ПОСЛЕДНЯЯ ВОЙНА

Росляков Василий

п

 

Навлинские отряды, в том числе и родной Славкин отряд «Смерть фашизму», хотя и занимали прежнюю свою территорию, хотя и вернули после осенних боев с карателями свои села и деревни, все же до сих пор были отрезаны от главных партизанских сил. Алтухов-ский большак был очищен от немцев, но порекеНавле они остались, по всему берегу, вплоть до впадения в Десну, понастроили дотов и жили там, в теплых дотах, как у себя дома. Не стали их вышибать отсюда, а продолжали войну с немцем на мостах, на железных дорогах, в местах скопления врага —в гарнизонах, на временных стоянках маршевых подразделений, помогали фронту вести разведку в глубоких тылах. А немцы жили в дотах по берегу Навли, держали в изоляции от главных партизанских сил навлинские отряды. И то, что их не тревожили, продолжали терпеть ненормальную обстановку, чреватую будущими осложнениями,— было, видимо, ошибкой командования. Правда, Славка не думал об этом как об ошибке, ему не приходило такое в голову, он относился к этому как к реальной обстановке, а думал лишь о том, как будет он пробираться через эту Навлю.

Николай Петрович связался по телефону с бригадой «За власть Советов» — она стояла ближе других к нав-линскому рубежу,— попросил командира дать корреспонденту проводников, помочь переправиться через реку. На ту сторону, к навлинцам, Славка должен был идти не один, а вместе с представителем Большой земли, с комсомольским работником товарищем Бакиным.

Возможно, и само задание родилось у Николая Петровича под влиянием этого товарища Бакина, которому захотелось посетить самые дальние отряды, пренебрегая риском и всякими опасностями. Когда Славка подумал об этом, ему стало как-то нехорошо, неприятно. Он готов был выполнить любое задание, но тут, как ему показалось, была примешана к делу чужая прихоть, чужая воля, желание заезжего человека. И первый раз тогда он почувствовал легкую неприязнь к человеку с Большой земли. А ведь раньше приезд каждого оттуда был для него праздником, подарком, приветом Москвы, Родины. В последнее время, правда, он уже попривык к таким приездам, к людям с Большой земли, в последнее время они пробили себе дорогу в партизанский край и стали частыми гостями. Прилетали представители фронта, Центрального партизанского штаба, обкома партии, посланцы трудящихся с подарками для партизан, прилетали боевые корреспонденты «Красной звезды» и даже кинооператор— снимал партизан для кино,— и даже один поэт.

Славка лично видел поэта в Смелиже, слышал, как он пел политотдельцам (был там и Николай Петрович) свою песню «Шумел сурово Брянский лес, спускались сизые туманы». Славка тихо стоял в дверях, с обожанием смотрел на живого поэта и слушал его песню. Песня очень понравилась, тронула душу, пел поэт замечательно, мягким красивым голосом. Но в то время, когда Славка наслаждался пением, что-то такое не совсем понятное прокрадывалось в душу — ревность, что ли: приехал откуда-то, написал песню про нас, а мы сами тут живем, не написали, написал он, со стороны. Что-то такое вертелось в голове, и Славка решил: если спросят его, он скажет, что слишком грустная песня, партизанская жизнь в ней ненастоящая,слишком грустная. Но Славку не спросили. Поэт спел, потом налил всем, кто сидел с ним, спирту — он привез его с собой с Большой земли,— выпили, чем-то там закусили, Славка стоял у Дверей незамеченный. Постоял, поглядел еще немного, послушал и незаметно ушел, чувствуя себя обиженным. Он понимал, что живой поэт не обязан был бросаться ему на шею, ах, Слава, Слава, даже разговаривать с ним не обязан, ему и без того было с кем разговаривать, но горечь в душе он все же унес с собой. Ему даже вспомнилось, как на одной картине стоит у дверей школьного класса мальчик-побирушка, смотрит в класс, а там детвора сидит за партами, учится, а побирушка только заглядывает в дверь, у него котомка за спиной с кусками, ему вот опять идти дальше, просить у людей Христа ради, и там, в классе, никому до него никакого дела. Так Славке жалко стало самого себя, что он все время думал об этой картине, и хотелось ему, чтобы кто-нибудь пожалел его. Он сам немного попозже удивился своему такому настроению, а когда все прошло, когда все это пережито было, то решил, что весь его скулеж поднялся от песни, и в самом деле очень грустной, и, наверно, от голоса поэта, мягкого, красивого, достающего до самого сердца.

Вообще-то многие стали прилетать. Почти каждый день были гости с Большой земли. Теперь вот товарищ Бакин.

— Ты покажи ему,— говорил Николай Петрович,— нашу жизнь, кстати и о навлинцах напишешь, давно у нас ничего о них не было.

— Ладно,— сказал Славка,—покажу.

Надо было ехать в Смелиж, к товарищу Бакину, а уж оттуда — в бригаду «За власть Советов».

В декабре дни короткие, рассветает поздно, а темнеет рано, поэтому Славка выехал еще затемно, приехал и вошел к представителям Большой земли, когда уже начало сереть. Хозяева дома давно были на ногах, гости же только поднялись, в чистых белых исподних сорочках, подсучив рукава, умывались из рукомойника. Жили они в передней комнате, очень опрятной, почти городской. Было их тут двое. Высокий, с нежным, почти женским лицом, в больших очках, отчего весь он сиял, как новенький,— это Батов, секретарь обкома комсомола. Второй был такой же паренек, как и Славка, только светловолосый, румяный и улыбчивый, все время зубы блестят, когда улыбается,— это и есть товарищ Бакин. Когда знакомились, он сказал Славке:

— Саша Бакин.

Замечательный парень, совершенно свой. Оба они были очень живые, даже возбужденные и какие-то очень уж счастливые. Батов протянул Славке свою мягкую руку с радостью, от души, позволил ее пожать, Бакин же Саша — тот сам крепко взял Славкину руку и сильно сжал ее, потом потряс бодро, по-комсомольски. И все время улыбался. А Батов сиял чистым лицом и ослепительными очками. В обоих было много радостного, веселого, счастливого, молодого, они еще не совсем привыкли к мысли, что уже перелетели фронт и находятся в глубоком тылу врага, у партизан, что уже переночевали в этом глубоком тылу, и как только проснулись, сразу же вспомнили, что они в тылу врага, и это было им очень приятно, потому что льстило их молодому самолюбию. От всего этого бодрого, веселого, счастливого, приподнятого, что было написано на их лицах, слышалось в их голосах, сквозило в их движениях,— как они, например, умывались, подсучив рукава белоснежных сорочек, как встретили Славку, здоровались с ним, вроде не они сюда прилетели, а Славка к ним прилетел,— от всего этого и у Славки постепенно стало на душе точно так же, как и у них. И еще было хорошо оттого, что Батов и Саша Бакин искренне, открыто обрадовались встрече, как будто и не ожидали, что войдет к ним такой Славка, в новом полушубке, с автоматом на груди. Когда люди радуются от встречи с тобой, это всегда приятно.

Но это все потом, в другие минуты, а сначала, как только вошел Славка, его потрясло вот что: на столе, на развернутой газете «Правда», горой лежали куски сахара, белого-белого рафинада. Славка даже онемел на какое-то время, он ведь уже забыл, что этот белый, белее снега, сахар существует на свете. У каждого куска какая-нибудь сторона или несколько сторон гладкие, как отшлифованные, н, если спинкой ножа ударить по такой гладкой стороне, кусок легко разваливается, его можно поколоть на мелкие кусочки. А еще, когда в детстве они забирались в темный угол, поздно вечером или ночью, и грызли такие белые куски, у каждого изо рта вылетали голубые искры. Его смятение заметили, потому что Батов сказал:

— Снимай, Слава, полушубок, боевое оружие, сейчас будем пить чай.

Тут и кроме сахара кое-что оказалось, тоже почти забытое. Чайник принесла хозяйка и еще чайничек с заваркой, и сразу запахло настоящим, не таволгой, не смородиновым листом. Пили по-городскому, с бутербродами. Славка помялся немного, сказал:

— Все равно я уже отвык от сахара, можно —буду так пить, а один, вот этот хотя бы, с собой возьму?

— Но зачем же с собой, если отвык? — Батов спросил, улыбаясь, сверкая очками. Хотелось ему шутить-острить, ему весело было. Славка поборол смущение.

— Да у меня там Нюрки, две штуки,— сказал он.— Хотелось бы привезти им.

Батов очень приязненно смотрел на Славку, улыбался, даже нижнюю губу от удовольствия выпятил, нравилось ему, разговор нравился.

— Две штуки? — спросил он.

— Две.

— Тогда возьми два куска. А еще кто там у тебя?

— Там еще,— сказал Славка,— печатник, Иван Алексеевич, да Александр Тимофеевич Бутов.

— Бутов,— сказал Батов,— почти однофамилец мой. Все? Больше никого? Тогда бери четыре куска, ну и себе пятый.

Батов сам завернул в белую бумагу, рассовал в карманы Славкиного полушубка и ко всему еще заставил пить чай все-таки с сахаром.

«Партизанская правда» лежала у них почти по дороге, они завернули в землянку, подарки завезли. Саша Бакин очаровал, конечно, обеих Нюрок, Морозову и Хмельниченкову, ему они тоже понравились, он даже сказал, что завидует им. Познакомился, поглядел, как делается подпольная газета в тылу врага.

Когда отъехали от землянки, Славка дал короткую очередь из своего ППШ. Саша улыбнулся от радости. У него тоже был белый полушубок, и сизая солдатская ушанка, и пистолет ТТ на боку, на желтом ремне. Саша был очень жизнерадостным парнем, и глаза голубые, жизнерадостные, и на белесом лице жизнерадостно горели щеки, особенно они разгорелись на морозе. И Славка, и Саша в долгой дороге навалились друг на друга со своими рассказами, о себе рассказывали, как будто друзьями были всю жизнь и теперь после долгой разлуки торопились все рассказать о себе. Не сказал Саша, а Славка не узнал, что румянец у Бакина был чахоточный, потому и в армию не брали, все время поддували ему больные легкие. Не мог знать Славка и о том, что по прошествии нескольких лет после этой поездки Саша Бакин умрет от этой проклятой чахотки, от этого ТБЦ.

На другой день — дождавшись ночи, отправились двумя санями к Павле. Впереди шли розвальни «За власть Советов» с тремя партизанами, местными колхозниками. Они знали тут все, все дороги и тропинки, все повороты и излучины реки, им ничего не стоило пройти самим или провести кого угодно в глухую ночь через родную свою речку. Вслед за ними ехали Славка и Саша Бакин. Было беззвездно, темно, и только белый снег, заваливший лесную дорогу, помогал различать бегущие впереди сани. Через час или полтора свернули с дороги и поехали просекой, потом и просека осталась где-то справа, а дальше запетляла едва заметная в густых заснеженных деревьях тропа. Передние сани пошли медленно, видно, ездовой сдерживал лошадь, да и идти ей было неудобно, дуга все время задевала нависшие ветви, снег сыпался на спину лошади и на седоков.

Славка знал, что опасного в их предприятии ничего нет, тем более что так уверяли проводники, но, поскольку впереди голоса затихли, перестали разговаривать, Славка тоже перешел на шепот, когда хотелось сказать что-нибудь Саше, и вместе с этим шепотом, с молчанием на передних санях, с тесной и темной тропой пришла невольная настороженность, знакомое по прежним дням предбоевое состояние, когда все внутри как бы сжимается или напрягается, прислушивается к чему-то, держится в постоянной готовности, потому что возможна любая неожиданность. Славка любил это состояние,— вернее, любил потом вспоминать о нем, переживать его заново уже в безопасном месте.

— Ничего? — спросил он шепотом.

— Ничего,— ответил Саша. Зубы его чуть заметно проглядывались в темноте, конечно, он улыбался.

На опушке остановились. Славка и Саша подошли к передним саням. Партизаны всматривались в мерцавшую темноту, прислушивались. Да, кажется, здесь.

Свою лошадь проводники оставили тут, на опушке, Славкину вывели вперед, стали спускаться с берегового холма к реке. Она лежала белая, гладкая, занесенная снегом почти вровень с берегами.

Ниже, ниже, вот уже хрустнул, как бы застонал лед под снегом, впереди шли цепочкой проводники, за ними

Славка правил лошадью, Саша рядом сидел. И вдруг — стоп. Остановились. Слева, на правом берегу, раздробили тишину три короткие очереди из автомата. Потом еще три, но уже дальше по реке, за этими еще дальше, еще дальше, уже чуть слышно. И стихло. Тронулись снова. Славка к Саше повернулся, сказал тихо:

— Фрицы не спят, перекликаются, страшно им ночью.

И только он повернулся к лошади, и Саша хотел сказать что-то, но не успел, одновременно со взрывом сильная вспышка ослепила глаза, лошадь рванулась в сторону, а вслед за этим по спинам, по полушубкам забарабанили осколки — чего? — осколки льда, Славка нащупал перед собой в сене эти острые ледышки. После взрыва и вспышки тишина стала еще плотней, ночь словно бы загустела. И из этой жуткой тишины, из ночи, послышались стоны. Славка развернул сани, передал вожжи Саше Бакину, сам выскочил на снег, бросился назад, к черному бугорку, откуда слышны были стоны.

Мина рванула справа от проводников. Тот, кто шел первым, задел под снегом проволоку, и мина сработала, окатила партизан водой и ледяным крошевом, одного зацепило осколком, сильно зацепило, где-то у пояса. Крови на снегу не осталось, она еще заливала раненого под одеждой, еще текла по его телу, когда он лежал уже на санях.

Не успели выбраться на холм, как с правого берега суматошно забили пулеметы. То в одном, то в другом месте начали вспухать на темном небе тусклые ракеты. В воздухе, видно, держался морозный туманен. Маслянисто вспыхивали ракеты, мягко сползали к земле, гасли, вздувались новые, и беспорядочно стучали пулеметы. В какой-то миг тоненько пропело несколько пуль над головой.

Когда подъехали к оставленным саням, раненого не стали перекладывать, оставили со Славкой, а в лесу перевязали рану, чтобы приостановить кровь. Перевязать настоял Саша Бакин. Партизаны думали довезти до лагеря, но Саша настоял, вынул из полевой сумки пакет и сам перевязал раненого. Там у себя, на Большой земле, он организовывал кружки, где его комсомольцы обучались военному делу, противопожарному и санитарному, всем этим он владел и сам, подавая пример как руководитель комсомола. Вот пригодилось.

— Ну, что? — недовольно спросил командир бригады.

— То, что ни хрена не пройдешь,— ответил старший из проводников.

— Стенкой, что ль, стоят?

— Не стенкой. Проволокой, гады, опутали всю Нав-лю, под снегом не видно, ногой задел и... вон Федька лежит.

— Ладно, разберемся.

То ли уж утро было, то ли светало еще, трудно понять под этим низким глухим небом. Одно понятно, что ночь прошла. Славке и Саше отвели место в землянке — отоспаться.

Проснулся с нехорошим чувством. Только теперь, когда проснулся, пришло в голову, что задание-то не выполнено, не прошли они к навлинцам, не смогли речку перейти, вернулись, человека ранило,— это вроде оправданием было. Но задание все равно не выполнено. Возвращаться назад? Что скажет Николай Петрович? Всхохотнет, струсил, скажет, Холопов. Он ведь ничего не видел, и раненого не видел, скажет, что струсил. А может, и не всхохотнет, а просто скажет: трус. И все.

— Как, Саша?—спросил он Бакина.

— Мне надо возвращаться.

Славка поднялся, сел, посмотрел на него.

— У меня,— сказал Бакин,— времени нет. Вчерашний день пропал, сегодня тоже ночи надо ждать. Если даже пройдем, оттуда снова будет волынка, а у нас времени нет, я должен вернуться, я не знал, что так сложно.

— Ты веришь,— сказал он еще,— не из трусости я.

— Я верю, Саша, и не подумал ничего такого. Но у меня время есть, я останусь, мне возвращаться нельзя.

Из штаба бригады Бакин стал названивать в политотдел, а Славка договаривался, просил командира сделать еще попытку пройти Навлю в другом месте. Не может же быть, чтобы нельзя было пройти.

— Конечно,—сказал командир бригады,— переправим, о чем разговор.

Потом Бакин передал Славке трубку. На проводе был Николай Петрович.

— Ты, Слава,— кричал откуда-то издалека Николаи Петрович,— ты гляди, не сорви задание, он гость, он может побояться, а ты не имеешь права, ты партизан. Понял меня?

— Понял. Только он не боится, у него времени нет.

— Ты меня понял, Холопов?

— Да я и не собираюсь уезжать.

— Все, Слава, все.

Трубка замолчала.

До обеда Бакин знакомился с бригадой, с комсомольскими делами в бригаде, много писал в свою тетрадь. Слушал с восторгом и много писал. Славка тоже слушал все и тоже кое-что записал для себя. После обеда Саша уехал, попрощался со Славкой, пожелали друг другу всяких удач и успехов, обнялись неуклюже — мешали полушубки, автомат еще мешал. А стемнело — уехал и Славка, опять двумя санями отправились в другое место, дальнее, где можно пройти наверняка. Проводники были вчерашние, вместо раненого взяли нового, он сидел на Славкиных санях, а Славка ехал с теми вчерашними.

Все было точно так же, как и вчера. И снег, и тяжелый сумрачный лес, как бы оплавленный серебром, небо низкое, глухое, только ехали долго. Проводники расспрашивали Славку, кто он и откуда, как попал в эти леса, фамилию его они вроде помнят, читали в газетке. Конечно, грамотный, способности имеются к этому делу, почему же не писать, дело нужное. Но Славка чувствовал, что они как бы жалеют его, что ли, сочувствуют ему, хотя чего жалеть, чему сочувствовать, абсолютно нечему. Проводники были людьми пожилыми, и у них были свои понятия обо всем, н том числе и о Славкином деле.

— Вообще-то,— говорил один,— можно бы и подождать, весной сковырнули бы их отсюда, тогда иди пиши. Приспичило вам.

— Значит, надо,— возразил другой.

Славка не отвечал ни тому, ни другому. С одной стороны, ему тоже казалось, что приспичило, как будто писать не о чем; с другой же стороны, очень хотелось заявиться в родной отряд — теперь уже бригаду,— заявиться к Петру Петровичу: здравствуйте, давно не видались и так далее. Откуда ты, Слава, как прошел, мы же отрезаны. Прошел, люди помогли, послали — вот и прошел, что же, нельзя к вам пройти, что ли?

Очень хотелось заявиться в «Смерть фашизму», да и неловко уже стало, кое перед кем и стыдновато, что живет он в полной безопасности, горя не знает, ездит, пишет, патроны переводит, а ребята, хотя бы те, что охраняли вместе с ним когда-то штаб, ребята давно уже сменились, и с Васькой Кавалеристом давно уже по заданиям ходят, мосты рвут, дороги, в засадах сидят, немца бьют. Перед ними совестно. Устроился, пригрелся в теплом местечке.

Проводники уж и позабыли про свои слова, а Славка вдру! ответил им. Он сказал вдруг:

— Дело есть дело. Большое, маленькое, а делать надо.

Впереди еще темно было, но уже почувствовалось, что лес кончился, пахнуло пустым пространством, поляна или поле засерело. Потом дорога пошла по маленькой лесной деревушке, в два недлинных порядка домиков. Деревушка спала, ни одного огонька, ни одна собака не взлаяла, может, их не было тут, собак. Деревушка стояла в пристенке леса, и уж как ни была темна ночь, тут было еще темней. Улочка кончилась, и еще издали завиднелся тусклый огонек, справа от дороги. Огонек был непонятен, он смутно краснел над темным снегом, повыше того, если бы это изба была или домик лесной.

— Поглядим,—сказал проводник, который правил лошадью. Он повернул вправо, и лошадь пошла без дороги на этот красноватый огонек. И уже сруб на высоких сваях — вот он, завиднелся, а Славка все не понимал, что за домик перед ним. Зато ездовой еще до того, как обозначился сруб, еще по запаху сообразил: баня.

Значит, не спит деревня, если баня топится. Керосин берегут люди. А чего жечь зря? Вымоются, придут из баньки и зажгут на минуту какую, перед сном.

— В самый раз попали,— сказал ездовой,— раз баня, то и после бани найдется.

— Попариться не мешает,— отозвался другой.—Так ли, корреспондент?

— Можно,— ответил Славка, и сразу как-то все мысли его свернули с главного пути на боковой, неглавный. Пар, мыло, мочалка, кадка с водой, деревянные шайки, склизкий полок, запах березовый—все это так явственно увиделось, что Славка повторил веселее:—Можно, почему нельзя.

Остановились. Сильно пахло дымком, баней. Подошли к ступенькам, к дверям.

— Люди! Есть люди? —крикнул один и постучал кулаком. Никто не отозвался. Может, все вымылись давно, да огонь забыли потушить? Опять постучали, поднялся ездовой по ступенькам, дверь попробовал,— нет, заперта изнутри. Еще подождали. И тут голос женский:

— Ктой-то? — пропел и затаился.

— Не повезло, бабы тута,— сказал ездовой, спрыгнул с порожка и в дверь крикнул:—Мы тута, мы!

— А кто вы? — наперебой отозвалось уже несколько голосов, уже посмелей, с вызовом.

— «За власть Советов» мы!

Голоса за дверью словно бы обрадовались, загомонили, зашептались, выделился один:

— Дак чего надо? — Притихли, ждут.

— Ничего не надо. Хотели скупаться, вот чего.

— А ты, дядька, женатый аль холостой?

— Я б тебя женил, да дверь закрыта, не достанешь.

-— А мы откроем.

— Старый я, у нас молодой есть, корреспондент.— Ездовой плечом поддел Славку, засмеялся в бороду.— Может, пойдешь к бабам, корреспондент?

Там зашушукались, сдавленно захихикали, затолкались перед самой дверью. И дверь приотворилась, высунулась длинноволосая голова.

— Давай, дядька, корреспондента. Где он?

Дверь снова прикрылась, но задвижка не щелкнула. Хохот оттуда, крики подзадоривающие, давай, мол, где он, корреспондент, забоялся, скушаем его, ничего не оставим.

Проводники уже было собрались к саням, вполоборота переговаривались, ладно, мол, почесали языки, хватит, поехали. А тут, когда приотворилась дверь, голова высунулась с голой рукой, тут мужики опять пошли озоровать.

— Ну, валяй, корреспондент, зовут же, неужто в самом деле забоялся?

И что случилось: Славка снял автомат, передал ездовому и шагнул к ступенькам, стал подниматься под одобрительный гул проводников. Он поднимался по ступенькам с намерением вроде бы шутейным, подняться, взяться за дверную ручку и — назад, пошутил вроде, поозорничал в духе момента, как все сейчас,— и там, за дверью, и тут, на снегу. И поднялся, за ручку взялся, но не повернул назад, а толкнул дверь, и она открылась внутрь, и женские руки быстро втащили его за полушубок. Мелькнули в розоватом свете мокрые тела и скрылись. Один остался Славка в предбаннике. Можно бы и закончить игру, выскочить отсюда и посмеяться после. Но Славка не сделал этого: как заговоренный, он стал разоблачаться, полушубок снял, сапоги и так далее. И открыл дверь из предбанника в баню, вошел туда. Туман стоял там непроглядный, на раскаленные каменюки только что плеснули холодной водой; спустя минуту Славка стал различать в тумане женские тела, сразу увидел всех, никого отдельно, они двигались, словно бы плавали в воде,— бабы, девки, старухи, и все гомонили, кричали, пересмеш-ничая, ойкали, ахали. И Славка, так отважно и самоотверженно, так бездумно переступивший порог, вдруг растерялся от этого крика и гомона, от этих голых, неприкрытых, открытых женских тайн, от этих темных сосков, грудей, животов, ног. Он понял, что он наделал, что с ним сотворила его собственная дурость. Он не знал, куда девать руки, куда деть самого себя, чем и что прикрыть в себе, тыкался то в одну сторону, то в другую, а скрыться было некуда.

Кричали, визжали, хохотали молодые, а старухи прятались под навес высокого полка парилки, потом крики стали осмысленней, можно было уже разобрать что-то.

— Девки, Мотя, ты, Татьяна, чего глядите, водой его, водой, чего глядите, надо его водой, холодной, ну-ка шайку, Моть, набери шайку...

— Да куда ж ты льешь-то, не на спину, спереди надо, спереди, окатить его надо.

Одна зашла спереди, вывалила на Славку шайку холодной воды, пресеклось дыхание. Растерянный, стоял он нагой перед нагими, как молодой бог, а вокруг заливались эти косматые русалки, бесстыжие и словно пьяные.

— Дурехи бессовестные,— это старуха вмешалась из-под полка,— чего разорались, чего малого мучаете, возьмите вон мочалку да помойте, спину потрите малому, а то чертоломничают, зубы скалют.

Тут и правда подошла смелая, на плечо Славке руку положила.

— Ну-ка давай сюда, к окошку, повернись.—Она вылила на него шайку горячей воды, стала намыливать спину, мочалкой тереть, молодыми сильными сосками то и дело задевала Славку, вертела его в одну, в другую сторону, чтоб удобнее было мылить, тереть, обмывать покрасневшее тело, кричала на подружек, они подавали ей то воду, то мыло, то принимали от нее порожнюю шайку. Теперь вокруг вроде все пришло в прежний порядок, все занялись прерванным делом своим, поглядывая, конечно, в сторону окошка, где был Славка. И он сам понемногу приходил в себя, дышал ровно, но в висках стучало сильно.

Управилась эта смелая, навела ему еще воды, поставила перед ним на скамью.

— Теперь вот голову помой, сам мойся.

Славка послушно сделал, что сказано было, потом сказал спасибо и, опять, не зная, чем себя прикрыть, стал отступать к дверям, провожаемый пересмешками, шуточками, просто немыми пристальными глазами из влажного тумана. Оттуда же, из тумана, голос перебил других:

— Девки, а зовут-то как era? Как зовут тебя?

— Слава,— сказал Славка от дверей.

— Ты ж гляди, Слава, не лезь там куда не надо, не дай бог, такой молоденький, поберегись маленько.

Славка прикрыл за собой дверь, уже ничего больше не слышал.

Опять выскочила та смелая.

— Господи, да не стесняйся ты, красна девица.— Она слишком открыто, слишком смело прошла мимо, достала полотенце.— На вот, а то мокрый выскочишь, простудишься. Эх ты,— вздохнула как-то грустно, отбросила с плеча мокрые волосы, глазами окинула парня на прощание и скользнула за дверь.

Быстро оделся Славка, вывалился на ступеньки.

— Живой! Ты ж гляди, живой и весь целый.

В санях долго потешались над ним проводники.

— Как же ты там? Во корреспондент, отмочил.

— Ну как, ну что, скажи?

— Ничего, помылся.

— И спину терли?

— Терли.

— Кто ж тер?

— Одна какая-то, очень хорошая. Вообще очень хорошие женщины.

— Ну, дает корреспондент. Хорошие. Они хорошие...: гм, гм.

— А того? Ничего? Как они?

— Чего того. Ничего.

Тогда один сказал:

— Мы тут, знаешь, подумали, а чего это мыться его послали, не того, не перед... несчастьем каким?

— Перед смертью? — спросил Славка.

— Навроде того.

— Перед смертью чистую рубаху надевают, а у меня не было чистой.— Отшутился Славка, а у самого засело это, заныло под ложечкой. Он же суеверный был человек. Проводники этого не знали. Но за свою шутку им вроде неловко стало, замолчали они, потом вообще переменили разговор.

— Слушай,— спросил один,— этот, что с тобой, почему не поехал?

— Онс Большой земли, ему улетать надо.

— С Большо-ой с земли-и,— повторил проводник Вон откуда.

— Ты б, корреспондент,—сказал опять тот,—ты бы побег маленько за санями, а то как бы с бани не промоз-жило, побеги маленько.

Славка и правда слез и пробежался за санями, пока полем ехали. В лесу опять сел. Было часов одиннадцать. Тихо ехали, не спешили. И говорить все уже переговорили, курили то и дело.

Необыкновенную легкость чувствовал Славка после бани. Будто народился только что. И все держалось в нем что-то тайное, новое, совсем не стыдное и не какое плохое, дурное там, а напротив — что-то неиспытанно счастливое, но тайное, о чем нельзя говорить ни с кем. Не то чтобы клятва какая, а что-то похожее на это было в его душе: ни за что, никогда, сколько будет он жить, не поднимется у него рука, чтобы обидеть женщину, ни словом, ни делом. И об этом тоже ни с кем говорить нельзя.

В нем было так тихо, так чисто и так счастливо, что он даже испугался этого, когда вдруг оказались на месте, подъехали к берегу. Сразу вспомнилась прошлая ночь, и перед новой опасностью, перед новым риском было страшно быть таким счастливым. Но тут стали сходить с саней, осматриваться, топтаться на снегу, переговариваться, и все в Славке стало перестраиваться, приходить в соответствие с делом.

Теперь решили так. Впереди пустить Славкину лошадь, за ней, за санями, пойдут люди: один поближе к саням, чтобы на длинных вожжах держать лошадь, управлять ею, другие подальше. Когда поднимутся на тот берег, двое проводников вернутся назад, один будет провожать Славку до самой бригады «Смерть фашизму».

Пошли. Впереди было по-прежнему тихо и пустынно, никаких признаков, чтобы кто-нибудь, кроме переправлявшихся, мог быть в этих глухих и темных пространствах.

Так же, как и вчера, сначала протяжно треснул под снегом лед, когда вышли на реку, потом лед успокоился. Ни стрельбы, ни ракет. Тихо. Шедший за санями стал править лошадь так, чтобы легче было подниматься, наискосок, срезая подъем. Уже повернулась чуть вправо Славкина кобыла, как что-то затрезвонило впереди, вроде посыпались пустые консервные банки. Приостановились, затихли. Ничего, трезвон прекратился. Все трое, кроме Славки, знали, что это и на самом деле консервные банки, их развешивают на проволоке для сигнализации. Но после того, как остановились и прислушались, решили идти дальше, поскольку ничего за этим сигналом не последовало. Возможно, это старая сигнализация, а теперь тут давно никого не было. Раз тихо так. Но не успела лошадь сделать и десяти шагов, опять, как вчера, ослепило вспышкой и оглушительно рвануло перед санями. Все попадали в снег. Лошадь осела на задние ноги и все пыталась заржать, а получалось что-то ужасное, почти человеческое. Мина распорола ей живот, посекла ноги, они не держали кобылу, и она повисла на сбруе. Славка хотел было распрячь ее, но хлестнуло из пулемета, и проводники крикнули ему бросить лошадь. Снег под ней быстро почернел, она перестала стонать, и Славка едва не заплакал от бессилия, от того, что надо было уходить.

И они ушли, отстреливаясь. Кобыла «Партизанской правды», славная его лошадь, к которой он так привязался, была покинута, осталась умирать нераспряженная, осталась вместе с санями. Славка оглядывался и по-глупому жалел, что никакого не дал имени своей лошади, никак не звал ее, и теперь она осталась там безымянной,

даже пра себя нельзя повторить ее имени. Ерунда какая-то.

— Не везет тебе, корреспондент,— сказал один из проводников, когда развернули оставшуюся лошадь и стали садиться на сани.

13

Два месяца — январь и февраль 1943 года — прошли для Славки в стремительном ожидании. Чего именно? Необыкновенного, сокрушительного наступления наших войск, полного освобождения от врага Брянских лесов и всей нашей земли, в ожидании весны, радостных перемен во всей жизни. Впереди было празднично, хотя и туманно, неотчетливо. Хотелось поскорее увидеть своими глазами. пережить все, что ждет тебя там, впереди.

Это чувство родилось почти из ничего, как бы само собой. Как родничок на дне оврага, оно пробилось в новогоднюю ночь, когда Славка и Александр Тимофеевич сидели одни в землянке и когда еще сильны были переживания от неудачи на реке Навле. Хотя Николай Петрович вроде и смирился с этой неудачей, передал командиру бригады, чтобы тот отправил корреспондента обратно, хотя ничего почти не сказал при встрече, все же Славка чувствовал в себе тяжесть собственной вины за эту неудачу. Командир командиром, проводники проводниками, Славкино дело было пройти к навлинцам, и он не прошел. Он, а не кто другой. Николай Петрович одно только сказал:

— Потерял, Холопов, кобылу.

Он сказал это с непонятным выражением, скорее даже без всякого выражения. Осуждал или сочувствовал, жалел — было непонятно. И это тоже усиливало в Славке тяжесть его вины. А тут еще этот Новый год. Под Новый год всегда бывает грустно, что-то уходит, что-то приходит, как-то резко улавливается счет времени, его бег, идет, не останавливается, год прошел, другой пройдет, глядишь — так вот и жизнь вся пройдет. Кричат, конечно, веселятся, бокалы звенят, а мысль о времени, что летит оно без остановки, мысль держится в голове. Тем более в партизанской землянке, да еще когда все уехали. Обе Нюрки с Иваном Алексеевичем уехали на праздник к себе в Суземку. У Нюры Морозовой праздник, конечно,

4-11

тяжелый, без родителей, но все же захотелось ей быть дома.

Как раз в предновогодний день вернулся Славка и застал в землянке одного Александра Тимофеевича. Ни бокалов, конечно, ни криков веселых, никакого праздничного застолья. Двое. И мутно было на душе у Славки после этой Навли. Растопили печку, сели на пол перед ней, картошки напекли в углях — ничего другого как раз не было,— разговаривали и ели горячую картошку. И р\-ки, и рот от обуглившейся картошки и у Славки, и у Александра Тимофеевича были черными. Лампу не зажигали, сидели так, при неровных и бесшумных полыханиях красного света, бившего из печной дверцы.

— Ничего, Слава, вы тут ни при чем,— успокаивал Александр Тимофеевич.— Кобылу жалко, это верно, но ведь и люди гибнут.

Славка не отвечал. Ему не легче было от слов Александра Тимофеевича. В то же время хотелось отделаться от этой тяжести. Он вздыхал и говорил:

— А, ладно, перемелется.

— Вы правы, Слава. А знаете что? Давайте будем Новый год встречать?

— Как?

— Ну, просто будем сидеть и вроде встречать Новый год.

— Хорошо,— сказал Славка.

— Ведь что нужно человеку? — спросил Александр Тимофеевич.— Древний философ говорил: для полного счастья человеку нужно три вещи...

Вспыхивали, аж до стены доставали красные всполоха, гудело в печном колене, высвечивалось из темноты мягкое лицо Александра Тимофеевича, настроенного на философский лад.

— Только три? — спросил Славка. Он соскабливал лучинкой обуглившуюся поверхность картофелины.

— Да, Слава, только три: созерцание прекрасного, приятная дружеская беседа и, наконец, чтобы на столе, разумеется, было выпить и закусить. Что же имеем мы? — Александр Тимофеевич развел в темноте руками.— Это ли не прекрасно? Вот молодое и чудное лицо Славы Хо-лопова, а напротив еще совсем юный Бутов А. Т. Лет через двадцать, чтобы хоть на минутку увидеть нас в этот предновогодний час вот такими, какими сейчас мы сидим,— за это, Слава, можно многое отдать. Умейте видеть мгновения, останавливать их. Ну, если это вам не подходит, можем выйти за дверь и будем созерцать лунные новогодние леса. Дальше. Мы также имеем и приятную дружескую беседу, впереди- целая ночь, беседуй, разговаривай, пока не сломит сон. И наконец картошка — горячая, из-под углей, за такую картошку на Олимпе любому из нас могли бы подарить бессмертие. Правда, выпить нечего. Чего нет — того нет. Счастье частично неполное, но ведь война, Слава, идет великая война. Причина уважительная.

Слава занимался картошкой, слушал журчание бутовской речи и тоже настраивался на философский лад, на элегический. А что, если в самом деле через двадцать лет увидеть этот ночной лес, а в нем эту землянку, а в ней перед раскаленной печкой себя и Александра Тимофеевича? Увидеть во всех подробностях, вот в этих позах, с этими красными всполохами... А каким будет сам он через двадцать лет? Даже страшновато заглянуть туда. Не может представить себя Славка сорокалетним. Как это — сорокалетним? Он никогда не будет сорокалетним. Так же, как Бутов Александр Тимофеевич никогда не был двадцатилетним, хотя он много рассказывает об этом.

— Саша, — говорит мне Брюсов, Валерий Яковлевич,— ты слишком красив, чтобы стать гением. Но если будешь трудиться подобно волу, этот недостаток можно преодолеть. Подобно волу трудиться мне не хотелось, и, естественно, я не стал гением, но многих замечательных людей знал в своей жизни. Луначарского, например, Маяковского, знал Есенина, а сколько ушло их, не осталось имен их, но они были необыкновенными, и я знал их лично, и каждое мгновение с ними, вот как сейчас с вами, Слава, я помню великолепно. Теперь я понимаю, что все они трудились подобно волам, я — нет, но я счастлив, что знал их, беседовал с ними, пожимал их руки, смеялся с ними, если было смешно, ходил с ними по улицам, провожал их до дому и даже приглашал к себе домой.

Александр Тимофеевич протянул руку к печке, посмотрел на часы, воскликнул, правда, уже полусонным толосом:

— Слава, две минуты первого. С Новым годом!

— С Новым годом!

Они закурили и разошлись по своим углам. Славке тоже хотелось спать, но, когда он разделся и лег, на ка-кое-то время сон ушел от него, он стал думать об Алек-сандре Тимофеевиче, сколько же он видел всего, каких знал людей, как богата была его жизнь, позавидовал ему. Он был молод и поэтому не догадывался еще, что все богатства на свете перед молодостью сомнительны.

Что осталось от этого вечера? Одно желание, чтобы время шло быстрее, чем оно шло, чтобы события совершались быстрее и быстрее за ними приходили новые.

Утром приехал Николай Петрович, поздравил с Новым годом, познакомил со сводкой Совинформбюро.

— Не горюй,— сказал он Славке,— дела идут хорошо, мы вот тебя скоро забросим в войска на самолете. Прыгал с парашютом? Нет? Ну вот, попробуешь.

— Я с удовольствием прыгну. Когда это будет?

— Сбросим тебя, когда войска подойдут.

Подлил Николай Петрович масла в огонь. Нетерпение Славкино не проходило теперь ни днем, ни ночью.

Конец января. Идет он в Смелиж знакомой дорогой и, кажется, забыл обо всем на свете. Так тут тихо и безмятежно. Небо затянуто тучками невесомыми, а может, плотным морозным туманцем, и в этом туманце низко, по-над самыми гребешками леса, весь день кочует мутное солнце, по полянам и просекам лежат чуть приметные розоватые тени. Березы тоже слегка розоваты. Зеленые стволы осин от мороза как будто покрыты воском. Славка вглядывается во все, что у него на пути, запомнить хочет на всю жизнь или остановить какие-то мгновения.

В осиннике мало снегу на ветках, не за что ему зацепиться, да и стоят они с краю, по опушке, ветром их обдувает. А вот опять береза пошла, одна береза. Славка свернул с дороги, в гущину, в березняк. Все тут мохнатое, белое. Снег под ногами белый, березы в нем стоят белые, на сучьях, на ветках — везде держится снег. Голова слегка кружится. Но вот же и не совсем белые березы, все до единой в изжелта-зеленоватых лишайниках, пятнистые. От этого рябит в глазах, как будто все они молча перемигиваются своими странными глазами, этими изжелта-зе-леноватыми лишайниками.

Вернулся на дорогу, оглянулся, вокруг огляделс», странно как-то, чудно.

Потом ельник темный пошел. Тяжелые, шатровые ели тоже снегом оплавлены. Молчат. А то еще арки над дорогой. То там, то тут перегнулись осинки, березки, снег погнул их, посеребрил эти дуги. И все время впереди тихо, таинственно сыплется снежок, поблескивает в воздухе.

Маленькие елочки или кусты какие совсем под снегом стоят. Сначала похожи на сахарные головы, а приглядишься, там вроде белый медвежонок спит, там слон присел и замер, а то и совсем непонятный зверь спит стоя, или старичок какой сник головой, руки опустил, тоже спит. На белом снегу эти спящие фигурки не сразу открываются, но зато открываются вдруг, неожиданно. Не было — а вот он стоит, спит. Много таинственного, неожиданного. Между прочим, подумал Славка, если слишком уж входить в это разглядывание, вполне можно чокнуться, с ума сдвинуться. Например, вдруг захочется остановиться, руки сложить, наподобие какой-нибудь этой фигурки, и уснуть, снегом окинуться с головы до ног и уснуть. Или просто березой встать рядом с ними и никуда не идти, березой сделаться навсегда. И чувствуешь, что действительно тянет тебя сойти с дороги и замереть. И Славка взял и сошел, и замер, и много понадобилось силы, чтобы из березы стать человеком, двинуться и пойти. Самого себя напугал.

Вышел на большую поляну, снежное поле расступилось, а по нему, то голубоватому, то белому с розовым отливом, рассыпаны ослепительные искорки, горят, переливаются, сверкают. Тучки разошлись, растворились, но небо еще задернуто легкой дымкой. И в этом пока мертвом мутном, белесом небе, еще не оттаявшем, чуть-чуть, только еще намеком проглядывает местами или угадывается мартовская синь-бирюза. Только угадывается. Еще ведь январь. И опять все повернулось к прежнему, опять заговорило ожидание, предчувствие, нетерпение — скорее бы. И он прибавил шагу, словно от этого зависело время, скорость его течения.

...А вот и февраль. После трехдневной метели хлынул свет, напоил небо, и разлилась по нему синь-бирюза.

Славка читает свежую полосу. Он с трудом заставляет себя следить за буквами, точками и запятыми, потому что следить невозможно, не хватает выдержки, таких полос еще не было никогда, таких дней не было за всю войну.

Штаб Донского фронта, 2 февраля 43 года, 18.30 Москва

Верховному Главнокомандующему Вооруженными Силами Союза ССР

товарищу СТАЛИНУ

Боевое донесение Кя 0079—ОП

Выполняя Ваш приказ, войска Донского фронта в 16.00 2.11.43 г. ЗАКОНЧИЛИ РАЗГРОМ И УНИЧТОЖЕНИЕ ОКРУЖЕННОЙ СТАЛИНГРАДСКОЙ ГРУППИРОВКИ ПРОТИВНИКА.

...Разве можно тут следить за буквами, значками, точками, занятыми? Все плывет, кружится перед глазами, то и дело воображение выносит на зимние пространства, где теперь тихо, где только что завершена великая битва.

«В связи с полной ликвидацией окруженных войск противника боевые действия в городе Сталинграде н в районе Сталинграда ПРЕКРАТИЛИСЬ. Подсчет трофеев продолжается».

Славка знал, что это должно было наступить, и это наступило. Никогда еще ничего печатного он не читал с таким восторгом, как это донесение, как это сообщение Совинформбюро, где подробно перечислялись трофеи и фамилии высшего немецкого офицерства, взятого в плен нашими доблестными солдатами. Тут и сам фельдмаршал Паулюс, и его личный адъютант полковник Адам, и генерал-полковник Вальтер Гейтц, генерал-лейтенант фон Роденбург — о, эти фоны!—фон Зикст Армии, фон Ленски, генерал-майор Раске, генерал-майор Магнос. О, эти сладкие фамилии с фонами и без фонов, эти генералы и полковники Гитлера в плену!

И тут же еще «В последний час», где сообщалось, что наши вытряхнули немчуру из Лисичанска, Барвен-кова, Балаклеи, из Батайска, из Ейска, из Фатежа, из славного города Азова, перерезали дорогу Курск — Орел, а также дорогу Белгород — Курск. С боем взяли под Курском Золотухино и Возы, Щигры и Тим, на Украине— Красный Лиман, Купянск, Изюм, а также выбили немца из Старого Оскола.

Идут наши ребята, наши войска, уже перерезана дорога Курск — Орел. Это же близко к нашим лесам, Слава, совсем под боком.

А как там чувствует себя бывший инженер спиртоводочной промышленности Бронислав Владиславович Каминский? Тревожно. Нехорошо. Тревожно и страшновато было еще вчера, от этой речи фюрера. Почему фюрер заговорил так? Неужели сам больше не верит? «В этой гигантской борьбе всех времен мы не смеем ожидать, что Провидение подарит нам победу». Не смеем ожидать? А как же? Во имя чего же тогда?.. «В сознании того, что в этой войне, может быть, не будет победителей и побежденных, а могут быть лишь пережившие и уничтоженные, национал-социалистское государство будет вести эту борьбу с тем самым фанатизмом...» И это речь по поводу десятилетия прихода к власти? В чем дело? Теперь Каминский знает, в чем дело, ибо сегодня сводка верховного главнокомандования германской армии сообщает:

«Борьба в Сталинграде закончена. Верная до последнего дыхания своей воинской присяге, шестая армия под образцовым командованием генерал-фельдмаршала Паулюса пала».

Пала. Страшное слово. Трехдневный траур. Что же остается нам?

И обер-предатель садится за сочинение приказа, нет, не приказа — воззвания. Он судорожно пишет с тем самым фанатизмом, который... «Над населением освобожденных областей вплотную нависла угроза возвращения сталинских войск и сталинских порядков».

В этом же номере локотской газетки Славка читает о втором награждении Каминского орденом «За храбрость и отличие». Тут же сообщается о личном горе Бронислава Владиславовича —смерти сына, который, слава богу, никогда уже не вырастет сыном предателя, а только будет всего лишь мертвым сыном предателя, и еще о смерти в больнице (от партизанской пули) заместителя Каминского — Балашова.

Пусть будущее поможет Вам перенести тяжелые утраты.

Ваш Бернгард — генерал-лейтенант

Этот Бернгард, генерал-лейтенант, будет повешен в 1945 году на площади в Брянске накануне Нового года.

Это я, автор, вторгаюсь, Слава, это я говорю, прошу простить меня за вторжение, не могу удержаться, чтобы не сообщить об этом заранее, не могу стоять в стороне, когда ты листаешь эти страшные страницы. Да, он будет повешен, как военный преступник, я сам видел это, присутствовал на процессе и писал об этом процессе. Он сидел на скамье подсудимых и говорил:

— Их глаубэ, я верю,—говорил Бернгард, генерал-лейтенант,— что недалек тот час, когда великая Россия протянет свою великодушную, дружескую руку маленькой Германии и поведет ее к счастливому будущему.

К его несчастью, он поумнел всего за несколько часов до виселицы.

Пока же генерал-лейтенант Бернгард выражает соболезнование Каминскому, которого не скоро еще найдет справедливая пуля,— его схватят убегающего и прикончат где-то за пределами родной земли. А пока он тоже еще живой, полон страха и кровавых замыслов, пока он судорожно пишет: «...нависла угроза возвращения сталинских войск и сталинских порядков».

А вот уж и март. Начало марта. На взмыленном жеребце прискакал Николай Петрович. Вошел, часто и возбужденно дыша.

— Слава,— сказал он возбужденно,— опоздали мы с самолетом, наши пришли в Севск. Собирайся, поедешь в Севск, к нашим.

Надо же такому случиться. Только что, в прошлом номере, была напечатана лучшая Славкина заметка «Скоро придут наши», почти на половину полосы, только что его сильно похвалил Николай Петрович за эту заметку,— и вот наши уже пришли. Наконец-то!

Что брать с собой? А ничего. Бумагу да карандаш, удостоверение свое на парашютном шелке. Оделся Слав-

ка, подошел зачем-то к своему топчану, поправил серое одеяло, отвернул изголовье — там лежали бумаги Славкины, кое-какие записи и стихи, которые он никому еще не показывал. Посмотрел на эти бумаги и снова прикрыл их, поправил изголовье. Потом с Нюрами попрощался, с Иваном Алексеевичем, с Бутовым Александром Тимофеевичем, как будто навсегда прощался.

— Ладно,— сказал Николаи Петрович,— через три дня вернешься, пошли.

Николай Петрович ехал на жеребце, Славка шел рядом. После гибели его кобылы он до сих пор ездил по командировкам с оказиями да на своих двоих, все еще не могли достать ему лошадь.

Дорога была скользкой, солнце как бы смазывало салом накатанные колеи, идти по ним было невозможно, и Славка шагал обочиной, по снежному насту. Подко-ванный жеребец Николая Петровича шел по дороге.

— Ты вот что,— говорил сверху Николай Петрович,— ты, гляди, с ними не уйди, материалу наберешь, поможешь газету подготовить — и домой. Ты меня понял?

— Конечно, понял.

Душа Славкина рвалась наружу, глаза его не могли наглядеться на полыхающий свет снежного мартовского дня. Розовые прутики в молодом березняке были ослепительно молоды и свежи, голубого и розового света в небе и на земле было так много, голос Николая Петровича и его слова были прекрасны!

14

В Севск Славка ехал с армейским капитаном, в санях. Капитан. Он был тоже в белом полушубке, в дымчатой шапке со звездочкой и... в погонах. Первое, что увидел Славка, когда подходил к капитану, это были погоны. Погоны? Не сразу к этому привыкнешь. Они без слов говорили, как много времени прошло там без Славки, какая жизнь прошла там без него. Дошли до погон. Не сразу до этого дойдешь. А капитану хоть бы хны. Как он привычно двигается в этих погонах. И петельки специальные на плечах, на полушубке, и полушубок уже такой, да и не такой, как у Славки. У Славки он гражданский, даже при автомате. Звездочка и погоны — всего-то! И Славка рядом с ним сразу показался гражданским.

В политотделе рассказывали, как первый танк наш встретили. Смотрят — танк, затаились, изготовились гранаты пустить в ход, думали, немцы прорвались. Нет, на танке звезда, неужели наши? А тут люк открывается, и выскакивают в шлемах и с погонами двое. Немцы в нашем танке. Опять залегли, кто-то не выдержал, автоматом полоснул, те за танк зашли, орут оттуда: что там, очумели, это мы, советские танкисты; высунулись, звездочки на шлемах показывают. Стали сходиться, осторожно, недоверчиво, с оружием на изготовке. Партизаны? Партизаны. А вы? А мы — не видите, что ли, хлопцы?! И последние метры побежали друг другу навстречу, кинулиеь друг на друга, обниматься стали, плакать начали. Этим-то привычно, военным, все видели, а партизаны плакать начали. Как же вы тут? Да вот живем, ребята, вас все ждали. Ну вот и мы, давайте к вам, показывайте, как живете. Сели в танк, в бригаду Сузем-скую поехали.

Славка успел уж понаслушаться в политотделе, а увидел — погоны эти его ошеломили, а уж через несколько минут, когда сидели в санях с капитаном, он уже любовался ими, его погонами, и чувствовал, как приливала к нему по сложным, непроследимым путям симпатия к этому капитану, нет, не симпатия, а что-то горячее, большое, и не к капитану, а к тому, что стояло за капитаном и заслоняло его самого. Оно было там, куда они ехали.

Всю дорогу Славка чувствовал себя словно перед каким-то событием, которое вот-вот должно произойти, он спешил застать это событие и весь был там, а тут, на санях, было только ожидание, только езда. Поэтому он и не подумал даже заговорить с капитаном, расспросить его о чем-нибудь, ему было не до этого, он ехал, спешил, он весь был там.

Суземку миновали, еще что-то миновали, и вот он — Севск наконец. По улицам пехота идет, машины гудят, крупные машины, гудят утробно, мощно, крытые брезентом. Лошади, пушки. Как только въехали в улицу, Славка сказал капитану спасибо, спрыгнул с саней и вошел в первый же домик, окраинный, небольшой домик.

Вот она где была, наша Красная Армия! Вот где была ее сила, ее мощь, ее решимость идти вперед, до самого логова немецкого, ее непоколебимая уверенность в себе! В комнате был один человек, один воин. В белых шерстяных чулках, в бриджах и нижней рубашке, он лежал на кровати, руки раскинуты, отдыхают, ноги в белых шерстяных чулках положил он на железную никелированную спинку. А на загнетке — в доме была русская печь,— на этой загнетке, прямо на углях, на горящих чурочках, стояла сковорода, шипела, постреливала, жарилась на ней глазунья. И пахло этой глазуньей, жареным салом и хорошим табаком.

Господи! Курить боялись на родной земле, в шинельный рукав курили, как бы немец не заметил; на привалах, в родных лесах своих, разговаривали шепотом; по деревням шли, отступая, в глаза не глядели бабам да детям, стыдно было, что оставляем их; когда удавалось спать, спали в сапогах, не раздеваясь, как бы г:е накрыл немец.

И вот он лежит — в нижней рубахе и в шерстяных носках. Начфин какой то части. А на загнетке глазунья жарится. А войска идут, гонят немца. Это он, немец, когда-то лежал так, задрав ноги на спинку кровати, это немцы когда-то жарили глазуньи по загнеткам России, на Москву перли, в танках, в огромных грузовиках с медвежатами и зайчиками на дверцах, над чудовищными крутящимися колесами, в сверкавших стеклами автобусах, с фурами, с мохноногими битюгами; тяжелые пушки, тягачи, холеные морды и надменные картузы с высокими тульями, хамовитые мотоциклисты — все тогда перло вперед, по нашим дорогам, на нашу Москву.

Где они сейчас? Славка увидел, как по тем же дорогам наши справедливые танки, наши быстрые грузовики, наша светлая пехота, наши легендарные кавалеристы гнали теперь немца в обратном направлении, на Берлин! Так ясно увидел, что и себя представил среди этого грозного и чистого потока. И все оттого, что начфин лежал на кровати, положив ноги на железную спинку, а на загнетке стреляла, пузырилась, румянилась глазунья, а кругом гремела война и за окном шла пехота, меся сапогами влажный мартовский снег.

— Вот вы какие! — невольно вырвалось у Славки.

Начфин не вскочил немедленно, не бросился к оружию, а продолжал лежать, хотя перед ним стоял, хотя к нему вошел незнакомый и странный человек в полушубке, белой шапке, с автоматом, но без погон.

— Какие мы? — только и спросил он.

Славка только покрутил головой, не найдя, что сказать.

— А ты кто? — спросил начфин.

— Я вот партизан,— ответил Славка и продолжал смотреть перед собой чокнутыми глазами.

— Партизан? Да ну тебя! — Начфин подскочил и бросился к Славке.— Ну, дай обниму тебя. Первый партизан! Ну-ка шубку долой, будем завтракать.

Через начфина этого Славка сразу вошел в новую для него Красную Армию. Не та была она, какую оставил он тогда, на Варшавском шоссе, с теми несчастными, что невольничьим шагом ушли на Юхнов. Не та была армия! Новая, молодая. И погоны уже на месте были, и плевали они теперь на маскировку, никто не курил в рукав, никто не говорил шепотом.

Потом Славка прошел в город и быстро отыскал нужный дом, где жили посланные сюда Жихаревым Сергеем Васильевичем районные и городские руководители.

15

Целый день он провел в типографии, собирали с будущим редактором рабочих, приводили в порядок типографское хозяйство, удалось найти рулон бумаги, правда, грубой, оберточной — сойдет для начала. Тут же, в типографии, набросали план первого номера. Ночью нужно было написать весь материал, чтобы с утра наборщики могли набирать обе полосы. Всем этим Славка занимался не переводя дыхания, как будто гнался за кем или, наоборот, за ним гнались, чувствовал себя заведенным, делал все с поспешностью и бездумностью автомата, потому что голова его находилась во власти какого-то бешеного полета, над этой типографией, над этим Севском, где-то далеко, над всей огромной страной, над огромным полем битвы. Он был перевозбужден.

И только вернувшись в штаб-квартиру, был он сильно осажен, спущен на землю новостью: из города надо уходить. Передовые части наших войск так далеко оторвались от своих тылов, так стремительно отошли от них в погоне за противником, что на Десне получили неожиданно мощный удар и стали отходить, не смогли выдержать контрнаступления, не хватало ни артиллерии, ни боеприпасов, все отстало где-то далеко позади, на подходах к Севску. С вечера, когда Славка вернулся в штаб-квартиру, уже стали готовить город к эвакуации. Районное руководство собиралось уходить утром. Хозяйка дома с дочерыо-школьницей тревожно и торопливо тоже готовилась в дорогу.

— Я не могу уходить,— сказал Славка, сразу отрезвевший.— Мне приказано возвратиться назад.

Светлана, уносившая из комнаты какой-то узел, остановилась у дверей, прислонилась к дверному косяку, тихо глядела на говорившего Славку. Он стоял на своем. Пришлось севскому секретарю, вчерашнему командиру партизанского отряда отправлять Славку в Смелиж.

Но вернуться Славке было уже не дано.

И увиделась Славке так резко его землянка и Нюрки, Морозова и Хмельниченкова, с печатником круглоглазым, с Иваном Алексеевичем, с Бутовым и Николаем Петровичем, его топчан с бумагами под головой, которые кто-то будет разбирать там, листать, расшифровывать, а Славка никогда больше не прикоснется ни к чему. Топчан будет стоять застланный, будет ждать хозяина, и все они там будут, конечно, ждать, а он никогда не вернется.

И грустно стало, и печально, и нехорошо.

И тогда он, суеверный, подумал: значит, судьба. Но судьба не только потому, что не вернется назад, а потому еще... совсем по-другому. Об этом стыдно было думать, но это было так. Судьба была она. То есть это так не вязалось с обстановкой, так было ни к чему, так было постыдно непорядочно, что нельзя было держать это в голове. И он не держал, он не мог думать, мозг его не думал, а она все время держалась где-то рядом. Светлана, дочка хозяйки штаб-квартиры. Вот когда пришла к нему, наконец, она, та самая, что никогда еще не приходила. Пришла в самое неподходящее время. Да и видел-то он ее стороной, мельком, на ходу, помогала матери подавать им на стол, потом так проскользнула мимо один раз, другой, да слышал, как хозяйка позвала с веранды: Светла-ана! Вот и все. Слышалось краем уха, виделось краем глаза, потому что был во власти какого-то бешеного полета. И все-таки хоть и самым дальним краешком, но понимал, однако, что это она.

Дом был деревянный, большой, на высоком каменном фундаменте, с верандой. Надо пройти через застекленную веранду, потом войти в темные сени, а из сеней налево — в левую половину, где остановились райкомовцы, и направо — в правую половину, где жила хозяйка и ее дочка Светлана. Они собирались долго, может быть, всю ночь, что-то увязывали, подшивали, укладывали, снова отбрасывали. Жалко было бросать дом, но оставаться дома не могли, они уже знали, что такое оккупанты.

Райкомовцы тоже долго не спали, разговаривали, обсуждали, курили, Славка в сторонке сидел, он не был райкомовцем, и судьба его сейчас никому не была ясна. Он сидел с неясными думами, ничего не слышал, что говорили райкомовцы, курил. Где-то уже за полночь он вдруг подумал, что его ждет Светлана, что ей тяжело, как и ему, что ей хочется сейчас быть рядом с ним. Пришла эта блажь в голову. Но он встал и вышел в темные сени, как будто все было условлено заранее. Скрипнула дверь, Славка прикрыл ее за собой, и в ту же минуту скрипнула дверь в правой половине. Славка не удивился, он знал, что так будет, он только обрадовался, протянул вперед руки и медленно стал продвигаться в темноте, обшаривая темноту пальцами, и тут же наткнулся на пальцы Светланы, которые тоже обшаривали темноту. Прикоснулись, замерли и через миг уже стояли, прижавшись друг к другу, сдерживая прерывистое дыхание.

Славка щекой чувствовал ее щеку, грудью — ее податливую грудь, слышал, как часто билось ее сердце.

— Слава.

— Светлана.

Они долго и сладко целовались. Славка видел ее и в темноте, видел пушистую голову, светлую, почти белую, светлые брови, светлые ресницы, и глаза видел, и ничего прекраснее еще никогда не знал. Он знал, что целует ее, которая наконец-то пришла. Светлана. Светланочка. Слава, я тебя ждала. Может быть, всегда ждала. Я буду с тобой, я пойду с тобой завтра, Светлана.

Он целовал ее и говорил шепотом бесконечные глупости. Куда он пойдет? Как он будет с ней? Он же боец, а войны впереди было очень еще много.

Еще затемно город тронулся в дорогу. На выходе из города образовался поток беженцев. Шли женщины, дети, старики, шли с узлами, чемоданами, везли домашний скарб на тележках, на санках. Город уходил от немца.

В потоке шли и райкомовцы во главе с первым секретарем, бывшим командиром отряда Зайцевым. Не Аре-фием Зайцевым, Славкиным знакомым по отряду «Смерть фашизму», а совсем другим Зайцевым.

Славка шел отдельно. Он и Светлана везли тяжело нагруженные, увязанные веревками сани. Мать поддерживала груз и тоже немного помогала, потому что дорога шла на подъем и было тяжело.

Наклонясь вперед, шли они рядом, впряженные в веревочную лямку,— Светлана в своем веселом берете, Славка в полушубке, высокой шапке, с автоматом на груди. И когда они переглядывались, губы их трогала улыбка.

Какое это было высокое и горькое счастье!

Уже светало. И светало хорошо, как только бывает перед ясным мартовским днем. Свет быстро размыл край неба, потом хлынул на землю, ослепительно загорелись снега. Тяжело было смотреть под этим ранним солнцем на уходивших из дому людей. За их спинами уже гремел бой. Наши оставляли город, закрепляясь на окраинах, в ближних деревнях.

Совсем еще недавно дорога хрустела от ночного морозца, теперь, разбитая, развороченная до суглинистого грунта, она текла, чавкала под ногами, оползала жидким, замешенным на суглинке талым снегом. Беда, человеческое горе перемешались в Славке с его глубокой радостью, с его глубоким счастьем, так что вся тяжесть этого утра ощущалась им только как тяжесть физическая: надо было идти по скользкой, расползавшейся дороге, делать эту сладкую работу — везти со Светланой какие-то ее вещи, помогать ее маме. И тяжесть была тяжестью его счастья, не оставлявшего в нем места ни для какого другого чувства, и горе людей было горем его радости, их радости — Славки и Светланы,— не видимой ничьими глазами, скрытой от всех и оттого еще более сильной.

Люди шли широким потоком, занимали дорогу и обочины дороги, шли устало, измученно, хмуро. Помогало одно: все знали, что идти недалеко, не так, как брели когда-то, в первый год войны, бежали, оседали по чужим местам застигнутые, отрезанные молниеносным врагом. Теперь уходили недалеко и ненадолго. И это облегчало, избавляло от безысходности. Уже в первой деревне остановилась часть беженцев. Во второй осело еще больше. Разбредались по хатам, прислонялись к заборам, стенкам, усаживались на бревнах возле дворов, на своих узлах, отдыхали. Другие шли мимо, шли к другой деревне, зная, что всем разместиться в одном месте нельзя

У какого-то пряслица, на снятых с саней узлах, сидели Славка, Светлана и мать Светланы. Сидели, привалившись к изгороди, отдыхали. Сидели и другие беженцы рядом, слева и справа, по всей улице. Но и дорога не была пуста, по ней все еще шли, тянулись люди: Вдруг они стали расступаться, стягиваться к избам или переходить на другую сторону дороги, к полю. И тут же донеслась быстрая и влажная дробь лошадиных копыт,— сотни, тысячи лошадиных копыт. В ослепительном свете ясного утра колыхнулось что-то, вроде ветер вырвался из дальнего леса.

Славка взглянул вверх по улице, оттуда на рысях шла кавалерия. Порушенным строем, но живо, слаженно, дыша стремительной силой, неслась на рысях конница, бравые кавалеристы в кубанках. Вот они поравнялись со Славкой. Белые башлыки за спиной, зеленые куртки в ремнях, автоматы на груди, повод в левой руке и, не на поясе, а притороченная к седлу, на левой стороне,—сабля. Главное оружие — автомат, сабля про запас. Цокали подковами лошади, плавно опускались и поднимались на стременах, в такт лошадиному бегу, бравые всадники. Шел на рысях кавалерийский полк. Впереди первого эскадрона — его командир, чуть в стороне, по обочине, оглядываясь назад, следя за порядком, то отставая немного, то снова пришпоривая коня, покачивался, красовался в седле молодой замполит полка Петя Юшин. Если бы только мог разглядеть его Славка, узнать в лихом замполите институтского товарища своего Петю Юшина, цыгановатого красавца из-под Рязани, с тихой речки Вожи. Но, играя r седле, посверкивая синеватыми белками, он промчался мимо, и вот уже не видно его за темной, красноватой массой первого эскадрона. Потом промчался второй эскадрон и третий. Конники спешили на подмогу пехоте. Нет, не придется немцам засиживаться в Севске.

Усталые люди провожали кавалеристов долгими взглядами, в которых были надежда и облегчение. И Славка подумал, что он еще может попасть к своим, в родную свою землянку, в «Партизанскую правду».

Взяв Славку за руку, Светлана повернулась к матери.

— Мама,— сказала она,— мы скоро вернемся домой. И Слава к нам приедет.

— Ну что же,— ответила мама,— мы рады будем встретить его.

— (Мы с ним поженимся, мама.

— Господи, какая же ты у меня дурочка.

— Это правда,— сказал тогда Славка.

Мама вздохнула.

— Какие же вы еще глупенькие.

Но тут подошел первый секретарь Зайцев. Серьезно и с укором спросил:

— Ты что же, Холопов, эвакуированный, что ли?

Славка вспыхнул и стал гореть со стыда. Он забыл.

Да, забыл, что он другой человек, совсем не беженец, что его судьба ничего общего не имеет с судьбами этих идущих и сидящих со своими пожитками людей, что он с оружием, со своим ППШ, семьдесят один патрон в диске, что он еще на войне. Как же он мог забыть про все это? Он поднялся, посмотрел на Зайцева, обернулся к Светлане и опять к Зайцеву.

— Это моя жена,— сказал он отчаянно.

Крупное лицо Зайцева выразило удивление.

— Да, мы с детства дружили. Теперь она жена мне.

Славка догорел дотла, потом подошел к поднявшейся

Светлане и сказал:

— Не провожай! — Поцеловал ее в щеку, пожал руку ошеломленной матери и быстро шагнул прочь.

Резкий поворот в Славкином поведении был неожидан и для него. Он не узнавал самого себя. Никогда еще не знал в себе такой твердости, уверенности, такой острой потребности действовать. Все это было тем более неожиданным, что произошло из полной растерянности и жгучего стыда перед Зайцевым, перед самим собой, перед Светланой и вообще перед всей этой войной. Чтобы подавить в себе стыд и растерянность, он и бросил этот вызов кому-то. И не узнал самого себя, сделался другим человеком.

Он забыл, что судьба его была сейчас неясной,— вернется ли он в лес, уйдет ли с армией, или застрянет на какое-то время с этими райкомовцами; он шел не один, он был вообще теперь не один, с ним была Светлана, он был горд этим и силен, и ему хотелось действовать.

Над дорогой, на хорошей высоте, прошли три самолета, немецких. Люди проводили их с ненавистью и опасением. Пошли бомбить отставшие тылы вырвавшихся передовых частей. Хотелось достать их, но достать их было нечем, невозможно. Видно, там, куда пошли самолеты, идут наши тягачи с пушками, танки, машины со снарядами и с продовольствием. Подойдут — и снова ударят по немцу, и снова погонят его дальше, на запад.

Славка расстегнул полушубок, жарко стало от прилива сил, от дум, также от высокого солнца. И почти уж скрылись самолеты за грядой леса, и звук их ненавистный почти пропал, как вдруг опять стал набирать силу, вибрируя, раскатывая гром над землей. Гром быстро перешел в визг, и самолет, один из трех, вернулся назад, упал в пике, а когда вывернулся, от него отделилась черная капля. Бешеный свист — и бомба рванула на дороге, вскинув черный фонтан и сильно колебнув воздух.

— Ложись! — крикнул Зайцев.

Бомба упала на выходе из деревни, где до этого шли люди. Кого-то задело там, чья-то смерть там уже пришла.

Еще тогда, когда черная капля со свистом неслась к земле, а стервятник, оторвавшись от нее, пошел на бреющем, Славка не упал со всеми, он приставил приклад своего ППШ к животу и длинной очередью проводил над собой гремучее тело стервятника. Нет, не достал. Ушел невредимый. Но вот он набрал высоту, стал разворачиваться, блеснул стеклом кабины, и Славка увидел змеиную голову пилота. Вместе с памятью о том давнем, в Дебринке еще, когда такой же гад охотился за Славкой, гонял его вокруг сарая, отсек лошади задние ноги,— вместе с памятью об этом вскипела в нем мстительная ярость. Он не стал прятаться, как прятался тогда, в Дебринке. Пилот в змеином шлеме, развернув машину, пошел с откосом на Славку, который стоял в снегу, на обочине дороги, один на один с этим гадом.

Нажал на спуск, и его затрясло вместе с автоматом. Перед самыми ногами хлестануло тяжелой плетью, по нему били из пулемета. Славка приподнял автомат, увеличил угол и снова ударил длинной очередью, потом земля под ним накренилась и пошла вниз. Славка хотел ухватиться за что-нибудь руками, но было не за что, и он упал в черную пропасть. Ничего не видел — ни стервятника, ни неба, ни снега, ни жены своей, Светланы, ни родного дома, ни партизанской землянки, ни убитого еще в начале войны братишки, ни мамы, ничего. Славка летел в черную пустоту, у которой не видно было дна. Но когда он все же долетел и упал на это дно, то уже не услышал и не почувствовал, как ударился лицом в ноздреватый снег.

Больше он не встал и никуда не пошел.

Будьте вы прокляты — и эта пуля, и эта война, последняя для убитых на ней. Неужели последняя только для них, только для тебя, Слава?..

...кровь моя кипучая, свеча моя ясная, красавец ты

МОЙ1

Один из нас. Повесть 3
Последняя война. Роман 103
Книга первая 103
Книга вторая 295

 

Росляков В. П.

Р75 Последняя война. М., «Современник», 1978.

461 с. с ил.

Сборник состоит из повести «Один из нас» и романа «Последняя война», который является продолжением повести. Произведения В. Рослякова — это правдивая летопись о боевых друзьях, об их героизме, непоколебимой вере в победу и торжество правого дела.

Р 2

70302—021 j 06 —

Р М106(03)-78

ИБ № 696

Василий Петрович Росляков

ПОСЛЕДНЯЯ ВОИНА Повесть и роман

Редактор Л. Кулешова

Художник В. Комаров

Художественный редактор Н. Егоров

Технический редактор Л. Анашкина

Корректоры М. Стрига, Н. Саммур

Сдано в набор 7/VI1-1977 г. Подписано к печати 7/XI1-1977 г. А06793. Формат изд. 84X108'/м. Бумага тип. Ki 1. Печ. л. 14.5. Уел. печ. л. 24.36. Уч.-изд. л. 24.71. Тираж 200 000 экз.

Заказ JS® 292. Цена 1 р. 90 к.

Издательство «Современник» Государственного комитета Совета Министров РСФСР по делам издательств, полиграфии и книжной торговли и Союза писателей РСФСР 121351, Москва, Г-351, Ярцевская, 4

Книжная фабрика № 1 Росглавполиграфпрома Государственного комитета Совета Министров РСФСР по делам издательств, полиграфии и книжной торговли, г. Электросталь Московской области, ул. им. Тевосяна, 25

дорогой читатель!

Просим Вас отзывы о книге — ее содержании, художественном оформлении и полиграфическом исполнении — направлять по адресу:

121351, Москва, Г-351, Ярцевская, 4 Издательство «гСовременник»

Ip. 90 к.