На первом свидании Ира была настроена решительно, будоража и держа в постоянном напряжении. А второе закончилось в моей постели. И вот я везу её домой, мы молчим, переполненные аурой первой близости и заново переживая яркие мгновения. Мы подъезжаем, Ира выходит из машины, одёргивает юбку и произносит всего одно слово:

– Сволочь.

Взгляд её затуманен и на дне его мерцают угольки, словно острые когти, утопленные в мягких подушечках лап. Она удовлетворённо потягивается с грацией благодарной самки. И это последний штрих. От звука её охрипшего голоса впечатления только что состоявшегося сексуального акта накатывают снова с утроенной силой. Нечто внутри переворачивается, качели делают солнышко, и эта сцена намертво впечатывается в моё сознание.

* * *

Вам налить? Пока нет? Тогда, с вашего позволения, пью один. Так, Дальше!

* * *

Мы в суши баре. В один из тех немногих вечеров, когда удалось куда-то выбраться. Потягиваем остывающее саке, кушаем суши. И тут Ира делает одну из вещей, свойственных женщинам в начальной стадии отношений. Она просит посмотреть, что я ношу в кошельке. Я, естественно, соглашаюсь. Перебрав стандартный набор содержимого мужского бумажника, она обнаруживает карточку из плотной бумаги.

– Это что? – спрашивает Ира.

А карточка найдена в одном из ночных скитаний по дебрям Лос-Анджелеса. Я шёл вместе со своей "бездной", увидел и сразу понял, что это мне. Это карта из детской игральный колоды. На ней голубой парусник с тремя мачтами, высокой палубой и гордо задранным бушпритом, кормой с надстройкой и раздутыми попутным ветром парусами. А под картинкой написано "Спасательный корабль". Я положил карточку в кошелёк, и с тех пор она всегда со мной.

Когда я заканчиваю эту историю, Ира достаёт ручку и, закрываясь ладонью, что-то выводит. Затем протягивает мне. "Я.Т.Т.Л." – написано сверху на полях. И это "тоже", и признание в письменной форме, аббревиатурой, на полях моего Корабля спасения, вызывает грустную улыбку. А я уже давно сказал ей, что люблю. Ещё на третьей неделе. Неожиданно для нас обоих. Обычно я крайне осторожно отношусь к этой фразе и до этого, в таком контексте, произносил её один или два раза. Но тогда нам было так здорово, чувства были столь чисты и возвышенны, что я не удержался и сказал.

* * *

Ещё рюмочку? Давайте-давайте! Не стесняйтесь! Опять один? О, народ… О, народ!

* * *

Незадолго до Корабля я нашёл меч и пистолет. Тоже детские. Меч был маленький, но красивый. Я решил, что у настоящего воина должен быть меч. И подобрал. Потом нашлась ещё одна штуковина из стальной проволоки, совершенно неясного назначения. Из неё торчали два наклонных штыря, на концах закрученных в кольца, размерами идеально подходящие к мечу. Я вставил меч эфесом в кольца и воткнул штуковину в приборную панель.

А пистолет был совсем как настоящий, увесистый, с тугим затвором. Взводить его было приятно. Только патронов к нему не было. Его я тоже положил в машину. Каждое утро, когда я выходил из дома, меня ждали мой меч и мой пистолет. Ритуал повторялся неизменно – я садился, брал пистолет, взводил и стрелял себе в правый висок. Потом клал оружие на место, включал двигатель и ехал завтракать.

Пистолет в итоге сломался от частого употребления, и я его выбросил. А меч и по сей день воткнут в приборную панель.

* * *

Кажется, алкоголем тут не обойтись. Иду в спальню, достаю из тайника марки, кладу одну под язык и в ожидании кислотного прихода подлечиваюсь косяками.

* * *

В тридцать лет пропал смысл. Я больше не видел его в том, чем занимался изо дня в день. Стало окончательно ясно, что основная цель всех человеческих действий состоит в постоянном замазывании внутренней пустоты. Я решил прекратить лицемерный самообман и три года учился неотрывно глядеть в эту бездну.

Замазывание подобно звону погремушек из масс-медиа, мнимых идеалов и социальных установок, которым общество бряцает пред носом индивидуума, чтобы отвлечь от ужасающей пустоты. С этим пора было покончить, и в неистовом поиске оптимальной кривой, проходящей через точки локальных минимумов топографии моих психозов, я бросил работу, учёбу, выписался из рядов кого бы то ни было, порвал все отношения и свёл практически к нулю контакт с внешним миром. Я говорил по десять слов в день и старался прекратить какие-либо действия, избавиться от привычек, от вовлечённости любого рода… А затем стал тренироваться останавливать внутренний диалог.

По сути мы имеем дело не с миром, а с его описанием, ежесекундно формирующимся в голове. И эта разница существенна. Мир теряет вкус и цвет, потому что ум взрослого человека мгновенно категоризирует любые явления, подменяя их ярлыками. Вот, скажем, конфета: в детстве я ел конфеты и чувствовал подлинный вкус. Это было неописуемо здорово. А сегодня я имею дело с интерпретациями, точнее, с инвентарным списком.

Я не вкушаю такую невероятно вкусную штуку, а грызу ярлык с маркировкой "Конфета", и уже не способен получить то былое удовольствие, когда я ел конфету всем телом, всем естеством, и был истинно счастлив. И так со всем остальным, ладно конфета… есть вещи и поважнее. Но и их, для меня, взрослого, вроде как и нет. Нет ничего. Ни солнца, ни ветра, ни любви, ни счастья, – одни номенклатурные наименования.

Но тогда внутренний диалог мешал мне совсем в ином смысле, постоянным шелестом истёртых ярлыков, отвлекая от созерцания таившейся внутри космической пустоты. И я вёл борьбу с этим явлением. Но когда удалось избавиться от вещей, заслонявших бездну, меня охватил панический страх и депрессия. Я старался превозмочь собственные фобии и в какой-то момент осознал, что страх, как и сопротивление ему, – лишь очередной способ ретушировать индивидуальную пучину. Более того, любая эмоция – просто повод отвлечься и трусливый побег от священного ужаса перед живущим в нас чёрным омутом.

А если взглянуть на человечество со стороны – наблюдается жуткая картина. Мы настолько увлечены этим замазыванием, что готовы перегрызть друг другу глотки по поводу незначительных нюансов неких частных процессов, позабыв, что суть не в повышении каких-то там показателей или в заработной плате, а в том, что весь этот дичайший процесс цивилизации затеян лишь ради того, чтобы не дай бог не вспоминать о воющем в каждом из нас космическом вакууме.

А в чём идея? Идея в том, что, осознавая происходящее, можно если не изменить саму ситуацию, то хотя бы поменять своё отношение к ней. И прекратить париться. Избавиться от постоянных сизифовых мук, на которые мы обречены, подобно древнегреческому герою. Ведь любое серьёзное дело почти всегда превращаются в сизифов труд.

Каждый из нас катит камень к вершине горы, и всякий раз, когда тот срывается, мы безумно переживаем. Но катание камней само по себе – нормальная деятельность. Это работа, и если ты не лентяй, то, образно выражаясь, катать камни ты, в принципе, не против. Но фишка в том, что человек живёт надеждой в итоге добраться до вершины. Более того, ему порой кажется, что в вершине и заключается цель, смысл и даже избавление.

В этой мечте, безмерно раздувающей ожидания, и кроется корень грядущего разочарования. Ведь, как правило, достичь вершины не удаётся, а даже если удаётся, момент полного триумфа не наступает, так как, бесконечно пережёванное в грёзах, само событие меркнет на фоне гипертрофированной предвкушением утопии. Не говоря уж о том, что "Вершина" – не более чем очередной ярлык, положим, чуть менее замусоленный, чем "Конфета", но всё равно ярлык.

А пока человек разрывается между стремлением докатить камень и разочарованием по поводу того, что это никак не получается, или получается, но не так, как хотелось, – жизнь незаметно проходит мимо. Возможно, что-то могло сложиться иначе, доведись ему понять и запомнить, что катание камней и есть жизнь, и если уж существует вообще какой-то смысл в этой деятельности, то отнюдь не в том, чтобы докатить, а в самой себе, в самом бытие… Либо, на худой конец, в том, чтобы забыть о пропасти, разверзающейся под ногами.

В этом заблуждении, ведущем к бесплодным надеждам и постоянным разочарованиям, и заключается наказание. Мучения Сизифа не физического, а морального толка. Сизиф – прообраз всех нас, обречённых постоянными ожиданиями на не менее постоянные разочарования.

Но всё не так просто, ибо эту незамысловатую истину легко постичь, но крайне сложно воплотить в жизнь. Стоит взяться катать камни, и даже если постоянно проговаривать себе, что смысл не в вершине, всё равно, невольно возникает стремление к достижению цели. И всё – ты влип. Незаметно появляется вовлеченность, ожидания и, как результат, – неминуемые разочарования.

В итоге, ничего у меня не вышло. Я не стал сильнее или мудрее, не сумел раствориться в бытие как таковом или избавиться от страхов и не смог победить в гляделки собственную бездну. И раз смысл не в действии, а в замазывании, я выбрал то, что было наименее противно. Примерно в то же время на просторах интернета я наткнулся на онлайн-игру по мотивам средневековых феодальных войн. И я расслоился на две чуждые сущности: ночи топил в алкоголе и наркотиках, а днём уходил в виртуальный мир тотальной резни.

Быстро став лидером, я завоевал город Китеж, дабы установить в нём справедливые законы, достойные воинов света. Но в этом мире власть была давным-давно продана и перепродана, со всеми вытекающими, а мой идеализм в эту схему никак не вписывался. Оказавшись перед выбором, я не смог и не захотел пойти на компромисс. Собрав своих бойцов, прочёл пламенную речь и повёл их в затяжную бесперспективную войну ради призрачных и никому не нужных моральных ценностей.

В этой отчаянной и беспощадной бойне полегли все мои соратники – люди, шедшие за мной и верившие в воспетый мной идеал. Выжило только двое. Но мы не сдались и наотрез отказались вступать в переговоры с другими лидерами, запачканными кривдой. Мы воевали виртуозно с тактической точки зрения, но не добились ничего, кроме понятного нам одним самурайского конца этой феерически бесславной эпопеи.

* * *

Ещё по полмарочки? Нет?! Отчего же? Полмарочки никак не помешают!.. Маэстро, музыку!.. Великолепно!

* * *

Ира ушла. Навсегда. Её больше нет в моей жизни. Всё кончилось. Осознание этого факта накатывает с новой силой, вырывая из воспоминаний.

Звонить я не стал. Ира не из тех персонажей, которые уходят ради очередного эмоционального всплеска. Не будет криков, обвинений и слёз. Не будет заламывания рук и журавлиного бега, как в замедленной съёмке, в распростёртые объятия друг друга. Не будет всей этой слюняво-розовой пошлости. Не тот случай.

Будет глухая стена. Она не ответит. Это не закидон истеричной тёлки, а обдуманное, взвешенное решение. И принято оно не в одночасье, не сгоряча, а холодно и расчётливо. А вечер, когда я уснул, стал лишь последний гвоздём в гроб наших отношений.

Я не звоню. Если позвоню один раз, то позвоню в другой, стану злиться, надеяться, придумывать радужные или, наоборот, слёзные сцены примирения. Оттачивать аргументы и эффектные реплики, которые никто никогда не услышит. И так, пока не изведу себя дотла. Буду звонить в третий, и в пятый, и в двадцатый раз. Но она не ответит. Единственной реакцией на любые мои поползновения будет стена, и дело не в том, что я боюсь разбить об неё лоб, и плевать на гордость, но шансы на успех такого предприятия – нулевые. Я лишь испорчу сопливой истерикой одну из немногих красивых вещей в своей жизни.

Я стискиваю покрепче зубы и по кускам вырезаю из себя Иру. Мне не удаётся одним махом, как сделала она. Интересно, останется ли хоть что-то после этой вивисекции? Или одна окровавленная, измученная оболочка? Я ощущаю себя чучелом диковинного животного, забытым в затхлом чулане и набитым опилками чужого, краденого содержания. И всё, что исконно моё в этом чучеле, – это кожа, и та дана лишь для того, чтобы чувствовать боль от каждого соприкосновения с миром.

Странно, вроде мы были вместе недолго, но только сейчас я начинаю осознавать, насколько они с Алексом успели войти в мою пропащую жизнь и заполнить меня всего. Насколько я сроднился с ними. Алекс зовёт меня, рассказывает о школе, о друзьях и о своих приключениях. Как же, оказывается, я изголодался по человеческому теплу. По ласке, по нежности, по чистоте простых вещей. Оглядываясь назад, кажется невероятным то, с какой готовностью я влился в круг их повседневных радостей и забот, и как быстро и всеобъемлюще жизнь насытилась новым смыслом.

Порой представлялось, что мы вместе летаем в BioSpectrum. Я говорил об Арике и Тамагочи, как об общих знакомых. И чудилось, что мы вместе работаем в её книжном магазине, так много я знал об их будничных перипетиях. И так же вместе растим Алекса. А теперь выясняется, что это не так. И похмелье от этой иллюзии тяжелее, чем я мог представить. И нет лекарства… Алкоголь не снимает боль, а загоняет глубже, словно иглы под ногти. И брешь, разверзающаяся во мне, когда я ампутирую из себя Иру, слишком велика. Я узнаю старую знакомую. Вот она – моя бездна.

В сущности, так и должно быть. Она, как всегда, права. Мы прекратили совпадать во времени. Банально и глупо, но насущно и неотвратимо, как десять ноль-пять. Ковчег нашей любви разбился о первые рифы быта. И, возможно, оно к лучшему. Скорее всего, за ними не ждало счастливое будущее. И она, как человек более практичный, вероятно, поняла это давно, если не с самого начала, и приняла мудрое решение. Чтобы не привязываться, не пестовать несбыточные мечты и не усугублять боль.

Я перебираю яркие мгновения – радости и обиды, смешные и грустные картинки наших отношений. Листаю альбом воспоминаний. Каждое из них осторожно вынимаю кончиками пальцев, рассматриваю и, бережно обернув оболочкой тоски, аккуратно возвращаю на место.

Вспоминаются маленькие моменты, которым не придавал значения. Как мы засыпали вместе, какое счастье было вызвать её улыбку и как становилось тепло на душе от её смеха. И какой-то совершенно незначительный момент: мы были у меня, она вышла во двор и, вернувшись, взглянула вдумчиво и пронзительно. В её глазах было нечто, чего я тогда не понял. И именно сейчас это всплывает, резонируя и бередя душу.

А расставаясь до следующей встречи, она всегда уходила быстро, без долгих прощаний. Мне это нравилось. Но прежде была секунда, когда она останавливалась и тихо смотрела на меня, как бы вбирая, чтобы взять с собой. От накала, звеневшего в этом кратком миге, поначалу каждый раз перехватывало дыхание.

Но образов мало. Внутри столько боли, что не терпится её умножить. Мне не хватает боли! Хочется, чтобы она захлестнула меня. Хочу захлебнуться ею! Но я ещё барахтаюсь. Мне нужно потрогать. Ощутить что-то принадлежавшее ей своими пальцами. Почувствовать кожей. Обжечься. И я вновь принимаюсь искать её вещи. Переворачиваю весь дом, жаждая найти хоть что-то. Я готов на что угодно – на мятую пачку, забытую заколку, на гущу в кофейной чашке. Но нет. Не забыто ни соринки, ни волоса. Она не допускает ошибок. Она забрала всё. Ушла целиком. Без остатка. Не сохранилось ничего. Даже окурка в пепельнице.

* * *

Извините, больше не предлагаю – пью один!.. Сейчас, переведу дыхание…

* * *

Встречаясь с женщиной, у которой есть ребёнок, максимум, на что можно рассчитывать, – это третье место в списке её приоритетов. Третье! На первом, естественно, сын. Тут не поспоришь. На втором – работа. Так как работа – способ добычи средств для того же ребёнка. У неё нет возможности выкобениваться. Ходить, либо не ходить. По настроению ударяться в загулы или любовные угары, терять голову и заявляться на службу в виде одолжения, после долгих уговоров начальства. Этого ей не позволяет ни сын, ни социальное положение. И так, в лучшем случае, остаётся номер три.

Ваш номер три, скажите "спасибо" и улыбайтесь! В то время, как для меня Ира была прежде всего, и я преспокойно мог наплести что-нибудь Арику ради ещё нескольких часов с ней, даже теперь, в период, когда крайне важно завоевать авторитет на новом месте.

Номер два можно просто купить, взяв на себя финансовые заботы. Но, во-первых, для такого шага было несколько рановато. А во-вторых, своего места хотелось бы добиться иным путём. Конечно, со временем, я бы принял на себя эти обязанности, но столь меркантильный способ приобретения активов в сердце любимой женщины плохо уживался с моим идеализмом. И хотя я прекрасно понимал, что обстоятельства диктуются насущными бытовыми условиями, терпкий привкус всё равно оставался. Мне, как человеку, культивировавшему здоровый эгоизм, было сложно смириться с номером три и, если уж совсем честно, с два тоже.

Всё постоянно напоминало об этом – время и душевные силы выделялись мне лишь после того, как было сделано остальное. Нам приходилось учитывать не только распорядок Алекса, а также её левые подработки. Денег из гордости она не брала, что создавало абсурдное положение, когда я откладывал свою высокооплачиваемую работу, подстраиваясь под её копеечные халтуры, а Ира разрывалась, силясь выкроить часок-другой между заботами об Алексе и служебными обязанностями для наших кратких свиданий.

Я часто замечал, что, несмотря на лучшие побуждения, мысли её заняты иным. Больно было смотреть, как вместо того, чтобы уделить время нашим отношениям или себе самой, расслабиться и хоть немного отдохнуть, её сжирают мелкие интриги подковёрных баталий никому не нужных коллег и плутоватых, мелочных работодателей. От уродства и безысходности ситуации хотелось выть и крушить всё подряд.

Ира действительно нуждалась. Перебиваясь двумя грошовыми работами "по-чёрному", ей еле удавалось сводить концы с концами. И хотя я верил в искренность её чувств, время от времени всплывали подлые вопросы. Почему она меня выбрала? Потому что я неплохой добытчик? Даже очень завидный, а если Ариков замут выгорит, и подавно. Или меня выбирают, поскольку Алексу нужен папа? Почему выбирают меня? Потому что нужен отец, а я не худший кандидат? Я и сейчас верю Ире, искренне верю, но вопросы есть, они очерняют иллюзию, в которой я пытался пребывать, и никуда от них не деться.

По сути, пока ты не взял на себя роль добытчика, ты просто развлечение. Не красивая утопическая любовь, возможно, инфантильная, но такая, к коей наивно стремятся всеми фибрами души. Не та, которая мечта и смысл, ради которой… Словом – не та. Ты так… – десерт. Ты nice to have. А если вдобавок ты устраиваешь эмоциональные встряски и смеешь иметь запросы, то вовсе рискуешь превратиться в досадную помеху.

Да и Алекс – уже не дитя, а сформировавшаяся личность. Ему вот-вот семь. Он почти взрослый. У него есть отец. Его воспитал другой мужчина, и он для Алекса – модель для подражания. В этом раскладе меня не всё устраивает, но сколько ни старался, я так и не смог полностью от этого абстрагироваться. Он не мой сын, которого я воспитывал. Иногда в нём проявляются уже укоренившиеся мировоззренческие установки, от которых меня передёргивает.

Всё это непросто и неоднозначно, потому что он меня очаровывает. При всех своих несовершенствах, я очень люблю детей. С ними гораздо интересней, чем со взрослыми, перенявшими общепринятые нормы, наглухо зашорившись в высмотренном из телика поверхностном восприятии и окопавшись в рамках "легитимных" тем, даже в них придерживаясь исключительно "адекватных" суждений. Ах да, и вот ещё… Как же я запамятовал ещё одно омерзительнейшее качество, присущее взрослости, давно превратившееся в повинность – непременно лезть из кожи, стараясь казаться позитивным. Ведь иначе ты лузер. А лузер в двадцать первом веке – худшее оскорбление.

А дети не бывают позитивными, они либо радуются от души, либо не радуются никак. Дети могут удивить, показать что-то новое. То новое, которое на самом деле хорошо забытое старое, и которого так не хватает. Задать вопрос не каверзный, а искренний, способный поставить в тупик и вывести за рамки, в которых ты давным-давно залип вместе с остальным стадом.

Но есть папа Алекса. И когда в этом маленьком, искреннем ребёнке проступают перенятые у отца и по-детски утрированные плебейские социальные установки, я не знаю, как реагировать. Меня раздирают противоречивые эмоции: жалость, злость, обида и сострадание. Единственное, что неясно, – кого жалею? Себя? Алекса? Иру?

И ещё одно шкурное соображение: Ира родила другому мужчине. Куда ушли её жизненные соки? Они ушли в милое, приятное существо. Но… оно не моё. Не моё. Что это? Ревность? Расчётливость? Иногда я замечал в глубине её глаз надломленность. Жизнь матери-одиночки, которой не удалось толком устроиться в чужой стране, без алиментов и практически без родительской поддержки, подточила её. Где-то там, в пути, в нелёгкой борьбе она растеряла, отдала, пожертвовала слишком многим, чего уже не вернуть. И смотреть на это так больно и обидно, что хочется рыдать в голос и разбивать кулаки о закрытые двери.

* * *

Вы находите ЛСД плохой закуской к алкоголю? Позвольте с вами не согласиться. Маэстро, музыку погромче! Громче!

* * *

Люди делают детей, чтобы забыться. Отвлечься от страха одиночества, безысходности и, в конечном счёте, смерти. Для этого они приводят в этот холодный и жестокий мир новые человеческие существа. Эта картина видится мне фантастически ужасающей. Но что самое чудовищное – всё без толку, ведь ничего, по сути, не меняется. Ни страх, ни одиночество не исчезают, а просто отходят на задний план. Они присущи человеческой форме, и изжить их нам не суждено. Однако из века в век двуногое ради мнимого избавления обрекает на ту же пытку ещё одно, или два, или три таких же, как оно, беззащитных создания.

Из эгоистических соображений гомо сапиенс бросает в кровавую мясорубку своего потомка. Словно на расстреле, прикрываясь от пуль. Но как ни тужься, расстреляют всех поголовно! Час казни не отсрочить трусливым поступком. Амнистии не предвидится! Все это прекрасно знают, но всё равно делают, тщетно пытаясь облегчить страдания в ожидании конца.

На муки, которые родитель сам не выдерживает, он обрекает не каких-то там врагов, а детей. Своих детей! Казалось бы, самых любимых и близких существ, коим, подобно ему, придётся страдать от опустошённости, бессмысленности, никчёмности и страха той же смерти.

И несчастный потомок в какой-то момент, вероятно, примет то же решение. Родит ребёнка, то есть уже внука того первого мерзавца, не решив при этом ни одной из терзавших его проблем. И таким образом, кумулятивная сумма человеческого страдания множится в геометрической прогрессии с приростом населения и с увеличением продолжительности жизни.

Наша несчастная планета тонет, захлёбываясь в боли и ужасе. Задыхается в немых мольбах об избавлении. И при этом некоторым особо одарённым индивидуумам удаётся настолько себя обманывать, что им в каком-то сомнамбулическом забытьи кажется, будто они творят благодеяние… даруют жизнь, трах-тарарах! Это ж надо?!

Мы зажмуриваемся и улыбаемся. Мы говорим: дети – это счастье. Дети – цветы жизни. Мы умиляемся и поздравляем друг друга с каждым явлением на свет нового, заведомо обречённого, существа. А какое право мы имеем за них решать? Быть им цветами или нет. Кто сказал, что за сомнительное удовольствие стать счастьем чьей-то жизни они готовы расплачиваться грядущим страданием? С чего вы это взяли, если сами не справились?! Если не нашли внутри достаточно оправданий для собственного бытия, и вам пришлось… Да, я настаиваю, пришлось! Вам пришлось рожать, чтобы свалить на них это тяжкое бремя и взамен черпать силы и смысл жить дальше.

Возможно, родителям казалось, что они произвели потомство от избытка счастья и любви?! Чёрта с два! Всё это ложь! Во-первых, давайте не путать гормональную эйфорию юношеской влюблённости и сексуального влечения со счастьем. А во-вторых, большинство людей становятся родителями в довольно раннем возрасте, ещё мало что осмыслив, а потом уже не до того. В этом-то, в сущности, и дело. Так механизм и работает. Ибо нефиг, меньше знаешь – крепче спишь. К чему шевелить мозгами? Айда плодиться!

Это не сознательное решение, а стадный инстинкт, слепое следование общественным конвенциям. Целостному человеку нет нужды перекладывать ответственность на других, чтобы найти оправдание собственному существованию и бороться со страхом и одиночеством. Но к чему брать на себя непосильный труд, когда так удобно спрятаться за лицемерной ширмой социальной нравственности и морали?

И ещё раз, кто сказал, что дети хотят быть цветами жизни? Готовы ли они ценой собственных страданий скрасить старость дедушек и бабушек и удобрить останками почву для будущих поколений? Ведь их родители не готовы! И вы не готовы! И я тоже не готов! Мы все не готовы! Просто у нас уже нет выбора…

Помимо того, дети – идеальная отмазка для неприметного индивидуума. Помогает создать иллюзию, что ты что-то сделал и чего-то стоишь. Кем бы ты ни был, пусть самым последним ничтожеством, а произвёл потомство и опля – ты отец или мать. Звучит весомо и позволяет успешно отгородиться от собственной никчёмности. Тебе причитается хвала, почёт и уважение, да и перед собой легче оправдаться. И потом, оглядываясь назад, можно говорить, что делал всё ради детей, жертвовал карьерой, стремлениями, творческими порывами, которых, возможно, и в помине не было…

В общем, дети крайне удобны во многих отношениях, не говоря уже о своекорыстных соображениях заблаговременно заручиться опорой в старости, низводящих потомство до уровня тягловой силы. Но это уже столь невообразимые высоты эгоизма, что кружится голова, представляя пирамиду истлевших костей, уходящую фундаментом во мглу истории, на коей покоится наше общество. Как бы то ни было, вдумайтесь: сколько кругом людишек, кроме этого папства и мамства, ничего из себя не представляющих! А мы гладим их по головке и приговариваем – молодцы, ничего страшного, не из вас, так хоть из ваших детей что-то выйдет…

И снова эта извечная убаюкивающая иллюзия счастливого будущего…

На самом деле, избежать этой доли невероятно сложно. Это ловушка. Мы назвали её красивым выражением – инстинкт продолжения рода, и сняли с себя ответственность. Инстинкт – и мы не при чём. А по сути, это слабоволие.

Сложно остаться чистым. Одного осознания мало. Это действительно ловушка, и прехитро сконструированная. С возрастом всё труднее устоять перед соблазном переложить часть ответственности на своё чадо. Человек, который пытается оставаться осознанным и не забывается работой или религией, с годами становится более и более одинок. И на горизонте всё явственней маячит малоприятная финишная прямая. "А что может быть хуже смерти? Одинокая смерть!" – кричат ему отовсюду.

И если удаётся оставаться искренним с самим собой, и не искать спасения за счёт чужих страданий, и не рожать детей, – на тебя начинает давить социум, друзья и родители, которые так хотят внуков. Человечество со всей многовековой историей, культурой и ценностями смотрит с укором и вопрошает: "Как же так?! Почему ты не произвёл потомства?!". И нет тут ничего странного, ведь адепты моей точки зрения вымирают в первом поколении. Осознал, не продолжил род и всё, твоя точка зрения гордо умерла вместе с тобой.

А выживают малодушные подлецы с гнусной идеологией, из которой, как лопухи из навоза, эти ценности и произрастают. И они смотрят с укором и говорят: "Как же так!". И этому конструктивному, в эволюционном смысле, мнению крайне сложно противопоставить свою упадническую философию. И может показаться, что они правы. Но на самом деле, все неосознанно хотят перемазаться кровью и страданием будущих поколений и забыться… забыться… забыться…

Они не просто хотят, им жизненно необходимо, чтобы ты тоже поскорее перемазался кровью и не совал им в рожу оскорбительные обвинения.

А дилемма донельзя проста. Надо выбрать между собственным нынешним страданием и будущим страданием другого. Вот только сделать честный выбор и следовать ему совсем не легко.

И мне кажется, что в свете всеобщего безумия, малодушного, подлого предательства собственных детей и бесшабашного заклания будущих внуков и правнуков, гораздо честнее глушить страх спиртом и наркотой. И следующий стакан я выпью за вас, бездетных наркоманов и алкоголиков. Я хочу верить, что мне хватит воли достойно умереть рядом с вами. Всеми забытым и заброшенным, во мраке и холоде одиночества. Изуродованным морально и физически, но хоть немного чистым душой.

* * *

Ещё по стаканчику? Стопроцентная гарантия! Два глотка и сутки счастливого анабиоза! Ваше здоровье, дорогие мои! И долгих лет жизни!

* * *

Три недели ухнули в никуда. Днём я работал в тупом остервенении, а потом приезжал в тот же мотель, пил, курил и заваливался в постель. Ночевать у друзей я прекратил. Пропало всякое желания видеть, а тем более слышать кого бы то ни было. Не хотелось, чтобы кто-то жалел, утешал или отвлекал меня от погружения в сладкие глубины депрессии.

Вечера я убивал в ближайшем пабе. Садился в дальнем краю стойки, и бармен без лишних разговоров приносил мне первый стакан. Он хваткий малый и сразу усёк, что меня лучше не трогать. На выходные я возвращался домой. Задраивал окна, чтобы солнечный свет не резал воспалённые глаза, и закидывался кислотой. А на отходняках – валиум и четыре банки пива, и ещё таблетку, чтоб поскорее забыться и уснуть.

* * *

Алекс трижды назвал меня папа.

Мысль останавливается на этой фразе. Это настолько больше того, что умещается в сознании и дано выразить словами, что мне нечего добавить.

– Папа, – говорит Алекс, беря меня за руку.

– Папа…

– Папа…

* * *

Маэстро, ещё стакан! Я СКАЗАЛ ЕЩЁ!!!

* * *

Я переел трипов. Меня плющит. Не спится. За окнами раскисла сизая муть. Светает. Беру травы и выползаю на улицу. Только в такое время, пока солнце ещё не встало, пока не навалился изнуряющий зной и тучные обыватели ещё не выползли из своих логовищ, я отваживаюсь выбраться наружу.

Выхожу, взрываю джойнт и вяло плетусь, куда глаза глядят. Странный монотонный стук привлекает внимание. Я останавливаюсь. Передо мной голый деревянный столб телекоммуникаций. Для устойчивости он привязан тросом. Неясно, как этот архаичный образчик доисторического зодчества пережил эпоху оголтелой модернизации. Чтобы металл не перетирал древесину, под петлю троса хозяйственной рукой подложена жестяная прокладка.

На узле, скрепляющем петлю, сидит дятел. И долбит. Его голова как раз напротив центра жестяной заплатки. Долбит не дерево, а металл. Чувствуется, что устроился он всерьёз и надолго. Это зрелище завораживает меня. Дятел остановил свой выбор не на одном из вязов, во множестве растущих вдоль улицы, или хотя бы на любой другой точке опорного столба. Нет, он облюбовал именно самый центр добротной металлической поверхности.

– Трааа-та-та… Трааа-та-та… Трааа-та-та…

Размерено, методично, с неубывающим воодушевлением.

– Трааа-та-та…

И так битый час. Он колотит, а я смотрю.

– Трааа-та-та…

Вот кто отлично усвоил метафорический смысл образа Сизифа. Воистину, успех есть переход от неудачи к неудаче со всевозрастающим энтузиазмом, как говаривал товарищ Черчилль.

Проходят люди, задирают головы, дивятся на дятла, потом на меня, недоумённо пожимают плечами и идут дальше. А я залип. Сижу в оцепенении и гляжу.

– Трааа-та-та…

От долгого смотрения вверх немеет шея, а ему хоть бы хны, он невозмутимо продолжает свой труд.

– Трааа-та-та…

Спустя некоторое время перемещаюсь на соседний пригорок. Боясь надолго терять дятла из поля зрения, очередной косяк я скручиваю на ощупь.

Это же я. Я! Только я способен отыскать в современном мегаполисе чудом уцелевший деревянный столб. Только я мог удумать основательно засесть напротив жестяной заплатки. И долбить. Долбить. Годами. Несмотря ни на что – ни на здравый смысл, ни на боль в распухшем клюве. И окружающим всё понятно. Они даже будут делать робкие попытки вразумить меня. Куда там! Я буду колотить, пока не рухну вниз в полном изнеможении. Но песнь мою не задушишь, не убьёшь! Я отлежусь, отдышусь и полезу долбить дальше.

Сколько таких столбов в моей жизни… Тьма тьмущая. Дремучие леса. И каков результат? Да, конечно, я неизменно доказываю, что у меня отменный клюв, упорство и целеустремлённость. А что в остатке?

– Трааа-та-та…

Куда ведёт мой путь? К чему я прилагаю целеустремлённость? Каков смысл моих титанических усилий?

– Трааа-та-та…

В остатке – боль, эмоциональное похмелье и тошнота. Одиночество, сублимируемое в пустые металлические звуки доведённой до маразма, наивной мечты. Разочарование, стыд и самобичевание.

– Трааа-та-та…

И потом скитания, омерзительная жалость к себе и в итоге новый столб и новая жестяная поверхность.

– Трааа… та… та…

* * *

Маэстро, до краёв!.. Не то расплескаю!

* * *

Вера – идеальная секс-игрушка, созданная и отточенная под меня. Она истошно кончает от любого моего проявления. От прикосновения, от звука моего голоса и даже от того, как я испражняюсь.

Однажды мы были в Барселоне. От непривычной пищи у меня случился запор, и я проторчал на толчке минут сорок. Когда я, весь потный, наконец выбрался оттуда, она, разрумяненная, валялась на кровати, тяжело дыша. Вера призналась, что слушала моё дыхание пока я тужился, и это так её завело, что она кончила пять раз подряд.

Вне постели она абсолютно отморожена. Не то чтобы черства, нет, – она будто сделана не из плоти, а из стекла. Она обитает в другой плоскости, где не существует понятий совести и морали. Я убеждён, что таких людей существовать попросту не должно. Будь моя воля, я бы её казнил. Отрубил голову, и ничего бы во мне не шелохнулось.

Она с преданностью собаки исполняла любую сексуальную прихоть. Стелилась под меня с тотальной, неистовой самоотверженностью, искренне и по-настоящему. И настолько же искренне и по-настоящему ни на йоту не шла навстречу в любой иной сфере взаимоотношений.

Наши редкие встречи ради демонических соитий тянулись долгие годы. В перерывах мы не виделись и не общались. Последний раз это было полтора года назад. В промозглый вечер поздней осени я написал ей: "Хочу выебать тебя под сенью нашей синагоги".

У неё были светло-голубые глаза и ангельское личико, лучащееся трепетным простодушием. При этом более бесчеловечной особи я никогда не встречал. Её жестокость порождалась не злобой, а непониманием и наивным любопытством, как безжалостность неумелых детских пальцев, ломающих крылья насекомого.

Я ненавидел её всем естеством, до хрипа и скрежета. Она была мне морально отвратительна, как не могут быть отвратительны любые телесные уродства, и даже хуже, гораздо хуже, как не бывают отвратительны пришельцы из иных миров в фантастических фильмах ужасов.

Вера – это то, что сейчас нужно. Вера – это в самый раз. Я беру мобильник, нахожу номер и набираю сообщение:

Motel 6, 1041 Alameda, SJ. room 9.

Отсылаю, расплачиваюсь и отправляюсь в номер. Через час раздаётся стук. Дверь не заперта, я отзываюсь и она входит. У меня спирает дыхание от похоти, ненависти и предвкушения. Она приближается медленно, словно по зыбкой поверхности, неотрывно смотря своим рыбьим взором. На её лице – робкая улыбка покорности, а в подрагивающих уголках губ играет азарт торжества: "Ты снова позвал меня". Я выжидаю с полминуты цепенящего молчания и резко разворачиваю её к кровати. Опускаясь на колени, Вера быстро расстёгивает ремень, стаскивает джинсы и, выгибаясь, призывно обнажает белые ягодицы. Я швыряю недопитый стакан о стену и вхожу в неё под звон осыпающихся осколков.

* * *

Вкус Веры необходимо срочно залить спиртом. Маэстро, медицинский спирт в студию. И К ЧЁРТУ СТАКАНЫ!!!

* * *

Сальная стойка с расплывшимися пятнами от стаканных донышек. Я снова в пабе, уже другом. Трава кончилась, и я собираюсь как следует надраться. И вот, ставя предо мной вторую рюмку, смазливая барменша затевает пустопорожний трёп.

– Ты как, в порядке? – игриво спрашивает она.

В порядке ли я? Да что там, я в полном ажуре! Оглянись вокруг, дурёха, разуй глаза, как тут вообще может быть что-либо в порядке?! Я выпиваю и жестом показываю налить ещё.

– А чем ты занимаешься?

– Я инженер, – огрызаюсь я, решив, отделавшись коротким ответом, пересесть за дальний столик. – Разрабатываю меди… цинское… обо…

Я затрудняюсь выговорить конец фразы. Мысли начинают отслаиваться от речи. Трещина в сознании разрастается, змеясь рваными краями, меж которыми разверзается головокружительная пропасть. Становится сложно произносить слова, окружающая действительность наваливается с невыносимой подробностью, заостряясь пронзительной чёткостью восприятия. Напряжённые мускулы сдавливает тисками липкого страха. Я встряхиваю головой, силясь отогнать наваждение, открываю рот, но сказать ничего не получается.

– Ты точно в порядке? – нервничает размалёванная девица.

Я захлопываю рот и утвердительно киваю. От волнения её голос становится визгливым. Я озираюсь, прикидывая, как бы поскорее свинтить от этой истерички, выйти на улицу, отдышаться и прийти в себя.

– Всё о'кей? – верещит смазливая сучка. – Может, вызвать врача?

Я отрицательно мотаю головой, и в проплывающей перед глазами пелене чувствую, что начинаю отслаиваться от собственных мыслей. Они текут всё медленней и прозрачней. Какое-то бесконечно тянущееся мгновение я с неземной отрешённостью наблюдаю их со стороны, словно облака под тёплым ветерком. Но тут небосвод раскалывается вспышкой молнии, и меня пронзает первобытный звериный ужас.

Всё исчезает, и последний вопрос пытается уцепиться за ускользающее сознание: кто же тогда тот я, который останется, если… Но вот и он затухает. Звенящая тишина повисает в густом беспросветном вакууме. Единственный звук, который я слышу, или, скорее, ощущаю, это удары собственного сердца. Глухие и гулкие, словно сквозь толщу воды.

Я делаю отчаянную попытку подняться. Картинка начинает съезжать куда-то в сторону. Слабеющие пальцы цепляются за край стойки. Срываются. Я задеваю соседний стул, он медленно заваливается набок, а я падаю назад. Перед глазами плавно проплывает полоска огоньков над стойкой, их отсветы в бокалах на навесной полке, потом потолок, и я проваливаюсь в пустоту. В бездну.