«И смерти дух средь нас сидел И назначал Одетт закланье…» [100]

Две строки пронеслись в сознании постановщика в тот момент, когда он переступал порог гримерной, чтобы разыграть финальную сцену. Откуда они, чьи, так ли звучат на самом деле?

«И смерти дух средь нас сидел И назначал Одетт закланье…»

Это же Пушкин! Точно! Постановщик сразу вспомнил о нем. Только у Пушкина нет никакой Одетт… Вот Татьяна, Ольга, Ленский… Постановщик напряг извилины. Так, Пушкин и Чайковский, логично, «Евгений Онегин», в опере есть еще старый князь Гремин: «Любви все возрасты покорны…» Письмо Татьяны, ария Ленского, английский рожок, мёсье Трике – боже, нет, только не его пошлая песенка! Стоп, хватит громоздить ассоциации, вернемся к Одетт. Опомнись, там нет Одетт и не бывало…

«И смерти дух средь нас сидел…»

Никак не вспомнить… Психоаналитик сказал бы, что провал в памяти неслучаен, это попытка убежать от действительности, постановщик и сам отлично знал… Черт! Не отвлекайся, вернись, не то тебя унесет в открытое море психоанализа, бессознательного, вытеснений… Все ассоциации прочь!

Постановщик с головой погрузился в беседу с самим собой. Где же он встречал эту смерть?

Пока постановщик как неприкаянный плутал в своих мыслях, Одетт лежала ничком на раскладушке, которую принесла в гримерную помреж, и горько плакала. Фея Даниэль укутала звезду пледами, свитерами, шалями, но ее бил озноб. От исступленной дерзкой актрисы, что недавно ворожила на сцене, ничего не осталось. Одетт превратилась в старуху, жалкую дряхлую старуху.

Звезда потухла.

В кармане постановщика завибрировал мобильный. Он поскорее выскочил из гримерной, хотя неотложное дело ждало его именно здесь. Современное общество выдумало мобильный, чтобы он надежно заслонял нас от себя самих и от окружающих. На том конце очень важный и ответственный представитель Министерства культуры официальным тоном приносил извинения за то, что сегодня вечером не сможет, увы, присутствовать на премьере. Вежливо и лицемерно. Не менее вежливо и не менее лицемерно постановщик ответил, что извинения ни к чему, напротив, это он вынужден извиниться: очень жаль, но спектакль отменяется из-за болезни Одетт. Ужасно! Она великая артистка, замечательный музыкант, пускай классический репертуар ей чужд, однако эстрада не менее значима… И все в таком роде. Представитель министерства отнюдь не был в этом уверен и все равно поддакивал, истово сокрушаясь. Отличный дуэт!

Отключив мобильный, постановщик поймал себя на том, что отсутствие продвинутого чиновника-авангардиста на арьергардном концерте попсовой Одетт обрадовало его до неприличия. Отмена спектакля тоже не огорчила, хоть и по совсем другой причине – пришлось признать и это. Еще он наконец-то осознал, что со звездой он предстоящую отмену так и не обсудил – вот что нужно сделать в первую очередь вместо того, чтобы вспоминать пушкинскую строку и болтать с чиновниками.

Впрочем, отвлечься иной раз тоже полезно. Если бы он уперся как бык и думал только о предстоящем разговоре, а не метался в затмении между Чайковским и улицей Валуа, не смог бы увидеть себя со стороны. Стоило ему вновь переступить порог гримерной, потерянные строки вернулись к нему в неискаженном виде:

«И смерти дух средь нас ходил И назначал свои закланья…»

У Пушкина смерть ходила, а не сидела. Она не просто присутствовала, она двигалась, вот и он входит в гримерную, а не сидит там со звездой.

Он и есть ее смерть.

В этот миг Одетт тоже увидела в нем предвестника смерти – внутренняя связь между ними все-таки установилась. Однако она не сдалась, а перешла в наступление, блефуя, будто игрок в покер:

– Ты же не хочешь, чтобы я сегодня оскандалилась, правда? Ты желаешь нам успеха, да? Тогда срочно принеси мне то лекарство, что прописал на прошлой неделе хороший доктор. Оно сразу же помогло. И никаких транквилизаторов. Проглочу огромную порцию кофейного мороженого, и на сцену марш!

Открыла предупредительный огонь.

– Ты же не хочешь, чтобы я сегодня умерла, правда? – послышалось ему.

Ему не хотелось убивать Одетт, а потому он стал молча гладить ее по рыжим волосам, подбирая нужные слова.

Она не сопротивлялась – лишь бы он не сказал ничего ужасного.

А он вообще не знал, что сказать.

Смерть застряла: ни тпру ни ну.

Без еды из ресторана по соседству ожидание премьеры в Театре было бы невыносимым. Обычно перед спектаклем все охотно собираются в артистической. Едят, шутят, чтобы унять крайнее возбуждение. Грядущее событие – и радостное, и опасное – провоцирует избыточный выброс адреналина. Все ожидают появления богов, отгоняют зловещую двурогую тень, подстерегающую где-то поблизости. В глазах лихорадочный блеск, внутри ужас и пустота. Звучит беспечный смех, негромкий: не спугнуть удачу, не привлечь беду. Вся труппа набирается сил – предстоит изнурительный марафон.

В тот вечер они, как всегда, готовились к представлению, раз режиссер-постановщик пока что не объявил об отмене. Пили кофе, лакомились пирожными, что разложила по тарелкам хлопотунья Даниэль. Фея заботилась обо всех в Театре, не только о старушке-звезде.

Свято чтили театральные традиции, не гнушаясь и предрассудками. Говорили друг другу:

– Suerte!

И неизменно отвечали:

– Принимаю!

Несколько лет назад – после испанских гастролей – в Театре прижилось это слово вместо обычного «ни пуха ни пера». «Suerte» красивее, благозвучней. По сути, особой разницы нет, в любом случае выходишь на арену вооруженным. Однако «suerte» нежнее, мягче, сочувственнее. Благородное, изящное слово, отчасти даже магическое, напоминающее о корриде.

В ответ никогда не говорят «спасибо». Считается, что «спасибо» приносит несчастье. Условленный отзыв:

– Принимаю!

Артистическая наполнена птичьей перекличкой:

– Suerte! Принимаю! Suerte! Принимаю!

Это знак внимания, искреннее пожелание удачи, шутка, улыбка, ласка, поддержка, привычка – кто знает?

* * *

Постановщик в задумчивости мерил широкими шагами коридор возле гримерной Одетт. Мимо прошла молодая красивая билетерша, шепнула ему:

– Suerte!

Он обернулся, пристально посмотрел на нее и вдруг попросил:

– Поцелуй меня!

Она охотно поцеловала его, но не в губы, а в щеку: тебе, старый, большего и не нужно. Пришлось смириться. Хотя, по правде сказать, постановщик хотел бы внушать красавицам отнюдь не дочернюю нежность. Неужели никогда больше он не поцелует девушку по-настоящему?

Тут он с пронзительной ясностью осознал: скоро и твой черед, постановщик, речь идет вовсе не об отмене выступления Одетт, на сцену вышли старость и смерть, не только ее, твои тоже, всему наступит конец!

Изящная фигурка билетерши в свитере с лейблом «armor-lux» растворилась в темноте.

Постановщик возобновил кружение в тупике, куда сам себя загнал: гримерная, коридор, кулисы, сцена и обратно. Сто шагов от спектакля к отмене, от театра к звезде, от творчества к смерти.

Вернулась помреж:

– Когда сообщим об отмене публике?

Постановщик возразил, что без высочайшего одобрения Одетт отмены не будет.

– Я не могу отменить спектакль без ее согласия.

– Почему?

– Это непорядочно.

Неопровержимый довод.

В пользу Одетт. Или в пользу постановщика?

Войдя в гримерную, он застал старушку за разговором с августейшей сестрой Мартиной-Жозефиной по мобильному. Беседа обязывала ко многому, и Одетт потихоньку преображалась в Евгению.

– У нас все наладится, моя дорогая Жозефина, не беспокойся.

И, глядя вошедшему постановщику прямо в глаза, прибавила:

– Спектакль ни за что не отменят!

Фраза явно предназначалась не только царственной собеседнице. Императрица умирает, но не сдается.

Постановщику захотелось вспомнить что-нибудь приятное, утешительное, что могло бы объединить их со звездой. Он сел рядом с ней, взял ее за руку. Она руки не отняла. Пошла на мировую? Нет, постановщик, не обманывай себя, руку я тебе дам, но согласия на отмену ты от меня не дождешься, и не мечтай, по-хорошему у нас не получится, Одетт желает себе блага и не допустит, чтобы ей причинили боль.

Постановщик пришел не со злом, но и не с добром.

Так ты скажешь ей или нет? Новая неведомая строка привязалась к постановщику: «Так ты хочешь или нет?» Какая-то песенка, не из нынешних. Анри Сальвадор? Эдди Константин? Нет. Бурвиль? Не он. Вспомнил: Брижит Бардо. Прекрасная и сексуальная. Тут же всплыл весь куплет, что-то о нерешительных молодых людях. «Так ты хочешь или нет?» Вот и застенчивый постановщик никак не решится. Так ты скажешь ей или нет? В конце юноша все-таки отважился – слишком поздно! Бардо презрительно: «Что? Хочешь? А вот я уже нет!»

– Послушай, Одетт, нам все-таки придется…

Звезда гневно выдернула руку.

С одержимыми действительно не договоришься: то слишком рано, то слишком поздно.

Помреж по громкой связи предупредила труппу, что через четверть часа поднимут занавес. Внимание всем, кто сегодня работает в Театре: артистам, техническому персоналу, билетершам, рабочим сцены, консьержу, – спектакль вот-вот начнется! Осталось всего пятнадцать минут!

А что у нас за спектакль?

Постановщик склонился над лежащей звездой, снова взял ее за руку. Она позволила. Они долго дружно молчали. Как бы ему хотелось, чтобы они так же дружно пришли к разумному решению, до конца поняли друг друга, были заодно и сердцем, и умом!

Под разумным решением он подразумевал отмену спектакля, само собой, – другого выхода нет.

Одетт, напротив, если бы размышляла вслух, сказала бы, что разумное решение – это выступить, а как же иначе?

Так они прожили вместе еще минуту. Вдох, выдох, в едином ритме. И еще – вдох, выдох, вдох, выдох – и еще, и еще. Настроиться на одну волну мешали помехи: ее страхи, его дигрессия. Пока что они на разных частотах, соприкосновения рук для полного контакта недостаточно, однако постановщик все лучше и лучше улавливал сигналы Одетт. Она же уловила, что он их улавливает.

Разрядка, расширение.

До этого удивительного мгновения, когда ему вдруг удалось воссоединиться со звездой, постановщик не ощущал в полной мере груз ее лет, что прежде давил на них во время репетиций, угрожая разрушить весь замысел. Сейчас он обрушился на него всей тяжестью. Весенние заблуждения рассеялись, ни обаяния, ни обольщения, ни харизмы в Одетт не осталось, все заполнила одна старость. И тут в глубине души постановщика тихо-тихо зазвучал напев, которого он прежде никогда не слышал. Вдох, выдох, вдох, выдох, вдох, выдох – дыхание звезды, чуть слышное, прерывистое, хрупкое, но упорное, светоносное. А навстречу ему – вдох, выдох, вдох, выдох, – из нутра постановщика вырвалась песня величайшей нежности к Одетт, безграничной, ослепительной, неожиданной, безусловной.

Года два-три назад он побывал на потрясающей выставке. На стене висело шесть огромных черно-белых фотографий обнаженных старух. Девяностолетние, с дряблыми морщинистыми бесформенными телами, что вот-вот растворятся в белой пустоте фона, стоит лишь исчезнуть резким черным теням-сетям, они спокойно стояли и смотрели прямо в объектив, без вызова, без стыда, без прикрас – да, мы такие. Взгляд из другого мира, не имеющего с нашим ничего общего, живой осмысленный взгляд – мертвые так не смотрят.

Ничего привлекательного, ничего отталкивающего. Непривычно, невероятно странно.

Тогда, глядя на обнаженных старух-японок, ждавших его у врат смерти, постановщик заплакал от умиления и беспричинного восторга. А сейчас, слушая дыхание звезды – вдох, выдох, вдох, выдох, – он всем существом почувствовал, что она живая – вдох, выдох, вдох, выдох, – без всяких там эпических полотен, исповедей, суждений, оценок – просто настоящая живая Одетт, сама жизнь.

Постановщик прилег рядом со звездой на раскладушку, ласково обнял ее, точно любовник любимую, прижался животом к ее спине, уткнулся носом в ее рыжие волосы. И спел ей песню великой нежности, которая всплыла на поверхность его души. Убаюкал звезду колыбельной. Спел о своем восхищении ею. Об ее таланте, музыкальности, обаянии – да-да, раз он пел о них, значит, они к ней вернулись, а не исчезли бесследно. Благодарю, Одетт, за все благодарю! Спасибо, что озарила мой небосвод! Встреча с тобой – несравненное счастье. В Лионе сила притяжения вовлекла меня в твою планетарную систему, отныне я буду вечно вращаться вокруг тебя, и мне так хорошо!

Никаких оговорок, упреков, напоминаний об их взаимном раздражении, разногласиях, спорах – ни к чему эти мелочи, что якобы служат достоверности, а на самом деле причиняют только боль. Он поблагодарил ее даже за репетиции. Особенно за самую последнюю – тысяча, миллион благодарностей! – за такую блестящую импровизацию, лучший подарок, что он получал в своей жизни.

Вдох, выдох, вдох, выдох – нежная колыбельная сплеталась из слов и дыхания. Одетт расслабилась, успокоилась, ее уже давным-давно никто так не обнимал. Постановщик нашептывал старой-престарой звезде сказки про бессмертное искусство, про нестареющих и неумирающих артистов, про the show, которое непременно mast go on. Ведь она желала это услышать. Верно, он немного привирал, даже бессовестно лгал, по большому счету, но что, по-вашему, нужно говорить стареньким верующим? Что рая нет и не будет? Важно лишь то, что сейчас они вместе. Его присутствие. Его сочувствие. Эмпатия.

«Эмпатия и липучее занудство», – скажете вы.

А вы что предлагаете?

Они лежали обнявшись, закрыв глаза. Внезапно старушка принялась бормотать названия нот: ля си до ми ре, си ля соль ре. Нет, она не пела, это была мелодекламация, ритмичный шепот: ля си си до ми ре, си ля соль ре… Постановщик, наивный романтик, задрожал от радости: Чайковский! Точно, Чайковский! Он только что вспоминал о нем, а теперь Одетт напевала его увертюру. Телепатия, между ними установилась мистическая связь!

Рано радуешься, хотя Одетт в самом деле бубнила ноты из увертюры к «Щелкунчику», ты-то сам все перепутал, начал петь из «Патетической» Бетховена, которую все романтики знают куда лучше Чайковского… Постановщик заплакал от умиления: «Спасибо тебе, Одетт, спасибо!» И продолжал выводить фрагмент симфонии, перекрывая ноты Одетт, невпопад, не к месту. Старушка не мешала ему. Нет, не так, постановщик, ты фальшивишь, поешь совсем не то, что я пою, ну да ладно, пусть, мы вместе, раз тебе так хочется, вместе, да-да, успокойся, неужели ты еще сомневаешься?

Ей было хорошо. Им было хорошо.

Они не думали о спектакле, не думали об отмене. Вообще ни о чем не думали.

* * *

Фея Даниэль вошла в гримерную с еще одной порцией корсиканского кофейного снадобья. Постановщик приложил палец к губам: «Тс-с! Не буди Одетт». Но в тот же миг дверь распахнулась, и с громким криком вбежала помреж:

– Через две минуты занавес!

Одетт так и подскочила.

Помреж – вовсе не грубиянка, просто у нее такая работа. Она выпалила опять:

– Через две минуты! Что делать?

Постановщик не успел и рта раскрыть, как звезда уже ответила:

– Съем кофейное мороженое, и на сцену.

Заново, по кругу, как в кошмарном сне.

Одетт проглотила поспешно одну, две, три ложки мороженого – на восьмидесятилетнюю старушку напала детская жадность, – четыре – не слишком ли много? – пять, поперхнулась, и сладкая коричневая жижа потекла с подбородка на грудь, – шесть…

Постановщик испугался:

– Одетт, опомнись, остановись, умоляю! Ты не сможешь сегодня выступать!

– Заткнись!

Взлохмаченная звезда резко села. Но тут губы у нее посинели и перекосились, взгляд остекленел, она уронила на пол вазочку с мороженым и как подкошенная упала с закатившимися глазами на раскладушку. Анку с быстротой молнии пронесся по гримерной. Одетт умерла. Постановщик чуть с ума не сошел, в голове завертелся вихрь бредовых мыслей: пафос достиг апогея, молния испепелила Одетт в тот момент, когда она выходила на сцену, трагическая отмена спектакля…

Ничего подобного, Анку пролетел мимо, звезда жива, она очнулась, открыла глаза и закричала:

– Ты все врешь, ты меня не любишь! Ты хочешь убить Одетт!

Губы у нее дрожали, подбородок трясся, снова спазм, ее вырвало. Постановщика вывернуло тоже, как всегда при виде рвоты. Весьма неаппетитный пример эмпатии.

Одетт вылезла из-под одеяла, оказалось, что колготки у нее спущены до колен, – старушка потихоньку начала их снимать, потому что ей жал пояс… Даниэль поспешно дала звезде влажные салфетки, отвела в туалет, заслонила незапиравшуюся дверь, встав к ней спиной. Живым воплощением верности, солидарности и стыдливости.

Постановщик между тем вытирал следы рвоты, своей и Одетт. Он-то хотел произвести переворот без насилия и крови, а теперь увяз в отвратительном вонючем болоте: рвота, мороженое, крем шантильи, смута, хаос, сентиментальность, чувство вины… В гримерной дышать нечем. Из туалета доносились звуки своеобразной симфонии: Одетт икала, писала и плакала. Музыка сфер! Он выскочил в коридор.

Помреж понадеялась, что он наконец-то собрался объявить публике об отмене спектакля. Постановщик вновь разочаровал ее:

– Погоди минутку!

Слышно, как в туалете спустили воду. Он хотел вернуться, но Одетт его опередила. Сама вышла в коридор, всхлипывая и шмыгая носом. Помреж оторопела, увидев звезду в испачканной комбинации, со спущенными колготками. Тушь потекла, помада размазана по щекам, на подбородке засохшая рвота… Одетт поймала их растерянные смущенные взгляды и вдруг увидела себя со стороны: пора выходить на сцену, а она в таком виде… Звезда застыла, кое-как подтянула колготки и удалилась в гримерную.

Даже яркие рыжие волосы вдруг потускнели, будто увядший цветок.

Постановщик решил, что она все-таки сдалась, и ошибся. Поспешил вслед за ней, поцеловал, несмотря на запах рвоты. Пообещал, что вернется, как только скажет зрителям об отмене.

– Нет! Я тебе запрещаю… Отменишь – убьешь меня!

Она попыталась его удержать, он вырвался. Схватила за руку – дай мне хотя бы руку! Он стряхнул ее. Вцепилась в полу пиджака – оставь что-нибудь, клочок надежды, лоскут одежды, неважно, только не убивай меня, остановись! Тщетно, он убежал.

Старуха плакала и кричала душераздирающе:

– Стой! Только не сейчас…

Просила, чтобы Бог, мама, папа сжалились и помогли ей. Но никто не ответил на ее мольбу, ни родители, ни Господь, ни святые великомученицы Одетт и Евгения… Даже Жозефина от нее отвернулась. Даже постановщик.

Приговоренные к смерти напрасно зовут на помощь.

Театр вступил в свои права. Постановщик сказал помрежу:

– Спектакль отменяется!

– Пли!

И заплакал.

* * *

Воспоминания о тех днях всегда наводили их на мрачные размышления. Мартина-Жозефина, любимая жена, с которой постановщик прожил неразлучно почти сорок лет, как-то передала ему слова своего кумира. Великий Дитрих Фишер-Дискау говорил, что ко всем музыкантам приходят две смерти. И самая страшная не та, что появляется последней и уводит навсегда. Нет. Страшнее первая смерть. Ужасно, когда тебе говорят, что голоса больше нет, слух притупился, пальцы утратили гибкость, не будет музыки, концертов, вдохновения, боги отвернулись, ничего не осталось, кроме тела, источенного болезнью. Мартина-Жозефина и постановщик соглашались со своим любимым баритоном. Беда в том, что две смерти приходят не только к музыкантам…

Они-то, конечно, надеялись, что к ним придут четыре смерти разом: в одно мгновение исчезнут два человека, любовь и музыка. Были – и нет.

Но едва ли это случится именно так. Во-первых, возникают проблемы практического свойства. Эвтаназия у нас запрещена, стало быть, уйти, когда захочешь, нельзя. Человек богатый и предусмотрительный может в нужный момент отправиться в Швейцарию и там все уладить. Авантюрист и романтик предпочтет уход в никуда: бросится в Океан или замерзнет высоко в горах, облегчив себе кончину снотворным и алкоголем. Однако для красивой смерти необходимо быть в отличной физической форме. Зачастую люди медлят, откладывают, не хотят уходить раньше срока, откладывают вновь, даже забывают о собственных планах. А там, глядишь, уже поздно. Слепота, глухота, инфаркт, рак – слабость, немощь. И вот уже человек не способен стать гордым повелителем собственной смерти.

Больше всего Мартина-Жозефина и постановщик боятся, что в старости с ними не будет ничего происходить и не о чем станет рассказывать. Придется лишь долго-долго ждать, страдая и печалясь, вторую милосердную смерть, такую неторопливую.

Одетт, по телефону:

– Как я поживаю? Вот, продала деревянный дом. В новом всегда есть кто-то рядом со мной. В камине постоянно горит огонь, в комнатах идеальный порядок и в оранжерее тоже. Научилась пользоваться Интернетом, переписываться удобно. И телефон не смолкает. Одному учебному заведению присвоили мое имя: «Консерватория Одетт». Еще я согласилась возглавить благотворительное общество, но не смогла присутствовать на инаугурации. Каждое утро делаю зарядку для пальцев. В прошлом году записала диск. Время от времени выступаю. В моем возрасте на гастроли не поездишь.