукой за плечи.
— Я хочу познакомить тебя с одним человеком.
Дом был еще не закончен. Надо было пририсовать к трубе дым, а на окнах — цветы в горшках и еще солнце, которое должно было наполовину выглядывать из правого верхнего угла.
— Nice house.
Рубен сглотнул, он чувствовал себя глупо, потому что сказал это по-английски, ведь он ни слова не знал по-шведски.
Дом был готов, и мальчик повернулся к мужчине, который только что заговорил с ним.
— Спасибо.
Оскар рассеянно улыбнулся и отвернулся снова. Рубен догадался, что он сказал ему что-то вроде thank you. Он посмотрел на Хелену, она рассмеялась, легко и неожиданно громким смехом, странно контрастирующим со всей ситуацией.
— Он у нас двуязычный. Я всегда говорила с ним по-шведски, а Джон — по-английски. Нам казалось, так лучше, чтобы у него естественным образом было два родных языка. Так что вы можете разговаривать друг с другом.
Рубен Фрай присел за длинный детский столик перед пестрым индейским вигвамом и просидел так два часа. Прожить шесть лет за оставшееся утро было непросто и порой столь же мучительно, сколь легко и приятно оказалось в один миг принять друг друга. Фрай избегал вопросов мальчика, которые тот задавал время от времени: знает ли он, где его папа, когда папа вернется, почему его нет.
Они пообедали вместе в ресторане отеля, а потом поднялись по лестнице в его номер. Оскар лег на кровать и стал смотреть мультик по какому-то детскому каналу, рисованные персонажи все были на одно лицо, а Рубен и Хелена сели в кресла в глубине комнаты и тихо разговаривали.
Рубен Фрай рассказал о сыне, который вырос в Маркусвилле один с отцом, и как с ним в юности не было сладу, об агрессивности, которая бралась неизвестно откуда, и о том, что сын по решению суда дважды на непродолжительный срок попадал в исправительную школу за драки. Все это было непросто, и Джон порой бывал не слишком симпатичным.
Рубен крепко держал свою невестку за руки.
Этот багаж Джона — уголовное прошлое — обернулся против него, когда дочку Финниганов нашли убитой в спальне родителей.
Он не убийца.
Рубен на миг забыл об Оскаре, сидевшем перед телевизором, и повысил голос.
Он никакой не убийца.
Джон просто был молодым балбесом, и у него без сомнения был роман с Элизабет Финниган, и в тот день они занимались сексом, вот его следы и обнаружили по всему дому, но это не делает его убийцей.
Рубен Фрай признался жене своего сына, что он сторонник смертной казни, что он голосовал за нее на всех выборах, с тех пор как стал совершеннолетним, и будь Джон виновен на самом деле, то заслуживал бы смерти. Но Рубен был уверен, и юристы, которых он после попросил изучить материалы дела, все подтверждали, что он прав: в деле — куча пробелов, есть только длинная цепочка косвенных улик, но ничего больше.
Рубен рассказал ей о побеге.
Хелена Шварц слушала и видела, что отрывочные воспоминания Джона совпадают с тем, что она только что узнала.
Значит, на допросе он рассказывал правду.
Он тогда тоже сказал, что был невиновен.
Хелена крепко сжала руки полного мужчины, посмотрела на своего сына, который почти заснул на неразобранной кровати под знакомые звуки из телевизора, она не решалась подумать о том, где сейчас ее муж.
Ничего более возмутительного, чем это намеренное унижение Джона Шварца, Эверт Гренс в жизни не видел. За тридцать четыре года работы в полиции ему приходилось расследовать самые невероятные преступления, порой трудно было поверить, что их мог совершить человек, он встречал людей настолько порочных, что их трудно было и людьми-то назвать. Всего пару лет назад, когда он, увидев на вскрытии половые органы пятилетней девочки, развороченные металлическим предметом, подумал, что человека невозможно изнасиловать с большей жестокостью.
Но это было не менее жестоко.
Дело не в физической боли, не в физических последствиях того, чему они стали свидетелями: Шварц выстоял голым на пятнадцатиградусном морозе и ветру и смог вынести то, что ему засовывают свечи в задний проход, а потом ведут босого по асфальту.
Но сразу стало ясно, кто на самом деле был насильником.
Человек, совавший острые металлические предметы в лоно маленькой девочки, был больным безумцем, которого следовало держать за решеткой, Гренс был в этом уверен, — так же как и всякого насильника. В том мире, в котором пытался жить Эверт Гренс, каждый человек, сознательно совершивший насилие, должен понести наказание. Это простое правило, а когда случалось такое, чему трудно найти объяснение, все же можно было предположить, что это дело рук больных людей из числа тех, кого ему не раз приходилось задерживать.
Но вот такое…
Это явно были здоровые люди, на службе у власти, которая им платит и дает приказ.
Унижать.
Как можно сильнее.
Когда мы снова заполучим его, следует раздеть его прямо на улице, пусть его голый член рассматривают все, кому не лень, заставьте его наклониться вперед, и мы засунем ректальную свечку ему в зад, а потом напяльте на него памперс, пусть знает, что мы на него смотрим, пусть поймет, что государство, если захочет, может изнасиловать кого угодно.
Эверт Гренс смотрел в иллюминатор, на облака, такие белые и легкие, когда сквозь них пролетаешь.
Он ни разу не встречал более безликого преступника. Власть. Государство. На этот раз объяснение о психе-одиночке не годится; государство — есть соглашение избирателей, народа.
На обратном пути никто из них не проронил ни слова.
Они слушали музыку через маленькие наушники и листали утренние газеты, лежавшие на столике с момента отлета из Швеции. Гренс, Сундквист, Хермансон старались даже не смотреть друг на друга, боясь, что кому-то захочется поговорить.
Они попрощались в аэропорту Бромма. Эверт Гренс попросил Свена и Хермансон ехать прямо домой, взять отгул на оставшийся день, а потом за выходные попытаться все забыть, провести их с людьми, которые им дороги и близки. Свен проворчал, что как же, возьмешь тут отгул с таким начальником, как Гренс, и они даже сумели немного посмеяться этой шутке, прежде чем он забрался в такси: весь путь от аэродрома до дома в Густавсберге оплачен стокгольмской полицией.
Он давно уже не видел свой дом днем в будни.
Свен позвонил и попросил Аниту вернуться домой немного раньше, а Юнаса остаться дома, а не бросать, как обычно, ранец в прихожей и, схватив коньки, мчаться на каток. Пусть в эту пятницу они хоть чуть-чуть побудут семьей. Вместе. Единственные близкие ему люди, а больше ему никого и не надо.
Но все вышло не больно удачно.
Свен обнял их, еще не успев снять пальто, они сидели за столом в кухне и пили апельсиновый лимонад с булочками с корицей. Они посмотрели последние фотографии, которые Юнас принес из школы, и громко засмеялись, когда Свен достал свои школьные фотографии и они их сравнили. Юнас упал на пол, давясь от смеха, когда понял, что коротышка с длинными светлыми волосами с левого края снимка — это его отец, в том же возрасте, что и он теперь.
Но это не помогло.
Свен чувствовал, как оно подступало с самого утра. Когда они вдоволь насмеялись над мальчишкой, не желавшим стричься, он больше не мог сдерживаться. И расплакался. Слезы текли по щекам, и он не хотел их скрывать.
— Ты что, папа?
Анита смотрела на него. И Юнас тоже.
— Не знаю.
— Что случилось?
— Не могу объяснить.
— Что случилось, папа?
Он посмотрел на Аниту. Как объяснить ребенку то, что и взрослому-то не понять? Она пожала плечами. Она не знала. Но не останавливала его.
— Это из-за одного мальчика. Поэтому я так расстроился. Такое иногда случается, и это ужасно, особенно если у тебя тоже есть сын.
— Какой мальчик?
— Ты его не знаешь. Его папа, может быть, скоро умрет.
— Ты точно знаешь?
— Нет.
— Я не понимаю.
— Он живет в другой стране. Ты знаешь, в США. Там многие считают, что он убил другого человека. И там… там убивают людей, которые совершили убийство.
Юнас снова уселся на табурет и допил остатки сладкой оранжевой газировки. Он смотрел на своего отца, как смотрят дети, когда они чем-то очень недовольны.
— Я не понимаю.
— И я тоже.
— Я не понимаю, кто же их убивает?
Свен Сундквист гордился вопросами сына, выходит, мальчик научился думать самостоятельно, научился задаваться вопросами, вот только разумных ответов на них отчаянно не хватает.
— Государство. Страна. Не могу лучше объяснить.
— А кто решает, что он должен умереть? Ведь кто-то должен принять решение. Так?
— Присяжные. И судья. Ты же знаешь, в суде, ты видел по телевизору.
— Присяжные?
— Да.
— И судья?
— Да.
— А они люди?
— Да. Они люди. Обычные люди.
— Тогда кто же убьет их?
— Их никто не убьет.
— Но раз они решают, что кто-то должен быть убит, значит, они его убивают. И тогда их тоже должны убить. Кто это все сделает, папа? Я не понимаю.
Эверт Гренс прямо из аэропорта Бромма поехал в Крунуберг, в полицейское управление, рядом на заднем сиденье ожидавшего их микроавтобуса примостилась Хермансон. Гренс понятия не имел, что станет делать на работе. Он съел в кабинете обед — две булочки с сыром и упаковка апельсинового сока, купленные в автомате, что стоял в коридоре. Гренс позвонил в санаторий и поговорил с дежурной в приемном покое, та сообщила, что Анни спит, устала после обеда и уснула прямо в кресле-каталке, с ней все в порядке, она чувствует себя хорошо, выглядит умиротворенной, голова склонилась на одно плечо и через дверь слышно легкое похрапывание. Потом Гренс сидел перед кипой текущих уголовных дел, которые неделю пролежали в забвении, полистал парочку: жестокое избиение водителя, показавшего другому водителю средний палец в самый час пик на Хамнгатан, а потом оттуда уехавшего, убийство в Ворберге с помощью чилийского лассо, причем свидетели утверждают, что ничего не видели, и серия допросов через переводчика, который едва отваживался переводить, — все это лежало тут и протухало по мере того, как таяли надежды взять преступников.
Надо бы ему пойти домой. Здесь покоя не найти. Гренс обошел комнату, включил свою музыку. Нет, не пойдет он домой.
Кто-то постучал в дверь.
— Разве я не отправил тебя домой?
Хермансон улыбнулась, услышав его сердитый голос, спросила, можно ли ей войти, и зашла, не дожидаясь ответа.
— Отправил. Но что толку? Не могу я идти домой после такого. Что я с этим дома буду делать? От такого не отделаешься в квартирке, снятой вподнаем.
Хермансон присела на свое обычное место посередине его большого потертого дивана. Она выглядела усталой, ее молодые глаза постарели за это утро.
— Как это?
Она сглотнула, посмотрела в пол, а потом на своего начальника.
— Помнишь теорию Огестама о том, что два процента сидящих в тюрьмах невиновны или осуждены ошибочно?
Красавчик-прокурор. Хорошо, что он отпустил его сегодня.
— Это старая истина.
— Я навела справки у кое-кого из так называемого Department of Rehabilitation and Correction штата Огайо. Только там, в штате Огайо, в Death Row сидят двести девять человек, приговоренных к смерти, и ждут своей казни. Двести восемь мужчин и одна женщина. Если верить этой теории, то четверо из них будут казнены невиновными. Эверт, посмотри на меня, ты понимаешь, что я говорю? Если хоть раз подтвердится, что это правда, что казнят невинного, то, значит, справедливости нет вовсе. Понимаешь?
Гренс посмотрел на нее, как она и просила. Хермансон была взволнована, скорее опечалена, чем сердита, — молоденькая девушка, только-только приступившая к работе. Сколько еще всякого дерьма ей предстоит навидаться, через сколько грязи пройти! Он помахал ей вечерней газетой, которую держал в руке.
— Хочешь, пойдем поедим куда-нибудь вечерком? На представление в «Гамбургер Бёрс»? Сив Мальмквист. Она поет, а посетители едят. Я не видел ее уже тридцать лет.
— Эверт, о чем ты? Я говорю о тех, кому угрожает казнь.
Он перестал размахивать газетой и сел, вдруг почувствовав себя маленьким, ему трудно было смотреть ей в глаза.
— А я говорю о том, что ты вытащила меня на днях на танцы, когда я и не подозревал, как мне это нужно. А теперь я хочу вытащить тебя. Хочу, чтобы ты думала о чем-то другом, а не об этом.
— Ну, не знаю.
Еще раз. Он должен заставить себя повторить это еще раз и смотреть на нее, чтобы видеть, что она слушает.
— Я не приглашал женщин… не знаю… уже очень давно. И не хочу, чтобы ты приняла меня за… ну, ты знаешь… просто приятно ответить приглашением на приглашение. Не более того.
При входе и в гардеробе, где за каждое пальто надо было заплатить двадцать крон, пахло жареным мясом, цветочными духами и едким потом. Эверт Гренс был в том же самом сером костюме, что и на прошлой неделе, он улыбался и пытался чувствовать себя беззаботным и почти счастливым, радость поднималась из живота, разливалась по всему телу, лучилась в глазах. На несколько часов он сможет отвлечься от всего этого дерьма, которое целый день стояло перед глазами, он забудет этих идиотов и унижение, свидетелем которого стал. В обществе умной молодой женщины и Сив Мальмквист, которая вот-вот поднимется на сцену, ему было хорошо, хоть эта проклятая жизнь и подносит сволочные сюрпризы.
Хермансон надела бежевое платье с чем-то блестящим поверху. Она была красива, и Гренс смутился, говоря ей это. Мариана поблагодарила, положила свою руку на его, и он с гордым видом повел ее по большому залу с белыми скатертями и сверкающим фарфором. На его взгляд, в зале было около четырехсот посетителей, может, чуть больше, все ели, разговаривали, выпивали и ждали Сив.
Она ему очень нравилась. Дочь, которой у него никогда не было. Хермансон сумела сделать так, что он почувствовал себя счастливым, нужным, существующим. Эверт не скрывал этого, и она понимала его. Он надеялся, что это не испугает ее.
Их окружали люди, они громко смеялись и заказывали еще вина. Оркестр вдалеке играл какую-то американскую музыку шестидесятых годов. Пожилой господин справа от Хермансон развеселился, отставив в сторону палку, он попытался заигрывать с хорошенькой соседкой. Хермансон улыбнулась: он мил в свои, пожалуй, лет восемьдесят, но вскоре это ей наскучило.
Им надо было забыться. Именно это было их главной задачей на сегодняшний вечер.
— Тебе известно, когда в Швеции отменили смертную казнь?
Хермансон отодвинула свою тарелку и наклонилась над столом. Гренс не был уверен, что расслышал правильно.
— Мне жаль, Эверт. Ничего не выйдет. Это не проходит. И ты такой нарядный, и еда отличная, и скоро запоет Сив. Но ничего не помогает. Я никак не могу забыть сегодняшнее утро и Шереметьево.
Отвлечься от дерьма бывает не так-то просто.
Старик, сидевший справа, похлопал Мариану по плечу и что-то прошептал, ожидая, что она рассмеется. Но она не засмеялась.
— Извините. Но я разговариваю с моим спутником.
Она обернулась к Гренсу.
— Тебе это известно, Эверт?
— Что, Хермансон?
— Когда в Швеции отменили смертную казнь?
Он вздохнул, осушил бокал с красным вином.
— Нет. И я здесь по другой причине.
— В тысяча девятьсот семьдесят четвертом.
Он решил было не слушать, но теперь не смог скрыть удивления.
— Что ты такое говоришь?
— По закону тысяча девятьсот семьдесят четвертого года. До этого времени и у нас существовала смертная казнь. Хотя мы перестали применять ее гораздо раньше..
За его спиной пробежал официант, неся бутылки на серебряном подносе. Гренс остановил его и попросил наполнить их опустевшие бокалы.
— Три года спустя был приведен в исполнение первый смертный приговор в США, после того как там вновь ввели смертную казнь. Расстрельная команда Солт-Лейк-Сити оказалась тогда в центре внимания СМИ. В штате Юта человека буквально изрешетили пулями.
Она хмыкнула, затем продолжила:
— Такой вот по-христиански милосердный город.
Гренс поднял свой бокал и отпил, не чувствуя вкуса.
— Ты хорошо подковалась.
— Читала, когда мы вернулись из Броммы. Я не могла ни на чем сосредоточиться, не могла ничем дельным заняться.
Когда Сив Мальмквист через десять минут появилась на сцене всего в нескольких метрах от него, Гренс почувствовал, что жизнь, несмотря ни на что, способна иногда остановиться: есть только миг, вот этот, сейчас, нет ни вчера, ни завтра, только теперь: Сив вот тут, перед ним, и каждая строка ее песни, хранимая им в груди, теперь вскипает и рвется наружу, так что он решается даже подпевать вслух.
Гренс помнил, как впервые увидел Сив на сцене — в Народном парке в Кристианстаде. Он тогда подошел поближе и смог сделать черно-белую фотографию, которую до сих пор иногда доставал и любовался. Она была такой бесстрашной, такой сильной, и он, несмотря на Анни, был издали влюблен в эту поющую женщину. Гренс до сих пор испытывал то же самое. Она сверкала там наверху, она была уже немолода, двигалась медленнее, и голос стал глубже, но она оставалась для него той же, и он по-прежнему был заочно в нее влюблен.
Во время исполнения ею пятой песни его мобильный телефон прервал музыку пронзительным электронным сигналом. «Только подумать, что ты на коленях», он вспомнил обложку, Сив на пластинке «Метронома» — с ярко-красным шарфом на голове и губной помадой того же цвета, она улыбалась тем, кто купил ее пластинку.
Прежде чем Гренс успел нашарить телефон в кармане брюк, тот прозвонил три раза, и многие раздраженно обернулись на этот звук.
Хелена Шварц.
Он не расслышал, что она говорила, ее голос был слишком пронзительным.
Гренс попытался успокоить ее, но тут музыка вдруг замолкла после третьего куплета. Один из самых больших стокгольмских мюзик-холлов затаил дыхание, четыре сотни человек пораженно смотрели то на сцену, где певица застыла с микрофоном в руке, не произнося ни слова, то на высоченного мужчину лет пятидесяти за одним из передних столиков, сидевшего с телефонной трубкой у рта и что-то громко шептавшего.
— Я вам не мешаю?
Сив Мальмквист обернулась к столику, за которым они сидели, ее голос звучал приветливо, но вопрос был сформулирован жестко.
— Не обращайте на меня внимания, бога ради. Я, конечно, подожду, пока вы закончите.
Весь зал рассмеялся. Все были в приподнятом настроении от вина и жареной говядины и восхищались легендарной актрисой, которая так ловко справилась с досадной ситуацией. Хермансон смотрела в стол, меж тем как Эверт Гренс поднялся и, пробормотав еле слышно, что он из полиции, поспешно удалился через ту самую дверь, в которую вошел пару часов назад.
Хелена Шварц продолжала говорить, не понижая голоса, до тех пор пока Гренс не отошел достаточно далеко от двери зала, чтобы так же громко попросить ее отдышаться, успокоиться и нормально объяснить, что случилось.
Хелена заговорила сквозь слезы.
Она только что узнала, что судья в штате Огайо определил дату казни Джона Мейера Фрая.
Джон Шварц едва успел покинуть аэродром Шереметьево и Москву, когда обычно долгое вынесение решения о сроках казни было уже поспешно завершено.
Шварц еще не успел приземлиться в той стране, куда его перевозили, как суд уже рассмотрел его дело и назначил точное время его смерти.
Эверт Гренс пару минут выслушивал сбивчивый монолог жены Джона, а потом попросил ее повесить трубку, пообещав связаться с ней позже, ему надо было сделать пару звонков.
Он позвонил дежурному в министерстве иностранных дел и получил ответ, который ему был необходим. Потом он снова открыл дверь в большой зал, Сив пела «В нашем кафе», и он, улыбаясь, постоял, раскачиваясь в такт старому шлягеру, прежде чем еще раз посреди выступления пройти через зал под раздраженные взгляды. Женщина одних с ним лет с ядовито-рыжими волосами, завязанными в хвост, погрозила Гренсу кулаком, когда тот проходил мимо.
Он остановился за Хермансон, которая сделала вид, что не замечает его, и прошептал, нагнувшись, ей на ухо, что просит прощения, но вынужден закончить ужин, что она, конечно, может остаться, если захочет, и вернуться домой на такси за его счет.
Мариана, пытаясь спрятаться за его широкую спину, чтобы не замечать ненавидящих взглядов, вышла вслед за ним из зала.
Ее светлое пальто, на вид совсем новое, и его темный плащ, который видал лучшие дни. Паренек в гардеробе отнес пустые вешалки и удивленно покосился на пару, уходившую, пока весь зал подпевал исполнительнице.
— Эверт, что стряслось?
На улице было холодно, как и рано утром. Этот чертов день никак не желал кончаться!
— Я поеду в МИД. Поговорю там с влиятельными людьми. Один такой звонил мне среди ночи меньше суток назад.
— Я же вижу, что ты в ярости.
— Звонила Хелена Шварц. Дата казни уже назначена.
Гренс ни разу не видел, чтобы Хермансон по-настоящему разозлилась. Самообладание, вот то слово, которое первым приходило ему на ум, когда он пытался описать ее отношение к чувствам. А теперь она задрала лицо к темному небу, чтобы не закричать, не заплакать.
— Я поеду с тобой.
— Сам справлюсь.
— Эверт…
— Это не обсуждается. Я вызвал тебе такси.
— Ты не будешь платить за то, чтобы я уехала домой.
Кто-то вошел в зал за их спиной, до них долетели звуки аплодисментов. Люди внутри наслаждались вечером.
— Ладно, не буду. Но я хочу, чтобы ты поехала домой на машине. Такая старомодная мужская привычка.
Гренс, несмотря на ее протесты, набрал номер полицейского участка и вызвал служебный автомобиль на площадь Якобсторьет, пусть доставят инспектора уголовной полиции Хермансон к ее дому в Западном Кунгсхольмене. Потом он зашагал прочь. Часы на церкви Святого Иакова пробили два раза, Гренс поглядел на освещенный циферблат — половина одиннадцатого. До министерства иностранных дел оставалось не больше пары сотен метров. Нарядный мужчина с прихрамывающей походкой направлялся туда, он никого не встретил по дороге, и его красное от ярости лицо не привлекло ничьего внимания.