Как и тем поздним осенним утром 5 сентября, однажды (как теперь могло показаться, давным-давно, долгие жизни назад) он уже проснулся в своей комнате, и утро пробуждения тоже было особенным. Вот только комнатка была другой. В её стенах Пётр впервые осознал, что теперь остался один в этом городе — родном и гостеприимном Киеве, ставшем слишком большим для него одного.
Комнатка, в которой Пётр проснулся от лязга замков, находилась в коммунальной квартире на Большой Житомирской улице, вторая дверь от входной, традиционно обитой черным дерматином. Когда проснулся, вспомнил, что мимо его комнаты постоянно стучали подошвами соседи по квартире и гости соседей, и это воспоминание вселяло надежды. Пётр подумал о том, что день будет хорошим: голова ясная, мысли быстрые и светлые. Едва ли не впервые боль отступила, спрятала, пускай до поры до времени, все свои злобные сверла, которыми вгрызалась в мозг последние полгода после того, как Пётр вышел из больницы.
Прошлой осенью в Крыму их «Москвич» внезапно атаковал прямо в лоб грузовик, перевозивший булочки со смешным названием «Малятко» — точно такие же мама всегда покупала к завтраку в хлебном отделе гастронома на пересечении Львовской площади и Большой Житомирской улицы. Тогда, на крымской дороге, хлеб впитал в себя кровь пополам с душной пылью степей, и теперь стал главным кошмаром его мигреней. Но если боль отступила, значит, наконец-то можно просто жить, а не судорожно переползать от одного болевого спазма к другому. Можно наслаждаться простыми, но ранее недоступными вещами — например, слушать пластинки или играть с соседом в шахматы. Не получалось пока что только одного: вспоминать.
Ещё в симферопольской больнице Петру рассказали об аварии, в которой разбились его родители, но как не напрягал он мускулы своей памяти, все воспоминания о прошлой жизни, в которой были мама и папа, оборачивались нелепыми, переставленными с ног на голову образами.
(Как будто кто-то порезал забавы ради семейный альбом бритвой, а затем склеил в случайном порядке получившиеся лоскуты.)
Точнее, — а Пётр всегда старался быть точным, даже не образами, а блеклым отражением этих образов. Так иногда посреди рабочего дня на поверхность сознания может всплыть обмылок забытого сновидения. Но эти образы ничего не значили для Петра, он как будто окунулся в глубокое Черное море рядом с тем самым шоссе, а вынырнул на поверхность уже в своей комнате.
Ему казалось, что раньше в ней было больше вещей, или сама комната была больше, но это всё, что он помнил о своём доме. В остальном Пётр принял новую жизнь без претензий и нареканий, как и следует рожденному заново: вот твое жильё, вот твой город, живи.
И Пётр начал новую жизнь.
Он попросил опекуншу, соседку Валентину Григорьевну, с чьим мужем он играл в шахматы, перевести его в другую школу. Всё равно он не помнил своих одноклассников и учителей и не узнавал их. В новой школе, втиснутой между Лукьяновским рынком и кинотеатром «Киевская Русь», Пётр так и не сошелся ни с кем из новых товарищей либо учителей, выдерживая вежливую дистанцию. Учился хорошо, показывая ровные результаты по всем предметам как будто для того, чтобы его оставили в покое, но со временем стал больше времени проводить в кабинетах физики и химии. Как-то само получилось так, что учителя поручали Петру помогать на практических работах: всё равно некому было разносить пробирки и включать слайды после того, как тихо и быстро похоронили бывшую биологичку, которая после выхода пенсию осталась работать при школе лаборантом на полставки.
Тогда же обнаружилось, что Пётр умеет творить чудеса. Как это часто бывает, открылось случайно.
У преподавателя химии Семёна Петровича, неряшливого мужчины с огромными, подкрученными кверху усами, перегорела лампочка в настольной лампе на учительском столе. Это событие произвело на него самое гнетущее впечатление: в киевских магазинах не продавались лампочки, как и многие другие, такие необходимые в быту вещи — к примеру, мыло или носки. Весь урок учитель косился на погасшую лампу с выражением досады на плохо выбритом лице, Пётр это заметил и задержался в химическом классе после урока. Он дождался, пока Семён Пётрович ушёл по своим делам в подсобку класса, куда после уроков убирали наглядные пособия, посуду, киноаппарат с вечно заедающей плёнкой и многое другое, взял лампочку в руки и подержал в ладонях. Потом аккуратно ввинтил её обратно в патрон плафона, тронул кончиком пальца выключатель…
И лампочка на мгновение ожила. Мигнула несколько раз, а потом светила без остановки.
— Как ты это сделал? — Пётр не заметил, что Сёмен Петрович всё это время стоял за его спиной, кончики учительских усов вытянулись от изумления.
Но Пётр и сам не знал. Он мысленно обругал себя за то, что не сдержался.
— Там просто нить накала отошла, — голос у него был глуховатый, как у всех, кто привык открывать рот редко и ненадолго. — А потом встала на место. Вы просто не заметили.
Семён Петрович и поверил, и не поверил, но с тех пор внимательно следил за странным, очевидно одарённым учеником. Пётр выглядел младше своих выпускных лет, но держал себя с такой холодной вежливостью, что Семён Петрович иногда терялся и не мог понять, как правильно себя вести. Присев на лабораторный стол, выложенный белой плиткой, учитель жевал пустой мундштук и следил за тем, как Пётр разносит ученикам инструменты и лабораторную посуду, отмечая одну особенность мальчика, которая одновременно и пугала, и восхищала: к чему бы не прикасались руки Петра, все получалось будто само собой.
Пётр настолько естественно нёс бремя вечного безденежья, что окружающим казалось: убогий быт попросту не попадает в поле его зрения, особенного своим углом, не как у всех людей. Пётр донашивал свитера своего отца и рубашки мужа Валентины Григорьевны, подклеивал ботинки клеем «Момент», выучился штопать носки и подрубливать расползающиеся манжеты. Сдержанно благодарил соседей, если они угощали его обедом и старался не думать о голоде, когда соседям приходилось обходиться без обеда самим. К счастью, после того, как Пётр — опять же, случайно — обнаружил в себе способности лечить мигрени наложением рук, он избавил от мучительных болей Валентину Григорьевну. Теперь её сын регулярно привозил Петру мешки с крупным, мозолистым картофелем, и на столе всегда была еда.
Ответы на свои вопросы Пётр искал в книгах, но почему-то не находил. Точнее говоря, находил не совсем в тех книгах, на чью мудрую помощь рассчитывал. Приучив себя опираться в понимании окружающего мира на тот простой факт, что этот мир легко можно измерить, посчитать и объяснить понятными формулами, Пётр больно ушибся лбом о неудобный факт: волшебство его рук грубо разрушает целостность картины окружающего мира.
(До этого, казалось бы, столь понятного и простого.)
Между тем, внутри всё происходило до предела понятно и просто. Пётр спрашивал себя: что я могу сделать, чтобы эта лампочка снова горела? Как помочь Валентине Григорьевне, чтобы она не мучилась мигренью? И ответ сам возникал в голове, будто бы ниоткуда, а руки делали. Но вот сколько бы Пётр не думал о новых ботинках, не протекающих в снегопады и ливни, или о тёплой пуховой куртке, решение не приходило. Руки не знали, что делать.
Однажды опекунша, которой тоже не давал покоя дар Петра лечить её мигрени, посоветовала прочитать Библию. Несколько вечеров Пётр перелистывал тоненькие страницы рисовой бумаги, преодолевая разочарование и скуку. С детства равнодушный ко всему, что называется искусством и литературой, Пётр понимал и любил только оперу. Библия показалась ему очередным романом, только ещё более надуманным и скучным, чем прочитанные прежде романы, где люди поступают и говорят совсем не так и не теми словами, как в повседневной жизни. Но несколько полезных для себя абзацев, которые он нашёл в Библии, дали ему важный совет: никому и никогда он не должен говорить ни о лампочках, ни о мигренях, ни об огне, который горел вокруг него ровным пламенем, как будто из газовой конфорки на коммунальной кухне. Этот ровный круг воображаемого огня становился больше или меньше в зависимости от окружающей опасности, и никто не мог заступить за него, чтобы прикоснуться к Петру.
Поэтому никто не мог причинить ему зла.
(Пётр напряженно всматривался в темный глухой занавес, который отделял от него пробуждение в своей комнате от всей остальной жизни, чтобы разглядеть там этот ровный круг огня, но не мог. Означало ли это, что полученный дар был компенсацией за смерть родителей? Пётр надеялся, что нет.)
В действительности, которая день ото дня становилась всё тревожнее, дар оказался очень ценным. В то время, когда на центральных улицах такого, казалось бы, безопасного Киева, прохожего могли ограбить, избить или даже убить, Пётр спокойно проходил по самым неуютным закоулкам города. Погруженный в свои мысли, одинаково не замечая ни опасностей, ни красот, блекнущих перед шахматной задачей, вычитанной накануне, либо расчерченным гороскопом, где точка Асцендента была явно неверно просчитанной, Пётр не знал, каково это — испытывать страх.
Если Библия отказывала ему в ответах, то репринтные, самодельно переплетённые книжечки дарили радость понимания и даже узнавания. Пётр как будто давно уже знал, да вот забыл, о том, что согласно Элифасу Леви, каждая буква иврита соответствует определенному аркану из колоды карт Таро. Когда-то он знал об этом настолько хорошо, что и теперь понимал: «Шут» не может быть картой, лишённой нумерации, как утверждал унылый английский пьяница Артур Уэйт. И уж точно не должен занимать в стройном и строгом порядке колоды парадоксальное место перед арканом по имени «Маг», ни в коем случае: «Шут» шагает в свое никуда строго между арканами «Страшный суд» и «Мир». А это означает, что число его — триста, а буква древнего волшебного языка, соответственно, «Шин».
Петра это забавляло в свободное от учебы время примерно так же, как тогдашнего киевского обывателя развлекало чтение детектива по вечерам, а его супругу — мексиканский телесериал.
Листая Авессалома Подводного и Павла Глобу, Пётр схватывал на лету, почему люди ведут себя в определённых ситуациях только так, как им положено согласно дате, часу и месту рождения, и не смогут вести себя иначе. Это понимание давало огромные преимущества в общении с другими — общении вынужденном, во многом навязанным Петру условностями сосуществования в коммунальной квартире и школьном классе, но которого, как он не старался, пока ещё не мог избежать. Теперь же, ненавязчиво выведав тайну времени и места рождения у всех тех, чьего общества он не мог (или же сам не желал) избежать, Пётр ловко выстраивал законы и правила этого общения, будто настраивал по шкале радиоприемника необходимую волну. При этом все те люди, чьими чувствами и поступками он, по сути, манипулировал, считали его добрым, тактичным, лёгким в общении человеком. И, наверное, слишком застенчивым, потому и держит себя так холодно и отстранённо.
(Только один человек на свете не позволил ему составить свой гороскоп — разумеется, Иванна.)
Поступление в институт мало что изменило в его жизни. Пётр так же много ходил пешком, усердно занимался, читал чернокнижников, слушал пластинки с записями опер и жил в беспросветной бедности. Получая повышенную стипендию отличника, почти всю её спускал на книги, а добывал их на букинистических развалах, протянувшихся вдоль железнодорожных путей от станции метро «Петровка» до остановки электрички «Зенит». Когда заканчивались купоно-карбованцы, похожие на выцветшие от долгого хранения конфетные обёртки, Пётр отправлялся на вещевой рынок рядом с Республиканским стадионом, где продавал вещи, оставшиеся от родителей.
Таким его Иванна и запомнила: похожий на подростка, несмотря на свои восемнадцать с тремя четвертями лет, с большим лбом, невозмутимый, Пётр сидел на скамейке в парке КПИ и читал книгу, а на его плече, как будто не было для этого более удобного и будничного места, замерла ворона. Ветерок шевелил иссиня-черные перья, теребил кончики страниц. Пораженная этой картиной, Иванна замерла на парковой дорожке — ей казалось, что птица тоже читала, близоруко и внимательно опустив к строчкам клюв.
Круг огня горел спокойным ровным светом, до следующей пары оставалось ещё полчаса, предчувствия и голоса молчали о том, что сейчас его жизнь переменится самым решительным образом, когда ворона внезапно мягко оттолкнулась от плеча и взлетела на ветку. Пётр опустил книгу и увидел, что перед ним стоит маленькая, вровень ему ростом, молодая женщина с тяжёлым взглядом и смешной прической, как у французской певицы.
Петра как будто ослепила изнутри вспышка яркого света: французская певица! В молочной лужице слепоты, что разлилась на месте вспышки, будто хозяйка опрокинула чашку, проявились, словно на фотографии, экран телевизора, песня на французском языке, ёлка и подарки под ёлкой, молодые красивые родители и гости за столом, которые смеялись отцовским шуткам. Это было в комнате Петра, но в другое время, в другом мире и, что самое важное, это было воспоминание — мгновенное, внезапное и болезненное, как удар в лицо. Удар, который Пётр никогда раньше не получал.
«Куда же делись все эти друзья отца, сидящие за столом, после того, как я остался один?» — спросил он себя, но не успел обдумать ответ.
Ведь воспоминание стало не единственным потрясением. Молодая женщина со смешной прической стояла внутри огненного круга, Пётр чувствовал ее дыхание на своем лице, а пахло от молодой женщины хорошим табаком, духами, головокружением и неизвестностью. Она прошла сквозь кольца огня без сомнений и малейшего труда, отчего пламя возмущённо гудело. Пётр растерялся, она засмеялась, и теперь до него наконец-то дошло, что отныне всё в его жизни навсегда переменилось — и сам он, и всё вокруг никогда не будет прежним.
Так, собственно, и получилось.