Предлагаемая читателю книга посвящена возможности и желательности переноса столицы России, а также подведению некоторых предварительных итогов уже достаточно давно идущей дискуссии на эту тему. В последние годы эта проблема приобрела особую остроту, занимая значительное место в публичных российских дебатах. Однако до сих пор она остается недостаточно хорошо отрефлектированной и многие темы и проблемы, связанные с ней, по-прежнему часто обсуждаются с крайне субьективных позиций, в форме газетных реплик, поэтических метафор и политических лозунгов. Настало время подвести итоги некоторых из этих дискуссий и взглянуть на проблему более систематически и структурированно.
Переносы столиц все более часто встречающееся явление в мировой политической практике. Они играют важную роль в процессах национального строительства, в революциях, в различных реформаторских планах социальных преобразований, в процессах национальной или региональной интеграции. Бразилия, Пакистан, Казахстан, Малайзия, Бирма и многие другие страны уже перенесли свои столицы. В Афганистане и в Объединенных Арабских Эмиратах ведется строительство новых столичных городов. В десятках стран идут дискуссии о возможности или рациональности такого решения и о лучших кандидатах на эту роль. В числе этих стран – Япония, Южная Корея, Венесуэла, Египет, Иран, Индонезия, Тайланд, Либерия, Тайвань, Монголия, Непал и многие другие страны. Контуры подобных дискуссий обозначились также в нескольких постсоветских республиках – Таджикистане, Азербайджане, Грузии, Киргизии и Украине.
В XX веке смены столиц играли особенно важную роль в процессах социальной трансформации обществ, становясь важными вехами в формировании постимперских государств. Так русская и турецкая революции, революция Мейдзи в Японии (1868) и Синьхайская революция в Китае (1911) сопровождались сменами столиц. Подобные тенденции мы видим и во множестве других стран, где переход к республике от политических систем, основанных на королевской или императорской власти, или освобождение от колониальной зависимости сопровождались сменами столиц (в качестве примеров здесь можно привести Йемен, Ливию и многие национально-освободительные движения в государствах Африки и Азии). Новые столицы, заново спланированные города, во многом определяют современный политический ландшафт. В том числе в англосаксонских государствах, таких как США, Канада, Австралия, Новая Зеландия и Южная Африка.
Во многих странах переносы столиц никак не были связаны с социальными потрясениями, но являлись следствием особых стратегий этих государств, пытавшихся рассредоточить ресурсы и сконцентрироваться на развитии удаленных от исторических урбанистических центров экономических регионов страны. Такова мотивация дискуссий о переносе столиц в Южной Корее, Японии, Тайване и отчасти Таиланде, где эти вопросы остро дискутируются в парламентах этих государств уже в течение нескольких лет.
Переносы столиц, безусловно, не являются каким-то уникальным явлением для современной эпохи. В древности и средние века, в досовременных цивилизациях, происходило множество различных перемещений столиц, связанных, как правило, с особыми военными стратегиями или тактиками фракционной борьбы и религиозным реформаторством.
В некоторых случаях переносы столиц служили специфическим интересам правителей, которые пытались изолировать центры власти от движений протеста, а также более успешно вести фракционную борьбу или осуществлять смену религиозных или государственных идеологий. Новые столицы в таких государствах получили название отчужденных столиц (disembedded capitals): они были наиболее характерны для деспотических государств Древнего Востока, хотя такие столицы возникали и продолжают возникать и в других регионах и даже в современном мире [Jofe, 1998; Россман, 2013].
Для имперских государств в период экспансии характерным было строительство новых столиц на границах империй, откуда они должны были расширяться в избранном направлении. Таковы Тигранакерт в Армении, Берген в Норвегии или Берлин в Пруссии, дающие примеры стратегий имперского строительства, основанного на приближении столиц к направлению имперской экспансии. Во многих случаях новые имперские столицы основывались прямо на территориях недавно аннексированных или завоеванных царств, и в этом случае их можно назвать внедренными столицами. Таковы Эдирна, Стамбул, Багдад, Самарканд, Даду (столица Кублайхана), Севилья (столица Альмохадов) и многие другие, расположившиеся на территории, недавно присоединенной к империи. Альтернативной моделью имперского строительства было вынесение столиц в тыл или в наиболее лояльные правителям города.
Тем не менее существуют и качественные различия между современными и древними моделями и задачами переносов столиц. Хотя современные государства через перемещения столиц преследуют, в том числе и имперские цели, интересна общая тенденция постепенного смещения акцента с логики войны к концепции, связанной с решением задач и национального строительства и поисков национальной идентичности. Так в государствах Африки, где в XX веке смены столиц такого рода случались наиболее часто, и в некоторых государствах Азии главной задачей было создание принципиально других, более аутентичных центров, которые бы интегрировали различные этнические или религиозные группы, их населяющие; также своей задачей они ставили приближение столиц к древним центрам формирования этих общностей.
В целом можно выделить четыре ключевые интегративные стратегии, которые задействуют различные государства в решении вопросов государственного или национального строительства, доминирующих в сегодняшних прецедентах такого рода. Это стратегии компромисса, а также политической, экономической или исторической интеграции. Стратегия компромисса заключается в поисках нейтрального города по отношению к главным составляющим определенной общности; критерием выбора является промежуточность. Примерами такого рода могут служить Вашингтон в США (компромисс между севером и югом), Оттава в Канаде (компромисс между французской и британской Канадой), Веллингтон в Новой Зеландии (компромисс между южным и северным островом), Брюссель в Бельгии (компромисс между фламандцами и франкофонами).
В контексте исторической интеграции ключевым моментом такого выбора служит необходимость соединения двух различных отрезков истории этих народов, расколотых или разобщенных в результате завоеваний, колонизации или других обстоятельств. Примерами такой исторической интеграции служат Афины, Рим, Иерусалим или Каракорум (кандидатура Каракорума обсуждается сегодня в Монголии).
В своей недавней книге автор уже подробно обсудил и проанализировал многообразие исторических форм и концепций столичных городов, различные исторические прецеденты, мотивации, модели, принципы расположения и способы принятия решений, а также некоторые результаты переносов столиц в глобальной перспективе и в историческом контексте различных государств [Россман, 2013]. Один из важных выводов этой книги состоит в том, что столицы как национальные центры, несмотря на процессы глобализации, продолжают играть важную роль в процессах формирования наций. Они часто становятся своего рода лабораториями национального воображения, стимулирующими эти процессы. При этом во многих странах заметна сознательная тенденция разделения экономических и политических центров, что особенно характерно для государств с федеративным устройством [Россман, 2013]. Теории постнационального государства и глобализма часто недооценивают продолжающиеся и далеко незаконченные в большинстве стран процессы национального строительства.
Другой важный вывод этой дискуссии состоял в констатации четкой зависимости степени успешности переноса столицы от эффективности и народности политического режима. Демократические политические режимы переносят столицы с лучшими результатами, опираясь на достаточно широкую поддержку этих проектов, на концепцию компромисса и другие интегративные стратегии. Недемократические или менее демократические режимы не всегда находят широкую народную поддержку и часто опираются на дезинтегративные стратегии, но переносы столиц в них, тем не менее, могут решать какие-то более частные проблемы, – например, удержание территорий, балансирование интересов различных фракций, вопросы децентрализации – более или менее эффективно. Наконец, неэффективные политические режимы могут ставить важные интегративные цели, но они часто оказываются малоэффективными в плане имплементации своих планов и потому редко достигают поставленных целей [Там же].
В книге автор сосредоточен на анализе исключительно российских дебатов на эту тему. Дискуссия только начинается: она еще не приобела необходимой структурированности и характера полноценного обсуждения с обменом аргументами и широким публичным диалогом. Тем важнее зафиксировать некоторые ее принципиальные предпосылки и отправные точки.
Хотя обсуждение этой темы, несомененно, очень трудно уложить в какие-то узкодисциплинарные рамки, чрезвычайно важным кажется выделение, по крайней мере, нескольких теоретических и методологических ориентиров этой дискуссии, связанных, прежде всего, с системой категорий и пониманием критериев эффективности столиц и способов оценки уже осуществленных проектов.
Три более общие темы, на взгляд автора, играют наиболее важную роль в понимании парадигм сегодняшнего спора о столицах: отношения власти и пространства, способы воплощения в пространстве моральных и политических принципов, прежде всего концепции справедливости, а также проблема идентичности и сами способы мышления о пространстве. Особенно важны для дискуссии проблемы национальных образов пространства и политическое бессознательное культуры, которые часто являются несущими конструкциями идей об обустроении России, организации ее пространства и обретения новой столицы.
Мышление о пространстве может быть не менее важным для понимания текущих дискуссий, чем анализ и устройство самой географии России, ее границ и администрации и ее важнейших конституирующих элементов.
В связи с этим стоит еще раз задуматься об уникальности российского пространственного мышления. Пространственные категории и образы играют особую роль в российской концепции идентичности, быть может, более важную, чем у большинства других народов. Россия – это страна сосредоточенная на пространстве, зачарованная пространством, его бесконечностью, ширью и простором. Русская идентичность находит свое выражение прежде всего в пространственных образах, в акцентации принадлежности к этому большому пространству государства.
Образы русской шири, дали и простора занимают центральное место в различных манифестациях русской культуры, о них писали наиболее проницательные физиологи русской души такие как Николай Бердяев, который говорил о «власти шири над русской душой» [Бердяев, 1990]. Эта зачарованность слышна в песнях ямщиков и в русских романсах. Мечта об овладении вселенской бесконечностью пространства находит свое выражение не только в освоении новых сибирских и дальневосточных земель русскими первопроходцами, но и в русском космизме и программах космических полетов. Особый пространственный интерес заметен и в русской живописи, например, в особой метафизике света фресок Дионисия в Феропонтовом монастыре. Эта доминанта русской культуры находит свое выражение и в пространственной ангажированности русской литературы, которая стала одной из форм освоения пространства России. Стихия расширяющегося пустого пространства наряду с первородными эллинскими стихиями – огнем, воздухом, водой и землей – является одним из наиболее важных и фундаментальных архетипических образов национального мышления и идентичности.
Но помимо перечисленных прекрасных манифестаций это национальное пространственное бессознательное находит свое выражение и в свойственных ему табу и фобиях, инерционных представлениях, в которых пространство сливается с властью и государственностью, специфических российских концепциях центра и периферии, а также и в недоверии и настороженном отношении к соотечественникам, живущим за пределами России и в коротком для всех без исключения веке, до сих пор существовавшим историческим русским диаспорам. Именно эти, часто бессознательные, пространственные понятия и категории возможно лежат в основе некоторых устойчивых политических представлений и ориентаций, связанных с обсуждением столицы и столичности. Они образуют субстанцию не всегда проговариваемых страхов разьединения и утраты этой территорией своего первородного единства и в поисках новой оси или нового центра, который смог бы остановить возможную утечку этого пространства.
Однако избыточность пространственных и околопространственных категорий в русских языках самоописания – как это часто бывает и в других сферах – скрывает некий дефицит, недостаточность и ограниченность самого этого пространства. Русская ширь и даль часто легко сопрягаются с неукорененностью в пространстве, аморфностью и отсутствием внутренней структурированности в самом этом пространстве, бесприютностью человека в его бескрайних пределах. Это пространство еще не вполне обрело свои уникальные голоса, внутреннее тепло, сферическую закругленность обжитой вовлеченности, потенции самоорганизации и возможности имманентного порядка. Порядок привносится в него как бы извне, и само пространство и его организация часто становятся только инструментом государства для утверждения своей власти и целей. Государство производит его передел, дробит его по своему произволу и вторгается в его внутреннее устройство. Биология и телесность этого пространства подчинены геометрии государственных задач и стратегиям его господства. Потому и сама идентичность привносится в это пространство как будто откуда-то извне, в том числе и идентичность самого центра. При этом привнесенная идентичность часто характеризуется неизбежной двойственностью. Такую двойственность мы видим в языках российских географических и исторических самоаттестаций – Скандовизантия, Славянотатария, Евразия.
Неосвоенность или недоосвоенность этих гигантских пространств, их стихийный размах и глубина, ставит вопрос о необходимости их внешнего удержания и оформления. Проблема общности и общины как человеческая проблема становится вторичной по отношению к самому громадью пространства и государства, которое им владеет.
В таком аморфном пространстве, лишенном собственной монадической сосредоточенности, центр, по-видимому, обречен играть центральную роль. Центр, в том числе и столица, приобретает абсолютный смысл, по отношению к которому получает свою определенность и форму всякая иная сущность и функция. Это абсолютное «территориальное пространство», противоположное «пространству принадлежности», о котором писал в свое время норвежский социолог Стейн Роккаан. В таком территориальном пространстве власть имеет тенденцию сведения к минимуму всех конкурирующих с ней идентичностей.
Бердяеву казалось, что сама русская душа подражает шири русского пространства. В русской психологии и экономике, полагал он, есть некая экстенсивность, противоположная западной интенсивности. Но под стать пространству подверстывается и русская история и политика, которые должны быть, как и это пространство – широкими, торжественными и величественными, несмотря на то, что историческое время лишь с трудом просачивается сквозь его толщу. Наше историческое мышление и сама история столь же размашиста – под стать далям, бескрайним ширям и бесконечным горизонтам российского пространства. Русская историософия, украшенная теологическими и метафизическими узорами, велеречиво мчится сквозь века, звеня своими славянофильскими или евразийскими бубенцами. Само огромное пространство и гигантизм русской территории провоцируют создание гигантских метанарративов, которые могли бы своим масштабом каким-то образом соответствовать этому огромному пространству. Однако их рельсы часто ведут в тупик старого имперского депо, а не на просторы новых смыслов и символов.
В таком пространстве и в такой истории центр и столица приобретают особый мистический смысл и их расположению придается особое значение. Встроенный в мистическое пространство и обладающий сверхмиссией такой центр – в противоположность столицам многих других более демократических и плюралистических стран – стяжает все привилегии и определяет судьбу всей территории. Гипертрофированная роль столицы в российском политическом пространстве заключается в том, что в отличие от этих других стран она определяет всю сумму не только политических, но и прочих социальных отношений, в том числе экономических. В такой ситуации столичная тема не может не обрастать мифологическими смыслами.
Именно такие мифологические представления и национальные мифы часто уносят воздушный шар дискуссии о новой столице в невесомый эфир метафизических и историософских спекуляций и альтернативных историй, где обсуждение этой темы и путей дальнейшего развития страны украшается множеством оригинальных и разноцветных интеллектуальных метафор и игрушек, подобно рождественской елке. Далеко не последнее место в ней занимают проблемы укрепления империи и тематика Третьего Рима.
Тем не менее в глубине этой дискуссии, как постарается показать автор, таятся не эти, во многом фиктивные, истории и амбиции, а вполне реальные проблемы и заботы, связанные прежде всего с проблемами единства России, страхом распада страны по швам древних цивилизационных, этнических или религиозных расколов, тоска по справедливости, гражданскому достоинству и утраченному теплу распавшихся общественных связей. Эти реальные заботы и тревога получают мистифицированную формулировку в виде пространственных проблем, вопросов удержания и расширения территории.
После коллапса СССР многие из пространственных стереотипов россиян были подвергнуты критическому исследованию в специфическом российском изводе пространственного поворота в общественных науках (spatial turn), который открыл новые ментальные измерения советского и постсоветского пространства наряду с прочими мнимостями российской политической геометрии. Постсоветские социальные науки во многом вернули географическое измерение в осмысление социальной реальности, заговорив о человеке, как таковом, уже во всей совокупности его пространственных, а не только чисто экономических отношений. Они подвергли жесткой критике тенденции платонического изьятия реальности из ее пространственно-географических покровов, которые были характерны для советского марксизма (настоящий марксизм, напротив, всегда был очень чуток к пространственным категориям, как это особенно ярко показал в серии своих работ британский географ Дэвид Харви).
Тем не менее постсоветский пространственный поворот и постсоветские идеологии, в целом не только возродили интерес к забытому пространственному измерению реальности, но и во многом мистифицировали пространство и пространственность, в том числе, как мы увидим ниже, и в споре о новых столицах. Они воспроизвели или создали множество новых мифов о нем. Если пространственный поворот в социальных науках на западе имел ввиду возвращение в пространство из историцистских и хроноцентрических нарративов – к телу, к месту и к пространственно укорененному, в том числе и урбанистическому сообществу, к теоретизации публичных пространств, то во многом ложный или половинчатый постсоветский пространственный поворот возвратил в пространство имперские измерения и реабилитировал некоторые весьма древние имперские и мистические концепции. Многие из них расцвели пестрым и блестящим пустоцветом геополитических теорий, не менее, а возможно и более идеологических и аспациальных, чем их марксистко-ленинские предшественники и прототипы.
Метафизические спекуляции по поводу уникальности и экстраординарного устройства российского пространства, его особой мистики и необходимости его имперского удержания и расширения во многих случаях заняли место осмысления, освоения и реорганизации территориальных функций, анализа универсальных и специфических законов, управляющих пространством и пространственными отношениями.
Важность понимания феномена пространственной гиперкомпенсации определила форму обсуждения некоторых идей в заключении к этой книге, посвященной идеологиям и людям, которые зачастую играют в пространство и с пространством, как, впрочем, отчасти и самому пространству, которое тоже иногда играет с людьми. Именно в имперских идеологиях, о которых мы упомянули, наиболее ярко и откровенно выражаются некоторые наиболее устойчивые стереотипы такого мышления, которые в латентном виде и дозированно проникли также и в либеральный дискурс.
Это мышление открыто заявляет о себе в политических манифестах или интеллектуальных рефлексиях, но также и в ментальных принципах и привычках, которые воплотились в самой актуальной конфигурации и организации национального пространства, в пространственном бессознательном культуры, часто связанным с неприятием дуальности, бинарности и двоичности. На взгляд автора, именно в дебатах о столице некоторые элементы такого пространственного бессознательного выявляются в наиболее рельефном и рафинированном виде.
Пользуясь случаем, автор хотел бы поблагодарить Ивана Климова, Олега Оберемко, Владимира Николаева – преподавателей социологического факультета ГУ ВШЭ за помощь в организации и проведении экспертных интервью для данного исследования в 2010–2011 годах, а также всех тех политиков и исследователей, которые предоставили эти интервью. Блэр Рубл, Леонид Сторч, Марк Стейнберг, Владимир Николаев, а также Иосиф Россман и Ирина Лабецкая высказали ценные замечания по поводу рукописи этой книги или некоторых статей, которые стали частью ее. Автор также признателен Валерию Анашвили за его неизменный интерес и сотрудничество в этом и других проектах.
Автор выражает благодарность Международному колледжу Университета Шринакаринвирот в Бангкоке (International College for Sustainabilities Studies, Srinakharivwirot University), который сделал возможным мою поездку в Россию в 2010 году для сбора материалов к этой книге, а также за создание условий для работы над ее рукописью.