Российский колокол, 2015 № 7-8

Российский колокол Журнал

Голоса провинции

 

 

 

Виталий Шевцов

 

Калининградский писатель, член Союза писателей России с 2004 года, председатель правления Калининградского регионального отделения общероссийской общественной организации «Союз писателей России» (Балтийская писательская организация), секретарь правления Союза писателей России. Родился 17.04.1952 в Риге. С 1986 г. проживает в г. Калининграде.

С 2000 г. печатается в региональной прессе: в газетах «Янтарный караван», «Маяк Балтики», «Калининградская правда», «Калининградский аграрий», «Страж Балтики», «Российский писатель», «Калининградское время», в российских и зарубежных литературно-художественных и общественно-политических журналах: «Балтика-Калинин-град», «Север» (Петрозаводск), «Наш современник» (Москва), «Балтика» (Эстония), «Подсолнушек» (Москва), «Лесная новь» (Москва), «Новая библиотека» (Москва), «Российская Федерация сегодня» (Москва), «Десна» (Брянск), «Воинское братство» (Москва), «Литературная Вена» (Австрия), «Мозаика Юга» (Краснодар).

Занимается литературоведческой деятельностью: исследования о белорусском периоде жизни поэта Александра Блока; руководитель детской литературной студии «Лукоморье», организатор и руководитель литературного проекта «Говорящая книга» по работе с инвалидами по зрению.

Автор 5 опубликованных книг: «Семейный форс-мажор» (2005), «Черный аист и другие невыдуманные истории» (2005), «Нелюбовь» (2006), сборник очерков о согражданах-калининградцах «Дорогие мои земляки» (2008), «Мост влюбленных» (2012). Лауреат литературной премии «Справедливый мир» (Москва), учрежденной Общероссийским движением «Россия» (2005), лауреат I международного литературного фестиваля «Славянские традиции – 2009» (Крым), удостоен Почётного диплома «Победа» I международного литературного фестиваля «Славянские традиции – 2009» (Крым), международного литературного конкурса «Перекресток-2009» Чеховского общества (Дюссельдорф, Германия), лауреат II Международного конкурса детской и юношеской художественной и научно-популярной литературы им. А.Н. Толстого (Москва, 2009), лауреат международного литературного конкурса «Литературная Вена – 2009» (Австрия), лауреат международного литературного конкурса «…И память сердца говорит», посвященного 65-летию Победы (Австрия, 2010); лауреат Первого Каверинского литературного конкурса (Россия, 2012), лауреат литературной премии им. Э. Володина «Имперская культура» (2013).

 

Немцы приехали

Дмитрии сидел на веранде и смотрел на дождь, который собирался в лужи во дворе.

«Надо будет канавку пропахать к дороге», – подумал он. В свои 80 лет он все еще любил, чтобы везде был порядок. Из комнаты раздался голос жены:

– Ну, ты завтракать будешь или нет?

– А что, твои сериалы уже закончились? – спросил Дмитрии.

– Закончились, закончились. Выходи из своего укрытия, – смеясь, ответила она.

Это началось у них еще с «Рабыни Изауры» – был такой мексиканский сериал. Дмитрии так усердно его комментировал, что они даже поссорились с женой по этому поводу. И с тех пор в доме действовало мирное соглашение: утром жена смотрит свои сериалы, а вечером Дмитрии – передачи, которые нравились ему.

Сразу после войны, демобилизовавшись, юные супруги Соболевы приехали в Калининград. Восстанавливали разрушенный город, потом работали в стройтресте, да так и осели здесь навсегда. Сколько им ни предлагали переселиться в новый дом, который трест построил для ветеранов, они так и не захотели оставить этот старенький домик на окраине города. Слишком много было связано с ним в их жизни. Здесь прошла вся их молодость, родился сын Митя. Отсюда к нему и ходить близко – кладбище совсем рядом с домом.

Митька – сын. Как он мечтал о сыне! Когда Ефросинья родила, вся бригада гуляла у них неделю. Но на работу ходили исправно.

Бригадиром он был строгим, за что и ценило начальство. «Фронтовая косточка», – говорили о нем товарищи. Да, солдатом он был хорошим. И наград у него много: медаль «За отвагу», орден Красной Звезды, медаль «За победу над Германией». У Ефросиньи – медалей не меньше, чем у мужа. Тоже воевала. А кому теперь эти награды нужны? Вот сосед, пьянчужка, свои продал на рынке, да еще и хвастать стал: мол, немало ему отстегнул покупатель. Дмитрии за это палкой его отходил. Так тот в милицию нажаловался. Участковый пришел, хотел протокол составить, а как узнал, в чем дело, – махнул рукой и ушел.

Митька – сын. Привезли из Афгана цинковый гроб, даже не открыли, чтобы попрощаться…

– Ты где? Опять витаешь в облаках? Посмотри в окно, вон к Никитиным опять их немцы пожаловали.

– А тебе что, Фрося, завидно, что ли? Они к себе на родину приезжают. Ты к себе на Смоленщину в прошлом году ездила?

– Ездила! Так у меня там могилки отца и матери, брата Коли. Должна я была перед смертью попрощаться с ними или нет?

– Эх, Фрося! А они к своим могилкам едут. А мы эти могилки с землей сравняли. Парк сделали, дети гуляют и не знают, что на костях аттракционы эти. Вон, на Гагарина, ресторан поставили у автобазы, а там, говорят, тоже кладбище было. Не по-людски как-то.

– Ну и иди целуйся с ними, жалостливый ты мой. Или забыл, кто тебе обе ноги прострелил?

Дмитрия резко вскочил из-за стола, кружка с чаем опрокинулась ему на брюки:

– Не смей! Не смей мне указывать. Я на фронте труса не праздновал. Война была. – Он закашлялся, замахал руками, хлопнул дверью и выскочил во двор.

Фрося села на стул, опустила руки на колени:

– Господи, опять поругались, и из-за кого, спрашивается, – из-за немцев. Эх, Митя, сынок, нет тебя с нами. Вот и ругаемся с отцом твоим по-пустому. Был бы ты живой, все по-другому было бы.

Она встала и открыла дверь в комнату сына. Митя смотрел на нее с фотографии, улыбался. Военная форма сидела на нем ладно. Мать вспомнила, какой он был счастливый, когда ему досрочно присвоили звание капитана. А через месяц отправили в Афганистан…

Детские крики и визг прервали ее воспоминания. Она подошла к окну. По лужам, которые разлил на дороге утренний дождик, носились соседские внуки. «Господи, ведь и у нас такие могли быть», – подумала Ефросинья. Она вышла во двор. Дмитрия сгонял воду из луж через прокопанную канаву на улицу.

– Ну не злись, слышишь, – обратилась к нему Ефросинья.

– А я не злюсь на тебя, Фрося. – Он поднял голову: – Ты видишь, что сорванцы творят? Ну, чертенята, влетит им сегодня от бабки.

Фрося присела на порог:

– А я бы их не ругала никогда.

– И я тоже, – ответил он. Опустив со вздохом голову, незаметно смахнув набежавшие слезы и чувствуя, что жена сейчас заплачет, грубовато, чтобы как-то отвлечь ее, сказал: – Ну, чего ты тут расселась, осень ведь. Заболеть хочешь? – и добавил мягче: – Иди, Фросюшка, в дом, не рви сердце.

Всю ночь лил дождь. Однако утром выглянуло осеннее солнышко. Оно заиграло блестящими зайчиками в лужах и окнах домов.

Старики еще с вечера решили пойти на кладбище. Фрося вышла в сад. Она аккуратно срезала десять красных астр. Капельки дождя переливались в ярких бутонах цветов.

– Господи, как слезинки, – сказала она. – А яблок сколько нападало. И куда их девать теперь? – выбрав два самых крупных, присела на скамейку под яблоней. Митина антоновка. Солдатикам своим любил носить в часть.

– Фрося, ты где? Мы идем или нет? – услышала она голос мужа. «Вот неугомонный», – подумала с нежностью.

На кладбище стояла особенная тишина, иногда нарушаемая чириканьем птиц или звуком проезжающих автомашин. Заботливо вырвав траву которая пробилась среди могильных плит, и разложив астры, они долго еще сидели молча, прижавшись друг к другу, на скамеечке и смотрели на обелиск, мысленно разговаривая с сыном, каждый о своем.

Подходя к дому, они увидели белый «Мерседес» и людей, стоящих у ворот. Навстречу на велосипеде ехал местный пьянчужка Семен.

– Теть Фрося, а к вам немцы приехали, с вас причитается, – заискивающе объявил он.

– Ну вот, дождался гостей, старый черт, иди встречай, – с какой-то обидой вырвалось у Ефросиньи.

– Какие гости, ты что, тут разобраться надо… – Дмитрия растерялся.

Не зная, что делать дальше, они остановились. Но навстречу им уже спешил высокий молодой человек в светлом плаще.

– Здравствуйте! – он пожал руку Дмитричу и попытался поцеловать руку его жене. Она испуганно отдернула ее.

К Дмитричу вернулось его спокойствие.

– Слушаю вас, молодой человек… – начал он.

Но тот бесцеремонно перебил его:

– Уважаемая семья Соболевых, я представитель туристической фирмы «Европа», которая осуществляет туры граждан Германии в Калининградскую область. У вас сегодня счастливый день, вы можете, наконец, встретиться с четой Мюллер, хозяевами этого дома, которые проживали здесь до… – и тут он сбился. Чувствовалось, что он не может подобрать выражение, которое устроило бы обе стороны.

– Вы хотите сказать, до нашей Победы над фашизмом, – перешла в наступление Фрося.

– Ну, как вам сказать, что-то в этом роде, – промямлил тура-гент.

– Вроде, говоришь? Говнюк ты после этих слов! Да за это «вроде» двадцать миллионов полегло! – Дмитрии размахнулся палкой, но Фрося схватила его за руку и зашептала:

– Угомонись, люди вокруг.

И правда, из-за заборов выглядывали лица соседей. Перед калиткой, смешно взявшись за руки, стояли два старых человека. Видно было, что они растеряны. И это вернуло самообладание Дмитричу.

– Здравствуйте, господа хорошие, или как там, если мне не изменяет память: «гутен таг». – Он открыл калитку и жестом пригласил пройти во двор.

Первой вошла старушка, следом за ней несмело, оглянувшись на Дмитрича, вошел старик. Они остановились посреди двора.

– Ну, что вы стоите, проходите в дом, – натянутым голосом произнес Дмитрия и захлопнул калитку перед носом турагента: – Без тебя, мил человек, обойдемся.

Старик что-то коротко сказал по-немецки, турагент развел руками и отступил к машине.

– Что ты, дурья башка, наделал? Как будешь с ними говорить без переводчика? – толкнула мужа в бок Фрося.

– Мы с Мартой знаем немного русский язык. Я есть Генрих, – тихим голосом произнес немец.

– Ну, если так, то мы, значит, Женя и Фрося, стало быть.

Немец, улыбаясь, протянул руку, и Дмитрия, секунду поколебавшись, протянул свою. Они обменялись крепким рукопожатием.

– Проходите в дом, а то тут вся улица сбежалась на смотрины. Я чай поставлю, там и поговорим. – И Фрося, открыв дверь, первая шагнула через порог.

– Мы можем посмотреть дом? – как бы извиняясь, произнес Генрих.

– Пожалуйста, смотрите, только не обессудьте, у нас не прибрано… – начала Фрося.

– Цыть, не мельтеши! Не музей. Пускай смотрят, как есть, – остановил ее окриком Дмитрия.

Молчавшая до этого времени Марта осторожно, будто боясь что-то раздавить на полу маленькими шажками подошла к кафельной печке, которая занимала большую часть комнаты, и, прижавшись к ней, вдруг тонким голосом заплакала. Генрих быстро подошел к ней, обнял и стал что-то шептать на ухо, потом повернулся и извиняющимся голосом сказал:

– Прошу извинить, пожалуйста, майн фрау, она немножко вспомнила себя в нашем доме.

Дмитрия, понимая, что надо как-то разрядить эту обстановку, вдруг сказал:

– Вы тут, значит, давайте сами проходите, а мы с Фросюшкой в сад за яблоками сходим, жуть сколько за ночь нападало.

Генрих не ожидал встретить в своем доме таких, как он с Мартой, стариков. По возрасту они были одногодки. Значит, война в их жизни сыграла немалую роль. Что они думают, как поведут себя? Нет, он постарается объяснить этим старикам, что им ничего не надо, они с Мартой просто хотят посмотреть свой дом, в котором были когда-то счастливы…

От этих тягостных размышлений его оторвал голос жены:

– Генрих, пойдем в комнату Вилли.

Они подошли к двери в детскую, и Марта, осторожно открыв ее, вскрикнула:

– Майн гот, Генрих, это их сын, он русский офицер. – Но, увидев траурную ленточку на портрете, вопросительно повернулась к мужу.

– Марта, их сын погиб.

Набрав полную корзину яблок, Дмитрия и Фрося вошли в дом. Стояла тишина.

– Дмитрия, они что – уехали? – спросила Фрося.

Дверь в комнату Мити была открыта. На кровати их сына, крепко обнявшись, плакали два пожилых человека. Фрося захлюпала носом за спиной Дмитрича. Старики встрепенулись и, как провинившиеся дети, стесняясь, что их застали за чем-то неожиданным, встали. От растерянности оба, мешая немецкие и русские слова, стали извиняться:

– То есть комната наш сын, Вилли. Извините нас, это нервы. Наш мальчик погиб, ему было три года. Налет британской авиации.

Дмитрия начал что-то искать в карманах, потом обратился к Генриху:

– Пойдем, как там тебя, Генрих, покурим. Женщины – они тут сами поговорят.

Они вышли во двор, Генрих виновато развел руками:

– Я не курю, сердце.

– А я вот с тех самых пор и курю.

Дмитрия достал пачку «Беломорканала» и закурил. Неожиданно Генрих взял из рук Дмитрича пачку, ловким щелчком выбил папироску, размял ее между пальцев, сделал «козью ножку» и, прикурив, жадно затянулся.

– Вот те раз, а говорил – не куришь, – усмехнувшись, произнес Дмитрия.

– С тех самых пор я не курил «Беломор». Сибирь-матушка, русский мороз-дядюшка, медведь-батюшка, топор – брат родной, – вдруг без акцента нараспев произнес Генрих.

– Значит, бывал у нас, коль так шпрехаешь по-нашему. А где, если не секрет? Может, пути-дорожки наши пересекались? – запыхтел папиросой Дмитрия.

– Ленинград – Сибирь.

– Хорошие университеты прошел. А я вот южнее был. Первый Украинский. Закончил в Будапеште, там меня и зацепило.

Дальше курили молча. Каждый из них думал о своем. И недоверие друг к другу постепенно уходило вместе с дымом папирос. Из дома Фрося позвала пить чай.

Разговор за столом явно не клеился, и гости начали собираться.

Растерянные от этой неожиданной встречи, оказавшиеся в этот вечер по воле судьбы вместе в этом небольшом стареньком домике на бывшей окраине Кенигсберга, а теперь в центре обступившего дом микрорайона Калининграда, стояли они друг перед другом – бывшие когда-то враги, а теперь просто пожилые люди. Жизни их перемолол «молох» войны. Не смогли они прожить так, как хотелось, – радостно и счастливо, без боли и утраты.

И вот, подчиняясь какой-то внутренней силе, которая позволяет людям понимать друг друга без слов, они вдруг прямо на пороге крепко обнялись.

Дом примирил в этот вечер своих хозяев, он старался согреть их одинаково. Дом, как человек, имеет душу. Это место, откуда берет начало река жизни. И как далеко ни уплываем мы по ней, все равно возвращаемся назад. Это единственная река в мире, которой нет ни на одной географической карте…

 

Черный аист

Люблю слушать дождь. Сначала первые капли бесшумно появляются на стекле. Минута, другая – и, наконец, замысловатая дробь дождя-барабанщика ударяет по карнизу. Проходит какое-то время, и, вобрав в себя тысячи капель, водяной поток устремляется мимо окна вниз по водосточной трубе и с грохотом вырывается на свободу.

Нет, я не сумасшедший. Это, наверно, от одиночества. Все, что осталось там, за больничными стенами, в той жизни, которой я теперь лишен, здесь воспринимается совсем по-другому.

Лечащий врач – Аглая Филипповна, седенькая старушка с добрыми глазами, единственный мой постоянный слушатель, как-то сказала:

– Это очень красивая и печальная история, мой мальчик. Но она противоречит канонам. Так не может быть.

Зима показалась мне, как никогда, очень долгой. Но вот, наконец, пришла весна. Надеюсь, что-то должно измениться в моей судьбе.

Главное для меня сейчас, в самом деле, не сойти с ума. Там, за окном, люди гуляют по улицам, ходят друг к другу в гости. Здесь можно только одно. Я придумал себе это сам. Каждую ночь я гуляю по памяти…

1

Мое детство было счастливым. Любящие родители, заботливые дедушки и бабушки. Каждый день – праздник. Скажи мне кто-нибудь тогда, что есть другая жизнь, я бы не поверил. Будущее было ясным и понятным. Сначала университет, потом престижная работа в банковской сфере – в традициях семьи. Дальше законный брак с Леркой, моей первой и единственной любовью. Ну, и долгая, счастливая жизнь в кругу детей и внуков.

«Первый звоночек» прозвенел на вступительных экзаменах в университет. Поставив свое «Я» выше мнения преподавателя, я с треском провалился, несмотря на «безграничную помощь» родителей.

– Ума наберешься, мужчиной станешь, – вынес свой вердикт на проводах в армию отец.

Попал в погранвойска, на Дальний Восток. Места – первозданные. Какое приволье! А воздух! Первое время даже голова кружилась. Вот что значит вырваться из «каменных джунглей» города.

– Курорт на два года и совершенно бесплатно, – объявил по прибытии на заставу сопровождающий нас офицер.

Удивительно, но служба мне понравилась. Первое дежурство на границе, частые подъемы по тревоге – была в этом какая-то забытая романтика детских игр в казаки-разбойники, но уже по-взрослому. Койки в казарме стояли в два яруса. Соседом по «второму этажу» оказался парень моего призыва. Даже не помню, кто из нас первый предложил держаться друг друга. «Дедовщины», которой пугали на гражданке, на заставе не оказалось. Но вдвоем все-таки было проще. Моего нового друга звали Вовкой. Был он этаким не по возрасту хозяйственным мужичком. В новой для меня армейской жизни чувствовал себя как рыба в воде. Это сразу заметил наш старшина, прапорщик Гудков, и назначил его каптером, «своей правой рукой», как он любил говорить на построениях.

Старшина готовился к уходу на пенсию, больше пропадал на охоте и рыбалке, чем на службе. В руках у Вовки незаметно сосредоточилась вся хозяйственная власть в роте. Но наши с ним дружеские отношения не изменились. Часто вечерами после отбоя, закрывшись в каптерке, мы попивали чай и болтали «за жизнь».

Почту на заставу привозили раз в неделю из города. Больше всего писем приходило от Лерки, родители писали реже. Как-то в один из таких вечеров Вовка обратился ко мне с неожиданной просьбой – почитать мои письма. Покраснев, объяснил причину. Так я узнал, что он детдомовский.

Тот, кто служил в армии, знает цену письмам. Их ждут от родителей, друзей, любимых девушек. Каждое письмо – это как билет туда и обратно, в другой мир под названием «гражданка». Знать и верить, что тебя любят и ждут, что ты не один – вот что такое письмо.

Постепенно родители и Лера привыкли к Вовкиным приветам, и мои письма стали нашими.

На погранзаставе разрешалось иногда «браконьерничать». Свежее мясо к солдатскому столу никогда не мешало. Вовка оказался прекрасным стрелком, и старшина часто привлекал его к «королевской охоте». Так мы называли между собой охоту, которую организовывало начальство для проверяющих, приезжающих к нам на заставу. Зверя непуганого было полно. Егеря в погранзону не заходили. «Стреляй не целясь, не промажешь», – любил шутить наш старшина.

Под Новый год, после одной такой охоты, Вовке объявили отпуск. Ребята завидовали ему «по-черному», за глаза в курилке называя холуем. Но тот не обращал внимания на эти разговоры. Вид у него был и без того растерянный и подавленный. Многие посчитали тогда, что ему стыдно, и оставили в покое. Но настоящую причину, кроме меня, не знал никто. Ему некуда было ехать.

Тогда я посчитал, что делаю благородный поступок, помогаю другу в трудную минуту.

Вовка уехал в мой город, к моим родителям, к моей Лерке.

* * *

Мне перестали давать по вечерам лекарства. Аглая Филипповна спрашивает уже несколько дней о моих снах. Беззастенчиво вру что сплю «без задних ног». Хотя каждую ночь вижу один и тот же сон: черный аист вьет гнездо на верхушке старого засохшего каштана под окном. Я стучу по стеклу кричу чтоб улетал, – и просыпаюсь. А потом до утра не могу заснуть.

Когда небо звездное, решетка на окне превращается в игральную доску. Можно играть звездами в шашки с самим собой, оставаясь победителем и побежденным в одном лице. Так и в жизни. Сказав правду, остаться виноватым. И наоборот, солгав – добиться прощения и сочувствия на условиях нужного молчания. Правда стала многим не нужна. Она заставляет задуматься. Так как теперь жить? По закону или по совести?

2

Вовка вернулся на заставу под старый Новый год. Как Дед Мороз, привез кучу подарков и новостей. Мы всю ночь просидели в каптерке, отмечая его приезд. И уже под утро приняли решение: после дембеля ехать вместе ко мне. Мы рисовали радужные планы нашей будущей гражданской жизни. До конца службы осталась одна весна.

Был у нас на заставе живой талисман – медведица. Год назад наряд задержал браконьеров, когда те пытались скрыться на машине из погранзоны. У них изъяли автомат Калашникова, два карабина и свежую шкуру медведицы. Задержанных передали милиции, а через два дня на том самом месте ребята нашли маленького медвежонка. Так на заставе появилась Галочка. Имя ей такое дали за яркое белое пятно на груди. Выкормил ее из соски наш повар ефрейтор Бочкин. Незаметно Галочка превратилась в Глафиру Федоровну, большую стройную медведицу с черной пышной, блестящей, шелковистой шерстью. Любимым ее местом была, конечно, солдатская столовая. Здесь она проводила почти все свое время, ни на шаг не отходя от своего кормильца – повара Бочкина. Для отдыха Глафира облюбовала старую яблоню за казармой. Я раньше и не знал, что здесь, на Дальнем Востоке, медведи живут на деревьях. Наш замполит рассказал, что медведь забирается в верхнюю часть кроны дерева, садится в развилку, сламывает ветки, объедает их и кладет под себя. После таких жировок на деревьях остаются гнезда медведей, а крона оказывается обломанной почти наголо. Такое гнездо оборудовала себе и наша Глафира. Добродушнее зверя нельзя было представить. Особенно Глафира любила фотографироваться. Каждый дембельский альбом украшали ее фотографии.

И вот, когда до дембеля оставалось сто дней, на заставу нагрянула очередная проверка из Москвы. Наш командир решил прогнуться перед начальством. Была организована большая королевская охота. Но закончилась она неудачно. Охотники такую пальбу открыли, чуть друг друга не перестреляли. Наверно, много выпили. Слава богу, баня у нас была мировая, ею эта охота и закончилась.

То, что Глафиры не было на завтраке, никого из ребят не удивило. Она себе такое позволяла и раньше. Но когда Глафира не появилась к ужину, по заставе поползли слухи. Повар Бочкин признался, что видел, как рано утром старшина и каптер увезли медведицу на дежурной машине. Это только подлило масло в огонь слухов. Но на вечерней проверке начальник штаба объявил, что медведицу увезли в городской зоопарк, так как проверяющий полковник запретил содержание дикого животного на заставе в целях недопущения несчастного случая. В армии приказы не обсуждают. Ребята пошумели между собой и успокоились. На второй день из города вернулся Вовка со старшиной. Но и он на все вопросы отвечал односложно:

– Был приказ отвезти в зоопарк.

Мне же вечером шепнул:

– Придет время, узнаешь.

Что произошло на самом деле с Глафирой, я узнал только в поезде, который вез нас на дембель.

Проверяющему полковнику понравилась медведица. Вернее, не она сама, а ее шкура. Вовка божился, что убивал Глафиру старшина Гудков, а он только помог шкуру снять. Мясо они отвезли на дальний кордон леснику, где и пропьянствовали целый день. Мы тогда чуть не подрались. Но Вовка в конце концов убедил меня, что у него просто не было выбора. Я почему-то согласился с ним – ведь он был моим другом, и мы ехали домой.

3

С детства Лера была мне самым близким человеком. Мы ссорились, мирились, повзрослев, мучились от ревности – особенно я. Но никогда не лгали друг другу.

Она не пришла на вокзал в тот день. Мы встретились с ней вечером на нашей скамейке в школьном саду.

– Прости и отпусти меня. – Всего три слова были сказаны ею.

Когда человек плачет, не стесняясь слез, это не стыдно. Значит,

есть причина. Она ушла, так ничего и не объяснив. А я остался сидеть на скамейке, гордый и оскорбленный. Говорят, в трудную минуту надо обращаться к друзьям. Я так и сделал.

Вовка оказался разговорчивым.

– Старик, ты сам виноват. Несерьезно все у вас было, по-детски. Танцульки, стишочки, поцелуйчики… – и вдруг выдал такое, отчего у меня потемнело в глазах: – Ты же сам нас познакомил. Ну, а что у меня с Лерой любовь вышла, хотел тебе сразу сказать. Она упросила не говорить, чтобы ты глупостей не наделал. – И, похлопав меня по плечу, добавил: – Да у тебя с ней ничего не было. Так что кончай переживать.

Вот так мой друг Вовка просто решил все мои проблемы. Когда я бросился на него с кулаками, он легко перехватил мою руку и, посмотрев прямо в глаза, сказал:

– Лера выбрала меня, могла выбрать тебя. Вот и подумай.

После этого спокойно собрал вещи и, попрощавшись с ничего не

понявшими моими родителями, ушел в соседний подъезд, где жила Лера.

Наш ротный часто говорил: «Есть друзья, а есть дружки».

– «Если к другому уходит невеста, то неизвестно, кому повезло», сынок. Мы хотели тебе написать, но подумали, что все образуется, – виновато сказала мама.

На следующий день я решил уехать жить к деду на другой конец города.

– Бежишь? – остановил меня отец в коридоре. – Тюха ты матюха, – то ли с жалостью, то ли с сожалением в голосе произнес он.

– Чужое горе пережить, как море переплыть – раз плюнуть, а своего хватит и ложки, чтобы протянуть ножки. – Дед всегда любил говорить пословицами, и на этот раз был абсолютно прав.

О том, что Лера была беременна, я узнал только после их свадьбы с Вовкой. Но это уже ничего не могло изменить. Задним числом мы всегда умнее.

4

Не помню, как я тогда поступил в университет, но через два месяца, к великому возмущению родителей, оставил учебу. Надоело каждый день ловить на себе сочувствующие взгляды сокурсников, слушать по телефону мамины вздохи и прописные истины о том, что время все лечит. Когда знакомый отца предложил пойти служить в милицию, согласился не раздумывая. В жизни надо было что-то менять. Моя новая работа дала возможность увидеть, что вокруг есть люди, которым гораздо тяжелее, чем мне, и они нуждаются в моей помощи. Незаметно стал отходить душой. Теперь, если встречался с Лерой и Вовкой во дворе родного дома, заходя к родителям, уже не отводил взгляд в сторону. А после того как узнал от матери, что своего первенца они назвали Сашкой, лед между нами окончательно растаял.

В тот злополучный год я вернулся из горячей командировки. Шесть месяцев службы и легкая контузия требовали отдыха. Захотелось поохотиться, порыбачить на природе, вдали от городской суеты. Поэтому с радостью принял предложение своего сослуживца поехать к его дальнему родственнику – леснику, у которого мы охотились в прошлом году.

– Дядька он нелюдимый, немного со странностями, но ты не обращай внимания. Скажешь, что от меня, – и отдыхай сколько хочешь. Может, и я вырвусь к вам на пару дней, – обнадежил он меня на прощанье.

Сборы были недолгими, оставалось только вечером зайти к отцу за ружьем. Он у меня не то чтобы заядлый охотник, но с ружьем побродить по окрестным местам любит. В детстве даже брал с собой на охоту, когда мама разрешала. Помню, как я плакал, когда отец подстрелил при мне зайца. И наоборот, радовался, когда он принес большую огненно-рыжую лису матери на воротник. У меня даже одно время было желание стать лесником.

Матери дома не было. Батя обрадовался, достал из холодильника бутылку, и мы решили немного посидеть по-мужски. Но неожиданно пришла мама и свернула наши посиделки. Чтобы не слушать ее нравоучений, я быстро взял ружье, патронташ, рюкзак и вышел во двор.

Как будто они ждали меня. Вовка выскочил из соседнего подъезда и с распростертыми объятиями бросился навстречу, а на балконе стояла Лера и приветливо махала рукой. Ничего не оставалось, как помахать ей в ответ.

– Сашок, зайди малыша посмотреть, – засопел Вовка мне в ухо, обнимая за плечи, – Лерка просила.

Не злопамятный я. Не держу зла на людей, а особенно на тех, кого люблю. Характер такой.

Крепенький мальчишка забавно таращил глазенки и все норовил своими пухленькими пальчиками ухватиться за усы, отросшие на моем лице во время командировки. Мне казалось, что у нас с Лерой первым ребенком будет девочка. Сколько раз бывал я в этой квартире, сидел на старом диване, целовался в коридоре. Неужели все в прошлом?

– Ну, как наш малыш? – спросила Лера, расставляя на столе тарелки с закуской.

Растерявшись, я не знал, что сказать. Она сразу поняла двусмысленность своего вопроса, и ее лицо залил яркий румянец.

– Вылитая мамочка, – захохотал появившийся из кухни Вовка, обнимая жену за плечи. – Ты, вижу, на охоту собрался? Возьми меня. – Глаза его загорелись азартом.

Я начал отказываться, объясняя, что сам еду без приглашения.

– Ну, ради меня, Сашенька, возьми. А то уже скоро от пива на диване не уместится.

Она знала – ей отказать не смогу. Мы еще посидели немного за столом и, сославшись на то, что надо зайти к другу за дробью, я попрощался и поспешил уйти. Вовка вышел меня провожать, предложил перекурить на лестничной клетке, но я отказался.

Подходя на следующий день к зданию автовокзала, я втайне надеялся, что Вовка проспит или вовсе передумает ехать. Но мои надежды не оправдались. Одетый в яркий спортивный костюм, с небольшой дорожной сумкой через плечо, словно собрался на пикник, а не на охоту, он стоял у билетных касс. Располневший не по годам, с уже наметившейся залысиной, он был похож на доброго румяного колобка. Как все-таки бывает обманчива человеческая внешность! Вчера, прощаясь на лестнице, я почувствовал спиной цепкий взгляд его серых глаз. Ему опять что-то надо было от меня. Неужели приглашение в гости и желание отправиться на охоту всего лишь предлог? Но для чего?

Всегда удивлялся способности некоторых людей уметь жить двойной жизнью. Нет, не завидовал, а именно удивлялся. С какой легкостью, с каким артистизмом они беззаботно переплетают свою судьбу с судьбами людей, попавшихся им на пути. Заставляя лгать, мучиться и страдать. И все это лишь для того, чтобы потешить свое самолюбие. Если и вершит кто-то суд над ними, то, к сожалению, часто не находит понимания у окружающих. Лицемерие многолико.

5

Нам предстояло два часа дороги в душном переполненном автобусе. Но Вовку это совсем не волновало. Устроившись на заднем сиденье с какими-то бабульками, уже через несколько минут он безмятежно посапывал, пристроив голову на плече одной из старушек. Его умению использовать любую возможность для сна можно было позавидовать. «Армейская привычка. Солдат спит, служба идет», – отшучивался он всегда. Но когда водитель остановил автобус по моей просьбе, оказалось, что будить его было не надо.

Асфальт под ногами напоминал липкий пластилин. Мы поспешили сойти с дороги и углубились в лес. От жары все живое попряталось в щели, дупла и норы. Стояла удивительная тишина, нарушаемая только хрустом попадавших нам под ноги сухих веток. Перевалило за полдень, когда вышли наконец к дому лесника. Хотелось побыстрее сбросить с себя насквозь пропитанную потом одежду и нырнуть с головой в спасительную прохладу: будь то река, озеро или просто деревянная бочка с дождевой водой. Обменявшись приветствиями с хозяином, побросав вещи во дворе на траву, мы бросились к спасительному колодцу. Пили прямо из ведра, не спеша, со смаком. Вода была необычайно вкусная, не просто холодная, а ледяная. Ломило зубы и сводило скулы, но оторваться было невозможно. Утолив жажду, вспомнили о том, о чем мечтали всю дорогу. Озеро было видно прямо со двора, оно находилось в каких-то ста метрах. Увидев, как мы достаем из рюкзаков полотенца, лесник замахал руками:

– Никакого озера. Вон за домом душ, плескайтесь сколько угодно. – И добавил строго: – На озеро без меня не ходить. – Увидев наши удивленные взгляды, рассмеялся: – Уха упрела.

С дороги аппетит разыгрался не на шутку. Да и уха была приготовлена мастерски. На похвалу хозяину ни я, ни Вовка слов не жалели.

О завтрашней охоте заговорили в самом конце вечера.

– Сходите к трем камням, – предложил лесник.

Я знал это место в двух километрах отсюда. Когда-то очень давно здесь проходил ледник, он и притащил с собой три огромных гранитных валуна. Местные жители их еще тремя братьями прозвали. Там и второе озеро расположено. Берега заросли высоким кустарником, камышом с осокой и превратили его в настоящий рай для водоплавающих птиц.

– Только будьте поаккуратней у озера, – предупредил лесник.

Вовка захохотал:

– Что, чудовище Лох-Несс?

– Да нет, там у меня семья черных аистов поселилась. Не вспугните.

Я где-то читал про этих птиц: занесены в Красную книгу, живут в дремучих лесах, избегают людей. Но почему? Не знал. И задал об этом вопрос леснику. Тот неторопливо прикурил сигарету от тлеющих углей костра и, откашлявшись, произнес:

– Давняя это история. Ну, раз спать не хотите, слушайте… Когда-то в древнем лесном и озерном краю жили люди, которые понимали язык не только зверей и птиц, но и ручьев, рек, озер и деревьев. И жили они меж собой в дружбе, любви и согласии. Как-то полюбил белый аист девушку-красавицу. Прилетел к ее родне, стал руки и сердца любимой просить. А ту девушку в жены взять хотел человек старый, но богатый. Уговорил он родителей девушки отказать белому аисту. А взамен обещал подарки дорогие да старость обеспеченную. Узнал об этом сговоре белый аист и ночью тайно к своей любимой прилетел. А свадьба уже на завтра назначена. Пригорюнились молодые. Тогда и предложил аист девушке бежать.

«Как нам бежать? – говорит та ему. – Ты полетишь, а меня родня сразу схватит. Ничего у нас не выйдет». – И заплакала.

Тут достал аист два крыла из сумы переметной и подарил своей любимой. А девушка была не только красивая, но и умная. Черной печной сажей себя и своего суженого с ног до головы обмазала. Ночь на дворе стояла темная, на небе ни звездочки. Никто из людей беглецов и не заметил. Поутру снарядили погоню, да так и не догнали. Тогда стали у птиц и зверей, ручьев, рек, озер и деревьев спрашивать: «Кто знает, где спрятались беглецы?». Но никто людям на этот вопрос не дал ответа. Осерчали люди: стали деревья рубить да костры жечь, птиц и зверей стрелять, реки, ручьи запрудами городить, воду из озер спускать. Но все равно никто влюбленных им не выдал.

С тех пор, наверно, и лишились люди своего великого дара, коим их наградила матушка-природа.

А от тех двух влюбленных и появились первые черные аисты на Земле. Только прячутся они до сих пор, никому не доверяют. Боятся, что разлучить их могут.

– Ну, батя, ты прямо сказочник какой-то, – не выдержал Вовка.

Хозяин постелил нам на сеновале. Сено, впитавшее в себя аромат

свежескошенных летних трав, вкусно пахло медом и еще чем-то особенным, от чего приятно щекотало в носу и кружилась голова.

Устраиваясь спать, Вовка неожиданно спросил:

– Как ты думаешь? А эти черные аисты, наверно, дорого стоят? – увидев удивление на моем лице, он лениво зевнул: – Я к тому, что птицы редкие, а значит, хороших бабок стоят. – И тут же перевел разговор на другую тему: – Сашок, а у тебя баба есть?

Я почувствовал, что начинаю краснеть. Меня спасла хозяйская собака. Попытавшись взобраться по лестнице на сеновал, она с визгом сорвалась вниз.

– Дура блошистая! – расхохотался Вовка. – А я вот без женщин жить не могу. – И, сладко потянувшись, добавил: – Зуд у меня на них какой-то появился в последнее время.

Через минуту раздался знакомый свистящий храп. Вовка спокойно спал, свернувшись калачиком, чему-то уже улыбаясь во сне. Вот так всегда, не поймешь его. То ли обидеть хотел, то ли пошутил.

В глубине леса ухнул филин, вскрикнула в ответ какая-то птица, и опять наступила тишина. Спать расхотелось. Спустившись с сеновала, я закурил. В ночном небе звезды затеяли с луной игру в прятки. Они то исчезали, то появлялись из темных туч, как будто дразнили молчаливое небесное светило.

– Не спится? – раздалось за спиной.

Это был лесник. Подошел тихо, незаметно, как это могут только профессиональные охотники.

– Дружок спит? Ишь, как похрапывает. Я ему там комбинезон да сапоги резиновые подобрал. – И улыбнулся: – Турист.

Какое-то время мы молча курили. Одна из звездочек сорвалась вниз и, оставляя яркий след, понеслась к Земле.

– Желание загадал? – спросил он тихо.

– А вы?

– С неба падают звезды на счастье кому-то, ни одной не успел подобрать почему-то, – ответил он стихами и, секунду помолчав, добавил: – Все хорошее в жизни с мечты начинается.

В темноте я не мог разглядеть его лица. Как бы давая понять, что душу передо мной изливать он не собирается, лесник свистнул собаку и, не прощаясь, скрылся в доме.

У всех есть своя тайна, большая или маленькая, но разве кому-то от этого стало легче жить?

6

Рано проснувшись, я растолкал Вовку. Не дождавшись, когда тот окончательно проснется, схватил полотенце и, несмотря на запрет, побежал к озеру. Утренняя роса приятно холодила босые ступни. Озеро напоминало голубое облачко, которое опустилось на лесную поляну отдохнуть. Накрытое белой прозрачной утренней дымкой, как одеялом, оно еще спало. Аккуратно, боясь вспугнуть его сон, я медленно вошел в густую, как кисель, воду, осторожно оттолкнулся ногами от илистого дна и поплыл на середину озера, окруженный со всех сторон удивительной белой тишиной. Она послушно расступалась, когда руки прикасались к ней. Чистый островок воды в этом белом безмолвии возник неожиданно. Закрыв глаза, я лег на спину, широко раскинув руки на воде. Тело стало удивительно легким и невесомым. Все, что потом произошло, было больше похоже на сказку. Моя жизнь пронеслась перед глазами, как скорый курьерский поезд. Миновав без остановки день сегодняшний, я увидел то, о чем мечтает и в чем боится признаться другому каждый из нас: самого себя в том прекрасном далеком времени, которое отмеряет каждому судьба.

Почему? Зачем это происходит со мной?

Застучала кровь в висках. В ответ сердце бешено заколотилось в груди, и я почувствовал, как вера в собственные силы возвращается ко мне, пробуждая давно забытое желание: бороться и не уступать никому своего счастья.

Неожиданно на берегу затявкала собака и раздался голос лесника. Он искал меня. Я громко закричал и забил ладонями по воде. Может быть, от моего крика, может, от лучей встающего над деревьями солнца белая дымка стала разрываться на небольшие невесомые островки, быстро тая на глазах. Она исчезала то ли в воде, то ли в воздухе. Последний такой островок, словно прощаясь, коснулся моего плеча и, оставив прохладную дрожь на теле, растаял прямо перед глазами. «Жизнь продолжается», – зазвенело в ушах.

На берегу ждал взволнованный лесник.

– Ну, вы, ребята, даете! Один в чем мать родила на озеро с утра сбегает, другой ружье хватает и в лес. Мы так не договаривались.

– Да только минут десять, как окунулся, – начал я оправдываться.

– Какие десять, – замахал он руками, – целый час прошел. Там ключи бьют, – почему-то на шепот перешел он. – Вода даже летом не прогревается. Ты же видишь, птицы и те стороной облетают. Нехорошее это озеро.

– Что-то не то вы говорите, – рассмеялся я и шагнул с берега назад в воду.

Десятки, нет, кажется, сотни маленьких иголочек впились в мое тело, и ледяной холод стал охватывать меня. Если бы не лесник, схвативший за плечо, даже не знаю, что могло бы произойти со мной дальше.

– Пойдем, парень, не испытывай судьбу во второй раз! – в сердцах перешел он на крик.

Всю дорогу к дому молчали. Лесник вздыхал да, как мне казалось, что-то шептал себе под нос. Уже войдя во двор дома, он вдруг повернулся и, посмотрев мне прямо в глаза, спросил:

– «Оно» тебе что-то сказало?

– Кто «Оно»? – улыбнулся я глупо.

– Не хочешь, не говори. – И вдруг, достав пачку сигарет из кармана, торопливо закурил. – Два года назад три мужика на резиновой лодке на моих глазах пропали. Выплыли на середину поутрянке, тоже дымка вот такая была, да и сиганули один за другим в воду без крика. Мне никто из начальства не поверил. Сказали, что с бодуна был.

– Не может быть! – вырвалось у меня.

– Не может быть! – передразнил он. – Радуйся, что в рубашке родился. МЧСники, когда тех бедолаг искали, как пробки из воды выскочили, такая ледяная. До дна не достали, так и уехали.

Крупные капли пота выступили у меня на лице и струйками побежали наперегонки по всему телу.

– Эко тебя пробирает, – озабоченно произнес лесник. – Давай-ка в постель. Я сейчас чайку сварганю травяного, вмиг полегчает.

От выпитой кружки чая глаза стали слипаться. Попытка встать с кровати не увенчалась успехом. Последнее, что я услышал, был голос лесника:

– Да лежи ты, неугомонный.

Голова закружилась…

Очнулся на берегу уже знакомого мне озера. Только теперь оно блестело на солнце ровной ледяной поверхностью. Скользя и падая, как маленькие дети, по льду носились друг за дружкой два взрослых мужчины. Сначала в это просто было невозможно поверить. Озеро, покрытое льдом, – летом? Неожиданная разгадка пришла сама собой. Это же сон, а взрослые мужчины на льду – я и Вовка! Смешно было смотреть на себя со стороны.

Утки появились над озером неожиданно. Вовка вскинул ружье и стал стрелять. Утки падали на лед. Они почему-то не улетали, а кружили над нами, словно не понимали, что означает для них каждый выстрел. Стрельба прекратилась, когда у Вовки кончились патроны. Крича что-то об удаче, он как сумасшедший носился по льду, собирая убитых птиц. Их было очень много, они уже не помещались в его рюкзаке…

Вдруг лед затрещал, и зигзаги трещин разделили нас. Вместо того чтобы бежать к берегу, Вовка бросился на середину озера, где еще лежало несколько убитых птиц. Перепрыгивая с льдины на льдину, он поскользнулся и оказался в воде. Полный рюкзак мешал ему выбраться на лед. Его голова несколько раз появилась над водой перед тем как льдины сомкнулись над ним. Понимая всю нереальность происходящего, я все-таки бросился к озеру, крича на ходу какие-то бессвязные слова. Неожиданно яркая вспышка света ударила мне в лицо, и наступила кромешная темнота. По-настоящему стало страшно. Я почувствовал, как начинаю задыхаться. В детстве мальчишками мы ныряли с железнодорожного моста в речку на спор, кто дольше просидит под водой. Уступать никому не хотелось. Сидели до последнего, пока в глазах не появлялись красные круги. А потом как пробки вылетали на поверхность, жадно хватая воздух синюшными губами. Собрав все свои силы, я рванулся из этой затягивающей меня в глубину темноты и с криком открыл глаза.

Передо мной на табурете в заляпанном болотной тиной и грязью комбинезоне сидел Вовка и громко хохотал. До конца не осознав, где я и что со мной происходит, не удержавшись, шепотом спросил:

– Так ты живой?

– Сашок, кончай дурить. Пошли утиный шашлык кушать. Угощаю.

В тот вечер Вовка был на себя не похож. Если прежде я знал его больше как внимательного слушателя, а не рассказчика, то тут его прямо-таки прорвало. Шутки, анекдоты сыпались из него вперемешку с сегодняшними «подвигами». Особенно смешно было слушать, как он принял за щуку огромную лягушку и бросился за ней в воду. Об этом Вовка рассказывал дважды, каждый раз добавляя все новые и новые подробности. О моем купании в озере никто не заговорил. Правда, несколько раз я поймал на себе внимательный взгляд лесника. Скорее всего, он что-то знал и ожидал моих вопросов, сам не желая начать этот разговор. Но я смолчал. Чересчур странным и мистическим было все произошедшее со мной, чтобы об этом можно было говорить сейчас…

На следующее утро, еще не взошло солнце, а Вовка уже разбудил меня. Мы на скорую руку перекусили и отправились, как советовал нам лесник, к трем камням. Ни я, ни Вовка даже не могли предположить, чем закончится для каждого из нас эта охота.

7

Собака с радостным лаем, еще издалека увидев меня, бросилась навстречу, но, не добежав какой-то десяток метров, резко остановилась и, крутнувшись на месте, поджав хвост, понеслась назад к дому. Через несколько минут из-под крыльца раздался ее жалобный вой. Собаки чувствуют покойника сразу. Я осторожно опустил Вовку на траву у колодца и, накрыв своей курткой, закурил. В Чечне во время командировки пришлось увидеть много мертвых, но то были незнакомые мне люди. А здесь, рядом, лежал человек, которого я знал и, как оказалось, в то же время не знал совсем.

Лесник ушел утром в соседнюю деревню разбираться с местными жителями по поводу незаконной вырубки леса и еще не вернулся.

Незаметно сигареты в пачке закончились. Последняя была без фильтра и больно обожгла пальцы. По детской привычке прижав их к губам, я тут же отдернул назад. На них была запекшаяся

Вовкина кровь. Бросившись к колодцу и набрав ведро воды, я стал торопливо смывать кровь с рук. Неожиданно прекратившийся собачий вой заставил обернуться. К дому, приветливо махая рукой, подходил лесник. Первый раз за сегодняшний день я почувствовал страх. Он прокатился по мне горячей липкой волной и, сжав сердце так, что перехватило дыхание, позволил только прошептать:

– Это не я…

Увидев кровь на моей одежде, лежавшего у колодца накрытого курткой Вовку, лесник с надеждой в голосе спросил:

– Жив? – и, не дожидаясь моего ответа, приподнял край куртки.

Если бы не рваная рана на груди, можно было подумать, что Вовка спит. Сморщившись, как от зубной боли, лесник посмотрел на меня и, глубоко вздохнув, произнес:

– Пойдем, парень, в дом. Надо звонить в район.

Дежурный милиционер несколько раз переспросил мою фамилию, потом вдруг зачем-то стал уточнять мой городской адрес. Не выдержав, лесник вырвал трубку у меня из рук:

– Человек здесь, – он сделал паузу, как будто подбирал правильное слово, – умер. Приезжайте, – и назвал место расположения лесничества.

«Человек умер… Приезжайте…» Каждое слово прозвучало как удар колокола. Предательская дрожь в коленях заставила меня вцепиться в край стола двумя руками, чтобы не упасть.

– Ну-ну, парень, не раскисай. Бог не выдаст, свинья не съест. – Голос лесника был спокойный, добрый. – Давай поговорим. Не замыкайся в себе. Облегчи душу. – Он обнял меня крепко за плечи и, прижав к своей груди, вдруг тихо зашептал: – Жизнь продолжается, сынок…

Ему первому тогда я рассказал всю свою историю от начала и до конца. Потом, в ходе следствия, мне пришлось еще не раз рассказывать и писать о случившемся. Те, кто занимались моим делом, были, наверно, настоящими профессионалами, и в первую очередь их интересовали улики и факты. Один из них так прямо и сказал:

– Факты и улики – упрямая вещь. Давай, колись на чистосердечное. Нам меньше мороки, тебе меньше срок.

Правду говорил лесник: «Когда-то люди были совсем другими. Просто теперь мы перестали понимать и друг друга».

8

Когда мы подошли в то утро к трем вросшим по пояс в землю гранитным великанам, Вовка как-то странно себя повел. Сославшись, что ему надо срочно проверить заброшенную еще вчера донку, он скрылся в прибрежных кустах ивняка. Мне ничего не оставалось делать, как самому, распаковав рюкзак, готовить мою верную подружку – резиновую лодку. Хотелось сегодня не только поохотиться, но и порыбачить.

Озеро сияло утренней голубизной, отражая безоблачное небо. От его зеркальной поверхности тонкими белыми ниточками поднимался пар. Прямо из воды, в двух метрах от берега, торчали макушки двух отшлифованных временем каменных валунов. Только успел подумать: «А что за сюрприз готовит мне это озеро?» – как в утренней тишине ухо уловило сначала громкий вскрик, а потом сухой треск выстрела. Недоброе предчувствие заставило меня броситься напролом через кусты, туда, где только что скрылся Вовка. Не обращая внимания на уток, взлетевших из камышей, потеряв кепку, сорванную упрямыми ветками, я неожиданно для себя оказался на узкой, хорошо утоптанной тропинке. «Животные на водопой ходят» – только успел подумать я, как прямо мне навстречу, беспрестанно оглядываясь, выбежал черный аист. Видно было, что птица чем-то встревожена. Тропинка узкая, разойтись невозможно. Я отступил в сторону, всем своим видом показывая, что уступаю дорогу. Но вместо того чтобы шагнуть вперед, аист неожиданно попятился и рухнул на тропинку. Первый раз так близко я мог видеть эту редкую и красивую птицу. Одно полураспущенное крыло лежало поверх, другое подогнулось под грудь. Откинув голову, аист смотрел на меня вполоборота, и ни тени волнения или страха.

Я подошел, осторожно поднял тяжелую птицу и понял, в чем дело: на длинную лапу намотался комок проволоки. Аккуратно расправив податливые черные крылья, почувствовал что-то липкое на ладони. Это была кровь. На черном оперении ее нельзя было сразу заметить. Крик, а потом выстрел. Все стало понятно. Вовкина работа. Вот почему он так суетился. Вчера нашел тропинку, увидел следы. И поставил ловушку.

Положив птицу на колени, я стал распутывать проволоку. Это оказалось непросто. Пришлось достать нож. Ноги аиста были тонкими и хрупкими, казалось, что они могут поломаться даже при слабом усилии. За всю операцию птица не проявила никакого беспокойства, ни разу не попыталась вырваться или клюнуть. Только, круто изогнув удивительную шею, смотрела мне в лицо. Потом осторожно взяла в клюв складку на рукаве моей куртки и так держала ее, пока я не освободил ее от пут. Несколько дробинок задели крыло. Страшно было подумать, что весь заряд мог попасть в эту благородную птицу.

Поставив аиста на землю, я отошел в сторону. Сделав несколько торопливых шагов, он обернулся, приспустил крылья и выставил вперед правую ногу. Наверно, это был знак благодарности. Не зная, как в таком случае должен поступить человек, я в растерянности раскланялся ему в ответ.

Стало ужасно стыдно за Вовку: «Как он мог это сделать? Что теперь выдумает в свое оправдание?»

Тропинка вывела меня прямо к озеру. У самой воды в странной позе, широко разбросав ноги, с прижатыми к груди руками, опрокинувшись на спину, лежал Вовка. Опять чудит. Стало даже обидно. Ну сколько может продолжаться между нами эта игра в «кошки-мышки»? Пришло время разобраться: зачем он здесь? И вообще, поговорить по-мужски. Решительно сделав несколько шагов по направлению к неподвижному Вовке, я вдруг заметил яркие красные бусинки на зеленой траве. Что это кровь, понял, когда увидел окровавленные черные крылья под ногами. Заряд дроби, выпущенный

Вовкой с близкого расстояния, разорвал птицу на части. Но зачем? Какая была необходимость?

Оглядевшись по сторонам и не заметив ничего подозрительного, я подошел к Вовке. Он лежал без движения в той же странной позе, с широко открытыми глазами. Щеки ввалились, нос заострился, лицо, покрытое испариной, было странного землистого цвета.

– Ну вот, Сашок, – он глубоко вздохнул, – ты и дождался, – он опять сделал паузу, – оступился я.

После этих слов внутри у него раздалось какое-то странное бульканье. Через секунду между пальцев, прижатых к груди, как маленькая красная змейка, выскочила струйка крови и скрылась в рукаве куртки. Это было так неожиданно, что, не понимая зачем, я схватил Вовку за плечи и попытался поднять. Раздался страшный крик, от которого у меня мурашки побежали по коже.

– Не трогай! Кровью изойду, – свистящим шепотом простонал он, упираясь мне в грудь двумя руками.

И тут я увидел, что из груди у него торчит какой-то острый окровавленный предмет. Теперь мне стал понятен его неожиданный интерес к черным аистам. Он еще вчера обнаружил тропинку, ведущую к воде. Капканы, ловушки, силки – этому он хорошо научился у прапорщика Гудкова. Но Вовка не учел одного – эти птицы не бросают друг друга в беде. Ведь это была пара – они она. Что произошло на этой тропинке? Можно только представить. Скорее всего, попав в ловушку, птицы яростно защищались. Не ожидавший такого отпора Вовка, наверно, сам не заметил, как попал в одну из своих ловушек. Он упал на спину, и острый конец сухой приозерной коряги, наполовину вросшей в землю и потому невидимой среди травы, проткнул его насквозь. А стрелял он уже от бессильной злобы.

Я тогда, честно признаюсь, сильно растерялся. Понес какую-то несусветную чушь о вызове санитарного вертолета. Потом, вспомнив, что в рюкзаке есть аптечка, рванулся бежать за ней.

– Ни черта мне уже не поможет, – захрипел Вовка, – не суетись, Сашок. Поговорить нам с тобой надо…

Прошло много времени, но тот разговор не забуду никогда.

– А ведь подумают, что это ты меня, Сашок, убил. Не страшно?

– За что? – вырвалось у меня от неожиданности.

– Они найдут за что. – Улыбка, больше похожая на гримасу, исказила его лицо.

Вовка опять закашлялся, с каждой минутой ему становилось все труднее произносить слова, и, наверно, поэтому он спешил выговориться. Я снял с себя куртку и подложил ему под голову. «Показывать свою обиду – слабость», – учил меня отец. Вовка расценил все по-своему:

– Добрый ты, Сашка, как есть – блаженный. Я бы на твоем месте, если бы мне такое сделали…

Было удивительно и страшно слышать, как человек, уходя из жизни, все еще пытается распоряжаться чужой судьбой. Я не выдержал и спросил:

– Ну и зачем тебе все это было надо?

– Зачем? – переспросил он. – А затем, что ненавижу я таких, как ты, маменькиных сынков. Все у вас в жизни хорошо. На всем готовеньком живете. Памперсы, чупа-чупсы, дедушки, бабушки. А три года в одних штанах ходить, перловку на завтрак обед и ужин, спать без матраса – это как? – Вовка почти захлебывался. – Чуть что не по-вашему, лапки кверху – слабаки. Начитались книжек, придумали себе любовь, честь, гордость, а жить не умеете.

Я слушал его, сжав зубы. Теперь многое для меня встало на свои места: лживая дружба, убийство Глафиры, отпуск. Одно было только непонятно: как его могла полюбить Лера? Вовка будто прочитал мои мысли.

– Спрашивай, спрашивай, Сашок. Теперь можно. Считай это моей исповедью.

Он спешил, понимая, что его время уходит, и поэтому старался ударить своей откровенностью побольнее.

– Ты измены простить не можешь? А не было никакой измены. Был Новый год и много шампанского, а утром слезы. – Он попытался засмеяться, но у него это не получилось, в груди опять заклокотало, и из уголков рта побежали черные струйки крови. Он вдруг повернул в мою сторону голову и, удивительно четко выговаривая каждое слово, произнес: – А Лерка тебя до сих пор любит. Молчит и любит. – В его словах чувствовалась обида и зависть. – Фотки ваши от меня по углам прячет.

Осенний ветерок, запутавшийся в верхушках прибрежных камышей, наконец вырвался из плена и, лениво пробежав мелкой рябью по зеркальной поверхности озера, скрылся среди листвы старой плакучей ивы, низко склонившейся своими ветвями над водой.

Страшно захотелось курить. Сигареты лежали в куртке, которую я подложил Вовке под голову. Я нагнулся над ним и попытался достать пачку из кармана куртки.

– Почему ты молчишь? – прошептал он запекшимися от крови губами.

– Не хочу говорить с тобой, – ответил я.

Наши взгляды встретились, минуту-другую мы смотрели друг на друга. Неожиданно в его глазах я увидел панический страх. Губы беззвучно шевелились. Правой рукой он безуспешно пытался подтянуть к себе за ремень лежавшее рядом с ним ружье. Еще не понимая, в чем дело, на всякий случай отбросив ружье подальше в сторону, я обернулся. За моей спиной в каких-то трех метрах стоял черный аист.

– Убей! Убей его, слышишь? – вдруг завыл нечеловеческим голосом Вовка. – Это он за мной пришел.

Но он ошибся, аист пришел не за ним. Ни страх смерти, ни боль от ран не могли остановить эту благородную птицу. Великая сила любви и верности, которой многим из нас стоит поучиться, привела ее сюда. Почувствовав мой взгляд, аист повернул ко мне голову. Глаз – абсолютно круглый неподвижный, размером меньше копеечной монеты. Зрачок черный, с тончайшими васильковыми искорками и узенькой радужной золотистой каемкой – с немым вопросом смотрел на меня: «Люди, что же вы делаете?..»

И у меня не было на этот вопрос ответа.

9

Ночью я проснулся от грохота грома и ярких вспышек молний. Но дождь так и не пошел. Гроза ушла куда-то стороной, оставив на память о себе две большие темно-синие тучи непролитого дождя за моим окном.

Сегодня меня ожидало свидание с отцом. Второе за все время моего нахождения в этих стенах.

Отец, как и на первом свидании, старался держаться молодцом. Выдавали только черные круги под глазами да многочисленные новые складки морщин на лице. Можно было только догадываться, что он скрывает в себе. Мама после суда сразу слегла, отнялись ноги. Как и в прошлый раз, расставание было неожиданным. Вошел дежурный санитар, объявил об окончании времени, отец вскочил и стал скороговоркой досказывать мне какие-то домашние новости. Потом, не договорив, замахал руками и, обняв за плечи, зашептал:

– Мы с мамой все сделаем, сынок, чтобы помочь тебе, ты только держись…

В детстве я никогда не плакал. Слезы сами предательски выступили на глазах, и чтобы не расстраивать отца, торопливо чмокнув его в щеку, я поспешно покинул комнату свиданий.

Через полчаса санитар принес в палату пакет с передачей: фрукты, конфеты, целлофановый пакет с разломанными сигаретами и вскрытый почтовый конверт. Охрана, естественно, проверила и его содержимое. Сначала я подумал, что это письмо от мамы. На тетрадном листке в клетку было всего несколько слов, написанных знакомым мне почерком. Так мог писать только один человек на свете. «Как курица лапой», – вспомнились слова нашей учительницы русского языка.

«Я верю тебе и жду. Лера».

На следующий день, закончив утренний обход, Аглая Филипповна, уже выходя из моей палаты, обернулась в дверях, сказала:

– К тебе сегодня твой адвокат пожалует. Со вчерашнего дня у главного разрешения выпрашивал.

Для меня это был сюрприз. Аркадий Осипович Король – давний друг нашей семьи. В свое время был неплохим адвокатом, выиграл несколько громких дел. Он-то и защищал меня в суде по просьбе родителей. В ходе следствия, доверившись ему, я, как говорят, излил всю душу. Появилась надежда на благоприятный исход. Но неожиданно в ходе судебного разбирательства мой адвокат потребовал для меня проведения психиатрической экспертизы. В суд была представлена справка о моей контузии и ранении, а также еще справки о каких-то болезнях, перенесенных мной в детстве. Так я и оказался здесь.

Вместо того чтобы спуститься по лестнице на первый этаж, где располагалась комната свиданий, санитар почему-то повел меня в конец коридора, где был кабинет Аглаи Филипповны. Когда дверь открылась, я увидел сидящего за столом и улыбающегося Аркадия Осиповича. Как только мы остались одни, он, несмотря на свой почтенный возраст, подскочил ко мне и попытался обнять. Честно признаюсь, я не ожидал такого начала нашей беседы.

– Жизнь продолжается…

Эти первые слова, произнесенные Аркадием Осиповичем, заставили меня вздрогнуть. Было удивительно слышать их именно от него.

– Да, да, молодой человек! Поверьте мне. Мы выиграли время, и теперь оно работает на нас.

Ничего не понимая, я как столб стоял посреди кабинета.

– Да садитесь вы, Саша, садитесь и слушайте. – Он почти силой усадил меня в кресло, а сам вышагивал по кабинету взад-вперед с заложенными за спину руками. Наверно, у него была такая адвокатская привычка. – Надеюсь, молодой человек, вы помните, что в своих показаниях писали и говорили о том, что погибший был одет перед отъездом в спортивный костюм и имел при себе такую же сумку с вещами. – Аркадий Осипович сделал паузу. – Вы это помните и подтверждаете? – Он остановился у окна и теперь смотрел на меня, совершенно не мигая.

Я чуть не расхохотался. До того в этот момент он был похож на рыбака, смотрящего на поплавок в ожидании поклевки. Еле сдержав улыбку, я утвердительно кивнул головой.

– Ну вот, – невозмутимо продолжил он, словно не заметив моей иронии. – В вещественных доказательствах имеется спортивный костюм погибшего, который был обнаружен на сеновале, где вы изволили ночевать. – Неожиданно Аркадий Осипович заулыбался и подмигнул мне.

Со стариком явно что-то происходило, но причины понять я не мог.

– Саша, вы не спросите меня, почему я изменил формулировку «убитый» на «погибший»? – И тут же, не дав мне открыть рот, продолжил: – Во время осмотра места происшествия спортивную сумку не нашли, и этот факт был упущен. Но она фигурирует в ваших показаниях и показаниях жены погибшего…

Не выдержав, я вскочил и закричал:

– Далась вам эта сумка! Что она может изменить?

– Многое! Очень многое, молодой человек. – Он подошел к столу, налил полный стакан воды и выпил его залпом. – Два дня назад лесник привез в прокуратуру найденную на сеновале спортивную сумку. Скорее всего, ее спрятал сам погибший. Жена подтвердила, что сумка и вещи в ней принадлежат ее бывшему мужу. – Видя мое состояние, Аркадий Осипович, наконец сев в кресло напротив меня, тихим уставшим голосом произнес: – Там был дневник. Две толстые тетради. Погибший вел его почти ежедневно. Вплоть до предпоследнего дня… Благодаря моим связям в прокуратуре мне удалось ознакомиться с отдельными страницами. И уже сейчас можно сказать: с тебя полностью будет снято обвинение…

Невозможно было сразу поверить, что скоро я смогу вернуться в тот мир, который у меня был украден.

Но на повторном слушании я был полностью оправдан и освобожден прямо в зале суда.

Как ни стараются люди изменить судьбу, все равно рано или поздно она возвращает их на круги своя, и что каждому предначертано, то и происходит…

 

Александр Малышев

 

Малышев Александр Константинович родился 10 ноября 1948 года в городе Калининграде. Образование – высшее. В 1979 году закончил историко-филологический факультет Калининградского государственного университета. Литературный жанр – поэзия и проза. Женат, имеет двоих детей (сын – 1972 г.р. и дочь 1978 г.р.).

Общественная деятельность:

Писатель, член Союза писателей России с 2014 года.

Заместитель председателя правления Калининградского регионального отделения общероссийской общественной организации «Союз писателей России» (Балтийская писательская организация) с 2014 года по настоящее время.

Член общественного совета при Калининградской областной Думе.

Член Рыбохозяйственного совета при Правительстве Калининградской области.

Член областного совета ветеранов труда, Вооруженных сил и правоохранительных органов.

Председатель совета Калининградской общественной организации «Союз ветеранов рыбной промышленности».

Почетный работник рыбной промышленности Калининградской области. Победитель конкурса-фестиваля «Тёркинские чтения» в номинации «Поэзия» (2015 год).

Награждён 10 общественными медалями и медалью «Ветеран труда»

 

Бородинское поле

Двести лет для истории нашей не срок, Не забыто сражение это. Преподали тогда мы французам урок На исходе военного лета. За царя и Отечество, Веру свою На врага шли бесстрашно солдаты, Они память и честь добывали в бою, Мы тех дней с вами празднуем даты. В твоём сердце, Россия, есть Бородино — Поле боя и воинской славы. На бессмертие право здесь было дано Нашим предкам – героям Державы. Бородинское поле – бескрайний простор, Оно помнит сраженья раскаты. Там, где враг получил наш достойный отпор, Для России места эти святы. Бородинское поле окрасил закат, Словно павших здесь воинов кровью. Два столетия русские люди хранят Благодарную память с любовью.

 

Вахта памяти

На поляне у речки по пояс трава, И багровый закат догорает. О погибших в бою будет память жива, И народ о них правду узнает. Поисковый отряд отыскал здесь солдат, Впопыхах захороненных вместе. И слова благодарности нашей звучат, Об отваге и воинской чести. Сколько их, неизвестных военных могил? Для солдата страшней нет забвенья. Как святой манускрипт, эту тайну открыл Нам ремень, словно знак воскрешенья. Написал о себе на нём строки солдат, Может быть, в ожидании боя. И последний приказ тот «Ни шагу назад!» Павшим без вести сделал героя. Как же долго их вдовы молили святых, Чтоб узнать, где мужей схоронили. Поисковый отряд, вы всю правду о них, И их честь, и бессмертье добыли. Не закончится, видно, любая война, Коль последний солдат не опознан. Возвращает нам время бойцов имена, Видно, так этот мир Богом создан. На поляне у речки по пояс трава, И багровый закат догорает. О погибших в бою будет память жива, Имена их народ теперь знает.

Посёлок Борское Гвардейского района

Калининградской области

 

Вдоль залива камыши

Вдоль залива камыши К берегу прижались. Где-то в космоса тиши Звёзды затерялись. Белолицая луна По небу катилась. И мне девушка одна Этой ночью снилась. В тихой заводи души Чувства вновь проснулись. К ней навстречу я спешил, Чтоб не разминулись. Может, был другой ей мил, А я не приметил? К ней во сне я так спешил, Но её не встретил.

 

Ветеранам войны, что прошли через все испытанья

Ветеранам войны, что прошли через все испытанья И дошли до Победы, теряя в атаках друзей, Променявшим покой на рыбацкие наши скитанья И ушедшим в пучину суровых, холодных морей. Я хочу посвятить им свои благодарные строки, Чтобы помнили мы, как прожили они на земле, Оставляя потомкам на память простые уроки О добре бескорыстном и ими повергнутом зле. Ветераны войны, гимнастёрку сменив на тельняшку, И на промысле сельди освоили дрифтерный лов, Подставляя ветрам свою душу и грудь нараспашку, Все невзгоды познав и не выронив жалобных слов. Я хочу, чтобы здесь, где встречаются воды Преголи, Монумент возвели рыбакам, не пришедшим с морей, Вечной памяти знак, благодарности, гордости, боли, И чтоб знали потомки, как Родина чтит сыновей!

 

Дождь за окном всё идёт и идёт не кончаясь…

Дождь за окном всё идёт и идёт не кончаясь. Плачет зима от обиды, с весною встречаясь. Всё изменилось, земные сместились ли оси? Кто разобраться поможет мне в этом вопросе? Радуюсь снегу я тёплой балтийской зимою. Мне б хоть минуту побыть снова рядом с тобою. Ночь, наступая, скрывает вдали силуэты, Всё превращая в свои колдовские секреты. Старый трамвай над Преголей в ночи громыхает. Словно о прошлом своём, вспоминая, вздыхает. Всё забывается: встречи и боль от разлуки. Что ж так терзают меня расставания муки?

 

Закружил меня в вихре осеннем…

Закружил меня в вихре осеннем Золотой листопад. Этой осени танцем последним Любоваться я рад. Пусть спешат, обрученные с ветром, Ноября холода. Разлучить нас с тобой километрам Не суметь никогда. Вновь берез обнаженные ветки Поджидают снега. Наши встречи с тобой стали редки, Но ты мне дорога. От обиды в твоих откровеньях Лишь упрёки звучат. Пусть развеет все наши сомненья Золотой листопад.

 

Мне не пришлось с отцом поговорить

Хотел бы я с отцом поговорить, Чтобы узнать, как страх свой победить, Не испугаться, не покинуть строй, Когда пойду с врагом на смертный бой. Хотел бы я с отцом поговорить, Спросить его: «Как мне на свете жить?» Но только без него я с малых лет, И не успел он дать мне свой совет. Хоть не пришлось с отцом поговорить, Незримая нас связывает нить. Ушёл он слишком рано в мир иной, Жестоко искалеченный войной.

 

Море Ирмингера

У моря Ирмингера нет берегов, Шторма там сменяют друг друга, Да волны, вкусившие прочность бортов, Бегут вдоль Полярного круга. Циклон за циклоном, да ветер ревёт, И нет передышки от качки. Но мы, рыбаки, очень гордый народ, Не ждём от Нептуна подачки. Кого в этом море хоть раз испытал Гренландии ветер ревущий, Несущий навстречу девятый свой вал, Познал там весь ад этот сущий! В том море Нептун нас не раз проверял На прочность, терпенье, удачу. И щедро нам штиль иногда даровал К рыбацкому счастью впридачу. У моря Ирмингера нет берегов, Но там, у Полярного круга, Поверили в прочность мы судна бортов, В надёжность и смелость друг друга!

 

Снег в апреле

Снег в апреле идёт, и не верится. Мы так ждали прихода весны. Уж давно отзвенели капелицы, И надежды нам снова даны. Каждый знает из прошлого опыта: Возвращаются вновь холода И ветрами студеного шёпота Застают нас врасплох иногда. В нашей жизни так часто случается: В череде всех обыденных дней Забываем порою покаяться, Стать терпимее или добрей. Снег позёмкою под ноги стелется, Словно не было солнечных дней. Обжигает порошей метелица Молодую листву тополей.

 

Я конь степной

Я конь степной, в упряжку не гожусь. Живу на воле, этим и горжусь. Средь трав родился, вырос в табуне, Такая жизнь всего дороже мне. Я в стойле не смогу прожить и дня, А шоры на глазах убьют меня. Кто голод росной утолял травой, Я знаю, согласится тот со мной. Кто на копытах не носил подков, Тот за свободу жизнь отдать готов. Пусть мимо пролетит меня аркан, Когда несусь в пыли, как ураган. Я по арене цирка не хожу. Как ветер своей волей дорожу. Не смог бы пережить я крепких пут. Люблю свободу, а не хлёсткий кнут.

 

Мария Парамонова

 

Мария Николаевна Парамонова родилась в Твери. Окончила Тверской государственный университет. С 2008 года живет в Смоленске. Стихи публиковались в тверской и смоленской региональной периодической печати, в сборниках и альманахах Каблуковских литературных встреч и поэтических встреч «Берновская осень» (Тверская область), в смоленских альманахах «Сторона родная», «Блонье», в журналах «Мир сказок» и «Смоленский пафос», в «Литературной газете».

В 2007 г. вышел первый сборник лирических стихотворений Марии Парамоновой «Галерея грёз» (издательство «Триада», Тверь), объединяющий произведения разных лет. Его темы – вечные темы поэзии: любовь, красота окружающего мира, палитра глубоких искренних чувств и переживаний человека, радующегося каждому мгновению жизни.

Основной темой лирики Марии Парамоновой в последние годы стала тема материнства. В 2008 году в Смоленске родился её второй сын. Зрелое осмысление земного пути женщины автор сочетает с проникновенным лиризмом. Этой теме посвящен второй сборник произведений Марии Парамоновой «Млечный путь», в который наряду со стихами о материнстве и семейных ценностях вошли стихи для детей и очерки. Книга выпущена издательством «Свиток» в 2012 г.

Мария Парамонова известна и как драматург: по её пьесе – инсценировке романа В. Мединского «Стена», посвященного героической обороне Смоленска в 1609–1611 годах, Смоленский академический театр драмы имени А.С. Грибоедова поставил спектакль, премьера которого состоялась в дни празднования юбилея Смоленска.

В 2012 году начала работать руководителем литературно-драматургической части Смоленского камерного театра.

В 2014 году поступила в аспирантуру МГУТУ имени К.Г. Разумовского и теперь много времени проводит в дороге между Москвой, Смоленском и Тверью. В том же 2014 году ее пьеса «Традиции и новации» была поставлена ею же при участии артистов Тверского Театра юного зрителя на сцене МГУТУ имени К.Г. Разумовского к 60-летию Тверского филиала. С 2014 года ведет детскую литературную студию «Родничок» в Смоленской областной библиотеке имени И.С. Соколова-Микитова, участвует в жюри детских поэтических конкурсов.

В июле 2015 года за стихотворение «Баллада о сожженных» была удостоена звания лауреата областного поэтического конкурса, проводимого Домом поэзии Андрея Дементьева, и получила диплом лауреата из рук прославленного тверского поэта.

«Возможно, мои стихи помогут кому-то в минуту личной драмы или напомнят что-то почти забытое за пеленой лет. Они – для сердец, умеющих любить, сопереживать, мечтать. Глаза видят лишь буквы, а сердцу открыты радость и боль, разлитые между строк…»

 

Поэтический цикл «Парижский блокнот»

«Парижский блокнот» – это стихи о Париже, стихи о Франции. Цикл опубликован в альманахе поэзии «Блонье» № 4 за 2009 г.

Пролог

Блеснули кольца Гименея. Ведома давнею мечтой, Спешит на встречу с красотой Хозяйка лунной галереи! «Ля ви эн роз» [3] звучит во мне: Такое в жизни лишь однажды — С любимым, в сказочном вояже, В Париже – счастлива втройне. Заоблачные пасторали Покинул воющий металл И город-грёза нам предстал В тумане автомагистрали. Затем – прогулка под дождём: Рю де Моску [4] и вдоль вокзала, Что помнит имя Сент-Лазара [5] , Налево, к Опере [6] идём. Блестят намокшие ступени, Блестят бриллианты Рю де Пе [7] , На Пляс Малро [8] , искрист и бел, Фонтан укрылся влажной пеной. Но цвета розового нет, И будто вовсе нереально, Что чёрно-белый и печальный Откроет тайну город-свет.

2. Базилика Сакре-Кёр [9]

Промокли малые бульвары. Пробиты пиками дождя Платанов ветви. Уходя В туман, пустуют тротуары. А за туманом, в вышине, Лучами утра чуть подсвечен, Великолепен и беспечен, Чертог небесный явлен мне. Но отступает тайна выси, И виден лестницы изгиб, Родник на месте, где погиб От рук враждебных Дионисий [10] . Главу в источнике омыл — Теперь здесь Сакре-Кёр белеет, И прочь отправился скорее, Исполнен благодатных сил. Веками Франция хранила Покой умерших королей В святой обители своей, Где Сен-Дени обрёл могилу. Но разрастается Париж, И нет покоя Каролингам, Бурбонам или Капетингам Меж подступивших близко крыш.

3. Сен-Дени

«Тоска и грязь по всей округе» [11] , Здесь королей простыл и след. Араб штурмует турникет, Спеша к скучающей подруге. Бежит в метро рабочий люд: Алжирцы или марокканцы — Они уже не иностранцы — Оставлен чёрным чёрный труд [12] . Кто виноват и кто ответит За то, что ночью здесь творят? Ряды автобусов горят — Их снова поджигают дети [13] . Им ненавистен труд любой, Им чужды древности Парижа. Их день грядёт – он ближе, ближе: Опять пожар, опять разбой. Обуглены библиотеки, Пылают школы в темноте. Зияют мрачно, опустев, Кофейни, брассери [14] , аптеки. Трещат и корчатся во мгле Горящие тома Вийона, Аполлинера, Арагона, Гюго, Вольтера и Рабле.

4. Монмартр

Монмартр уютен и приглажен,

Порой – декоративно мил,

Как будто спит или застыл Вне времени и жизни даже.

Красавец спящий – Сакре-Кёр —

Порой мелькнёт в просвете улиц,

Что изощрённо изогнулись,

Как перед вызовом бретёр.

Здесь замер, проходя сквозь стену,

Любитель жизни без труда,

И вспоминает Далида

Цветы, поклонников и сцену.

Повсюду бронза и гранит,

А имена магистров кисти —

Кубистов, импрессионистов —

Витрина мастерской хранит.

Но не касался кистью гений

Картинок с площади дю Тертр

Их ценят на квадратный метр —

Тираж парижских впечатлений.

Ловлю, ищу глазами свет.

Хочу поверить – он реален,

Но здесь он лишь мемориален —

Он льётся из ушедших лет.

5. Русский Париж

Находят русские в Париже Столицу жизни и любви, И, что поделать, се ля ви [18] , Столицу моды и престижа. Здесь император всей Руси, Страну ведущий к краю бездны, Столь величавый и помпезный Мост через Сену водрузил [19] . Но русская душа святая Не между нимфами моста — У православного креста, Что в храме Невского блистает [20] . В «Ротонде» заняты места, Над столиком порхают строфы: Серебряного века профиль Рисунком Модильяни стал [21] . И кто поймёт, а кто осудит, Что из огня кровавых лет В Париж, бесценный город-свет, Российские стремились люди. Те дни остались далеко, И молят об одном их души: Приют печальный не нарушить, Не потревожить их покой [22] .

6. Музей д'Орсе [23]

Вагоны, люди, саквояжи — Вокзал д’Орсе, на Орлеан. Лишь век прошёл – из разных стран Сюда спешат на вернисажи [24] . А он стоит на берегу: Напротив – Лувр, внутри – картины. Да, повезло, иным старинным — И тем фасад не сберегут. Здесь на холстах танцуют пары, Повсюду льётся мягкий свет, А вот Мулен де ла Галет — Бал на картине Ренуара. В балетном классе у Дега Так грациозны ученицы, Как молодые кобылицы Перед трибуной на бегах. Ему милее несказанно Иное полотно совсем: Привет вокзалу д’Орсе От Сент-Лазарского вокзала [25] . Да, так бывает: он создал Очаг культурных интересов, Востребован, обласкан прессой… А ночью снятся поезда…

7. На высоте

Штурмуют Эйфелеву башню Уже давно – сто двадцать лет, Быть может, в ней тот самый свет, Что я ищу как день вчерашний? Подходим. Тянутся хвосты Многоязыких многоножек, Но нам бесценный гид поможет — И мы достигнем «Высоты» [26] . За столиком о бренном спорим — Вино закажем и еду. На блюде устрицы во льду Всё так же остро пахнут морем [27] … Стальной суровый интерьер — Здесь, как у Немо на банкете. Меню автографом отметил Недаром старина Жюль Верн [28] . В Париже дождь – сбегают капли С угрюмых лестниц винтовых К подзорным трубам – это в их Глазах отражены спектакли — Немые сцены – весь Париж. Приятна зелень декораций, И можно, если постараться, Найти свою средь сотен крыш.

8. Дефанс [29]

За Елисейскими полями, Почти за тридевять земель Лежит, свернувшись, серый змей У паруса под костылями… То изощрённый Ля Дефанс — Почётный член в элитном клубе Архитектурных монстров в кубе, Где правит черный Монпарнас [30] . Когда-то башню из железа Уродом посчитал Париж, Потом привыкли, но, шалишь! За лаврами другие лезут. И к тем привыкнут. Нотр-Дам Стыдливо витражи потупит, Но пальму первенства уступит Стеклобетонным этажам. И удивлённому скитальцу Расскажут, что счастливей нет Того, чей смотрит кабинет На памятник большому пальцу [31] . А «белые воротнички» Уже спешат сюда на службу. В вагонах белых им не нужно Держаться крепче за очки [32] .

9. Эпилог

Слегка устав от впечатлений, Присядем на мосту Искусств [33] . Здесь есть скамейки нежных чувств, Скамейки голода и лени. Любую выбирай, смотри, Неспешно наслаждайся видом — Она поможет лучше гида Париж увидеть изнутри. Пройди по набережной Сены, Где, ноги опустив к воде, Конспекты мучает студент О славной тактике Тюренна [34] . Ещё светлей, когда идёшь По парку мимо карусели — Звучат мелодий старых трели. А вечером попасть под дождь, На Сен-Луи [35] спуститься к Сене С мороженым от Бертильо, И от метро по Батиньоль Брести за призраком Верлена [36] . Купить вино у Николя [37] , Услышать тонкий хруст багета. Так вот какой он – город света! Он светится внутри меня!

 

Ольга Юрлова

 

Поэт, председатель Кировского отделения Союза писателей России, имеет три книги стихов: «Семь стихий» (1999), «День рождения» (2003), «Прихожанка» (2011).

Родилась в городе Кирове в 1964 г., замужем, имеет двух дочерей.

Закончила Пермский государственный институт культуры по специальности «Режиссёр народного театра». В дальнейшем освоила профессии: администратор концертной деятельности (работала главным администратором цирка в «лихие» 90-е); журналист, редактор кинопрограмм, режиссёр и выпускающий редактор прямого эфира на местном ТВ (с 1995 по 2009 гг.). С 2010 года по настоящее время – редактор издательского отдела ЦГБ им. А.С. Пушкина МКУ «ЦБС» г. Кирова. С 4 марта 2009 года – руководитель областного литературного объединения «Молодость». Награждена Почётной грамотой Министерства культуры Российской Федерации. Лауреат «Илья-премии» (г. Москва). Лауреат литературных премий Кировской области: имени А.С. Грина (2010 г.) и Н.А. Заболоцкого (2011 г.).

 

Война

Чужая речь звучит в дыму огней, на языке врага мы слов любви не знаем, с небритых щёк мы копоть отираем и ненавидеть учимся сильней. За что? За то, что горстка избранных народом достойна окруженья своего. Меж истощеньем душ и недородом растёт фальшивой власти существо. И хмель, замешанный на красно-бело-синем, оправдывает смерть твоих детей. Ну, что ж, безмолвная Россия, молчи и… пей.

 

Майские праздники

Непроизвольно вырвалось: «Родина!» Остановилась. Молчу. Май на дворе. Мною с детства усвоено: «майские» – вот и кричу. – Мальчик, другое совсем поколение, что ты так смотришь? Иди! Тётя вдруг вспомнила дедушку Ленина и что фашисты – враги. Мальчик, иди и играй в Шварценеггера! Что ты уставился так? Тётя не пьяная, тётя не вредная. Этот платок? Будто флаг! Хочешь, отдам? Пригодится для Робина. Мне он не нужен, возьми! Тряпочный символ, представь, – это «Родина», можешь карать и казнить. Пусть, как в кино, всё взлетает и рушится, дуй свою жвачку. Сильней! Джинсовый мальчик, торчащие уши, Родиной будешь моей?

 

«Разве ты виноват? Виноват!..»

Разве ты виноват? Виноват! Ещё как! Ты – один. Снег не тает. Морозно. Зима. Невысокий, седой гражданин банку с клюквой устал предлагать и понуро сидит. – Виноват! Быстрым шагом я мимо иду, не спросив о цене. – Винова… винова… Звук шагов приглушил мягкий снег. Не тревожь понапрасну слова, детям клюквы купи, мёрзнет зря пожилой человек.

 

V (май)

Я вслушиваюсь в шёпот за окном, в берёзовую трепетную тайну. Моей судьбы и жизни колесо сегодня стало просто обручальным. Всё кажется берёзовым, томит и кружится, и токает, и рвётся… И римской цифрой «пять» надрез болит, сок по стволу седому в землю льётся — сок жизни. Пей его скорей, вкуси ещё и празднуй, будь причастна! Разрушено табу, так не жалей, и на пиру, и после — ты прекрасна! Играет тёплый ветер в волосах, набухли, зеленеют почки-крошки, берёзовое время на часах, берёзовые буквой «эЛь» серёжки…

 

Клён

Из отчего дома внезапно уехали мы. Менялись квартиры на лучше и больше, престижней. А мне всё казалось, что Клён мой дорос до Луны, и я не узнаю его, если только увижу. Он вырос стихийно, никто его там не садил: под плотным, высоким забором. С балкона, сначала я просто следила за ним, по-детски, с задором. Он выстоял, выгнулся и напрямик, макушкой, упорно старался как будто быстрее расти, коснуться балкона. И чудо случилось! По осени, после дождя, я вышла, прищурясь, вдыхая прохладное солнце, взглянуть, как там Клён. Клён, волнуясь, смотрел на меня, и мне показалось, смеётся… Спилили его. Он другим загораживал свет. Туда, где он рос, допустили репей и крапиву. Я отчему дому сквозь слёзы открыла секрет — дневник пролистала ревниво. До дней, где хранился осенний привет от юного Клёна. Совсем не смеялся тогда он, нет-нет! Он плакал влюблённо.

 

Плач Царевны-лягушки

Сколько дней прошло. Сколько дней пройдёт — на болотах таволга отцветёт. Ничего опять не случится вдруг: ни любовь, ни друг – не придут. Оттого-то так заболелось мне, занедужилось в стороне, за простором рек, где лесов не счесть — знание времён настоящих есть. Вот за них-то я и молюсь сейчас: не покинь меня, настоящий час, настоящий друг и любовь-печать, что даны на жизнь — жизнью и венчать. Различи меня посреди разлук… Тетива, звени – согревайся, лук, от руки, что быль небылью зовёт. И лети, стрела, в темноту болот!

 

Покаянный крестный ход

I

Краткий сон прошёл остаток ночи, горестный восход теснится полем, расстояние закатано в клубочек из суровой нити, хлеб посолен. Там, у переносицы дороги, как слеза, родник, не преставая, притекая, помогает многим. И приходит истина простая из глубин, которых не затронуть, но захочешь только – и обрящешь, и, нырнув по доброй воле в омут, прошлым ужаснёшься в настоящем.

II

Стихами начинаю жить, а ведь ходилось не за вдохновением — за чистотой, за редкостью мгновения преодоленья глупости и лжи. До крови на ногах, до исступления молить из тьмы воспоминанья лет и подниматься покаянным пением, нести свой крест по стоптанной траве среди таких же усмиренных, веруя, что завтра будет радость новых дней, и благодать великого смирения, и ослабленье тяжести скорбей.

III

Приди ко мне, прощение, приди! Болезнью, скорбью, тяжким испытаньем… Стань благодатью истины-воды, святой, прозрачной истины дыханьем, молчанием, скрывающим ответ за мироощущеньем мирозданья… Я буду звать, хоть мне прощенья нет, и краток век на время покаянья…

 

Деревенский этюд

Нерасшифрованных надежд неодолимое влеченье, души тревожное теченье по неизученной воде над незнакомым отраженьем давным-давно забытых дней, обжитых памятью твоей и одиночеством вечерним. Над временем не властны мы и все же кратко им владеем, но с каждым годом холоднее жить потеплением зимы. Подумаешь, что вот ещё кому-то очень-очень нужен — откроешь дверь… а там лишь стужа, и путь луною освещён. Тогда решишь, что надо быть среди людей, таких же точно, оденешься, как будто срочно, и важно выйдешь из избы… Прикосновением одним, всего лишь мимолетным вздохом ты дашь понять о том, как плохо считать отпущенные дни. И долгим будет разговор ваш накануне расставанья. Два человека-изваянья. Окно. Луна. Тропинка. Двор.

 

«Ты первым хочешь быть? Среди кого?..»

Ты первым хочешь быть? Среди кого? На всём пространстве призрачного счастья ты не найдёшь ни горя, ни зловластья, а если и найдёшь, то что с того? Не пройден путь до смертного одра, и час ухода никому не ведом. И лучше уходить за кем-то следом. Ты первым хочешь быть? Тогда пора!

 

«Ветер у дороги обласкает…»

Ветер у дороги обласкает, на прощанье пылью обнёсет. Доченька ни в чём не упрекает, на прощанье дарит василёк. Сяду в переполненный автобус, улыбаясь, слёзы облизну. Кончился мой вдохновенный отпуск, надо снова пополнять казну. Василёк, оставленный в кармане, символ боли предстоящих дней. Бабушка её опять обманет, скажет: «Завтра мы поедем к ней». Вырастет моё дитя без мамы и без папы, вырастет себе. Василёк, засушенный в кармане, не принадлежит уже траве.

 

«Так влюбляются, милая, слышишь!..»

Так влюбляются, милая, слышишь! И писать начинают стихи, и других забывают мальчишек. Дни бездумны, хмельны и легки. И зовёт неизвестность в дорогу, и берёзовый сок, как вино. Только светит печально и строго одинокое чьё-то окно. Поцелуи, рассветы, туманы. Как в романах: любима, люблю… За окном ожидание мамы охраняет невинность твою.

 

«Снова осень наступит…»

Снова осень наступит, наступит сентябрь оголтелый, раззвездится в холодной ночи. Мне моя невесомая жизнь надоела. Что ты, сердце, молчишь? И молчи. Не подсказывай мне ни судьбы, ни причала. И дорогу одну лишь. Одну. Ту, которой ходилось сначала, ту, в которой исходишь вину.

 

«В сиянии листвы…»

В сиянии листвы, во влажном воздухе сокрыто торжество. И дождь к земле прилепится и тайно прольётся внутрь. О жизни знаю я не более чем лист, но думаю, что знаю! От греха до «в омут с головой», от вороха страстей до выбора меж чистым и нечистым — мирская пропасть лет. Природа торжествует над природой: обласкан солнечным лучом и обогрет промокший пёс, не блещущий породой. И благодать исходит тишиной, энергией дерев и трав клубится, и здесь, внизу, я счастлива за птицу, парящую в просторе надо мной.

 

«Неосудное время творит чудеса…»

Неосудное время творит чудеса: станет чёрная белой у мамы коса, станет внучка качать на коленях мальца, а сосна станет выше у крыши венца. Соберётся семья за столом ввечеру, дети будут мешать, продолжая игру, будет литься беседа без края-конца, будут смех и веселье от капли винца. Неосудное время на всех парусах пролетает в однажды рождённых часах, только память ребёнком стоит у крыльца, крепко за руку взяв дорогого отца.

 

«Песочные часы сдались без боя…»

Песочные часы сдались без боя, бездумно и безвольно истекли. Я дедовы глаза сейчас закрою, не дописав ему всего строки. Он очень ждал, но так и не увидел, как плачу я, и не пожал руки. В молчании унёс свои обиды, а я не дописала лишь строки. Лежит листок ненужный на коленях. Не нужный, кроме деда, никому… Я называла деда дядя Женя и не садилась вместе с ним к столу.

 

«Провинция реальная, неспешная…»

Провинция реальная, неспешная декабрьским утром скрипнет и вздохнёт. Судьбинушка здоровая, безгрешная в шалюшке под окошком, у ворот кидает снег. Пылают щёки розовым, алеют губы в белой пелене; непуганый снегирь на сук берёзовый слетел, оставив стаю в стороне. Смешная жизнь, смешная и желанная! На лапах сосен снегу – только тронь! Из бани выйдешь – и готова ванная, 251 И снежный душ лови, не проворонь! А тишина! Безудержно-хрустальная. Сквозь шелест ветра вдруг – церковный звон. «Любовь моя – душа провинциальная!» — мурлычет сердце чувству в унисон.

 

«Запаха живительный глоток…»

Запаха живительный глоток. – Здравствуй, позабытое жильё! Серый облетевший потолок, пёстрое дешёвое бельё. Вьюн разросся — с пола до плиты разбросал кленовую листву; белые «невестины» цветы повернули личики к окну. Не хватает вроде бы кота, но на старом кресле виден пух; календарь оборван. Свысока ходики умасливают слух. Пианино у стены блестит, а на нём, под лентою, портрет, где мой друг, который был убит. С той поры прошло немало лет. Три иконы высоко в углу. Я им тоже кланялась не раз, умоляя Бога и судьбу возвратить ушедшего для нас… Чайник лихо свистнул и притих, чутко скрипнув, приоткрылась дверь, на столе, накрытом для двоих, рюмочка под ломтиком потерь. – Наливай и выпьем за любовь, за любовь, которая жива. Перед Небом ты – моя свекровь, перед Небом я – его жена.

 

«Нет, не жаль, что люблю, не жаль…»

Нет, не жаль, что люблю, не жаль. Моя грусть – не твоя печаль, моя боль – не твоя беда, мои слёзы – вода. Моя память – всего лишь сон. Пробуждаюсь: а был ли он? Целовались ли мы тогда? Не вода. Помнишь, как провожал-встречал? Очень многое означал Тот, единственный в жизни, раз — без прикрас. Жар, в автобусе толкотня, у тебя на коленях я, и волшебных ночей туман — не обман! Лёгким взмахом накинет сеть спутник-время – пора стареть и любить тебя, как тогда! Ты – судьбы моей невода.

 

«Одуванчики отцветут…»

Одуванчики отцветут, тополиный встречая пух. Ах, весна, ты в душе и тут. Ах, душа, ты одно из двух: или памяти дай остыть, или снова любить. Загляни в новых глаз печаль, не кори себя за отчаянье, пожалей и любовь встречай, окаянных тайн таянье. Летний дождь – молодая кровь, земляничную приготовь. Пусть до осени достоит вино, боли тканое полотно канет листьями золотистыми, чувством светлым, неистовым, и душистой настойкой станет сладкой и горькой.

 

«И обрывалась памятная нить…»

И обрывалась памятная нить, таинственно, но верно угасала. Тень времени плыла в толпе вокзала. Кто остановит? Не остановить! Растаяло за радугой стекла знакомое до боли очертанье. Как позднее немое осознанье, за каплей капля на ладонь стекла. И облекалась в чёрную фату пустыня сердца, мучимая жаждой. Тень времени меня спасла однажды: прощенье – сердцу, прошлому – мечту.

 

«Руки пахнут ладаном и воском…»

Руки пахнут ладаном и воском. Жертва Богу – сокрушённый дух. Извилась моей свечи причёска, отличимо от соседних двух. Плавно, исковерканная ложью, жизнь стекает кружевом вины, по великой милости по Божьей слёзы смертной памяти даны. Предстоять и плакать, очищаясь, избавляясь пагубных нажив. И просить прощения, прощая. И прощая, и прощая! – жить.

 

«Вы думаете, надо? И пора?..»

Вы думаете, надо? И пора? И губы разлепить, и возвращаться, и на чужое горе откликаться, познав от милосердья и добра? Вы чувствуете, как оно идёт, нечеловечье, неземное время, как звёздное рассеивает семя, и красота всесильная растёт? Вы знаете, как много у небес на всех тепла, и света, и терпенья? С небес на нас нисходит вдохновенье и преломляет невесомость в вес!

 

«Вод текущих разные дороги…»

Вод текущих разные дороги… Только океан для них один. Оглянись на жизнь свою и вздрогни и руками молча разведи. Где бы ни был ты, куда б ни мчался, никогда не оборвётся нить. Тот родник, что дал тебе начало, будешь помнить. Помнить и любить!

 

«Пух тополей намокнет под дождём…»

Пух тополей намокнет под дождём, и станет чисто и свежо. И горечь лип стечёт легко к подземным водам, глубоко! И, настежь растворив окно, открою разом и балкон: мой сад за тридевять земель, на перепутье ста камней. Двенадцать серых этажей над лентами асфальтных змей — склонились, спаяны в одно неодолимое окно. Но льёт с небес лучистый дождь, извечный путник, жизни вождь. Вода, вода! Издалека приплыли тучи. И пока пух тополей срывает дождь, ты снова дышишь, снова ждёшь.

 

«Зацепило…»

Зацепило. Виа Долороза — Скорбный Путь распятого Христа. Замолкает, угасает проза, первый шаг я делаю из ста… К солнцу опрокинутое Небо — Троицей единожды Один в крестный путь по Виа Долороза Православный шёл Христианин.

 

«В отсутствии любви и смерти…»

В отсутствии любви и смерти я замерзаю, замерев в ночи. А за окном, в пурпурной круговерти, огромная звезда. Её лучи невидимо касаются и бьются, царапая оконное стекло — пустые слёзы капают на блюдце и отдают ему своё тепло… И всё же одиночество – прекрасно! Особенно, когда есть рядом ты, моя звезда, в отсвете тёмно-красном, ведущая меня из темноты.

 

«Ну и что!..»

Ну и что! Разве что-то изменит ночь волнений, когда не усну? Отрешённое лето не верит в обнажённую страстью весну. Лето носит зелёные шали, замирая в полуденный зной. В одиночку сумеем едва ли, только вместе сумеем с тобой, чтоб звенело, дышало, горело, трепетало, светилось, звалось из купели омытое тело… Словно солнца горячая ось прикоснулась, у сердца осталась откровением и тишиной. Не усну! Разве мне показалось это странное лето – весной?

 

«А о любви прочтём или напишем…»

«А о любви прочтём или напишем», — сказала я когда-то сгоряча. И вот пишу, пишу не понаслышке: любовь – воспламенённая свеча! Она горит, пространство осветляя, потрескивая, плавясь и шурша. Горит во мне и жизнь мою меняет, и удивленьем полнится душа.

 

Любовь

Научи меня, Господи, жить! Чтоб не так, как живу сейчас, чтоб тебе каждый миг служить, чтоб тобой каждый день венчать… Мимо, мимо идти людей, и не ведать значенья их, и Тебя узнавать везде (пусть и лют человек, и лих), и по Образу Твоему строить дом, и семью, и мир… Неужели не быть тому? Научи, прошу, не томи! Ты велик и неведом мне — укажи где путь, и пойду, станет мизерное крупней, и неверное – на виду. Дай почувствовать раны Твои через многие веки вех, и принять Твоё Слово и… Хватит ли Одного на всех?

 

«Мы не ведали дедов…»

Мы не ведали дедов, не знали отцов, мы себе их придумали, и не жалелось: отсечённые корни отцов-беглецов, бесфамильное тело. Наши матери тихо сходили с ума, забывая своё назначенье, повторяя как заповедь: «Что нам тюрьма да сума, деньги делают поколенье!» Мы не ведали правды, но сердцем глухим обрели сокровенное зренье: мы стоим, перед Всеми Святыми стоим, за Россию стоим — на коленях!

 

«Опускаясь в тоску и печаль…»

Опускаясь в тоску и печаль за весь род до седьмого колена, просыпаясь и счастья, и плена, устаёшь о себе понимать. Устаёшь от своих «совершенств», от любви не такой, как хотелось, и, слоняясь по дому без дела, очень остро почувствуешь, где жизни шар превратился в мираж: год и месяц, число, даже время. Было солнце – настало затменье, только свет золотого пера… Строки жили на фоне листка, чередой откровений пронзали, но осотом по слогу печали прорастала мятежно тоска. Опускаясь в тоску и печаль, просыпаясь и счастья, и плена, за весь род до седьмого колена «…буди мне…» отвечать!

 

«Благословляю тишину…»

Благословляю тишину, и утро накануне света, и кофе только что согретый, и ложку сахара – одну. Едва дышать, не торопясь, следить, как истечёт минута, и время сдвинется как будто, но только не вперёд, а вспять. И всплеск души запечатлеть рука потянется к тетради, и осторожно, Бога ради, за окнами начнёт светлеть…

 

«Не торопись…»

Не торопись, ведь мы с тобой летим, за нашу осень, ту, что я желала! На крыльях облаков нам по пути за неба золотые покрывала, на дальний берег сути и судьбы, за тот рубеж, где быть дано не многим… Не торопись! Крылатые дороги нам в наказанье, кажется, даны!

 

«Отныне что здесь ценно для меня?..»

Отныне что здесь ценно для меня? Лишь то, что в осень кинуть не посмею. Льёт мутный дождь четвёртую неделю, тоску и одиночество кляня. Я не хочу жестоко поступать — любить хочу! Но если не умею?! Льёт мрачный дождь четвёртую неделю, стирается душевная тропа, которой мне идти к тебе хотелось в надежде счастье обрести с тобой. Льёт судный дождь, бездумный и рябой, осенний лекарь, массовик-затейник. И в шумном мире скорости утрат в его объятьях истина и правда. Льёт дождь разлук, вершитель листопада, Икар судьбы — безудержно-крылат!

 

«Захлопнуть дверь и запереть…»

Захлопнуть дверь и запереть. Скорей! От грозных чувств, чтоб Зверь бродил в пределах знакомой жизни, жизни лишь моей, не покидал знакомого придела. Голодный Зверь! Не хочет ничего. Не признаёт и признаков хозяйских. Рычит и воет, прыгает на дверь и ни за что не хочет оставаться один! И я сижу при нём, напрасно накормить его пытаюсь тем, что не ест. Не приспособлен он глотать траву заветренного мая. Ему бы крови алой сентября и жирной глины скользкой под ногами, чтобы катиться, голову сломя, соскальзывать над пропастью стихами, отчаянно срываться камнем вниз, на самом дне распахивая крылья горячие исписанных страниц, и воспарять до солнца без усилья.

 

«Ищи свои выгоды?!..»

Ищи свои выгоды?! Мир, ты сходишь, слетаешь с орбиты! Куда ни взгляни: неон и эфир, плакаты заглянцевелые чисто помыты, журналы витринно-наглядно диктуют тело: беспечно, умело, нагло и смело. Где же Вы, Владимир (имеется в виду Маяковский). Профессора, наденьте «очки-велосипед», скажите правду: «поколение NEXT» – бред! Булгаковский иллюзионист правит балом, и ему всё мало, и я от иллюзий устала. Город – моя пустынь — грустно. Дети, бредущие в школу с тяжёлыми рюкзаками — скоро с флешкой в кармане, разница-то какая?.. Что несёте вы в будущее, милые мальчики и девочки, мимо ларьков и киосков в ночи, мимо неоновых выбросов словесной дури. Дойдёте ли? Успеете ли понять, где и когда вас обманули… ………………………………… Звоните, храмы, по Руси, звоните громче! Беспроводную сеть молитв читайте, отче! Лепи, народная душа, игрушку-дымку, точи матрёшку и пиши на ней картинку. Плетите, бабы, кружева к пелёнкам белым. Рожайте, матери, детей по десять смело! Нам Чудотворец Николай вовек – защита, Великорецкая, видать, сильна молитва. Расти, энергия добра, тепла и света, от неба, леса и реки земного лета. Звоните, храмы, по Руси!..

 

«Сдаёт, как карты, совесть…»

Сдаёт, как карты, совесть, Закладывает душу, а я стою и трушу, сказать не смею я: «Эй, главный! Ты не главный, катись своею сушей, беги своим «раздольем», где вдоль и поперёк, налево и направо лишь знаки и команды, придуманные теми, кто будет поглавнее. И каждому – своё».

 

«Уйму в прошлом оставить дорог…»

Уйму в прошлом оставить дорог, убегать от себя, от обмана — только сердце болит от того, кровоточит запретная рана. Не вернуться туда, пережить по-другому, иначе, не знаю… И дорога бежит и бежит, только рана та не заживает. Так что сказано, видимо, зря: мол, забудется, время излечит. Или, может быть, не для меня? Или, может, на будущий вечер? Или, может, в грядущий рассвет, за который уходит дорога, и конца для которого нет, и начал у которого много…

 

«Всё пытаюсь справиться с собой…»

Всё пытаюсь справиться с собой, тяжесть непомерную подняв, — совестное знание грехов дворником скитается по дням, собирает пыль ушедших лет, возится у перекрёстков дней, ищет неприметный ныне след… и дорога с каждым днём ясней, и светлей, и чище от дождей и солнца, от забот, приносящих мир и тишину… Тёплым взглядом в прошлое взгляну, тяжесть непомерную избыв, знаменье спасенья сотворив, смирным сердцем заповедь приму, обретая след: «Блажени кротцыи…»

 

Владимир Гурьянов

 

Гурьянов Владимир Григорьевич родился в 1942 году на станции Жерновка Петровского района Саратовской области. Окончил филологический факультет СГУ им. Чернышевского. Служил в истребительной авиации, был учителем сельской школы, комсомольским и партийным работником. Более сорока лет отдал периодической печати области, двадцать пять из которых – Петровской районной газете. Автор 5 книг. Заслуженный работник культуры, член Союза журналистов, член Союза писателей России.

В настоящее время – председатель Саратовского регионального отделения Литературного фонда России, главный редактор журнала «Литературный Саратов».

 

Суровый удел

(повесть)

1

Теперь, милые мои, можно поведать об этом. Время давно проглотило ту жизнь и тех людей. В иной мир унесли они не только великие радости и печали, но и страшные тайны, которые угнетали души, чернили сердца. Да и деревень тех, в которых под звон церковных колоколов и с верой в Бога шла эта жизнь, нет уже на белом свете. Только бурьян выше, где когда-то стояли дома, только дотлевают чёрные покосившиеся кресты на заброшенных и забытых погостах. А унылые ветры старательно заметают былое.

Это сегодня деревня от деревни – за полдня не дойдёшь. В старину они густо селились, словно тянулись друг к другу. По утрам, бывало, кто из пастухов первым на заре кнутом щёлкнет – три-четыре деревни окрест слышат и тут же откликаются ответным щёлканьем. Петухи ещё раньше меж собой переклик затевали. Теперь же сельскую глубинку так развернуло и перегорбатило, что кличь не кличь, а до соседней деревни не докличешься. Ушла та пора безвозвратно…

Так вот, милые мои, в Плечёвке, что протянулась вдоль берега небольшой светлой речушки, поросшей вётлами и тальником, жили два закадычных дружка. Бедно жили. У Миньки Сарайкина не было отца. Простудился, когда возил с мужиками горшки из Пензы в Саратов. Слёг и не поднялся больше. У Гриньки Григорьева, слава Богу, отец с матерью были в добром здравии. Однако кроме Гриньки в семье было ещё семь ртов. Знамо, не хватало на всех пропитания и одежонки. Летом-то ничего: где пескарей в речке наловит, где щавеля с ягодами в лесу наберёт, где черёмухи с дикими яблоками, а то и грачиных яиц фуражку принесёт. Сам, бывало, поест, но большую часть младшим несёт. Уж как ждали-то они его! Глазёнки так и светились от радости.

Минька тоже был не жадный, заботливый. Самую большую часть добычи нёс домой, своей мамане тётке Фиёне. И Гриньке помогал раздобыть еды для малышей. Как два родных брата были, всюду вместе. Души друг в друге не чаяли. Бедно, а радостно им жилось.

Зимой хуже становилось. Одежонки – ни у того, ни у другого. А главное, нечего обуть. Да разве ребятишек удержишь на печи! Гринька был покрепче и начинал первый. Совал босые ноги в печку, прямо к пламени. Калил их до боли. Потом выскакивал на улицу и стремглав летел по глубокому снегу к Миньке. Благо, жил тот недалеко, наискось, на другом порядке. У друга он снова совал красные и заледенелые от морозного снега ноги в печку. И они дымились, обсыхая, и поначалу ничего не чувствовали.

Мать, известно, ругалась на Гриньку: заболеешь – всю жизнь клячиться будешь. Но Гриньку простуда не брала. Шустрый и подвижный рос он. И не смотри, что роста невысокого: крепенький был и силёнку чувствовал. Затеется, бывало, ребятня возиться да силу друг друга спытывать, так Гринька всех разбросает и положит на лопатки. А лет в пятнадцать, озоруя, подхватил на плечи годовалого бычка и ну бегать с ним по лугу. С тех пор и прозвище к нему прицепилось – Бык.

Минька послабже был, хотя и ростом выше. Тихий такой, красивый. Светлые кудри почти до плеч. И голос тихий имел, и характер спокойный да покладистый. Словом, курицу не забидит, воду не замутит. Боговерующий был.

Гринька, конечно, тоже осенял себя крестом, но в церкву ходить не любил. Да и некогда было. То в поле с отцом, то в ночном с табуном богатого деревенского мужика дядьки Фёдора Максимкина, то за хворостом в лес, то скотину на дворе поить-кормить. Куда денешься – старший в семье. Так было заведено в роду. И Гринька гордился этим. По чести сказать, в пятнадцать лет он был уже настоящим мужиком и мог самостоятельно вести хозяйство. Крепкая порода, жёсткая наука сурового молчаливого отца, который тащил на своих широченных плечах огромную семью, сметливость, разворотливость и трудолюбие Гриньки сделали своё дело. Прослыл он добрым работником. Богатые мужики с охотой брали его в наём то на сенокос, то на жнитво, то на мельницу. Об оплате договаривались с отцом. С ним и расплачивались.

Как-то по весне работал Гринька у дядьки Фёдора Максимкина – загон новый строил для скота. Да так ладно и быстро всё сделал, что хозяин, расчётливый и знающий цену копейке, щедро расплатился с отцом и сказал: «Доброго работника поднял, Григорь Киреич. Не просидит, не проваляется. Ухватистый парень. Жнитво начнётся – присылай ко мне. И похарчится вволю и заработает. Я за ценой не постою. И вот ещё что. Передай ему этот пиджак. Не новый, но сукно ещё крепкое. Поносит».

Словом, стал Гринька работником нарасхват. А это любо ему. Везде старался успеть. Где один, где с дружком закадычным Минькой. Минька, знамо, не такой расторопный. Да и силёнка не та. Но делал всё с любовью, старательно. И никогда работу на полпути не бросал. Бывало, уже качается от усталости, а передыхнёт немного, перекрестится – и снова за дело. Тётка Фиёна не нарадовалась на своего единственного. Смирный, послушный, услужливый. А уж в церковном хору пел – спасу нет, как за душу брало. Отец Тихон как-то погладил его по белокурой головке и сказал: «В семинарию его, Фиёнушка, надобно. Божьим человеком растёт он у тебя. Вон глазки-то какие чистые да кроткие. Вся душенька, как на ладони, светится. И к музыке у него особливая способность. Гармоника-то у него, как живая, человеческим голосом так и выговаривает».

Гармоника Миньке от отца досталась. Старенькая двухрядка с потемневшими пуговицами-клавишами и клееными-переклее-ными мехами. Никто ему не показывал, как с ней обращаться. Лет с пяти-шести он с удовольствием пиликал на отцовском инструменте, старательно расставляя звуки по своим местам. Сначала они были строптивые да непокорные, чехардились и озорничали, а потом вставали в ряд и дружно пели. Знатно выучился играть Минька. Бывало, пробежит пальцами по клавишам, поднимет свою кудрявую головёнку, широко откроет свои голубые глаза и поведёт мотив. А сам уже ничего вокруг не замечает. Пела Минькина душа вместе с гармошкой.

Лет в двенадцать Миньку первый раз позвали играть на свадьбу. Он засиял от счастья. На свадьбе играть – дело нешуточное. Каков гармонист – такова и свадебка. Знать, признали в деревне Минькины таланты. Только тётка Фиёна – ни в какую! Мальца такого – да на свадьбу? Испугалась за Миньку. Так бы и не отпустила. Да отец жениха уговорил. Пойдем, говорит, и ты, Фиёна. Присмотришь за Минькой. А полмешка ржи – сразу после свадьбы. Да и со стола кое-что перепадёт.

Три дня ухала, гудела и звенела свадьба. Уже заполночь уставший и побледневший Минька лез на печку и спал почти до самого полудня, пока свадьба не очухалась, не опохмелилась и вновь не зашумела на все голоса. Туг уж и Минькин черед подходил. Кто-то затянул песню – гармоника сразу же подхватывала её, зазывая остальных. Кто-то топнул ногой – и плеснула жаром Минькина гармошка. Не усидеть никому! И тесно стало от удалого, с присвистом, пляса молодых мужиков, от дружного выстука каблучков зардевшихся девок и молодых баб. А там и степенные бородатые мужики со знанием дела в круг входили…

Осилил Минька свадьбу. Побледнел весь, но осилил. Хозяин остался доволен и слово свое сдержал с лихвой. Мешка ржи не пожалел за Минькину игру и опорки старые, но ещё крепкие подарил. Тётка Фиёна аж заплакала, прижав сынишку к груди: кормилец подрос…

Отец Тихон при встрече сдержанно сказал Фиёне: «Свадьба – дело Божье. И людей веселить – греха в этом нет. Грех, коли к вину сызмальства приучен будет. Разумей, Фиёнушка».

С той поры Минька на многих свадьбах играл. В богатые семьи, знамо, других двурядочников кликали, которые в возрасте были и цену себе знали. Гармоники у них были не в пример Минькиной – звонкие да чуткие. Плату за свадьбу они сами устанавливали. Минька же с матерью никогда ничего не просили. Что дадут. И люди не обижали. Играл Минька от души. Вина в рот не брал. Упаси Боже! Слова отца Тихона крепко легли на душу.

Сколько же песен услышал Минька на свадьбах! И весёлых, разудалых и вольных, как ветер, и задушевно-печальных про долю мужицкую, про судьбинушку женскую, озорных, приправленных ядрёными словами… И все на память взял, ко всем лады подобрал. Словом, годам к семнадцати вышел он в первые гармонисты по округе. Богатые мужики перестали чураться Минькиной игры, в первую очередь его стали звать. Знамо, нечасто это случалось. Богатых мужиков в Плечёвке по пальцам пересчитать можно.

Хвалить тогдашнюю жизнь сердце не поворачивается. Почитай, в каждой избе нужда по углам сидела да на печке вместе с малыми ребятишками с голодухи плакала. Но совесть люд имел. Знал, что хорошо, что плохо, и старался в чистоте и согласии сохранять свою душу. Отсюда и силушка, и терпение.

2

А молодость брала своё. Стали на Миньку девки заглядываться. То одна, бывало, подсядет поближе, то другая норовит рядом пойти, то третья семечек каленых за пазуху насыплет, то четвертая шаловливо наденет венок из пахучих лесных цветов на белокурую Минькину голову. И неспроста: пригож стал собой Минька. Хоть и худенький, а росту высокого, плечистый, глаза голубые, задумчивые, добрые. Голову прямо держит на высокой шее, густые светлые кудри – до плеч. А играть зачнёт – обязательно встанет во весь рост, голову приподнимет, подастся чуток вперёд и устремит взгляд поверх голов. И лёгкий румянец проснётся на его щеках. И льются живые звуки из его гармони, летят над речкой, над полем, блуждают и прячутся в ближнем лесу. А вместе с ними летит чистая и взволнованная Минькина душа. И поднимается высоко-высоко. Не достать до неё, не дотянуться никому.

Но однажды на гулянье вдруг ойкнула Минькина гармоника и умолкла. А потом сменила мотив и запела так, будто густой хмель ударил в голову гармониста. Рассказывала гармоника о тайном и сокровенном, о желанном и несбыточном, смеялась от счастья и печалилась, остерегаясь чего-то. Чуете, милые мои? То встретился Минька с долгим взглядом красивых карих глаз Маруси Никитиной – первой красавицы в округе. И всё-всё рассказала ей гармошка. Запылали огнём смуглые Марусины щёки, счастливый смех обнажил её ровные белые зубы, чёрная тугая коса бесконечно потекла меж розовых девичьих пальцев. Задорные искорки вспыхивали в её ласковых глазах. А потом вскликнула гармония и заиграла жарко, зазывая в круг на пляску – разделить предчувствие Минькиного счастья.

С гулянья Маруся пошла рядом с Минькой. И вскоре они остались одни. Никто не заметил, как злобно метнулся им вслед чёрный взгляд отчаянных и дерзких глаз Митьки Косарева. Давно он тянулся к Марусе. Но девица даже намёка на интерес не подала. Была она круглой сиротой и воспитывалась у деда. Мужиком он слыл крепким, хозяйство в справности держал, а во внучке души не чаял. Послушная она росла, проворненькая и опрятненькая всегда. И срушная: за что ни возьмётся – всё огнем горит. Невеститься дед Фёдор до той поры внучке не разрешал. Только на шестнадцатом годку пустил её с подружками на гулянье.

Крутился Митька вокруг неё, старался разными знаками да вниманием склонить к себе сердце девицы. Но не лежало оно к нему. Вроде и высок, и ладен, и тёмным лицом по-своему красив, а вот нет, и всё тут. Побаивалась его Маруся. Смотрит своим чёрным взглядом, и не поймёшь, что у него на уме. Видать, неспроста в ребятишках у него прозвище было – Злодей. За то, что со смехом отрывал головы у грачат, с удовольствием топил котят и кутят. Даже ёжика утопил в реке за то, что поколол об него палец. И дрался злобно, с остервенением. Бил чем попадя не жалея. Остерегались его сверстники, дружбу с ним не водили. Хоть вместе с ними был, а всё особняком, всё с насмешкой, всё свысока, всё – «я» да «я».

Митька глаз не спускал с Маруси. Равнодушие красавицы задело его гордыню. Пользуясь тем, что его побаивались, он отпугивал парней от девки, а некоторых и колотил. Он первый заметил, как по-особому стала смотреть красавица на гармониста. Понял он, куда потянулось её сердечко. Закипела в груди чернота. Начал задираться на Миньку по любому поводу, угрожать. Дошло это до Гриньки. Он тоже любил вечерние гулянья, но бывал на них редко. Сёстры и братья подрастали, и нужды становилось больше. С утра до ночи вместе с отцом Гринька был в работе – то по найму, то на своих десятинах. Поженихаться толком было некогда. А тянуло, ух как тянуло…

В тот вечер он выпросил у дядьки Фёдора Максимкина жеребца и верхом поскакал из Плечёвки в Ямпольевку, где за околицей села затевались воскресные гулянья. Привязав коня за цветущую яблоню, Гринька отыскал глазами Митьку, властно вытолкал его за круг и, стиснув локоть железной рукой, тихо спросил: «На любка пойдёшь?» Митька отшатнулся. Гринька предлагал ему выйти на кулачный бой. И Митька струсил. Он не раз видел, как Гриньку вызывали на любка взрослые и крепкие парни, но все валились наземь от бухающих ударов Быка. Митька решил схитрить и увильнуть от боя, превратив всё в шутку:

– Да ладно тебе. Вон девок сколько. Любую бери – глазом не моргну.

Поняв, что Митька не хочет выходить на честный бой, Гринька как бы в шутку затеял возню с ним. Обхватив Митьку поперёк, он сжал его так, что захрустели кости, и шепнув: «Слышь! Не замай Миньку… Голову отверну», – грохнул его через себя о землю. Когда Митька, кособочась, встал, конский топот раздавался уже далеко за селом.

Дымкой окутались цветущие яблони. Играла Минькина гармония. Весело смеялись девицы. В низине над рекой щёлкали соловьи.

Когда встречи стали постоянными и допоздна, бабаня Матрёна заволновалась и рассказала о своих опасениях деду Фёдору. Тот погладил сухой рукой окладистую седую бороду и, расправив в доброй улыбке суровые морщины на лице, успокоил жену:

– Молоды ещё грешить. Душеньки у них чистенькие, как вода в роднике. А уже ликом-то оба – хоть икону пиши. Парень хороший, только бедный…

– Я и говорю про то, – поддакнула бабка Матрёна. – Отпугнёт хорошего жениха. А я уж, чаю, к осени сватов ждать надо. Ты уж поукороти малость внучку с гуляньями-то. Не дай Бог, слухи нехорошие пойдут…

Дед Фёдор, пораскинув умом, согласился:

– В поле с собой брать буду. На гумне некогда хороводы водить. Работы невпроворот. А сватов зашлют – не беда. Всю жизнь под своим крылом внученьку не продержишь. Честь по чести выдадим, коль хороший человек сыщется. Чай, сундук-то уже приготовила? Смотри, Матрёна, она хоть и сирота, да наша внучка. Чтоб в любой дом не стыдно было отдать. А Миньку не гони. Дети они ещё… Да и жалко мне его. Не такой он, как все.

Бабка Матрёна, зная крутой нрав мужа и опасаясь ему перечить, всё же сказала:

– Ты уж, отец, не больно её работой принуряй на гумне-то. Красота бережение да негу любит. Успеет наработаться…

Дед Фёдор недовольно хмыкнул: мол, без тебя, старая, знаю.

3

…Прошёл сентябрь. Тёплый и тихий октябрь поселился в полях. Нежаркое ясное солнышко ласково и грустно смотрело на посеревшую землю. Плеснули ноющей желтизной клёны в лесу, богатые шафрановые шапки надели молчаливые дубы, склонила кроваво-красные гроздья ягод, вошла в пору ранее неприметная калина. Протянуло от неё к раскидистому вязу сверкающие нити бабье лето. Лёгкая тихая грусть нет-нет, да и охватит сердце. Осень…

Гринька с отцом, управившись в поле, работали на мельнице у Селезнёва в соседнем Захаркине. Большого помола ещё не было, но с раннего утра у мельничных ворот уже выстраивались подводы с мешками зерна. Гринька играючи подхватывал с весов тяжеленные осьминные мешки и почти бегом нёс их к засыпной яме. Мужики восхищенно дивились силе и ловкости парня. «Киреич, – говорили отцу, – ростом не в тебя, а вот силушку от тебя черпанул. Смотри, как мешки тютюшкает! И усталь не берёт». Отец добродушно улыбался, радуясь за сына. Но сам никогда не хвалил его. Скупой был на похвалу. В работе и строгости держал своего старшего. Даже на улицу отпускал его с наказом: «Не загуливайся. Завтра чуть свет разбужу». Так что приходилось Гриньке порой и поспать-то часок-второй, когда властный голос отца поднимал с постели. И начинался новый день, наполненный работой без конца и края.

Гринька не роптал. Всегда был весел. Любая работа давалась ему легко, ко всему имел сноровку и понятие. А минувшим летом жизнь его краше стала. Появилась у него зазнобушка – грудастая светловолосая Пелагеюшка из Ямпольевки. Гринька с лица-то не больно казист. Крупный нос, крепкий подбородок, вихрастый непокорный чуб и маленькие синие глаза. Но всегда весёлый, шутливый и светлый, он по душе был многим девицам. Гринька выбрал под стать себе – небольшого роста, крепкую и работящую Пелагеюшку. Два раза подрался из-за неё с ямпольевскими ребятами. Отбил Пелагеюшку и стал её ухажёром.

Молодёжь пользовалась последними тёплыми деньками. Вечером со скотиной уберутся, подфорсятся, кто какую возможность имеет, – и за околицу. Песни попеть, хороводы поводить, в игры поиграть да ненароком дружка милого или подружку желанную за руку взять и увести в тёплую ночную тишину.

Одна беда – гармония у Миньки совсем расхудилась. Сипеть стала и похрипывать. И как ни клеил её Минька, как ни латал – надолго не хватало. Сверстники знали, что он давно копит деньги на новую гармошку. Да медленно шло это дело. Не с чего было копить-то. Вот Гринька как-то и бросил клич: всем миром помочь справить Миньке новую гармонию. Откликнулись все, кто мог. Лишней копейки, знамо, ни у кого не было. Но ради такого дела наскребём малую толику. Да и что за жизнь у молодых без гармонии. Ни встретиться, ни повеселиться, ни поплясать, ни песни попеть, ни попечалиться всласть, ни погрустить.

Через неделю, субботним вечером, Гринька снял свой картуз и пошёл по кругу. Плечёвские, ямпольевские, марьевские, захарькинские ребята бережно клали принесённые деньги. Гринька шутил: «Клади больше – Минька своё отыграет на твоей свадьбе». Минька тоже высыпал из красного узелка в общую кучу свои накопленные деньги. Целый картуз набралось! Сообща пересчитали добро. Выходило – в самый раз, даже с небольшим запасом. Весело на душе у всех стало, светло. Довольные улыбки так и сияли на молодых лицах.

Ошарашенный неожиданным счастьем, Минька загорелся в ночь в город на базар податься, чтоб уже завтра порадовать друзей игрой на новой двухрядке. Он представлял её себе уже давно: сверкающую зелёным перламутром, ослепительно-белыми клавишами, с красными бархатистыми мехами, голосистую, отзывчивую, послушную.

– Может, с утра поедешь? – спросил Гринька.

Какое там – с утра! Ошалелый от сбывающейся мечты и переполненный благодарностью, Минька и слушать ничего не хотел: завтра будете веселиться под новую двухрядку – и всё тут.

От Плечёвки до Соболева разъезда версты полторы, не более. После полуночи всегда товарные поезда проходят. На подъеме товарняк идет медленно. Вскочить на подножку тамбура – дело привычное для плечёвских ребят. А там через полчаса и Петровск. Переждав на вокзале часок-другой, можно смело идти до базара – и выбирай себе товар по душе. Не спеши – торгуйся. Базар спешки не любит. Минька хорошо знал это. Не раз бывал там с матушкой и деревенскими мужиками.

Друзья проводили домой Марусю. Потом зашли к Миньке. Сказался матери, куда едет. Завернул деньги в чистую тряпицу и аккуратно засунул в карман старенького пиджака. Тётка Фиёна тоже не хотела отпускать сына в ночь, да разве удержишь, как загорелся. Напоила обоих молоком и проводила до калитки. Гринька хотел было повернуть домой, но ноги сами пошли за Минькой. Так и дошли до кладбища, где дорога круто уходила вправо, к железнодорожному разъезду. Весёлый и возбуждённый Минька то и дело ощупывал в кармане деньги и улыбался. Пожали друг другу руки. Расходясь, стали уже теряться в темноте, когда Гринька вдруг окликнул его:

– Минька! Давай я провожу тебя?

– Не надо! – донеслось из темноты. – Тут рукой подать. А тебе вставать рано. Жди завтра к вечеру!

Гринька постоял ещё, пока друг не растворился в дымке, и пошёл домой. Надо было выспаться. Спозаранок они с отцом подрядились ехать за брёвнами в Горелый лес для мельника Селезнёва. Сговорились за три пуда ржаной муки и мешок отрубей. Своя-то рожь не шибко уродилась. Семена засыпали, а остальное смололи.

Пораскинув, матушка решила экономить с осени: подмешивала в муку отруби и пекла хлебы. Вкуснющие выходили! Да и каша, слава Богу, не переводилась: хорошие проса в этом году уродились. По праздникам и блины из пшённой муки пекли. Просо обрушивали в ступе, а пшено мололи на муку на ручной мельнице. Пухлые, рассыпчатые получались из неё блины. Ешь – не наешься. А если с кислым молоком – то лучшей еды и не надо.

Заснул Гринька быстро. Но спал беспокойно. Сон нехороший привиделся. Будто спилили они с отцом дуб. Упал он со стоном. А из-под ветвей Минькин голос послышался, жалобный такой, тоскливый: «Помоги мне, Гриня… Больно мне… Я тебе на новой двухрядке сыграю…» Бросился Гринька на голос, раздвинул сучья, а там нет никого. Только листья у дуба чёрные какие-то.

Проснулся Гринька в холодном поту. Отец уже запрягал лошадей, а мать суетилась у печки, выставляя на стол вчерашнюю похлёбку и пареную тыкву. Чуть занималась заря.

4

А в это время вдоль железнодорожного полотна и желтеющих лесополос ехала подвода. Баба сладко дремала на мешках с шерстью, подрёмывал и чернобородый мужик, изредка трогая вожжи. Сосновские ехали на базар менять шерсть на валенки. Едва забрезжило, а потому они не торопились. Лошадь, изредка мотая головой, легко тянула телегу по укатанной белой колее дороги. Вдруг она всхрапнула и остановилась. Мужик очнулся от дрёмы, дёрнул за вожжи и прикрикнул:

– Но! Пошла!

Но обычно спокойная и послушная лошадь храпела и пятилась назад. Мужик пристально всмотрелся в дорогу, сунул вожжи жене и тревожно сказал:

– Держи крепче. Никак человек лежит.

– Ой! Не ходи! Давай уедем от греха подальше, – испуганно проговорила жена.

Мужик нерешительно помялся. Потом нашарил в кармане коробок со спичками, шагнул вперёд. Наклонившись над лежащим поперёк дороги человеком, он чиркнул спичкой и в ужасе отпрянул. В луже крови с перерезанным горлом лежал Минька-гармонист из Плечёвки. Потом, когда рассвело и приехали из милиции, на худом Минькином теле насчитали ещё шесть ножевых ран. Страшно казнили да мучили Миньку за узелок с деньгами…

Потрясла дикая весть всю округу. Это сейчас, прости Господи, антихристово время наступило. Там застрелили, тут взорвали, здесь зарезали или удушили… И вроде бы так себе, ничего особенного. А в те времена народ хоть и бедно жил, да жизнью дорожил, цену ей знал и берёг как святую.

Из ближних и дальних деревень пришёл люд хоронить Миньку. Рыдали бабы и девки, не стесняясь, плакали мужики и парни. Отняли у них чистую и светлую часть жизни. Кто же не слышал его гармонику, говорящую человеческим голосом? У кого душа не замирала, когда высокий Минькин голос звучал в церковном хоре, кто не плясал и не пел под его чудную игру! Кто не дивился его кроткости и терпению. В жизни плохого слова не сказал, косого взгляда не бросил. Эх, Минька, Минька! Не сбылась твоя мечта, не играть тебе на новой гармонике, не веселить, не печалить людей своей музыкой, не играть на свадьбах. Не радовать боле тебе матушку Фиёнушку, не ворковать с милой сердечку Марусенькой…

Гринька почернел весь от горя. Казнил себя за то, что не проводил друга, не уберёг от лихого человека. Несколько раз вызывали его на дознание. Всё поведал: как дружили, как ели-пили с одной ложки, как работали вместе, как женихаться стали. И, конечно, как провожал друга в ту проклятую ночь. Помутузили, знамо, но в конце концов сняли все подозрения. Сошлась людская молва на одном: Митьки-злодея рук дело. А тот враз пропал, тут же после Минькиных похорон. Искали везде – как сквозь землю провалился. Втайне от всех искал его и Гринька. Ох, как искал…

Тётка Фиёна от великой тоски умом тронулась. Встретит Гриньку, возьмёт за руки и, заглядывая ему в глаза, ласково говорит:

– Приходи сегодня, Гринь, к нам. Миня должен с базара приехать. Купил он гармонику-то. Приходи…

Разрывалось сердце у Гриньки. Не вздумай он тогда собирать с миру деньги на гармонику, жив бы остался Минька. Как тут себя успокоить, чем утешить, как забыться? Нет, Гринька, жить тебе с этим грузом – не освободиться…

Верно в народе говорят: пришла беда – отворяй ворота. Наложила на себя руки красавица Марусенька. Чудом успели вынуть из петли. Неделю металась в бреду и всё шептала: «Хочу к Минечке…» Кое-как оправилась, но красота поблёкла, как вешний цвет после внезапных заморозков.

И пошло-поехало. Беда за бедой в черёд стали. И всё на одну деревню. Отца Тихона зимой за церковной оградой городские люди застрелили, а матушку и троих меньших детишек куда-то увезли. Чем уж им отец Тихон не пришёлся, одному Богу известно. Народ-то его уважал. А вот заступиться побоялся. Отгудели церковные колокола по округе, и саму церкву разворовали-разграбили. Некуда и не к кому стало сходить очистить душу и силы почерпнуть в Божьем слове.

А по весне немыслимый голод в деревню пришёл. Крепко она пошатнулась. Заросла бурьяном выше крыш. Семьями стали вымирать люди. По неделе лежали трупы в избах – не успевали увозить на погост. Потянулся народ с узелками кто куда: кто в Баку, кто в Ташкент, кто в другие города, где, по слухам, можно было прожить и переждать лихолетье. Многие, обессилев, помирали на обочинах дорог и полустанках. Их свозили на погосты и прикапывали в неглубоких ямах. Случалось, привозили и ещё живых, но не зарывали, а клали поодаль, чтобы отошли своей смертушкой. Эх, жизня! Как уж ты не кромсала и не уродовала деревню русскую! Где было взять терпежу и силушки? Ну – тогда… А сейчас! Голода нет – это правда. А всё одно по деревне будто мор идёт. Зайди в любую вечером – редко в какой избе огонёк увидишь. Грустно и тихо стоят дома с заколоченными окнами. Кто помер от водки, безденежья и тоски, кто, как в тридцать третьем, уехал пытать счастья на чужой сторонушке. Господи! Да когда же просвятье-то будет для деревенского человека! А?! У него не только кричать, стонать уж мочи нет.

Гринька преж отца понял: не выдержит голода семья, помрёт. Братики и сестрички уже пухнуть стали, да и мать с отцом больше лежали, обессиленные. В ночь ушёл он на железную дорогу, где в большой, слитой из паровозного шлака казарме жили путейцы – семей десять. Они тоже не досыта ели в ту пору, но хлебушек на столе появлялся и похлёбка была хотя и жиденькая, но с крупой. Даже маслица постного в чугун деревянную ложку добавляли. Так что масляные блёстки в большом общем блюде всегда плавали. Вот сюда-то и пришёл ночью Гринька в надежде заработать чего-нибудь из еды. Просидел на крыльце до самого утра, пока рабочие не позавтракали и не вышли на наряд. Бригадир, большущий чернобородый мужик, увидев Гриньку, сердито спросил:

– А этот ещё откуда?

Некоторые рабочие знали Гриньку, пояснили:

– Плечёвский он. Семья десяти человек. Того и гляди сгинет. Гринька-то – старший сын. Работник он золотой, Макар Николаич. Может, возьмёшь?

– Куды я его? Он ноги еле носит… – бригадир почесал затылок, ещё раз посмотрел на парня, который опустив голову, ждал приговора, и сказал врастяжку: – Не могу на путь взять – слаб больно. Вот если пока бабам в помощники: дрова рубить, воду носить. А там видно будет…

Гринька от радости аж подскочил и спросил, где топор и дрова. Рабочие, довольные исходом разговора, рассмеялись. И бригадир тоже улыбнулся:

– Ишь, шустрый какой… Иди в казарму, скажи тётке Фросе, чтоб покормила тебя. А потом уж за топор.

Разомлевший от горячей похлёбки и кусочка чёрного хлеба, Гринька метался по двору казармы как оголтелый. Из глубоченного колодца накачал бочку ледяной воды, расколол штук десять старых шпал. Часть отнёс к печке, где тётка Фрося – жена бригадира – готовилась варить обед для бригады, а остальные аккуратно сложил в штабель. Нашёл под крыльцом старые грабли и метлу, очистил от мусора и подмёл двор. Заглянул в конюшню – и здесь навёл порядок. Потом соскоблил лопатой грязь на полу в сенях казармы и на широком крыльце, выхмыстал их ледяной водой, отдраил метлой и вытер старыми лохмотьями. Жена бригадира не нарадовалась на помощника. А рабочие, придя на обед, подивились порядку на дворе.

– Я же говорил, этот даром кусок есть не станет, – довольно сказал рабочий, хлопотавший с утра за Гриньку.

Умывшись, рабочие уселись за широкий и длинный обеденный стол. Гринька в это время сидел на крыльце.

– А ты чего сидишь? – прогудел бригадир. – Марш за стол.

Тётка Фрося дала ему старую деревянную ложку, хороший ломоть хлеба, подвинула поближе миску с похлёбкой и, взглянув на мужа, сказала:

– Здесь будешь сидеть, сынок. Посмелее ложкой-то… Чай, вон как набегался.

У Гриньки в груди захолонуло. Приняли! За столом место дали. «Да я… я… Вот увидят ещё, как я работать буду. С такой еды я быстро за силу возьмусь», – думал он, глотая горячую похлёбку. А хлеб не тронул, незаметно сунул его в карман. Но тётка Фрося, стоя у печи и наблюдая за столом, увидела, подложила ему ещё маленький кусочек. Но и его Гриня не взял в рот, а спрятал. В ночь решил сходить домой и отнести хлеб семье. Тётка Фрося поняла это и вечером, переговорив тихонько с мужем, насыпала в тёмный платок пригоршни четыре крупы, сверху положила большую горбушку хлеба, завязала в узелок и дала Гриньке: «Неси. Да полем лучше иди. По дороге-то разные люди ходят… Сохрани тебя Бог», – и погладила Гриньку по взъерошенным волосам. Вишь, своих детей-то тетке Фросе Бог не дал, а так уж хотелось приласкать-приголубить дочку или сыночка. Вот, глядя на Гриньку, и заговорило в ней материнское. Ему на счастье, а семье во спасение.

5

Через день по ночам ходил домой Гринька. Приносил то крупицы немного, то сухариков, то свёклы пареной, то с десяток картофелин. Поднял-таки семью на ноги. А когда отец отошёл немного и потянулся к делам, привёл его на железную дорогу к бригадиру. Тот посмотрел на отца и сказал:

– Помню тебя по мельнице. Ох, и здоров же ты был. – Отец грустно улыбнулся. – Но ничего, – продолжил бригадир, – пока в себя приходишь, подпарывать траву на полотне будешь. А подкормишься – нам твои плечи понадобятся. Скоро рельсы менять начнём. А парень твой хорош – за двоих тянет, да и всё хозяйство казарменное на нём. В ведомость его включил, скоро уплату получит. Быть вам железняками!

Так оно и произошло. И отец, и все четыре сына, и дочери стали железнодорожниками. А потом и их дети пошли по стопам родителей. Будто в благодарность за спасение рода от голода они любили железную дорогу и были незаменимыми работниками.

* * *

Разметала беда деревню. Выжала силы и соки, обезлюдила. Спас Григорий свою семью, а сохранить Пелагеюшку не успел. Прямо у него на руках, отщипнув чёрным сухим ртом крошку принесенного им хлеба, тяжело вздохнула и ушла навсегда. Один хоронил её Григорий. Некому больше, никого не осталось в семье. Выкопал могилу, где погуще кресты стояли: пусть не скучает Пелагеюшка. На руках принёс её на погост, завернул в старенькое лоскутковое одеяло и бережно опустил на вечное поселение. Ещё одна звонкая струнка оборвалась в сердце. Не нарожает ему Пелагеюшка, как обещала, кучу здоровеньких ребятишек…

Из Ямпольевки Григорий зашёл к себе в Плечёвку проведать Марусю. Свою семью он вот уже месяц как перевёз на железную дорогу, в казарму. Сподручнее так было. Отец с Григорием уже устроились на постоянную работу, но и подросткам дела находились, баклуши не били, а каждый старался хоть что-то да принести в семью. Дружно жили. Отца почитали и упаси Бог его ослушаться. Да и Григория слово было законом для младших. С ним даже отец говорил по-особому, вроде как с ровней. Младшие и за то любили Гриню, что играл с ними, дурачился и хохотал до упаду, заражая весёлостью даже хмурых да обиженных. Да вот времена настали горькие, и посуровел Григорий, помрачнел. Не до весёлости. Невесту свою схоронил. А пришёл навестить Марусю – нашёл лишь заколоченный дом.

Чудом продолжавший жизнь сосед дед Семён рассказал, что пришли какие-то люди и угнали со двора деда Фёдора лошадь, овец, да из сундука всё повытащили. Дед Фёдор слёг и через неделю помер. Вскоре за ним и бабка Матрёна преставилась. Внучат разбросали кого куда. В основном по родственникам. А Марусю отдали в люди, в город. Живёт она там у мельника за кусок хлеба, работает с утра до ночи и терпит побои и издевательства от полоумной Мельниковой дочери. В холодных сенях босиком полы моет…

Занозой засела в душу Григория эта весть. Задумал он навестить Марусю, а может, и помочь чем. Хотя сам не знал, чем мог облегчить её жизнь. Отпросился у бригадира. Тот к тому времени уже души в Григории не чаял. Мало того, что сильный и работящий – но и сообразительный парень на поверку оказался, во всё вникал, до всего доходил, ко всему свой подход имел. Совсем зауважал его бригадир, когда убедился, что силён Григорий в грамоте. Писал чисто и красиво – что твой дьяк. Умножал, делил быстро и безошибочно. А уж когда взял старенькие счёты с почерневшими костяшками и лихо защёлкал ими, ведя подсчёт, – бригадир рот раскрыл от восхищения.

– Где же ты этой премудрости выучился? – спросил он.

Григорий, не отводя взгляда от счёт, ответил:

– На мельнице. Сначала присматривался, а потом и сам пробовать стал. Да здесь просто всё…

Бригадир покачал головой. С той поры стал держать Григория поближе к себе и с удовольствием рассказывать про бригадирскую науку. Вскоре пришла бумага, что произведён Григорий в старшие рабочие с прибавкой к жалованию.

Вот тогда-то и поехал Григорий в город к Марусе. Двухэтажный дом стоял рядом с мельницей. Григория на порог не пустили: вертлявый мужичок долго выспрашивал, кто он, и откуда, и зачем ему понадобилась прислуга Маруся. А потом закрыл дверь. Рассердившись, Гринька долбанул дверь ногой и нос к носу столкнулся с приземистым толстым мужиком. Это был сам мельник. Он осмотрел Григория внимательным взглядом холодных блёклых глаз и сказал:

– Проходи под лестницу. Но ненадолго. У Маруси работы много.

Григорий еле узнал красавицу. Почерневшая, с потухшими ввалившимися глазами, в стареньком платьишке, исхудавшая и неулыбчивая, она и близко не напоминала ту Марусю, от которой у парней дух перехватывало. А ещё руки… Они от кистей до плеч были покрыты кровоподтёками. Маруся заметила недоумённый взгляд Григория, слабо улыбнулась и, накинув на плечи нечто подобное пальто, сказала:

– Дочь хозяина щиплет и бьёт. Она умом тронутая. Щиплет и смеётся. А то заплачет и кланяется мне в ноги…

Григорий развязал мешок, в котором привёз Марусе немудрёные гостинцы, но выкладывать не стал. Осмотрел тяжёлым взглядом жалкую каморку, согнувшуюся фигурку Маруси на низенькой кровати из полосового железа и, тряхнув головой, решительно сказал:

– Собирайся!

– Куда? – испугалась Маруся. – Хозяин меня из дома не выпускает.

– Не хозяин он тебе больше. Со мной поедешь. Домой. У меня четыре сестры – будешь пятой.

– Ой, Гриня, не надо! Вас самих десять человек – да ещё лишний рот. Маманя с тятяней осерчают на тебя. Я уж как-нибудь здесь… Кормят ведь… А что приехал – спасибо тебе, Гриня. Светлее у меня стало на груди. Потерплю ещё.

Но Григорий, милые мои, если уж чего решил, то решил. Вилять не любил.

– Собирайся, говорю! Где твои манатки? Я же работаю сейчас на железной дороге. Деньги получаю. И тятя там же. Спаслись мы, Маруся, от голода. И тебе сгибнуть не дам. Что мы, чужие?

Ещё сомневаясь, не веря своей радости, Маруся стала складывать и завязывать в узелок свои немногочисленные вещи. Григорий засунул их в мешок, завязал его верёвкой и, взяв Марусю за руку, вышел из каморки. На лестнице стоял мельник. Покрутив серебряной цепочкой карманных часов, он назидательно сказал:

– Смотри, Маруся, назад придёшь – не возьму.

Маруся поклонилась ему и вышла на улицу, крепко держась за руку Григория. Солнце светило им в глаза, на тёплых крышах ворковали голуби, из садов доносился аромат зреющих яблок.

6

До казармы на 42-м километре дошли только вечером. Григорий подвёл Марусю к отцу с матерью и твёрдо сказал:

– Тятяня, маманя! Пусть она поживёт у нас. И Миньке обещал защищать её, когда его нет. Теперь его совсем нет. А она сгибает в чужих людях. Пусть поживёт у нас.

Маруся не выдержала, разрыдалась и упала на колени перед отцом и матерью. Мать тоже опустилась перед ней на колени, крепко обняла её голову и тоже зарыдала. Захлюпали носиками и младшие сестрёнки.

Отец быстро прекратил эту слезомойку:

– Ну, хватит. Хватит, говорю! Подавай, мать, на стол. Проголодались с дороги.

Вечно побаиваясь сурового мужа, мать была довольна таким исходом и с удовольствием занялась ужином. Постояв в нерешительности, Маруся подошла к матери и спросила:

– Я могу помочь тебе, маманя. Я всё умею…

Так с первого дня и стала она главной помощницей матери. Не ждала, пока укажут. Сама всё вызывалась делать. И у печки стояла, и обстирывала семью, и за сестричками-подростками приглядывала, следила, чтобы опрятненькими ходили. И когда скотинёшка завелась, уход за ней тоже на себя взяла: и почистит, и напоит, и накормит вовремя. А уж когда нетель первенького принесла – тёлочку – так от них не отходила. Появилось молочко в семье. Мало, конечно, на всех-то, а всё равно пользительно для здоровья.

Миновало голодное время. Посмелее стали на жизнь смотреть, наперёд думать.

Младшие тела набрали, щёки румянцем покрылись. Откуда всё взялось! Сестрички перед стареньким зеркальцем крутиться стали, косы свои и так, и эдак заплетать да глазами играть. И младшие братья вдруг в рост пошли, как грибы после дождя. Вымахали на голову выше Григория, забасили и втихаря скоблили старенькой отцовской бритвой нежный пушок на розовых подбородках. В мужики хотелось быстрее. Эхе-хе…

Про Марусеньку сказ особый. Прижилась она в семье. Успокоилась. Отпустило её душеньку лихушко. Никто её ничем не укорил, не попрекнул. За старшую дочь стала. Да и любимицей общей. Отец, бывало, за столом никому есть не даёт, пока Марусенька не займёт свое место. А она, в свою очередь, поперёд Григория за ложку не возьмётся. В уважении жили. А самое главное, снова похорошела Марусенька, налилась молодостью, в зрелую пору вошла. Бывало, редкий парень не вызовется подсобить, когда, склонив гладко зачёсанную чёрную головку, она несла от колодца вёдра с водой на коромысле. Улыбалась она в ответ своей кроткой улыбкой – и всё вокруг будто светлее и чище становилось. Не скрыть такую красоту, не спрятать.

Людская молва привела в дом сватов из Ямпольевки. Отец, Григорий Киреевич, выслушал всё молча, а потом сказал:

– За честь спасибо. Как дочь она мне, но слово своё сказать не могу. Не моя кровушка, не я пестовал да поднимал. Саму спросите – она уже в поре, рассудливая. Захочет – неволить не стану. И на свадьбе посаженым отцом буду.

Ни с чем уехали сваты. Отказала Маруся. К ужину вышла из-за занавески бледная и заплаканная. Григорий тоже сел за стол мрачный и угрюмый. Он ещё только пришёл с работы, а сестрички уже нашептали на ухо, что сваты за Марусей приезжали. Понять, милые мои, парня можно: головой понимал, что Минькина это невеста, что не пара он ей. И ростом ниже, и лицом грубоват. Да ничего с сердцем не поделаешь. Тянулось оно к Марусе. Тихонько, опасаясь и тревожась, а потянулось.

Если уж по чести, то и Маруся потянулась к Григорию. Бывало, мужики возвращаются с работы, а она уже на стол всё поставит, поправит перед зеркалом свои гладкие и чёрные как смоль волосы, одёрнет чистенькую кофточку и с ласковой улыбкой встречает их на крыльце. И обязательно украдкой взглянет на Григория, который всегда ждал этого взгляда. Переглянувшись, обоим становилось так хорошо, что со временем это стали замечать не только мать с отцом, но и сестрички-хохотушки.

Вечерами, когда по обыкновению семья выходила на крыльцо и рассаживалась на широких ступенях отдохнуть после дневных трудов, подышать перед сном загустевшим прохладным воздухом, место рядом с Марусей никто не занимал. Здесь всегда садился Григорий. Обычно весёлый и шутейный, он вдруг умолкал рядом с девушкой. Но порой уступал уговорам младших и рассказывал про житьё-бытьё сельчан. Да так похоже, с добрым юмором изображал их в лицах и подражал голосу, что все покатывались со смеху. Звонче всех смеялась Мария. В эти минуты она как бы ненароком слегка прижималась к плечу Григория и смеялась ещё громче. Озорные искры метались в её карих глазах, жарко пылали смуглые щёки, радостно и гулко стучало девичье сердце.

А раз, было дело, свозили сено с покоса. Навьючили на фуру добрый воз, прижали гнётом, стянули верёвкой. Григорий стал уже отвязывать вожжи от дерева, когда матушка сказала:

– Маруся, ты тоже поезжай, поможешь Грине сено в омёт уложить. А мы к вашему приезду валки скатаем.

Григорий молча воткнул вилы в сено – как бы ступеньку на возу сделал, помог Марусе взобраться наверх, забросил ей вожжи, а сам взял лошадь под уздцы и скомандовал властно и в то же время дружелюбно: «Но, милая-а!» Изогнувшею, коняга напряглась, стронула воз с места и бодро пошла по дороге.

Было жарко. В траве, прыгая и резвясь, трещали кузнечики, гудели большие слепни, донимая лошадь, остро пахло сухим разнотравьем. Воз, мягко покачиваясь, легко шелестел железными шинами колёс по дорожному песку.

«Как же здорово, – подумала Маруся, – что маманя догадалась отпустить меня с Гриней. Хорошо-то как! Ехать бы так долго-долго, далеко-далёко. А дух-то, дух-то какой от сена! Аж голову дурманит…»

– Держись за гнёт крепче, – раздалось снизу, – под гору съезжаем!

Она крепко схватилась за гнёт, уткнулась лицом в мягкое луговое сено и тихонько радостно засмеялась. Много горюшка хлебнула девица, но сейчас не было жизни краше, чем у неё. А всё оттого, что рядом был её верный друг, с которым она чувствовала себя свободно и уверенно. Вон он какой: идёт шустро, будто не работал с раннего утра, хотя серая рубашка потемнела от пота, облегла покатые широкие плечи, а загорелая мускулистая рука властно и твёрдо держит конягу под уздцы, не давая ей пуститься под гору вскачь. О ней заботится…

Мария давно почувствовала, что Григорий с каждым днём становился ей больше чем друг, что её постоянно тянет к нему, к его неунывающему и весёлому характеру. Чего там говорить, она уже не представляла свою жизнь без него. Предаваясь мечтам, не заметила, как подъехали к казарме и остановились у незавершённого омёта.

– Не уснула там? – весело спросил Григорий.

– Ой! А как же я теперь слезу? – спросила в ответ Мария.

Григорий привязал лошадь к забору, подошёл вплотную к возу и, вытянув над головой руки, скомандовал:

– Смелее скатывайся. Я поймаю.

Мария закрыла глаза, протянула руки, ойкнула и сразу почувствовала, как крепкие руки легко подхватили её и бережно отпустили на землю. Григорий ощутил раскалённое солнцем тело девушки, упругую грудь, прерывистое дыхание, близко-близко увидел влажные тёмные глаза, полуоткрытый рот… И впервые поцеловал её. Да таким жарким и долгим поцелуем, что, обессиленные от волнения, они сели на землю и смущенно-радостно смотрели друг на друга, понимая, что произошло великое и неповторимое в их судьбе.

Вот так, милые мои, жизнь брала своё. А как иначе? Неужто кручине волю давать и себя губить? Коль кровушка молодая заиграет да так друг к другу потянет, что светом Божьим весь мир озарится-засияет, грешно душе от такой благодати отказываться. Счастья-то на земле не так уж и много отмерено людям. Далеко не каждому оно на судьбу выпадает…

А тут сваты…

Загорелось всё в душе Григория, закрутилось, защемило, вынырнула тоска и связала по рукам и ногам. А вскоре, как на грех, подхватил малярию и свалился в жаркой лихорадке. Позеленел весь, бредить стал. Бригадир остановил товарный поезд. Открыли пустой вагон, постелили соломы и положили на неё бесчувственного Григория.

Кто поедет сопровождать? И разговора не было. Марусенька уже три дня не отходила от мечущегося в жару парня. Она быстро собрала в узелок необходимое, мужики подсобили ей залезть в вагон, закрыли дверь. И поезд тронулся. В Аткарск, в железнодорожную больницу.

В Аткарске Григория сняли с поезда и положили на деревянном перроне. Осталась Маруся одна в чужом городе рядом с бредившим Григорием. Понимала, что надо скорее в больницу. А как, куда, на чём? Обращалась к первым встречным. И нашла отзывчивую душу. Пожилой железнодорожник, узнав, что больной парень – рабочий с путейного перегона, нашёл подводу и довёз до больницы. Григория положили на зелёные носилки и по широкой каменной лестнице понесли на второй этаж.

– А вам сюда нельзя, – строго сказала женщина в белом халате.

Ну, откуда у Маруси такая смелость взялась и настойчивость – диву даешься. Только сказала она так твёрдо, что женщина в белом халате удивлённо подняла брови:

– Никуда я от него не уйду. Он же слабенький, ему помочь надо. Можно я на полу рядом с ним буду? А? Не помешаю я. Полы мыть буду, стирать. Я всё умею. Оставьте меня с ним.

Женщина помолчала, разглядывая девушку, а потом спросила:

– Вы кто же ему будете?

Ни секунду не помешкала Маруся с ответом:

– Невеста я его. А Гриня жених мой.

Врачиха ласково улыбнулась и сказала:

– Ладно, оставайся. Сейчас халат и тапочки тебе принесут. Но спать придётся где угодно – койки все заняты. На стульях можно – одеяло найдём. А помогать придётся. И по кухне, и в палатах.

– Да я всё сделаю, только вылечите его! – горячо ответила Маруся.

Через две недели их провожали домой всей больницей. Докторша не хотела выписывать, слаб ещё. Но Григорий прошёлся по палате на руках, кувыркнулся через голову и, высоко подпрыгнув, дотянулся до висящей лампочки. И счастливо засмеялся. Докторша развела руками и сказала:

– Так и быть. Выпишу. Но тяжёлую работу пока не делай. Надорваться можно после болезни. А ты, Марусенька, последи за ним. Вам ещё жить да жить…

7

На подъеме товарняк сильно сбавил скорость, и Григорий с Марусей без труда спрыгнули с подножки вагона на железнодорожную насыпь. В небе занималась алая заря. Густая роса высеребрила разноцветье трав. Отяжелели гибкие ветви берёз, свисая почти до земли.

Перед казармой они умылись, смачивая ладони холодной росой, порозовели, посмотрели друг на друга долгим взглядом и, взявшись за руки, ступили на крыльцо.

Отец с матерью уже не спали. Он скоблил жёсткую щетину на подбородке, очищая лезвие бритвы о кусочек газеты. А она готовилась топить печь. На столе, накрытые чистой тряпкой, подходили хлебы. Увидев сына с Марусей, отец отложил бритву, протёр подбородок полотенцем и весело сказал:

– А ты, мать, все глаза проплакала. Слава Богу, вернулись.

– Тять, маманя… – начал Григорий, не выпуская руки Маруси, но она шепнула ему:

– На колени надо…

Держась за руки, они встали на колени, и Григорий закончил:

– Благословите нас, пожениться мы решили.

Отец снял старенькую иконку из угла и, как умел, благословил молодых на совместную жизнь. Мать, более сведущая в этих делах, заставила молодых целовать икону, а потом друг друга. Словом, когда заря занялась в полнеба, Григорий и Маруся были мужем и женой. И перед Богом, и перед людьми. А свадьба… Эх, не до свадеб в то время было.

К вечеру отец поставил в угол кровать, отгородил её синей ситцевой занавеской – и это было для молодых пределом счастья. Можно было и поворковать вволю, а как заснут все – и честным делом заняться. Слаще мёда жизнь у них пошла. Плохое-то не забылось, но отступило подальше в памяти, и они старались не вспоминать его, не тревожить. Правда, оно само давало о себе знать помимо воли.

Когда стали люди возвращаться в родные края из дальних стран, прошёл слух, что кто-то видел во Владивостоке Митьку-злодея живым и здоровым. Сказывали, будто со шпаной связался и ведёт нехорошую жизнь, распутничает. Так это или не так – неведомо.

Может, обознались. Столько лет прошло, а весточки на родную сторонку Митька так и не дал.

* * *

Начала выправляться деревня от мора. Землицу стали пахать да засевать, замычали коровы по утрам, заблеяли овцы. Земля, знамо, крепко держит людей при себе – не оторвёшься.

Не мог свыкнуться с работой по часам на железной дороге и отец Григория. Вернулись в родной дом всей семьей. Но работать Григорий с братьями остался на железной дороге. Понравилось ему это дело, многому научился, стал помощником бригадира. Это ничего, что за два километра ходить приходилось. Успевал Григорий и отцу по хозяйству помогать.

А Маруся – дай Бог каждому такую супруженьку. Если Григорий за один конец бревна взялся, она тут же норовит за другой ухватиться и пособить. Любо было на них смотреть в работе. Но хмурость в жизни все же имелась – детишек Бог не посылал. Но надежды не теряли. Должно сотвориться. Верили.

Однако не успела деревня насытиться да приодеться, как громыхнула война. Где солдатушек брать? Знамо, в деревне. Толпами уводили новобранцев. Сначала молодых, а потом и тех, кто в возрасте. Возвращались редкие да покалеченные. И четыре страшных года сердце у Маруси обрывалось при каждом стуке в дверь. Одного за другим увела война и младших братьев. Две сестры ушли на фронт сами. А потом призвали и Григория Киреевича. Опустел дом. Но на чудо человек надеется всегда. Однако оно на то и чудо, чтобы редко-редко показываться людям. Не обошла беда стороной. Сначала оплакали отца, потом среднего брата, затем сестру, потом матушку – не выдержала она, задавило её громадное горе. Но война, будь проклята на все века, кончилась. Вернулся Григорий домой в золотых погонах, вся грудь в орденах и медалях. Когда зашёл в комнату, Маруся упала в обморок. Обомлело сердечко от счастья.

Что же теперь поделаешь, милые мои! Тяжело, знамо, а жизнь вести дальше надобно. Живой человек не должен одной печалью и тоской жить. Круче за дела браться надо. А за делом и временем и печаль растворится, и тоска отстанет. Поверьте, милые мои, правду говорю. И сам пожил-помытарил и людей бывалых встречал – выслушивал.

Через неделю принесли в Плечёвку телеграмму. Григория срочно вызвали к начальнику дистанции пути, в Аткарск. Тоже бывший фронтовик, только постарше, он обнял Григория, потом открыл тяжёлый сейф, достал два гранёных стакана и бутыль со спиртом. Налил по полстакана, положил перед Григорием кусочек чёрного хлеба с ломтиком пожелтевшего сала и, подняв стакан, сказал:

– С бригадирством тебя, Григорь Григория. И за то, что с ногами-руками вернулись оттуда.

Чокнулись и дружно выпили. Начальник расспросил о семье, покачал сочувственно головой и налил ещё по полстакана:

– Давай помянем их: твоих и моих.

Выпили. Помолчали. Потом начальник убрал стаканы и сказал в напутствие:

– Сейчас забирай приказ, все инструкции и завтра на работу. Ждут там тебя уже. Лучше, конечно, тебе снова на казарму переехать. Сподручнее. А работы, Гриша, невпроворот. За эти годы ни шпалы, ни рельсы толком не меняли, да и полотно расползлось, размылось, просело местами. Того и гляди крушение случится. А за это, сам знаешь, нам с тобой головой отвечать придётся.

Переезжать в казарму Григорий не стал. Двое младших братьев и сестра ещё с войны не вернулись. Хотел их встретить в родительском дому, честь по чести, чтоб оттаяли душой. А там видно будет. Маруся тоже была за это. Да и хозяйством снова обзаводиться требовалось. Коровку – в первый черёд. Без жиров на тяжёлой работе долго не продержишься. Привычный Гриня к молоку-то. Бывало, возьмёт из рук жены горшок и выпьет до дна.

Закрутилась жизнь – передохнуть некогда. Вернулись два младших брата – Ефим и Виктор: высокие, плечистые, немногословные и суровые – в отца. Григорий тут же зачислил их в свою бригаду. А там и сестричка Натуля объявилась. Не сразу признали в рослой черноволосой девице в солдатской форме и с двумя медалями на высокой груди смешливую и егозливую Наталку. Да и пришла она не одна. Опирался на её крутое плечо высоченный костистый старшина. Видно было, что нелегко ему дался путь от железной дороги до деревни.

– Кажись, изранетый весь, – сокрушённо переговаривались бабы, глядя вслед солдатам.

Не ошиблись. Полгода валялся старшина по госпиталям, пока вынимали из него железо, сращивали перебитые кости, сшивали разодранные мышцы. Выжил солдат. Главное, разыскала его зенитчица Наташа, с которой крепко сдружились на фронте, и вернула солдатскую душу к жизни, увезла к себе домой. Старшина Павел Штыров, как и многие в те времена, был один-одинёшенек на белом свете.

Григорий, ставший всем за отца, по-доброму принял Павла. Запретил строго-настрого заниматься делами, подливал ему в миску похлёбку погуще, со дна чугуна, а мясо случалось – лучший кусок оказывался у Павла. Утром Маруся, тоже ставшая всем за мать, приносила Павлу кружку парного молока и заставляла выпить. Прошли месяцы, и повеселел солдат, пробился на сухих щеках румянец, окреп голосом, уверенней стала походка. Радовались за него всей семьёй. А вскоре нашлось и ему дело в деревне, как раз по его состоянию – учётчиком в поле. Мужики шутили:

– Ему и аршин не нужен. Как ходульнёт своими ножищами – так тебе и аршин.

8

Жизнь новая потеснила старую, заметала её следы. Да разве всё заметёшь? Каждая живая душа, хочет она этого или нет, впитывает память о прошлом и выносит её на белый свет снова и снова. И не властен никто над этим. Глубоко вросли корни жизни.

Думаешь, пропало всё, исчезло, ан нет. Вынесут корни на поверхность былое, и обернётся оно жизнью уже сегодняшней. Как обернётся – Бог рассудит. Но без следов ничего не остаётся, от каждого деяния нынешнего уходит тропинка в прошлое и обязательно протянется в будущее. Погодите, милые мои, поясню, о чём говорю.

…Появился он в деревне уже после войны. В блестящих хромовых сапогах, в чёрных шерстяных брюках навыпуск, в голубой плисовой рубахе-косоворотке, в чёрном пиджаке внакидку и с жёлтым чемоданчиком в руке. Не сразу признали в щёголе с завитками чуть седеющих волос Митьку Косарева. А он шёл по деревенской дороге и свысока-снисходительно посматривал по сторонам. Отец его с матерью и две сестры сгибли в голодовку, брат с фронта не вернулся. Осталась только дальняя родственница. К ней и направился Митька гостевать. На другой день собрал оставшихся в живых сверстников и загулял с ними – дым коромыслом. Сколько самогонки попили – страх один. Но песен слышно не было. Сорил Митька деньгами и бахвалился своей роскошной жизнью в далёком Владивостоке. Однако деревенской жизнью интересовался, расспрашивал, что да как.

Дико удивился и грязно выругался, когда узнал, что в голодовку Григорий фактически спас Марусю, а потом женился на ней. И живут они сейчас душа в душу. Одна беда у них – ребятишек Бог не даёт. А Григорий-то с войны офицером приехал – вся грудь в орденах. Сейчас большой человек – бригадир в пути. Уважают люди его. На это Митька опять грязно выругался. Не по нутру пришлись вести.

Через неделю засобирался домой. Дела, говорит, ждут, работать надо. А что за работа такая – не сказывал. Послал родственницу в дом к Григорию предупредить, что зайдёт вечерком повидаться – попрощаться. Родственница хотела отговорить Митьку. Но тот жёстко сказал:

– Иди! Не затем ехал. Хотел посмотреть на свою зазнобу.

Вечерело. Григорий пришёл с путей, сбросил с плеча тяжёлую кувалду, умылся, надел чистую серую рубаху и сел за стол. Жена выставила на стол дымящийся чугунок с картошкой, крупные зелёные огурцы, не размешивая, слила из горшка в жестяную кружку холодное молоко.

Прижав к груди непочатый ситный каравай, Григорий бережно отрезал три куска хлеба и спросил:

– А сама чего не садишься?

– Я, Гринь, уже повечеряла…

– С чего это? Знаешь, не люблю я один есть, – и вопросительносердито посмотрел на Марусю. Она смутилась и выпалила:

– Митька Настёнку присылал. Передал, что зайдёт повидаться. Нехорошо мне стало, Гриня, боязно. Я с ним за стол не сяду…

Григорий нахмурился, потёр короткую мощную шею, тяжело вздохнул и сказал неторопливо, с расстановкой:

– Незваный гость, а куды денешься? Не думал, что осмелится… Да, видно, сам Бог ведёт его ко мне… Жарь яичницу, Маруся. И бутыль самогона из подпола вытащи. На сухую-то, чаю, разговора не будет. А потолковать есть о чём…

Он залпом выпил кружку молока, встал, заложил руки за спину, и пока Маруся, испуганно поглядывая на мужа, разжигала огонь на шестке, медленно и угрюмо шагал по просторной избе. Половицы настороженно поскрипывали под его тяжёлыми шагами.

За четыре года после войны Григорий налился зрелой мужской силой. Маруся, бывало, сама кусок не съест, а мужу в сумку на обед сунет. Ругал он её за это. Она покорно винилась, но своё так и гнула. Жили дружно, в уважении друг к другу, в заботе. Только один червь постоянно точил сердца: обоим за тридцать, а ребятишек нет. Бабы втихомолку поговаривали, что испортила себя Маруся, когда руки на себя наложила.

9

Митька постучал в дверь неожиданно и резко. Встал у порога, опустил на пол чемоданчик, быстро окинул цепким взглядом скромное убранство комнаты, чуть задержался на висевшей офицерской гимнастёрке с золотыми погонами, орденами и медалями, шагнул вперёд и уверенно, как бы свысока, сказал:

– Вечер добрый, земляки. Уезжаю сегодня с пассажирским. Вот решил зайти. Как-никак, вместе ведь без штанов бегали. А вы, гляжу, ужинать собрались?

Григорий не сделал шага навстречу, но ответил:

– Здорово, Митяй. Угадал. Подходи к столу. Упредили меня. Тебя жду…

Григорий налил по гранёному, вскользь чокнулся о Митькин стакан и молча выпил до дна. Митька посмотрел на широкие массивные плечи Григория, загоревшую бычью шею, заметил:

– Эк, какой ты здоровенный стал.

– Пей! – мотнул головой Григорий.

Митька вытянул стакан до дна, хрустнул огурцом и крякнул:

– Как шпирт! Аж дух захватило.

Григорий коротко ответил:

– Первач. Ешь, а то развезёт.

– Да я привычный по этому делу, – ухмыльнулся Митька и, щёлкнув себя по выступающему кадыку, спросил, с интересом разглядывая Марусю: – А хозяйка-то что не присядет? Марусь, иди садись рядом с нами. Всё-таки в соседях жили…

Маруся в нерешительности замешкалась, не зная, как ей поступить, и взглянула на мужа. Григорий суровым взглядом остановил её и сказал:

– Она повечеряла. Да и скотину пора встречать, – и, взглядом указав жене на дверь, добавил: – Воды в колоду не забудь налить.

Поставив на стол пышущую жаром чугунную сковородку с яичницей, Маруся с тревогой посмотрела на мрачного мужа и вышла во двор.

Налили по второму. И тоже до дна. Без слов. И яичницу ели молча. Хмель ударил в голову, растёкся по телу. Григорий побагровел, но вёл себя сдержанно. А Митьку повело, язык развязался. Свысока поглядывая на Григория, он расплылся в надменной улыбке и сказал:

– Не думал и не гадал я, что Марусенька тебе достанется. Сколько парней-то околя её вертелось! Она и сейчас как королева. По ней бы не такую одежонку носить…

– Няне думал. Да вот Бог свёл. Не жалею. А одежонку – не беда, наживём, – ответил Григорий и, давая понять, что незваному гостю пора уходить, спросил: – Ты на поезд не опоздаешь?

Но, захмелев, Митька не понял намёка. До прихода поезда оставалось ещё часа два с половиной, а ему до смерти хотелось поговорить. Кто знает, придётся ли снова вернуться на родную сторонушку. Вор он был. Дерзкий и удачливый вор. Тянулась за ним и ещё одна дурная слава, про которую даже прожженная портовая шпана помалкивала и держала язык за зубами.

Дожив почти до сорока лет, Митька по-крупному не попадался. Только раз ему приварили два года. За драку. Топтал он зону от звонка до звонка.

Хотя жизнь Митьки, не в пример деревенской, была роскошной, а при удаче – и шикарной, сейчас втайне и злобно завидовал Григорию. За то, что красавица Маруся стала его женой, за то, что уважительно отзывались о нём деревенские, за то, что сидел перед ним глыбой и веяла от него на Митьку какая-то непонятная власть. За то, что не он, а Гринька пришёл в деревню с войны в золотых офицерских погонах и с орденами во всю грудь. За то, что даже старики величают его в деревне по имени-отчеству.

– Ты, похоже, хорошим воякой был. Вона, вся гимнастёрка в орденах. И погоны офицерские, – выплеснулось у Митьки.

– Воевал – не прятался. В разведке. А там, коли жив остался, каждый в орденах. Младшого мне уже после войны дали. А так я старшиной воевал, – спокойно и с достоинством ответил Григорий.

Митька почувствовал, что проседает его разгульная жизнь куда-то в пустоту от скромного достоинства и уверенности в себе этого человека. И будто чёрт тянул его за язык. А может, хотел показать, что и он не лыком шитый. Словом, опять полез с хмельным языком к Григорию:

– Слушай, а приходилось немца убивать не издаля, а так, чтобы друг против друга? Ножом, скажем…

Григорий нервно поморщился, снова налил, залпом осушил стакан, зажевал хлебом с яичницей. Потом уставился на Митьку серым немигающим взглядом и скомандовал:

– А ну, пей!

Митька понимал, что ему уже хватит перед дорогой, но отказаться под жёстким взглядом Григория не смог. Осушил.

Григорий, подперев голову чёрным мозолистым кулаком, наконец ответил на вопрос Митьки:

– Приходилось и ножом. Говорю же, в разведке воевал… Но вспоминать про это тошно…

– Ха-ха! – хохотнул Митька. – А мне человека зарезать – нет ничего…

Митька снова хохотнул и, гордо задрав голову, свысока и дерзко посмотрел на Григория.

– А ты сам-то воевал? – угрюмо спросил Григорий, самопроизвольно скручивая в спираль железную ложку.

– С девками я воевал. Эх, и жизнь была, Гринька! Не жизнь, а малина, – и он самодовольно и нагло захохотал.

Набычился Григорий. А потом, упёршись в Митьку потемневшим недобрым взглядом, тихо выдавил:

– Митяй, а ведь друга моего закадычного Миньку… ты тогда…

Митька не смутился, дёрнул головой и, недобро сверкнув глазами, ответил:

– Нашёл, что вспоминать. Двадцать лет прошло. Ну, я. Всё давно быльём поросло. Вон сколько люда сгинуло в голодовку да на войне…

– Не поросло, Митька, не поросло… Как же у тебя рука поднялась на такую душеньку? Скольких людей радовал на своей двухрядке! Божий он человек был. Светло от него шло. А ты ножом по горлу… из-за денег…

– Да он всё «мама» кричал. Вот я ему горло и перехватил, чтобы не мучился…

Григорий всхрапнул так, что Митька отшатнулся и стал трезветь. Чувствуя ненавидящий взгляд, он понял, что сболтнул лишнего. Поднялся, щёлкнул серебряной крышкой карманных часов, сказал:

– Пойду я. А то совсем стемнело. В пору до поезда дойти. За угощение – спасибо. Крепок ты пить.

Григорий поднялся следом за ним. И мирно сказал:

– Успеешь. Провожу я тебя. Вдоль речки пройдём. Так короче. Чай, помнишь эту тропинку?

Уходя из дома, он остановился у порога, обернулся и перекрестился на образ. Митька заметил это и насмешливо сказал:

– Штой-то ты больно божливый стал.

Григорий не ответил. Пройдя огородами, они спустились к речке и пошли берегом. Потянуло холодом. Взошла луна и проложила наискось через неширокую водную гладь серебряную дорожку. На берегу омута Григорий тронул Митьку за плечо и остановился.

– Ты чего? – спросил тот.

– Ставь чемоданишко. Я с тобой за Миньку квитаться буду. Хотел ещё тогда, после похорон. Не успел – скрылся ты… А я сразу понял, кто его сгубил. Ты и к гробу не подходил, и глаза не поднимал. Держись, Митяй!

Митька отбросил чемодан, отступил на шаг и зловеще сказал:

– Гринька! Я предупреждал… Со мной шутки плохи!

Но Григорий и не думал шутить. Размахнувшись, он ударил Митьке в левый висок. Тот успел закрыться рукой. Но удар был настолько мощный, что оглушённый Митька, крутнувшись, упал на землю. Однако быстро вскочил и в ярости бросился на Григория. Тот отступил назад и снова ухнул Митьке в висок. Тот не успел закрыться, шмякнулся на землю и затих. Из уха потекла кровь.

Григорий подождал немного, потом пнул Митьку ногой и властно сказал:

– Вставай! Ты знаешь, лежачих не бью. Вставай!

Митька постепенно приходил в себя. Сел, ощупал голову. А потом стал медленно подниматься с земли и незаметно сунул руку за голенище сапога.

Эгей, Митька! Не в добрый час ты схватился за нож. Это тебе не тёмной ночью в подворотне пугать и грабить насмерть перепуганных прохожих. Ты ещё только переступил порог дома, а фронтовой разведчик сразу приметил характерный бугорок на правом голенище и подумал: с ножом пришёл в гости землячок. И сторожко следил за каждым твоим движением.

Когда в лунном свете блеснуло лезвие финского ножа, Григорий стремительно бросился вперёд и со всей силы хряснул Митьке снизу в лицо. Митька коротко «акнул», запрокинулся и рухнул на спину.

Нож отлетел в сторону. Григорий поднял его, попробовал пальцем остро отточенное лезвие. Долго смотрел на неподвижно лежащего и булькающего кровью Митьку, стиснул наборную рукоятку финки, размахнулся и… швырнул нож в тёмную воду реки. Коротко всплеснув, он исчез в глубине омута.

Григорий ещё раз посмотрел на обливающегося кровью Митьку:

– За Миньку я поквитался. Теперь Бог тебе судья, – сказал он и, круто повернувшись, размашисто пошёл домой.

За околицей заиграла гармошка и сильный девичий голос запел: «Что стоишь, качаясь, тонкая рябина…»

«Минькина песня», – подумал Григорий и глубоко вздохнул.

10

Когда фигура Григория растворилась в дымке вечера, из тени старой ветлы, росшей на берегу реки, на лунный свет вышли двое и, оглядываясь по сторонам, подошли к неподвижно лежащему Митьке.

– Живой? – спросил один у наклонившегося над Митькой.

– Вроде дышит. Берём его под руки. Надо успеть к поезду. Иначе беды на оберёшься. Ухандакал его брательник. Смотри, морды-то нет, одно месиво. Обмыть надо, может, очухается.

– Речку будем переходить – окунём. А пойдём полем, напрямик. Чтоб не повстречать кого…

Залязгав буферами, пассажирский поезд остановился. К последнему вагону из придорожной лесополосы двое высоких плечистых мужиков почти волоком подтащили третьего. Он еле передвигал ногами, голова болталась из стороны в сторону. От него густо разило самогонкой. Проводник, пожилой железнодорожник, запротестовал:

– Куда мне такого пьянющего? А морда-то, морда! Страх один! Нет, я его не возьму. А ну оклемается да буянить начнёт?!

– До утра точно не оклемается, отец, – сказал тот, что постарше, – довези его до Саратова, а там – как сам знает. Вот его кошелёк. На билет возьмёшь, а остальные вернёшь. Ему далеко ехать – до Владивостока. Давай-ка мы его на полку положим.

Митька силился открыть затёкшие глаза, мычал, с трудом шевелил разбитыми губами, но вскоре впал в забытьё.

Лязгнули буфера, вагон дёрнулся с места и, постукивая колёсами на стыках рельсов, стал тихонько набирать скорость. Двое выпрыгнули из тамбура на мягкую гальку железнодорожного полотна и быстро скрылись в лесополосе. Сначала стих шум уходящего поезда, а потом исчез в темноте и красный хвостовой фонарь.

* * *

Добрался всё-таки Митька до своего Владивостока. Но с поезда сойти не смог. Ноги подкашивались, мотало из стороны в сторону. Отвезли его в больницу. Пролежал там с месяц, оклемался немного и ушёл домой. Недели полторы не выходил на улицу. «Уж не Богу ли душу отдал», – подумывали соседи, испуганно поглядывая на занавешенные окна. Но стучать не решались. Боялись они его. Скрывай не скрывай, а все уже знали, что темную воровскую жизнь ведет этот одинокий человек.

Когда он наконец вышел, трудно было узнать в нем прежнего щёголя, надменного и дерзкого Митьку. Исхудал, виски стали белыми, голова с перебитым носом опустилась на грудь, чёрные глаза потеряли дерзкий блеск и равнодушно смотрели на белый свет. Хотя к нему продолжали наведываться по ночам тёмные люди, сам Митька перестал исчезать по ночам из дома. А вот днём брал палку и, опираясь на неё, уходил в город. Возвращался лишь к вечеру. Только потом до соседей дошло, что тёмный человек Митька как на службу ходит к церкви, раздаёт милостыню нищим и убогим, кои обосновались за церковной оградой. А потом часами сидит на лавочке, отрешённо смотрит в землю и изредка шевелит губами. Но в церкву не заходил ни разу.

Примелькался Митька за церковной оградой. Однажды богомольная старушка подсела к нему и сочувственно сказала:

– Вижу, дитятко, чёрная мука ест тебя. Зайди, дитятко, в церкву, попроси прощения у Бога. Полегчает.

За долгие годы Митька впервые и остро почувствовал человеческое участие к свой судьбе и дрогнувшим голосом тихо ответил:

– Не могу в церкву, мамаша. Туда идут хоть и грешные, но всё – чистые. А я душегуб… убивец я…

Старушка испуганно перекрестилась, встала, собираясь уйти, но что-то удержало её. Подумав, она перекрестила опущенную Митькину голову и сказала:

– Бог милостлив. Замаливай грехи, проси прощения.

Но так и не смог зайти Митька в церковь. Раз, правда, пытался, но споткнулся на каменном крыльце, сел на ступени, и отчаянная мука отразилась на его лице. А месяца через три он освободил землю. Угорел до смерти в своём доме. Хоронили его дружки. Никто не плакал. Лежат теперь Митькины кости в далёкой стороне. Поросла бурьяном могила.

Видать, правду люди говорят, что зло обязательно вернётся к тому, кто его сделал. А не успеет, то к детям или внукам его, но вернётся обязательно. Так, что милые мои, берегите душеньку свою от зла и чёрной зависти, сохраните её такой, какой матушка с батюшкой дали. Тогда и получится жизнь праведная да чистая. И ребятишкам вашим, и внучатам такой достанется.

* * *

А в Плечёвке всё шло своим чередом. Не вдруг, знамо, но стал крепнуть местный колхоз. Земли вокруг – сплошной чернозём. Мало-помалу стали привыкать люди к новым порядкам. Даже вкус почувствовали в них. Что ни говори, а важные колхозные дела решались сообща. Каждый свой голос имел. Хотя часто на поверку выходило: как скомандуют из района, так и делали. Но мужики не были бы мужиками, если бы над землёй зачали дуроломничать. С опаской да оглядкой, но делали так, как считали нужным. И в убытке не оказывались.

Сватали в колхоз и братьев Григорьевых. От добра добра не ищут, рассудили они, и решили не пытать судьбу в колхозе. Тяжёлая и ответственная была работа на железной дороге, но за неё платили деньги, а не палочки-трудодни ставили. К тому же путейцев одевать и обувать стали за счёт железной дороги. Каждые полмесяца на разъезде останавливался вагон – развозка, в которой по сносной цене отпускали пропитание и мануфактуру, чтобы обшить семью. Что и говорить, заботился дорожный профсоюз о рабочих, стоял за них горой и власть имел большую.

А к земле Григория тянуло. Может, и вернулся бы к ней. Но тёмная недобрая память осталась у него в душе от коллективизации, когда силком вершили судьбу над единоличником и всех загоняли в колхоз. До сих пор не мог взять в толк и понять, за что вечного труженика, Марусиного деда Фёдора, который один со своей старухой, вытягивая жилы, воспитывал семерых сирот, раскулачили. Отняли лошадь, корову, овец. И свели деда Фёдора с бабкой Матрёной в могилу. А сирот, детей двух сыновей, погибших в Первую мировую войну, безжалостно пустили по миру. Выжили, к счастью, все, но лихушка-то хватили столько – не приведи Господь никому. Да мало ли таких семей было! И вот что горько: не чужаки это творили, а свои же, деревенские. Некоторые совсем совесть теряли. Зайдут в дом – ив первую очередь к печке. Выставят оттуда всё, съедят, а уж потом за сундуки да сусеки принимаются, по сараям да подвалам шастают. И выла обобранная до нитки семья от невесть откуда свалившегося горя. У некоторых, бывало, и взять-то нечего, так скамейки и столы вытаскивали. Терзали деревню, не оставляя живого места… Будь ты хоть ангелом, а время то добрым словом не вспомнишь.

Увёл Григорий семью от этой напасти. Вывела его железная дорога в люди. Другую жизнь познал. А сердце нет-нет да захолонёт тоской. Особливо когда поспевала земля под сев и колыхалось над ней синеватое марево или когда начиналось жнитво и стучали перепела в спелых хлебах…

11

Через полгода с небольшим дошёл до Плечёвки слух, что на чужбине угорел до смерти Митька-злодей. По недосмотру или сам закрыл заслонку горящей печи. Неведомо. Дверь в дом не была заперта. В деревне никто не опечалился. Угорел и угорел. Даже единственная дальняя родственница встретила нехорошую весть равнодушно. Никому не сделал он добра.

Бригада путейцев, многие из которой были плечёвские мужики, как раз перекуривала, сидя на штабеле тёплых от весеннего солнца старых шпал. Завели разговор про Митьку. Один из его сверстников, попыхивая козьей ножкой, задумчиво сказал:

– Да-а-а… Думал от себя скрыться… Вона в какую далищу укатил… Но разве с таким грехом от себя спрячешься? Это он Миньку-то – гармониста…

– Если бы только Миньку одного, – поддержал разговор второй. – Он здесь спьяну такое выболтал, что волосы дыбом вставали. Бахвалился, что на заказ, за деньги людей резал. Угорел – туда и дорога. А вот кто-то из наших ему перед отъездом всю голову разбил и нос проломил – это поделом.

Братья Григорьевы переглянулись. Чтобы прекратить дальнейшие разговоры, Григорий скомандовал: «А ну кончай перекур». Он схватил тяжёлый молоток на длинном черене и с кряком, с одного раза вогнал костыль в шпалу по самую шляпку. И махал, вгоняя костыли до тех пор, пока серая выгоревшая на солнце рубаха не потемнела от пота.

Не сказать, чтобы Григорий возрадовался пришедшей издалека вести. Нет. А вот чувство, что свершилось справедливое и неизбежное, всколыхнуло его. К тому же он сильно верил, что успокоится теперь Минькина душа, простит за то, что не остерёг друга в ту страшную ночь. Облегчилось сердце у Григория, будто невидимая тяжесть свалилась с него.

* * *

А дальше, милые мои, было вот что. Не прошло и двух месяцев после вести из дальней стороны, как в разгар рабочего дня прибежал на путь запыхавшийся деревенский парнишка и сразу к Григорию:

– Дядь Гринь! Тётя Маруся упала у колодца и не дышит! За тобой послали…

Руки и ноги отнялись у Григория. Лицо, тёмное от загара, вдруг стало серо-белым. Он медленно спустился с насыпи, продрался сквозь колючие заросли лесополосы и что есть мочи побежал полем к деревне. Два километра отмахал на одном дыхании. Забежал в дом. Первое, что увидел, – бледное лицо Маруси с закрытыми глазами. Около неё хлопотала старушка. Сердце у Григория болезненно сжалось.

– Жива? – с надеждой выдохнул он.

Услышав его голос, Маруся открыла глаза, слабо улыбнулась и протянула руку. Он схватил её, крепко прижал к груди, и скупые слёзы потекли по щетинистому лицу. А Маруся приклонила его голову к себе и взволнованно прошептала:

– Гриня! У нас ребёночек будет.

Григорий потерял дар речи. Сколько лет ждали! Сколько надеялись, сколько Марусиных слёз пролито, сколько угрюмой и безысходной тоски таилось в сердце у Григория. Бежал через поле – готовился к беде. А тут! Будто солнце в ночи вспыхнуло. И верить, и не верить запоздалому, но оттого ещё более желанному и великому счастью. У них будет ребятёночек!

Старушка, тоже всплакнув на радостях, подтвердила, глядя на Григория добрым просветлённым взглядом:

– Правда, истинная правда, Гриня. Понесла она. Что голова закружилась да обмерла – у баб такое бывает. Впервой ей, вот и испугалась. Отойдет. Вон, видишь, щёчки-то розоветь стали. Погоди, разрешится – ещё краше станет. А пока береги её. Особливо чижолого не давай подымать.

Счастье к человеку, милые мои, по-разному приходит и по-разному плачет и смеётся от радости. Но, чаю, в тот момент не было людей более светлых, переполненных долгожданным и великим, чем Григорий с Марусей. Крути не крути, а без ребятишек жизнь на месте топчется, не идёт дальше, не звенит, не переливается детскими голосишками. Чего говорить-то: хоть так раскинь, хоть эдак – ради них и живём.

…Маруся гладила жёсткую мозолистую руку мужа и счастливо улыбалась. Лицо её покрылось лёгким румянцем и выражало великое благодарение.

* * *

Морозной январской ночью в доме Григория раздался детский плач. Бабка-повитуха вынесла из-за занавески ребёнка и осторожно положила на руки Григорию:

– Смотри, сынок, какого она тебе бутуза выносила. Весь в тятьку!

Несказанная нежность охватила Григория. Будто шире и добрее он стал душой, будто всё в жизни приобрело смысл и значение, будто алая заря выкрасила всё вокруг чистым золотом. И ещё. Он почувствовал, что крепче стоит на земле, что ему хочется сделать много-много добра людям, чтобы они были такими же счастливыми, как он сам.

Григорий тихонько и нежно прижал к груди сынишку и спросил повитуху:

– Как она?

– Всё хорошо, сынок. Здоровая она у тебя баба. Иди на улицу, не мешайся, потом зайдешь… Наговоритесь ещё, – лукаво подмигнула бабка.

Григорий набросил телогрейку и вышел во двор. Хватанул колючего морозного воздуха, весело засмеялся и, раскинув руки, упал спиной в мягкий сугроб. Не чувствуя жгучего снега за воротником, улыбаясь, он долго смотрел, как в морозном небе ярко блистали крупные звёзды, полыхая по краям изумрудной зеленью. Потом вскочил, сложил руки рупором и протрубил во всю силу лёгких:

– Люди! Минька родился!

…Вслед за Минькой чередой пошли Стёпка, Гринька, Кирюшка, Федянька. Последней родилась черноглазенькая Марусенька. И на всех материнского молока, любви и заботы хватило у ставшей дородной и пышущей здоровьем матери Маруси.

Григорий с годами вошёл в обличье отца, да и норовом, строгостью в него удался. А ребятишечек любил без памяти. За какое бы дело ни брался, сыновей около себя держал, учил с малолетства тому, что сам умел и разумел. Не пришлось потом краснеть за них. Добрые люди выросли, работящие и душой желанные. До самого конца покоили в уважении, чистоте и сытости родителей своих.

* * *

Вот, милые мои, как оно всё обернулось да сладилось. Выходит, не пропадает добро. И поверх зла неминуемо остаётся. Не осилить его, не одолеть. Воскресает оно в жизни и в памяти людской. Не даёт сердцу очерстветь, зарасти колючим кустарником, затмить ласковую светлость бытия нашего. Добро к добру всегда руки тянет, и помогают они друг другу. А на этом и душа человека растет да крепится, расцветает силой и свежестью ярких красок весеннего утра, которое радостно обещает много-много хорошего…

Вот и сегодня прошла тёплая весенняя ночь и в полнеба разгорелась алая заря. С добрым утром, милые мои! Поведал я вам о том, что было. Надеюсь, что кто-нибудь хоть изредка да вспомнит дорогих сердцу моему Миньку, Гриньку и их возлюбленную – красавицу Марусю. И то далёкое и тяжёлое время, в котором они жили. Вспомнит, опечалится, задумается и посветлеет взором.

А зорька-то какая… Жить хочется! Знамо!

 

Генрих Ужегов

 

Ужегов Генрих Николаевич – врач, моряк, поэт и писатель. Член Союза писателей России, член литературного фонда России, руководитель литературного объединения «Родник».

Большую часть жизни прожил в кубанском городе Тихорецке. После окончания школы в 1957 году поступил в Пятигорское медицинское училище, работал фельдшером. Затем – армия (1961–1964 гг.), учёба в Краснодарском медицинском институте (1964–1970 гг.), работа на судах загранплавания. В 1986 году вернулся в родной Тихорецк и вплотную занялся литературой.

Как врач написал 86 книг по народной медицине.

Из вещей прозаических наиболее известны: «Как уходили гении» (двухтомник), «Гении и музы» (трёхтомник), «Тайны невидимого мира», «Соприкосновение с неведомым», «Путешествие в жизнь», «Судьба», «Практические уроки стихосложения».

В отдельном ряду прозаических произведений Г. Ужегова стоит «Словарь русской рифмы», над которым он работал около восьми лет. «Словарь» является уникальным пособием для поэтов нашей страны. За всю историю России, начиная с 18 века, было издано всего три словаря такого рода.

Как поэт написал и издал 22 поэтических сборника. Последние годы много внимания уделял теме патриотической поэмы. Поэмы «Поручик Лермонтов», «Утёс», «Рождение Иисуса», Жизнь и смерть Иоанна Крестителя», «Отцвели хризантемы», «Ермак», «Сказ о Китеж-граде», «Месть Афродиты», «Кондратий Рылеев», «Россия поднимается с колен» («Дмитрий Донской») изданы отдельными книгами и известны далеко за пределами Кубани.

А всего в своей копилке на сегодняшний день он насчитывает 122 книги различной направленности.

Учился в одной школе с известным поэтом Юрием Кузнецовым, вместе ходили в литобъединение при местной газете.

В литобъединении «Родник» в 80-х гг. начинал свою поэтическую биографию Николай Зиновьев. Сейчас он – его частый гость.

Александр Скоков, тоже тихоречанин (ведёт секцию прозы при Санкт-Петербургском Союзе писателей России), также не забывает «Родник».

Со стихами, поэмами, книгами прозы Ужегова можно познакомиться в Интернете:

– сайт МФВСМ – словарь рифм (Стихи. ру).

– на сайте «Стихи. ру»

– электронная библиотека Мошкова (Lib. ru). Раздел «Современная литера тура». Автор Ужегов Г.Н.

Автор предлагает вашему вниманию несколько своих стихотворений из морской тематики.

 

Сероглазка

Моряки с мужскою лаской, У России на краю, Называют Сероглазкой Бухту тихую свою. Здесь у самого причала, Ближе к кромке ледяной, Сероглазка нас встречала Первозданной тишиной. Огоньки вдали дрожали, Затухая иногда, И подковой окружали Бухту, море и суда. Сопки, скрытые туманом, Проступали в мягкой мгле, Все казалось очень странным, Нереальным на земле. Лунный диск неярким светом Сверху море освещал, Будто нас в свои секреты Осторожно посвящал. Я запомнил эту сказку, Светлой ночи тишину, Эту бухту Сероглазку На камчатскую волну.

 

Кружатся, кружатся, кружатся

Кружатся, кружатся, кружатся В памяти детства года: – Помнишь, ту осень и лужицы Под поволокою льда, Наши любимые лавочки, Выцветший неба атлас, Листья, как жёлтые бабочки, Падали сверху на нас. – Помнишь ли наши свидания, Встреч обжигающих новь, Робкие полупризнания, Первую в жизни любовь? Где оно, то настроение, Детские наши мечты? Где эта сказка осенняя? Где, моя девочка, ты?

 

«Мне хочется с тем, кто рискует…»

Мне хочется с тем, кто рискует Уйти в голубую страну, Туда, где дельфины танцуют, Хвостом разрубая волну. Туда, где нет страха и горя, Где царствует вечно весна, Где только бескрайнее море Да неба голубизна. Прекрасны вечерние тени В загадочной этой стране, И лунной дорожки ступени Спускаются к тихой волне. Здесь лишь буревестники стонут, Когда налетает гроза, И манят в любовь, словно в омут, Печальных русалок глаза.

 

«Луна торжественно и строго…»

Луна торжественно и строго Глядится в пенную волну, Морская лунная дорога, В какую ты ведешь страну? Ты убегаешь вдаль, как счастья Волшебный и неясный след, Какой таинственною властью Ты обладаешь, лунный свет? Какие дали открываешь, Какие тайны бережешь, Кому надеждой прикрываешь Замаскированную ложь? Морская лунная дорога, Всегда твой сказочен полет, Ты обещаешь очень много, А жизнь так мало нам дает.

 

«По ночам мне снится шум прибоя…»

По ночам мне снится шум прибоя, Дым над корабельною трубой, Небо бирюзово-голубое, Океан, как небо, голубой. По ночам я слышу крики чаек, Душу открывающих волне, И меня на пристани встречает Женщина, поверившая мне. А бывает, океан взъярится, Все сольется – небо и вода… Как мне жаль, что это только снится, Снится уже долгие года. Если только даст судьба мне право Свой домашний поменять уют На простор безбрежно-величавый И на одиночество кают, Я не буду даже колебаться, Все оставлю – книги и цветы, Если уж бросаться, то бросаться С головой в объятия мечты.