В конце бала всегда танцевали фанданго.

С тех пор, как граф Аранда разрешил эти веселые собрания, они стали страстью всех женщин и девушек города. В том же зале, где происходили маскарады, независимо от зрительниц, украшавших ряды лож, находилось около трехсот танцорок, да во всем остальном городе в эти минуты было больше четырех тысяч молодых особ, не имевших возлюбленных и горевавших о том, что закон не разрешал им являться на балы без кавалера, в сопровождении одной своей красоты!

Казанова думал, что он знает, что такое фанданго, так как видел, как его танцевали во Франции и в Италии. Теперь он понял, что он видел до сих пор только бледную копию, а оригинал можно было увидать только в Испании. Позы, жесты, взгляды — там все было холодно и мертвенно по сравнению с тем, что в знойной Испании трепетало и говорило сердцу и чувствам.

На деревянных столах веронских харчевен, на вечеринках басков, конечно, томный танец сохранял свою странную грацию, но все же он был, как бы цветком, вырванным с корнями из почвы — дикий жасмин или пряная гвоздика, вне их родного сада. Здесь, напротив, все возбуждало в Казанове какое-то радостное опьянение. Каждый кавалер, танцевавший визави своей дамы, сопровождал пляску треском кастаньет, в котором как будто торопится нетерпеливое желание. Каждая танцорка малейшим движением выражала свое страстное согласие. Танец был полон грации и вместе той сдержанности, которая еще больше волнует влюбленных, не давая им прикоснуться друг к другу.

И действительно, танцор все время отделен от своей дамы известным расстоянием, которого он не смеет перейти. Он оживляется все больше и постепенно приближается к ней, в то время, как она пляшет сначала как бы в томной истоме, а затем в экстазе… И лишь после того, как они таким образом взаимно увлекли друг друга обещаниями страсти, они танцуют уже в объятиях друг друга, танцуют до изнеможения! Зрители и зрительницы в ложах с неотрывающимся интересом следят за этой страстной пляской, вероятно жалея, что ложи так ярко освещены…

— Вы в восторге? — спросила его сеньора Пичона, с которой он познакомился на балу, к счастью для него, говорившая по-французски. — А что бы с вами было, если бы вы увидали, как гитаны танцуют фанданго!

Несмотря на весь свой восторг, Казанова не мог не выразить своего удивления по тому поводу, что при наличности святой инквизиции, можно танцевать этот танец, но сеньора объяснила ему:

— Святые отцы запретили его танцевать, но граф Аранда разрешил, потому что боялся восстания!..

Это заставило Казанову припомнить знаменитое изречение Монтескье: «Вы можете изменять законы народа, попирать его свободу — но берегитесь помешать его развлечениям!»

Ознакомившись с этим танцем, впервые увиденным им в Испании, Казанова на следующий же день принялся искать себе учителя танцев, чтобы научиться танцевать фанданго. Такого он нашел в лице некоего актера, дававшего ему попутно и что-то вроде уроков испанского языка.

Казанова, необычайно способный ко всяким физическим упражнениям, через три дня уже танцевал фанданго в совершенстве. Так как в этом танце его всего более интересовала роль танцорки, то он занялся тем, чтобы подыскать себе даму. Где было найти ее? Он не мог обратиться к девице из общества, которая, разумеется, отказала бы ему сразу, а с другой стороны, он не хотел ни замужней женщины, ни куртизанки.

Не теряя из виду своей цели, он отправился, разодетый со всей пышностью, в церковь Соледад, где служили торжественную мессу по случаю дня Святого Антонио. И милостью провидения, там он заметил молодую девушку, с опущенными глазами, выходившую из исповедальни.

Исповедальня для Мадрида — почти то же, что гондола для Венеции. И правда, когда он смотрит на эту исповедальню из резного дерева, откуда вышла молодая испанка, она кажется ему поставленной стоймя гондолой, у которой спереди решетка. При виде молодой девушки, ее фигуры, ее небрежной и томной походки ему сразу приходит в голову, что она наверно танцует фанданго, как ангел, или, вернее, как демон… И, даже не допуская мысли, что она может не согласиться, он решает, что с ней-то он и выступит в «Сканнос дель Пераль».

Сладковатый запах ладана наполняет церковь, кажущуюся ему ближе и интимнее от присутствия этой красоты… Он смотрит, как красавица после исповеди преклоняет колена посреди церкви, как она причащается… Он наметил ее и решение его непреклонно!

Она, выходя из церкви, поворачивает в переулок, входит вся еще обвеянная ароматом мистицизма, в маленький одноэтажный дом. Он решительно входит за ней и стучится в дверь. «Кто там?» — окликают его. И по мадридскому обычаю, он отвечает: «Cente de paz», — т. е. мирный человек.

Кто бы там ни стучался в дверь — беспощадный кредитор, или полиция, пришедшая арестовать — они на вопрос неизменно ответят: «мирный человек». Но ни к кому это наименование не подходит так мало, как к Жаку Казанове де Сейнгальт. Когда это и куда он вносил мир? Он, неутомимый авантюрист, беспокойный любовник… Никогда еще он не произносил такой отъявленной лжи!

Дверь открылась, и Казанова увидал в комнате, кроме почтенных родителей красавицы, самую пугливую козочку из исповедальни.

— Сеньор, — сказал он отцу без всяких колебаний, — я иностранец, большой любитель балов и танцев, особенно фанданго. Но у меня нет дамы… И я пришел, чтобы почтительно попросить у вас разрешения сопровождать на бал вашу дочь. Человек я честный… А после бала я со всем почетом доставлю ее домой!

— Сеньор, — ответил хозяин дома, — я не имею чести знать вас, и не уверен, согласится ли моя дочь Игнация отправиться с вами на бал!

Игнация из исповедальни покраснела как вишня, но ответила:

— Я почту себя счастливой быть дамой сеньора на балу.

Вслед за тем дон Диего — имя отца, это почти всегда имя отцов, — осведомился у кавалера о его адресе и фамилии и обещал ему завтра в двенадцать часов сообщить свой ответ.

На другой день отец дал свое согласие на просьбу Казановы, причем раньше очень ловко добыл себе заказ от Казановы: он был башмачник, хотя и благородного происхождения, и шил только на аристократические ноги.

Игнация получила от Казановы домино, маску и перчатки. Вечером он был уже у крыльца одноэтажного домика, где и поджидал ее с нетерпением. Отец остался дома. Маменька сопровождала их на бал, но там скоро заснула. Когда Казанова и донья Игнация вошли в зал, танцы уже были в полном разгаре. Но только в 11 часов громкий удар в турецкий барабан возвестил о начале фанданго.

Три предшествующих часа прошли в полном молчании, так как Казанова, несмотря на свои уроки испанского языка, не знал из него и трех слов. Однако, пылкий танец, все фигуры которого не что иное, как жгучие выражения страсти, развязал его язык, и вдохновил его на пламенное объяснение в любви, которое Игнация отлично поняла. Впрочем, она объяснила ему, что должна хорошенько подумать, прежде чем дать ему ответ, и что зашьет в подкладку домино записку, которую он и получит завтра утром, когда пришлет за домино.

Вот, что на другой день после бала Казанова с удивлением прочел в обещанной записке:

«Дон Франциско де Рамос, мой возлюбленный, повидается с вами и скажет вам, что вы можете сделать для моего счастья».

Дон Франциско де Рамос не заставил себя ждать и, более красноречивый, чем записка красавицы, рассказал изумленному Казанове о своей долголетней любви с Игнацией. Когда Казанова прервал его, чтобы спросить, чему он обязан подобной откровенности, ее возлюбленный ответил:

— Разве вы не друг доньи Игнации?

— Самое большее — ее кавалер по танцам.

— Разве вы не в деловых сношениях с ее отцом?

— Самое большее — в башмачных, — ответил кавалер.

— Но во всяком случае, — продолжал странный любовник, ее родители питают к вам глубочайшее уважение, и вы можете составить наше счастье. Одолжите мне сто дублонов, мне этого хватит, чтобы завести небольшое хозяйство, и мы с Игнацией будем вам вечно благодарны. Донья Игнация сказала мне, что вы примете меня как сына!

При этих словах Казанова не мог подумать, глядя на двадцатитрехлетнего Франциско, казавшегося по крайней мере человеком лет за тридцать, что такого сына — толстого, косого и красного — у него никогда не могло бы быть! Конечно, донья Игнация, выбирая его, только преследовала цель заполучить мужа… Но не мог же он давать приданое всем девицам, с которыми он потанцует?

Он любезно выпроводил Франциско, обещав ему свято сохранить тайну его признаний. Долго дожидаться реванша Казанове не пришлось. На страстной неделе в среду, когда Игнация собралась опять на бал, куда Казанова обещал проводить ее и двух ее кузин-прачек, из которых одна напоминала Дульцинею Тобозскую, а другая — переодетого драгуна, он предложил ей помочь закончить ее туалет и, поднявшись в ее светелку, под предлогом одеванья, добился от нее всего, чего он хотел. Так что, хоть бал окончился в полночь, потому что постом фанданго запрещен, он с удовольствием убедился, что любовь в полночь не окончилась.

* * *

И вот Игнация уже утратила для него прелесть новизны, тайную прелесть, которой все в ней дышало, когда она выходила из исповедальни… Уже он ее возвращает толстому Франциско… из-за маленькой, бледной ручки.

Напротив дома, в котором он жил, находился богатый особняк, в котором жил какой-то знатный сеньор. И там, у одного из окон первого этажа, иногда мелькала маленькая белая ручка из-за жалюзи…

Чудесный отправной пункт — западня, в которую попалось его воображение, разгорячившееся и нарисовавшее ему одну из тех чернооких кастильянок, которые много позже будут населять «Испанские сказки» Мюссэ.

Его воображение на этот раз не ошиблось. Потому что в тот день, когда жалюзи оказались поднятыми, у окна появилась молодая мечтательная женщина, бледная, как ее маленькие ручки. Казанова залюбовался незнакомкой, но она как бы не замечала этого… Однако, окно все оставалось открытым, а сеньора не покидала своего поста… Вдруг ее мраморное личико оживилось, и жалюзи быстро были спущены. Удивленный этим неожиданным волнением, внезапно заменившим на бледном лице выражение такого равнодушия, что заставило ее так быстро исчезнуть, недоумевает Казанова, мог ли это быть только страх оказаться застигнутой?

Но в яркой испанской ночи он заметил только человека в темном плаще, тоже быстро скрывшегося в маленькой дверце соседнего с ее домом дома. Очевидно, этот человек к прелестной бледной незнакомке не имеет никакого отношения. Однако, почему же так внезапно были спущены жалюзи? Почему она исчезла, как раз когда темный плащ скрылся за дверью соседнего дома?

Четверть часа спустя жалюзи снова были подняты, и прекрасная незнакомка, бледнее, чем когда-либо, снова появилась у чугунной баллюстрады окна. На этот раз она устремила свой взор на Казанову и ответила на его выразительные жесты легкой улыбкой. Он осмеливается на очень определенный вопросительный жест, на который получает немедленный ответ — ему бросают ключ и записку.

В записке, начертанной наверно этой бледной ручкой, стоит:

«Дворянин ли вы? Достаточно ли вы смелы и скромны, чтобы вам можно было довериться? Хочу этому верить. Приходите в полночь. Этим ключом вы отопрете маленькую резную дверцу в соседнем доме, я буду там. Полная тайна, и не приходите раньше полуночи».

После прозаической записки Игнации, зашитой в домино, эта романтическая записочка восхитила его, он покрыл ее поцелуями и положил у сердца. Моментально забыта корыстная дочка башмачника, кузина прачек… Ему едва хватает двух часов на одеванье, он работает над своим туалетом, как над произведением искусства…

Однако, он не может не ощущать какого-то тайного беспокойства, вкрадывающегося в его восторг… «Что если отец или какой-нибудь родственник застигнет меня в этом таинственном доме, — думает он. — Ведь я тогда мертвый человек!» Поэтому он дополняет свой туалет карманными пистолетами и венецианским кинжалом.

Бьет полночь, когда он осторожно отпирает резную дверь, на створке которой изображен завитой ангел… Чей-то голос шепчет: «Это вы»? Потом, струйка духов, шелест женского платья… Его берут за руку, он послушно следует за путеводительницей… Когда они очутились в освещенном месте, вид бледной незнакомки заставил его забыть обо всем, о возможности опасности. Только у Беллино встречал он такое соединение благородства и грации… Он был взволнован и смущен — от счастья, от опьянения, от прилива страсти…

Они поднялись по лестнице, показавшейся Казанове великолепно отделанной, потом очутились в покое, обитом черным шелком и отделанном серебряными украшениями с семейными гербами — это была комната его незнакомки. Две свечи скудно освещали только то место, где они стояли. В глубине Казанова различил кровать, с задернутыми со всех сторон занавесями. Долорес пригласила его сесть. Он бросился перед ней на колени и покрыл поцелуями ее ручки.

— Вы любите меня? — воскликнула она со странным выражением страха.

— Можете ли вы сомневаться в этом? — пылко ответил он. — Мое сердце, моя жизнь и все, что у меня есть, все это принадлежит вам.

— Тогда поклянитесь на этом распятии, что вы окажете мне ту услугу, о которой я вас попрошу.

— Клянусь! — произнес Казанова.

— Вы благородный человек… Пойдемте.

Она увлекла Казанову — к кровати… В страстном нетерпении он хотел отдернуть полог, но ее взгляд остановил его. Никогда еще человеческий взгляд не выражал такого горя, страха и отчаяния.

— Что с вами? — спросил он, прижимая ее к сердцу. — Вы дрожите… Как вы дрожите!..

— О, я дрожу не от страха… — пробормотала Долорес. — Но вы не дрожите? Нет? Ну так — смотрите!

И она отдернула полог кровати. На кровати лежал труп молодого и очаровательно красивого человека. Беспорядок одежды и поза его выдавали, что смерть застигла его в самую неожиданную минуту. Его юная красота могла бы напомнить того Стендалевского Октава, которого матросы не могли похоронить без слез. Глаза его были сомкнуты, скрыв навсегда от Казановы тайну их цвета… Лицо его было бледнее, чем даже эта маленькая, бледная ручка, мелькавшая из-за жалюзи, точно цветок жасмина. Но неподвижный, похолодевший, он все же был так прекрасен, что это ложе смерти казалось ложем любви. Что бы то ни было, красота пережила его, и в самой смерти она сохраняла что-то сладострастное, ласкающее и таинственное. Как знать? Может быть, это только обморок, от избытка любви и ласк, может быть, он сейчас очнется?

— Что вы совершили! — воскликнул Казанова.

— Правосудие… — воскликнула Долорес. — Этот юноша был моим возлюбленным, и я убила его. Я умру… Но я не могла поступить иначе. Одно слово оправдает меня — он изменил мне.

— Ужасное дело… — прошептал Казанова. — Самое ужасное злодеяние на земле!..

С того вечера, когда, возвращаясь с Лидо в гондоле с двумя гребцами, он видел безмолвные похороны маленькой самоубийцы — никогда еще смерть не примешивалась так властно к любви. Он переводил взоры с бледной Долорес, стоявшей неподвижно, на неподвижно лежавшего убитого красавца.

— Вы дворянин, — продолжала она, — вы поклялись мне хранить тайну. Вспомните об этом! Вспомните, что вы поклялись мне только что на этом распятии, что окажете мне ту услугу, которую я попрошу у вас.

— Чего вы требуете, сеньора?

— Унесите этот труп с глаз моих… За этой улицей протекает река, отнесите его туда, чтобы я больше не видела его, прошу вас, умоляю вас…

Она бросилась к его ногам, прекраснее и бледнее, чем когда-либо.

— Сеньора, — спокойно ответил Казанова, — вы требуете моей жизни… Возьмите ее. Я повинуюсь вам.

Выражение облегчения промелькнуло на лице Долорес.

— Ах! Какой прекрасный ответ! Я не любила тебя, а сейчас я готова тебя полюбить. Но я не достойна тебя.

И разразившись рыданиями, она кинулась на ложе рядом с мертвецом. Так в этих ужасных условиях она хотела сохранить как странное преимущество, свое отчаянное кокетство, свою смертельную потребность нравиться. Она хотела оставить у Казановы сладостное воспоминание об этой страшной минуте, воспользоваться своим очарованием… Хотела в его поступке, спасавшем ее, почувствовать волнение того желания, которое повлекло к ее ногам Казанову.

— Я недостойна вас! — повторяла она, рыдающая, и вся озаренная, посеребренная светом свечей, лучезарнее, чем только что была озарена луною.

— Сеньора… — промолвил Казанова, — не надо слабости… Поспешим.

Он решительно поднял мертвеца, казавшегося ему другом — так много нежное и мечтательное выражение мертвого юного лица говорило его сердцу и памяти! Его трогало, что труп так легок, совсем как Беллино, которого он как-то нес на руках после утомительной прогулки… И он сам когда-то был так юн, так красив… И он в двадцать лет был способен рисковать жизнью из-за своего увлечения… Да и сейчас он рисковал жизнью!

Вид темного плаща, которым Долорес прикрыла незнакомца, напомнил ему, что только несколько минут тому назад юноша был полон жизни и силы, входя в роковую маленькую дверь… На секунду он зашатался от ужаса. Легкое тело словно вдруг отяжелело в его сильных руках. Ему показалось, что он не донесет его… Тогда Долорес, вдруг поняв опасность, которой она подвергала его, внезапно решила помешать ему:

— Нет, стойте! — вскричала она. — Стойте! Вы погибли, если вас кто-нибудь встретит!

Но рыцарь наслаждения уже направлялся к выходу со своей ужасной ношей. Долорес следовала за ним со свечой в руках. В одно мгновение он очутился на улице, около берега ночной реки… Дверь уже заперлась за ним, та дверь, с которой улыбался деревянный ангел… Он был один в ночи, с этим незнакомым ему мертвецом — прелестное лицо которого казалось при лунном свете побледневшим от избытка наслаждения… Он бросил его в реку, и ему показалось, что весь Мадрид должен проснуться от глухого звука падения тела в воду… Все кончено.

Не пригрезилось ли ему все это? Не заснул ли он перед этим таинственным домом, зачарованный маленькой бледной ручкой? Он мог бы поверить этому, не ощущай он на своей одежде липкого присутствия крови…

Но где же Долорес? Неужели такое повиновение не стоило хотя бы поцелуя? Она не подарила ему и взгляда… Она спит наверно, освобожденная от своего страшного преступления — спит на преступном ложе, и ее маленькая, необыкновенная, незабываемая, такая бледная ручка — эта смертоносная ручка — беспомощно свешивается с кровати…

* * *

Какую же страну посетить еще, если не уезжать из Европы? Все ли еще нужно пожирать пространство? Не пора ли остановиться? Почему бы не испросить у Фридриха Великого той должности в кадетском корпусе, которую он когда-то предлагал ему?

Казанове не было времени видеть, как он старился. Ему для этого слишком было некогда. Но как-то в Барселоне, вернувшись к своей старой привычке, он взглянул в зеркало… Долго рассматривал себя с любопытством. И ему показалось, что он видит кого-то чужого, кого-то нового перед собой. Нет, конечно, это уже не был тот Керубино, которого любила Лючия, и даже не тот приятный авантюрист, чей любопытный портрет оставил нам принц де Линь!

Что это за белая прядь, точно закладка, вложенная туда судьбою, в его темных локонах?

Начнет ли он сызнова свои странствия, повторит ли он прежние любовные приключения теперь, с утомленным сердцем, со стареющей красотой? О, нет. Для этого он слишком практичен. Он слишком знал смелое и блестящее счастье, чтобы стать упрямо стареющим любовником, чтобы коллекционировать поражения вместо побед. Вечный жид сердца, не знавший ни нищеты, ни богатства, он хотел, чтобы его конец был достойным, чтобы это были бесскорбные сумерки — недаром он умышленно отстранял из своей жизни все, что могло быть трагическим!

Дон Жуан кончает жизнь в монастыре! Рансэ основывает монастырь траппистов! Чтобы там делал Казанова? Он в монастыре бывал только для того, чтобы соблазнить монахиню из Мурано!

Дон Жуан был охотником за неизвестным, тревожной душой, одним из ликов человеческой тоски. В душе Рансэ строгость единственной любви соприкасается со страданием. Но Казанова никогда не искал ничего, кроме своего личного наслаждения. Только в него он и верил. Что бы он стал делать в монастыре? Он оставляет монастыри беспокойным душам, сердцам, разочарованным жизнью, раненным жизнью, ищущим забвения, одиночества, избавления… Казанова слишком здоров, слишком уравновешен, чтобы его можно было причислить к великим страдальцам… Он не из тех, кто мстит жизни за то, что она не исполнила всех видений их сердца. Он никогда не мечтал о том, чего он не мог иметь, не преследовал недостижимого… Никто не умел так претворять в действительность своей жизни, как он. Он не ищет трона, чтобы вознести на него свою жадную и раненую душу. Нет, ему нужен мирный приют, почти буржуазный, дорогой для деятельных натур, как заслуженный отдых. Слишком много одержавший побед генерал, он желает получить спокойное место, приятное убежище. И успокоенный, примиренный, счастливый, он кончает свою жизнь в Дюксе, в замке Вальдштейн, в должности библиотекаря, окруженный книгами, из которых ни одна не знает столько о мужчинах и женщинах, как он сам!..