На краю света. Подписаренок

Ростовцев Игнатий Гаврилович

ПОДПИСАРЕНОК

 

 

Глава 1 ВОЛОСТЬ

Я пришел в волостное правление, когда дедушко Митрей только что начал там свою утреннюю уборку.

Я тихо прошел через сени в прихожую и уселся на скамейку.

— На занятие явился? — сразу заметил меня дедушко Митрей.

— Явился… — не очень уверенно ответил я.

— Рановато пришел. Никого еще нет. У кого жить-то будешь?

— У Малаховых…

— Ну что ж… У них тебе будет неплохо. Вот только до волости далековато. Ну да ничего… Молодой еще. Я в твои годы-то бегал как угорелый. И откуда только сила бралась. А теперь совсем здоровья не стало. Сегодня, думал, не встану. Ноги ноют, спина гудит, а голова вроде мякиной набита. К дождю, что ли… Кое-как размялся. Того и гляди, писаря придут, а у меня еще не прибрано. Вон Фомич уж идет. И чего его черт несет в такую рань…

И дедушко Митрей торопливо стал протирать столы и подоконники в канцелярии.

Иван Фомич, о котором нам с отцом рассказывала вчера тетка Оксинья, оказался невысоким, довольно полным человеком лет двадцати пяти в черном картузе, в синей сатинетовой рубахе со шнурком вместо пояса, в черных брюках навыпуску. Проходя через прихожую, он кивнул мне, поздоровался с дедушкой Митреем и стал ходить взад и вперед по канцелярии. Он был, видимо, в хорошем настроении, потому что все время чему-то улыбался и мурлыкал какую-то песню. А потом сел за стол и стал читать откуда-то появившуюся у него газету. За чтением он то смеялся, то ругался и в заключение кликнул дедушку Митрея.

— Чего тебе? — недовольно отозвался дедушко Митрей.

— Не чевокай, когда тебя зовут по делу. Ты кто такой будешь? Спирин, Димитрий Васильевич? Да? — строгим голосом спросил Иван Фомич.

— Ну, Спирин… — неохотно ответил дедушко Митрей и вышел с веником и тряпкой из комнаты Ивана Иннокентиевича.

— Ты что здесь делаешь?

— Как что! Видишь, пол подметаю, столы вытираю.

— А кто ты есть такой?

— Кто есть, тот и есть.

— Ты отвечай как следует, когда тебя спрашивают… — строго сказал Иван Фомич. — Здесь, в волости, ты кто? Старшина? Заседатель? Судья? Ходок?

— Ну, сторож я… Ты что, не знаешь, что ли? — Дедушко Митрей уж не понимал: шутит с ним Иван Фомич или допрашивает по-настоящему.

— И давно ты тут сторожишь?

— Да давненько уж. Сначала ходоком был, почту по деревням развозил, а теперича, значит, волость охраняю…

— Ну и что ты тут думаешь выслужить?

— А что я здесь выслужу? Служу — этот год за улазских, лонись служил за коряковских, а еще раньше за медведевских. Им самим-то сидеть здесь невыгодно, вот и нанимают меня. Сорок рублей в год получаю, на своих харчах. Это все-таки деньги. На дороге не валяются.

— А благодарности от них ты имеешь?

— Каки таки благодарности?

— Ну, благодарят они тебя как-нибудь за хорошую работу? К пасхе, к рождеству?

— Разевай рот шире! Отблагодарят! Они сами норовят, как бы с меня благодарность сорвать. Как наймут, так и требуют магарыч. Улазскому старосте выставил осенесь две бутылки да ведро пива. Даже не угостил, сукин сын! Все сам вылакал.

— Вот видишь как! А ведь другим сторожам награды дают за хорошую работу, медалями награждают.

— Это где же их так ублажают?

— А вот слушай! — Тут Иван Фомич взял свою газету и стал читать: — «Государь император по всеподданнейшему представлению г. министра финансов в первый день января 1914 г. всемилостивейше соизволил пожаловать за особые заслуги и отлично усердную службу золотые медали с надписью „За усердие“ для ношения на груди на Аннинской ленте сторожам Енисейской казенной палаты: отставному рядовому Михаилу Шатову и запасному ротному барабанщику Петру Клявину…» Хочешь иметь такую медаль? Похлопочем. Завтра же напишем крестьянскому начальнику. А там пойдет дальше.

— А деньги за нее платят? — сразу оживился дедушко Митрей.

— За медаль? Нет, не платят.

Дедушко Митрей подумал немного и потом решительно заявил:

— Тогда не хочу. Не хлопочите.

— Вот те раз! Тебе что — не нужна медаль?

— А для чего мне она, если за нее не платят? Вон Кузька Анашкин пришел с японской с Егорием, и Белошенков отхлопотал ему за этого Егория большие деньги. Вот это я понимаю — награда!

— Ты что же, спиться хочешь, как Кузьма Анашкин?

— Чево?

— Я говорю, ты что хочешь, вроде Кузьмы Анашкина, спиться на даровые деньги?

— Не хочу спиться. Просто не надо мне никакой медали, если за нее не платят. К чему мне она?

И дедушко Митрей направился к выходу.

— Постой, постой! — окликнул его Иван Фомич.

— Ну, чево тебе еще?.. — спросил его дедушко Митрей.

— Я еще со вчерашнего дня дома не был, — просительным тоном начал Иван Фомич. — Пойду спать. Если будут спрашивать, так ты скажи, что я к приходу почты обязательно буду.

— Прогулял, поди, всю ночь? — ворчливо сказал дедушко Митрей.

— Прогулял не прогулял, а надо пойти соснуть.

Тут Иван Фомич снова что-то замурлыкал и отправился домой.

— Вот смотри да наматывай на ус, — многозначительно сказал мне дедушко Митрей. — Умнеющий человек. Главный помощник у Ивана Акентича. Вся волость на нем держится. А гляди, что винище-то делает. Пьянствовал, видать, всю ночь. И дома уж не ночует — вот до чего дошел. Ох, пошатнулся народ. Покорежился. Как и жить будет? В каталажку в нашу так и везут со всей волости. И все за пьянство да за буянство.

— А какие это мужики во дворе сидят, дедушко Митрей? На подамбарье?

— Да они самые и сидят — волостные арестанты. Отсиживают свой строк.

— А почему они не в каталажке?

— В каталажке, брат, душно. В каталажку мы их толкаем, когда пристава али крестьянского ждем. А так они сидят у нас на вольном воздухе. Летом — на подамбарье, под навесом, по всему двору. Кому где удобнее. А зимой в сторожке с ямщиками и ходоками. Вина пить им не позволяем, за ворота не пущаем. Разве уж так — посидеть вечером на лавочке, когда начальства нет. А трезвые-то они ведь люди как люди.

И дедушко Митрей ушел к себе в сторожку, а я остался в прихожей ждать писарей. Вскоре сюда стал собираться народ по разным делам к волостному начальству. А кое-кто явился на почту. Оказывается, при волостном правлении производились почтовые операции, и ведал ими сам Иван Иннокентиевич.

Одни пришли сюда пешком, другие приехали на тарантасах, а то и на телегах по дороге на пашню. Тут же с утра торчали ямщики, которые отбывали при волостном правлении гоньбу. В любую погоду они должны были ехать по волости с почтой или везти куда-нибудь по делам волостных начальников. Скоро маленькая прихожая до отказа набилась народом. Мужики сидели на лавках и на скамейках, говорили о погоде, о сенокосе и лениво матюгали волостных писарей, что они так поздно приходят на работу.

Первым прибежал в канцелярию Петька Терсков и как угорелый начал записывать в толстый журнал какие-то бумаги. Потом появился Павел Михайлович. Он был много старше Ивана Фомича. Бритый, с длинными висячими усами, с короткими ершистыми волосами, в аккуратном сером пиджаке, он показался мне почему-то очень строгим. В прихожей к нему сразу же бросилось несколько человек. Но он молча, не говоря ни слова, прошел в канцелярию, уселся там за свой стол, разложил на нем какие-то дела, свернул не торопясь цигарку и только после этого подозвал к себе какого-то просителя.

Позже всех пришел Иван Осипович. Он был совсем еще молодой. Одет был, как и Иван Фомич, по-летнему, в рубашку с гарусным шнурком вместо пояса и темные брюки навыпуску. Но только рубашка у него была новая, брюки в складочку, а штиблеты начищены до блеска. И выглядел он празднично, как именинник. Его длинные черные волосы были аккуратно зачесаны, а лицо, изъеденное оспой, было почему-то очень бледное. Как только он уселся на свое место, его сразу же окружило несколько человек.

А я сидел и сидел в прихожей. Павел Михайлович и Иван Осипович второпях меня, видать, не заметили, а подойти к ним я не решался. «Может, заседатель Ефремов, — думалось мне, — придет и заставит меня что-нибудь делать». Но и заседатель почему-то не приходил. Теперь у меня оставалась одна надежда на Ивана Иннокентиевича. Но я и сам понимал, что это была плохая надежда. Пришел он только к полудню, в шляпе, с толстой тростью с золотым набалдашником. Сегодня он дышал тоже с хрипом и свистом. Тем не менее у него, как и вчера, было веселое настроение. Окруженный посетителями, он прошел в канцелярию, сказал помощникам: «Здравствуйте, господа!» — и скрылся в своей комнате. А я так и остался сидеть в прихожей.

Мне было это до слез обидно. Но все же я как-то укрепился и не раскис. А потом стал присматриваться к тому, как работают Павел Михайлович и Иван Осипович. Около Павла Михайловича народ особенно не задерживался. А Иван Осипович, тот сначала поговорит с человеком, потом начнет что-то искать в книгах, потом напишет что-то и с этим написанным идет к Ивану Иннокентиевичу. А то сразу напишет несколько бумаг и отнесет их ему. А просители, которым он напишет эти бумаги, уже толкутся около дверей Ивана Иннокентиевича или прямо лезут к нему в комнату.

А Иван Иннокентиевич сидел у себя за закрытой дверью и принимал этих посетителей. Принимал он их по одному — тихо, спокойно. Но иногда оттуда слышался шумный разговор. Это Иван Иннокентиевич отказывал кому-то в какой-то просьбе. И люди выходили от него то с какими-то бумажками, а то с пустыми руками. Те мужики, которые выходили с бумажками, были очень довольны. А те, которые выходили без всяких бумажек, были очень сердиты. После их ухода Иван Иннокентиевич, видать, тоже некоторое время сердился.

Иногда Иван Иннокентиевич звал к себе Павла Михайловича или Ивана Осиповича, а иногда сам выходил к ним и что-то спрашивал.

А один раз, когда в прихожей уж никого не было, а в канцелярии стояло только три человека около Ивана Осиповича, он вышел очень сердитый.

— Как же это так, Иван Осипович, вы ссыльнопоселенцу выдаете нормальный паспорт?..

— Но по справке от старосты он числится крестьянином, имеет домообзаводство, исправно платит подати.

— Это на порядок выдачи паспортов не распространяется. Канышев, — обратился он к мужику, который с сердитым видом стоял около Ивана Осиповича. — Вы ссыльнопоселенец?

— Крестьянин я, — ответил Канышев.

— Но из ссыльных?

— Ну, из ссыльных. Уж без малого пятнадцать годов состою в крестьянстве.

— Вот видите, — обратился опять к Ивану Осиповичу Иван Иннокентиевич. — Надо проверять все эти справки. Хорошо, что я случайно помню, что Канышев поселенец. Так что исправьте ему в паспорте так: предъявитель сего Енисейской губернии, Минусинского уезда, Комской волости, деревни Коряковой крестьянин ИЗ ССЫЛЬНЫХ Василий Алексеевич Канышев уволен в разные города и села Российской империи в пределах Восточной Сибири… Понимаете — крестьянин из ссыльных и в пределах Восточной Сибири… Всем поселенцам, прожившим не менее десяти лет на месте приписки или перечисленным в крестьяне, мы можем выдавать паспорта, но только на Восточную Сибирь… Понимаете? На ВОСТОЧНУЮ СИБИРЬ. Вы куда, Канышев, хотите ехать?

— На родину хочу ехать. В Расею.

— Поезжайте, Канышев, куда хотите. Но мы за вас не в ответе. Мы отпускаем нас только по Восточной Сибири…

— Это как же понимать… по Восточной Сибири?

— Значит, в пределах Иркутского генерал-губернаторства — Енисейская и Иркутская губернии, Забайкальская и Якутская области.

— Мне надо в Тамбовскую губернию.

— Городской или деревенский был на родине-то?

— Деревенские мы… Может, знаете Моршанский уезд, село Голощекино?

— Ну и поезжай с богом. Только не останавливайся надолго в городах. Повидаешься с кем надо — и домой. Сейчас везде спокойно. А если какая заваруха начнется, сразу возвращайся. Когда собираешься ехать-то?

— Да после страды уж. Управлюсь с хлебом и поеду…

— Ну, благополучного тебе пути, — сказал Иван Иннокентиевич, подписал исправленный Иваном Осиповичем паспорт и вручил его Канышеву. Тот осторожно взял паспорт и вышел в прихожую. Здесь он смачно сплюнул в угол и ушел.

А Иван Иннокентиевич продолжал строчить Ивана Осиповича:

— …И могилевским выдаете нормальные паспорта. Они же еврейки… Вы же сами пишете — иудейского вероисповедания. Значит, надо добавить: уволены в разные города и села Российской империи в черте еврейской оседлости. Понимаете, в черте еврейской оседлости. Всем евреям мы выдаем паспорта обязательно с такой оговоркой… Вы куда едете, Фейга Моисеевна? — спросил он одну из женщин, которая была постарше.

— Во Владивосток.

— Ну и прекрасно. С таким паспортом вы можете ехать куда угодно, кроме столичных городов.

— В столичных городах нам делать нечего, — сердито ответила Фейга Моисеевна.

Хотя эти женщины и получили паспорта, но ушли из волости чем-то недовольные. После этого в канцелярии на некоторое время установилась тишина. Иван Иннокентиевич ушел в свою комнату, Иван Осипович с обиженным видом рылся в бумагах, а Павел Михайлович что-то писал за своим большим столом.

Я уж подумывал, не пойти ли мне теперь к Ивану Иннокентиевичу? Подумывать-то подумывал, но так и не пошел. Не очень-то пойдешь к нему, когда он даже Ивана Осиповича так отчитал. И я по-прежнему остался сидеть в своем уголке в прихожей.

Скоро в волость стал собираться новый народ. Сначала пришел комский писарь Родионов, высокий, нескладно скроенный молодой человек. Он принес какие-то бумаги и сразу же вручил их Петьке. После него заявился кругленький, лысенький, наголо бритый человек в вышитой белой рубашке, в брюках навыпуску. Он как-то вкрадчиво поздоровался со всеми, осторожно посмотрел в другую комнату на Ивана Иннокентиевича, повертелся некоторое время в канцелярии и незаметно ушел. Оказывается, это был тот самый Белошенков, который писал мужикам всякие жалобы и прошения по начальству.

Потом пришел старшина и привел с собой какого-то старика из богатых комских мужиков. Старик этот почему-то все время подхихикивал и всем подмигивал, а со старшиной говорил какими-то многозначительными намеками. И старшина был уже не тот, который наезжал к нам в Кульчек выколачивать подати. Тот был высокий, чахлый, бритый, с обвислыми усами, а этот здоровый и румяный, со стриженой бородой и стрижеными усами. Он заглянул в комнату Ивана Иннокентиевича, а потом уселся за стол Ивана Фомича и стал рассказывать, как у комского богача Тимофея Зыкова дочь съездила нынче весной на пароходе в Красноярск, прожила там две недели и за это время научилась говорить по-городскому, по-образованному.

— Тимофея она зовет теперь папаней, а Анну — маманей, — рассказывал со смехом старшина. — Сестренку Настю кличет Тюней, а брата Микишку величает Миком…

— А телегу называет екипажем, — подхватил старик. — Папаня, говорит, с утра запрёг в екипаж Пегануху, а маманя собрала и сложила в него все наши шундры-мундры…

— При нас она учила их есть по-образованному, — продолжал старшина. — Прямо умора! Налила всем по отдельной тарелке и сует под нос каждому. «Теперича, — говорит, — дохтура запрещают есть из общей чашки». А Тимофей смотрел, смотрел на все это, потом плюнул и говорит: «Ты хоть при добрых людях-то не страми меня со своим городским обхождением!» Потом пошел в куть, принес оттуда большую хлебальную чашку, вылил в нее из всех тарелок щи и говорит: «Пусть в городе едят по-городскому, а мы в деревне будем есть по-своему, по-деревенски». Сказал это и сунул ей ложку в руки: «Ешь, — говорит, — из общей чашки, лахудра этакая, пока я тебя по-деревенски не отдубасил!» Та, конечно, в слезы. Ну, куды там… Мужик так завелся, что, того и гляди, за перетягу возьмется. Тут мы с Епифаном уж стали его уговаривать. Брось, говорим, Тимофей. Не растравляй себя. Может быть, в городе и на самом деле ездят в екипажах, а едят каждый наособицу с отдельных тарелок.

Пока шел разговор о Тимофее Зыкове и его дочери, в волость пришел урядник — плотный человек невысокого роста, в полной полицейской форме, с саблей и револьвером. Он поздоровался со всеми, заглянул в комнату Ивана Иннокентиевича и важно расселся в канцелярии ждать почту из Новоселовой.

Наконец в волости появился Иван Фомич. Он, видать, не особенно торопился сюда. А может быть, у него сегодня не было здесь срочной работы. Он сразу же заметил меня в прихожей:

— Ты что тут сидишь?

— На занятия пришел, а работы не дают, — чуть не со слезами ответил я.

— Ай, ай, ай! — укоризненно промолвил он. — Это никуда не годится. Тебя как звать-то?

— Иннокентием… — ответил я.

— Обожди немного. — Он прошел в канцелярию и через минуту позвал меня. — Ты не топчись там в прихожей. Утром, как придешь, сразу садись на мое место. А потом я тебя уж устрою… Петька! Как у нас там гектограф?

— Ничего не берет, Иван Фомич. Надо перетапливать.

— А почему не перетопил?

— Не успел, Иван Фомич…

— Ты что, не знаешь, что гектограф всегда должен быть наготове? Ну-ка, Иннокентий, сбегай в сторожку и узнай, как там у дедушки Митрея печь. Если топится, то пусть отставит с плиты все свои горшки и сковородки. А если не топится, то пусть ее немного подшурует. Скажи — надо спешно перетапливать гектограф.

Я не знал тогда еще, что за штука этот гектограф и для чего его надо перетапливать. Но расспрашивать Ивана Фомича я не посмел и побежал скорее в сторожку.

Сторожкой называлось в волостном правлении большое низкое помещение в боковой пристройке, с тремя окнами в переулок, с большим столом в переднем углу и маленькой иконой на божнице. В глубине, с противоположной стороны, виднелись две грубо сколоченные двери. В них имелись маленькие отверстия с железными прутьями. Двери вели в волостные арестантские камеры. А между камерами стояла кирпичная печь с большой чугунной плитой. Эта печь отапливалась из сторожки и обогревала обе камеры, которые ничем не отличались от нашей кульчекской каталажки. Только были побольше и почище, и двери у них были покрепче. И в той и в другой камере имелись широкие нары.

В сторожке за столом сидело несколько человек. Они хлебали щи из большой миски, а дедушко Митрей стоял у плиты и что-то шуровал на сковородке.

— Дедушко Митрей! — окликнул я его. — Иван Фомич спрашивает — можно ли сейчас перетопить на плите этот самый, как его?..

— Гитограф, чево ли? — подсказал дедушко Митрей. — Можно, можно. Тащите.

Я побежал к Ивану Фомичу и сказал, что плита в сторожке топится и гитограф можно перетапливать.

— Гектограф, — поправил меня Иван Фомич. — Ты знаешь, что это такое? Это, брат, простая, но очень хитрая штука. Петька! Где гектограф?

— В судейской, Иван Фомич.

— Тащи его.

Когда мы с Иваном Фомичом пришли в сторожку, Петька уже принес туда большой противень, заполненный каким-то темно-синим месивом. Иван Фомич поставил его на горячую плиту.

— Гектограф, мой милый, — обратился он ко мне, — простая и вместе с тем очень хитрая штука. Видишь, на этом железном листе что-то вроде студня. Да это и есть студень, только не на мясном наваре, а из желатина и глицерина, и заменяет он нам, может быть, не меньше десяти писарей. Пока ты здесь его перетапливаешь, я особыми чернилами настрочу всем сельским старостам нашей Комской волости одно строгое приказание. Когда студень застынет, мы напечатаем на нем восемнадцать оттисков нашего приказания и разошлем его потом всем нашим деревням. А без гектографа эту бумагу нам пришлось бы переписывать не менее двадцати раз. Подумай, какое это облегчение в работе.

— А повестки с вызовом в волостной суд вы печатаете тоже на гектографе? — спросил я Ивана Фомича.

— И повестки, и циркуляры разные. Иногда нам присылают длинные-длинные циркуляры. Ну, что-нибудь насчет выколачивания с мужиков податей, чтобы весной не жгли в полях палы, не оставляли в тайге костры, чтобы прививали обязательно всем ребятишкам оспу и все такое… С такого циркуляра мы пишем особыми чернилами копию и делаем на ней приписку: «Всем сельским старостам — к сведению и неуклонному исполнению», ставим подписи нашего волостного начальства. Потом печатаем все это на гектографе и рассылаем по волости. Вот, брат, какая штука этот гектограф. Спасибо тому, кто его придумал. Теперь вставай к плите. Смотри внимательно да помешивай его, когда он начнет распускаться. Под плиту дров не добавляй. Важно, чтобы он распускался медленно. Я потом загляну сюда или пришлю Петьку.

Теперь я остался один перетапливать этот гектограф. Он медленно таял на моих глазах и постепенно превратился в темную жидкую массу. Я усердно перемешивал ее и ждал Ивана Фомича или Петьку. Но ни тот, ни другой не приходили. Тогда я сам решил сбегать к ним и оставил гектограф на попечение дедушки Митрея.

В канцелярии я увидел много народа. Кроме комского писаря, урядника и старшины, здесь сизели фельдшер Стеклов, Белошенков и еще какие-то люди. В комнату к Ивану Иннокентиевичу тоже набилось много народа, и оттуда то и дело доносился оглушительный смех.

Иван Фомич сидел за своим столом и разговаривал с каким-то человеком. Увидев меня, он рассмеялся и сказал:

— Почта, брат, из Новоселовой пришла. Теперь мне отсюда уж не вырваться. Вот тебе бутылка с глицерином… — Тут Иван Фомич достал откуда-то из-под стола бутылку. — Налей из нее в гектограф, ну так примерно с полчашки и все время размешивай. А когда он у тебя равномерно разойдется, осторожно сними его с плиты и поставь у них в сторожке на стол минут на двадцать. Когда он как следует застынет, попроси дедушку Митрея отнести его в судейскую. А сам иди домой. Сегодня работать нам все равно не дадут. А завтра приходи пораньше и занимай мое место. Я подойду, и мы начнем с тобой печатать.

 

Глава 2 ПЕРВЫЕ ПОРУЧЕНИЯ

На другой день я явился в волостное правление, когда дедушко Митрей еще не управился там со своей работой. К моему удивлению, я уже застал Ивана Фомича. Как и вчера, он читал за своим столом какую-то газету.

— Обожди, немного, — сказал он, увидев меня, и снова углубился в чтение. При этом он, как и вчера, все время то гмыкал, то смеялся, то ругался. Наконец аккуратно сложил газету, шлепнул по ней ладонью и сказал:

— Живут же где-то люди, что-то делают! В газетах о них пишут. В одном месте организовали кооператив, в другом — кредитное товарищество, в третьем — маслодельную артель. В Солбе учредили еженедельный по средам базар. В одних местах какие-то торги, в других переторжки. В селе Амонашевском обнаружен труп неизвестного человека. Только у нас в волости ничего не происходит. Во всей волости нет ни одного кооператива, ни одной маслодельной артели, ни одного базара. Попробовал отец Петр организовать в Коме общество трезвости. В селе триста дворов, не считая всяких приезжих и поселенцев, а в общество вступило четыре человека. Вот и живем так. Весь мир сам по себе, а мы сами по себе. И знают нас только потому, что мы платим подати да поставляем солдат. Только поэтому и числимся где-то по окладным листам да по призывным спискам. Вот так-то, мой дорогой. Мы ведь, оказывается, родня с тобой. Наша Оксинья-то теткой тебе приходится. Ну что ж, будем родственниками. А теперь займемся гектографом. Или постой, поговорим сначала с дедушкой Митреем.

Тут Иван Фомич снова развернул газету, подмигнул мне и кликнул дедушку Митрея. Тот вышел из судейской с веником в руках и недовольно спросил:

— Ну, чего тебе опять?..

— Ты недавно плакался, что у вас в прошлом году потерялся конь из табуна?

— Потерялся.

— Не нашли его?

— Найди попробуй. Все суседские деревни объездили, везде узнавали, спрашивали. Но так и не нашли. Добрый конь был. Сорок рублей давали. Пропал ни за грош.

— А какой масти он был?

— Мухортой масти, с темными крапинами.

— Нашелся твой конь, Митрей Васильевич. Говори: слава богу.

— Как нашелся?

— Так и нашелся. Пришатнулся к лошадям Сосипатра Козулина в деревне Тарайской.

— Это где же такая деревня? Я что-то и не припомню… За рекой или на Июсе где?..

— Деревня-то? Далеконько отсюда. В Знаменской волости, где-то за Батенями…

— Эвон куда зачесался! Далеко ведь отсюдова. Неужто цыганы туда угнали?

— И цыгане могли угнать, и сам мог туда податься. Как перебрался за реку, так и пошел от деревни к деревне прямо в Знаменскую волость. А там, значит, и пришатнулся к лошадям этого Сосипатра Козулина.

Иван Фомич говорил все это серьезно, и дедушко Митрей даже не заметил, что его опять разыгрывают…

— Через день, через два, а может, и через неделю, — продолжал Иван Фомич, — Сосипатр заметил чужого коня со своими лошадьми. «Чей это конь? Откудова?» — не знает. Тут поймал Сосипатр твоего Мухортка, привел в деревню, спрашивает соседей: «Не знаете ли, мужики, чей это конишко? К моим лошадям пришатнулся». Никто из его соседей твоего Мухортка, конечно, не знает. Тогда повели они его к дяде Вахромею, который помнит в Тарайской наперечет всех лошадей до седьмого колена. Тот посмотрел на твоего Мухортка и сразу говорит: «Ведите этого коня к старосте. Это конь приблудный. У нас в деревне ни у одного хозяина нет такого. Был похожий немного у Малафея Беспрозванного, так того коня у него уж три года, как волки задрали». Тут Сосипатр с твоим конем к старосте. А староста и говорит Сосипатру: «Раз этот Мухортый пришатнулся к твоим коням, ты, значит, и соблюдай его, пока мы не найдем ему хозяина. Можешь на нем работать. Но чтобы конь был в теле, в полном порядке». И сразу все это со своим писарем оформил по всем правилам. То есть взял с Сосипатра расписку на коня и написал в Знаменское волостное правление, чтобы там сделали розыски хозяев к твоему Мухортку. Те, конечно, объявили по всей Знаменской волости, что в деревне Тарайской у Сосипатра Козулина есть пригульная лошадь такой-то масти, таких-то примет. Но в Знаменской волости хозяев твоему Мухортку, как и следовало ожидать, не нашлось. Тогда Знаменское волостное правление написало обо всем этом в Красноярск в газету, а я сейчас прочитал и решил скорее тебя обрадовать.

— Они что же, и про Вахромея этого напечатали, к которому моего Мухортка водили, и про Малафея, у которого конь похожий был?

— Ну, про Вахромея они ничего не печатали. Это я уж присочинил немного. Но ведь это и так понятно. Ведь в каждой деревне есть свой Вахромей, который всех коней знает наперечет. У вас в Кульчеке есть кто-нибудь, кто знает деревенских коней и жеребят наперечет? — обратился ко мне Иван Фомич.

— У нас, — сказал я, — Секлетея Афанасьева Полякова. Всех чужих коней к ней водят. Она сразу и говорит — чей конь, от какой кобылы, от чьего жеребца, в каком табуне ходил. Она все знает и помнит.

— Вот видишь!

— А что там написано насчет моего Мухортка? — спросил дедушка Митрей.

— Да то и написано, что Знаменское волостное правление разыскивает хозяев к пришатнувшемуся к лошадям крестьянина Сосипатра Козулина мерина масти мухортой, роста среднего, около четырех лет, грива на правую сторону, на лбу звездочка, тавра нет, правое переднее копыто расколото. Оценена в шестнадцать рублей.

Вначале дедушко Митрей внимательно слушал Ивана Фомича. Но когда тот начал перечислять приметы пришатнувшегося к лошадям Сосипатра Козулина мухортого коня, на лице его появилось недоумение, которое потом сменилось досадой. Наконец он плюнул в сторону и сказал:

— Вранье все это! Никакой звездочки у моего Мухортка на лбу не было. И тавро у него было на задней левой ляжке. Ты мне про какого-то другого коня читаешь.

— Я тебе про коня мухортой масти читаю. Тут этих объявлений насчет пришатнувшихся лошадей в каждой газете по нескольку штук, и все о конях самых разнообразных мастей: и сивой, и каурой, и рыжей, и пеганой. А вот насчет мухортого прочитал первый раз и сразу же решил, что это о твоем пишут.

— Тоже скажешь… Мне за Мухортка сорок рублей давали, да я и то не отдал. Это был конь! Хоть под седлом, хоть на вожжах. В обозе ходил на нем два раза в Красноярско. А тут оцепили коня в шестнадцать рублей. И правое копыто еще расколото. Такого коня ковать надо круглый год.

— Жаль, жаль! А я думал, объявился твой Мухортко. Дай, думаю, обрадую человека…

— Ничего ты не думал. Если бы думал, так не морочил бы мне голову. А я развесил уши и слушаю. А то и невдомек, как он попадет от нас в эту Знаменскую волость. Большу грамоту знаешь, а такой пустяк сообразить не можешь…

И дедушко Митрей ушел в сторожку в уверенности, что на этот раз он как следует отчитал Ивана Фомича.

А Иван Фомич сходил в судейскую и принес оттуда гектограф. Потом протер его влажной тряпкой и показал мне одну из тех строгих бумаг, которые повергали в трепет нашего Финогена и заставляли Ивана Адамовича спешно сочинять в волость очередные сводки и ведомости.

Потом Иван Фомич положил этот циркуляр на гектограф так, чтобы весь текст, написанный химическими чернилами, впитался в студень, чтобы каждая буква, каждая точка, каждая запятая вошли в него. Через некоторое время он осторожно содрал циркуляр с гектографа и стал накладывать на него один за одним чистые листы бумаги. Положит лист, разгладит его как следует и сразу же снимет. Потом другой, потом третий… И на этих листах отпечатывается красивыми оранжевыми буквами точь-в-точь тот самый циркуляр, который он смял и бросил под стол. А я стоял и дивился на такое дело.

— Понял теперь, как нужно работать на гектографе?

— Понял.

— А ну, попробуй!

Я взял чистый лист бумаги и осторожно положил на гектограф. Потом пригладил его несколько рал и снял. И у меня тоже отпечатался этот циркуляр, только немного кособоко.

— Ладно, сойдет! — сказал Иван Фомич. — Напечатай теперь таким манером двадцать экземпляров, потом осторожно протри гектограф влажной тряпкой и поставь под стол. А циркуляры принеси мне.

Через некоторое время я принес Ивану Фомичу отпечатанный циркуляр, и он немедленно «расписал» его всем сельским старостам Комской волости.

Я представил, как через несколько дней все старосты Комской волости, в том числе и наш Финоген, получат эту строгую бумагу, и стало обидно, что никто из них не догадается, что это я напечатал ее на гектографе.

— Ну, вот теперь у тебя есть уж постоянная работа. Будешь печатать нам на гектографе. Потом, когда немного освоишься с делом, сам будешь писать эти бумаги химическими чернилами. Почерк у тебя хороший. А пока, до поры до времени, помогай в работе нашему Петьке.

Петька Терсков, которого дедушко Митрей именовал заочно брандахлыстом, был комский парень лет семнадцати. Он уже курил, соображал что-то насчет выпивки и старался в волости держаться со всеми как взрослый. В товарищи ему я, конечно, не годился.

Петька очень обрадовался, что я буду его помощником. Он отвел меня в маленькую пустую комнату, вход в которую был из прихожей, усадил там за большой стол, потом принес туда огромную кипу картонных папок с подшитыми в них бумагами.

На каждой папке большими буквами было напечатано:

Дело №

Комского Волостного Правления

начато 191…. г.

кончено 191…. г.

И на каждой папке от руки уж было написано — какое именно это дело. Или «С текущей перепиской», или «С циркулярными указаниями высшего начальства», или «С податными реестрами», или со статистическими отчетами. Дел было много. Больше двадцати штук.

А потом Петька принес еще огромную пачку бумаг. Они были размечены Иваном Осиповичем красным карандашом, и я должен был рассортировать их по сделанным разметкам, а потом подбирать их по датам поступления и отправления и подшивать в соответствующие дела.

Объяснив мне все это и показав, как делается подшивка в картонные папки, Петька оставил меня одного и спокойно ушел к себе в канцелярию.

А подшивать волостные бумаги оказалось занятием интересным. Прежде чем подшить бумагу к намеченному делу, ее надо было непременно просмотреть и даже внимательно прочесть. Поначалу я подшивал разные циркуляры и приказы Комского волостного правления сельским старостам. Все они были очень строгие и сердитые и почему-то всегда с угрозами. Недаром Финоген не ждал от них ничего хорошего.

И вот теперь эти строгие бумаги лежали у меня на столе, и я спокойно вчитывался в них. Мало того. На столе у меня лежали бумаги от самого крестьянского начальника, от станового пристава, от мирового судьи. Эти бумаги были тоже строгие и такие же сердитые и с угрозами. Только пугали они уж не сельских старост, а самого волостного старшину, все Комское волостное правление.

Кроме строгих и сердитых приказов от новоселовского начальства, было много бумаг из Минусинска от исправника, от уездного казначейства, от воинского присутствия, из Ачинска от воинского начальника, из Красноярска от какого-то тюремного надзора, от статистического комитета, от губернского по крестьянским делам присутствия и даже от самого господина губернатора. Эти бумаги были тоже очень строгие. Но строгость в них была какая-то вежливая.

Крестьянский начальник и пристав требуют, приказывают, последний раз предписывают, и все время «под страхом строгого административного взыскания». А оттуда то же самое, но только в других оборотах: «О выполнении благоволите донести в самом непродолжительном времени», «Статистический комитет надеется не позднее пятнадцатого мая получить от вас исчерпывающие сведения по данному вопросу».

А потом я стал подшивать бумаги, присланные в волость из деревень от сельских старост. Эти бумаги интересовали меня главным образом почерками писарей. Вот донесение комского старосты о ссыльнокаторжном Анкудинове. Оно написано прямым, красивым почерком комского писаря Родионова. Вот бумажка безкишенского старосты. Она написана каким-то серым, слепым почерком, с завитушками. А вот «рапорт» из Проезжей Комы. Написан он мелким, четким, красивым почерком. Поля широкие, строчки ровные. Сразу видно, что это писал настоящий писарь. В волости у нас восемнадцать деревень. И из всех в волостное правление поступали донесения, сообщения и даже какие-то «рапорты». Все они были написаны разными почерками, и за каждым мне представлялись разные писаря, непохожие друг на друга.

В общем, подшивка бумаг двигалась у меня довольно медленно. Перед окончанием занятий Петька заглянул ко мне в комнатку и остался очень недоволен моей работой.

На другой день я тоже больше читал, чем подшивал свои бумаги, и закончил работу только на третий день. Теперь Петька поручил мне наделать ему побольше конвертов для отсылки бумаг сельским старостам. Он принес пачку чистой бумаги и показал, как можно сразу за один прием сделать десять заготовок для конвертов и моментально их склеить. И опять оставил меня одного.

Эта работа была нетрудная. К тому же здесь мне не приходилось отвлекаться на чтение разных интересных бумаг, и я быстро сделал Петьке двести с лишним конвертов. Он даже удивился.

Через некоторое время Петька доверил мне записывать бумаги во входящий и исходящий журналы. Во входящий полагалось вписывать не только номер поступившей бумаги и от кого она получена, но и о чем она написана. А написаны они были иногда так, что их трудно было понять, а не только записать. В этих случаях я обращался за помощью к Петьке. Он внимательно прочитывал такую бумагу, долго думал о чем-то, потом возвращал ее мне и говорил: «Запиши как-нибудь».

А потом мне начали подбрасывать работенку Иван Фомич, Павел Михайлович и даже Иван Осипович.

— Вот перепиши-ка этот циркулярчик о борьбе с грызунами, — говорил мне Иван Фомич. — И напечатай его на гектографе.

— А теперь таким же манером сооруди вот этот приказ о борьбе с лесными пожарами, — говорил он в следующий раз и вручал мне длинный циркуляр высшего начальства, который обязывал сельские власти принимать самые неотложные меры к тушению возникающих летом лесных пожаров.

Потом я графил разные отчеты и ведомости, переписывал сводки о состоянии посевов, о взимании окладных сборов, о наличии хлебозапасных фондов в волости и все такое.

Иван Осипович поручал мне снимать копии со статейных списков на ссыльнокаторжных, присланных на поселение в нашу волость. А Павел Михайлович приспособил меня писать и печатать ему на гектографе повестки с вызовом заинтересованных лиц в волостной суд. Даже сам Иван Иннокентиевич стал поручать мне иногда кое-какую работенку, главным образом переписывать разные статистические отчеты.

Теперь я был в волости уж постоянно при деле, и Иван Иннокентиевич положил мне даже жалованье — три рубля в месяц. На такие деньги можно было уж жить на свой счет и не быть в тягость дяде Якову и тетке Татьяне.

Когда я принес ей деньги, она даже расплакалась: «Никакой платы нам от тебя не надо! Спасибо, что живешь с нами. А деньги эти мы пошлем твоей матери. Порадуем ее первым твоим заработком».

Один раз, когда я довольно быстро и аккуратно переписал для Ивана Иннокентиевича какой-то отчет, он подмахнул его не читая, немного подумал о чем-то и позвал к себе Ивана Фомича.

— Меня очень беспокоит наша книга для записи арестантов, — сказал он Ивану Фомичу. — Ведется она у нас неаккуратно. Случись ревизия — опозоримся с этим делом на всю губернию. Может быть, поручить вести ее Иннокентию? Дело несложное. Пусть парень приучается к самостоятельной работе.

Иван Фомич подумал немного и одобрил намерение Ивана Иннокентиевича. С этого дня я стал вести арестантскую книгу на заключенных в комской волостной тюрьме.

Отбывающие в волостной тюрьме отсидку арестанты все свое время проводили в сторожке. В ней они и дневали, и ночевали, и кормились на своих харчах — варили на плите у дедушки Митрея щи, жарили сало, кипятили чай. Дедушко Митрей был в волости единственным тюремщиком и держал своих арестантов в большой строгости. В случаях неожиданного появления начальства — пристава или крестьянского начальника — они должны были немедленно прятаться в свои камеры. Но с большим начальством бог как-то миловал. Даже урядник, в общем-то для арестантов человек вредный, в сторожку не заглядывал.

Вместе с арестантами в сторожке проводили время приезжавшие в волость старосты. Здесь находились дежурные ямщики, здесь предпочитали проводить время старшина и заседатель. Они чувствовали себя тут начальниками, были окружены почтением и не сидели с закрытыми ртами, как у нас в канцелярии.

Теперь я стал аккуратно записывать в арестантскую книгу всех мужиков, отбывающих по решению волостного суда или по приговору мирового судьи отсидку, и выписывать их по истечении положенного срока. Тут для меня самым важным был прием арестанта, приведенного под конвоем деревенского десятского. Его приводят ко мне со двора, и я записываю его в арестантскую книгу с точным указанием времени прибытия на отсидку. С этого момента он становился уже нашим арестантом.

Делать это мне почему-то было неловко, так как арестант смотрел на меня как на волостного тюремщика. Получалось, что это я делал его арестантом. А потом десятский уж по моему приказанию отводил его в сторожку и сдавал дедушке Митрею.

По истечении положенного срока я выписывал его из своей арестантской книги, и он становился вольным человеком и отправлялся домой.

Таков был порядок водворения арестантов в волостную тюрьму. Но этот порядок строго не соблюдался. Иногда привезенного арестанта сразу сдавали в сторожку дедушке Митрею, а мне приносили направление от сельского старосты. Оформлять заочно мне даже нравилось, хоть я и понимал, что это нарушение порядка, и на всякий случай ходил потом в сторожку посмотреть на арестанта.

Вести арестантскую книгу оказалось нетрудно. Изредка лишь привезут кого-нибудь из той или иной деревни на отсидку за драку или мелкую кражу. Запишешь его в свою книгу, а дня через три-четыре уж выписываешь. Редко-редко кого засудят на неделю. Так что с этим делом я вскоре хорошо освоился. Одно только тут меня пугало, как бы в волость не нагрянул крестьянский начальник. Я видел, как все его здесь боялись, и мне казалось, что если он приедет проверять волость, то начнет свою проверку с волостной тюрьмы и, значит, с моей арестантской книги.

К моему удивлению, я узнал от Ивана Фомича, что крестьянскому начальнику ревизовать волостное правление не положено. Ревизией волостей занимаются особые чиновники при губернаторе, когда он выезжает из Красноярска для обозрения губернии. Выезжает он для этого обычно летом, в хорошую погоду, на большом пароходе и делает остановки в волостных селах по берегу Енисея. Во время этих поездок сам он занят слушанием торжественных молебствий, встречами и обедами с местным начальством и купечеством, а его чиновники особых поручений тем временем ревизуют местные волостные правления.

После торжественных встреч и молебнов господину губернатору устраивают пышные проводы. Все довольны встречей с начальником губернии и с умилением вспоминают, где, когда и у кого он был, кому пожал руку, кому сказал ласковое слово. Только писаря в волости сидят повесив головы и ждут со дня на день позорной казни.

И действительно, через некоторое время в губернских ведомостях появляется приказ господина губернатора, в котором в назидание всей губернии он делает жестокий разнос волостным властям тех мест, которые соизволил посетить: в волостных правлениях грязь и беспорядок, волостные тюрьмы в антисанитарном состоянии, дороги плохи, мосты в неисправности, по податям большой недобор и недоимка… Ругают волостную администрацию, а отдуваться за все приходится писарям.

— Доведись такая ревизия у нас, — говорил Иван Фомич, — что возьмешь с нашего старшины или заседателя? Их никакой ревизией не прошибешь. Они рады будут, если их освободят от должностей. А нам беда. Прикажут сменить волостного писаря, подобрать новый состав помощников. Ивану Иннокентиевичу это как с гуся вода. Он перелетная птица. Снимут в Коме — он поедет в Ужур, в Знаменку, в Балахту, на худой конец, в Солбу али в Беллык. Будет там рассказывать свои анекдоты. А нам, брат, труба. Выгонят с белым билетом — куда пойдешь, кому пожалуешься? Так что будь осторожен и аккуратен. А то и сам засыплешься, и нам всем из-за тебя не поздоровится.

 

Глава 3 ПОСЕМЕЙНЫЕ СПИСКИ

После того как мои арестантские дела наладились, Иван Фомич вручил мне пачку метрических выписей Комского, Анашенского, Медведевского и Сисимского церковных приходов на новорожденных и умерших и велел разнести этих новорожденных и умерших по волостным посемейным спискам.

— Давай, брат, давай! Пора тебе по-настоящему входить в дело, — наставлял он меня. — Действуй. Но учти — к этой работе надо относиться особенно строго. Никаких помарок, никаких исправлений и тем более ошибок. Это ведь на людей, понимаешь, списки, а не на домашний скот к податным ведомостям. По ним составляются призывные списки на рекрутов. Тут нужна пущая осторожность.

Я и сам понимал, какое важное дело поручает мне Иван Фомич. Посемейные списки велись в волости на каждую деревню, на каждое село по отдельности. Это были толстые книги, изготовленные в Красноярске в типографии, и записи в них делались по строго определенной форме. Люди, проживавшие в волости, числились в этих списках семьями. Семьи у всех огромные, и в них трудно разобраться. У другого хозяина несколько сыновей и несколько дочерей. Сыновья уж все поженились, у них пошли свои дети. Старшие сыновья уж выделились и живут своим домохозяйством, а по списку числятся по-прежнему в отцовской семье. А дочери повыходили замуж в другие деревни, а отметок об этом тоже нет. Только записи об отношении мужчин к воинской повинности велись в этих списках более или менее исправно. И почти в каждой семье на мужчин можно было найти такие записи: «Призван в 19… г. на действительную военную службу», «Зачислен в 19… г. ратником ополчения первого (или второго) разряда», «Освобожден в 19… г. от военной службы по состоянию здоровья», «Убит под Мукденом во время русско-японской войны».

Хотя посемейные списки старались вести аккуратно, но все равно они были неточные и все время исправлялись и дополнялись. Неправильные записи или случайные ошибки правили красными чернилами. Тут надо было не семь, а семьдесят семь раз отмерить и проверить, прежде чем внести какую-нибудь запись.

Ко всему этому в посемейных списках имелось много домохозяев с одинаковыми фамилиями. В Коме было много Кирилловых, Анашкиных, Зыковых и Черновых, в Анаше — Колеговых и Терсковых, в Улазах — Черкасовых и Сиротининых, в понизовых деревнях Лалетиных и Соломатовых, а Сисим и Корякова были почти сплошь заселены Потылицыными и Юшковыми. Кроме того, почти в каждой деревне имелись свои Непомнящие и Беспрозванные. У многих сходились не только фамилии, но и имена.

Когда я сунулся в комский посемейный список, то сразу застрял там среди нескольких косяков Зыковых, Анашкиных и Черновых, просидел два дня и не осмелился сделать ни одной записи. Иван Фомич заметил это и посоветовал мне отложить в сторону комский список и начать работу с кульчекских метрик. «С кульчекским списком, — сказал он, — тебе разобраться будет легче. А с комскими поможет Родионов».

С кульчекским посемейным списком я действительно быстро разобрался и вписал в него несколько новорожденных и умерших. К своему удивлению я не нашел в списке ни Матюгова, ни Ивочкина, ни Ворошкова и других наших поселенцев. На мой недоуменный вопрос об этом Иван Фомич объяснил, что все эти поселенцы — бобыли. Пашни они не пашут, скота не держат, податей не платят, повинностей не отбывают. Как поселенцы они лишены права голоса на сходе, так что живут в деревне как бы на птичьих правах. Они считаются приписанными к нашей деревне. Это значит, что при явке на поселение они были направлены на жительство в Кульчек, а может, сами попросились туда, и с тех пор считаются приписанными к Кульчеку. Но волость к их жизни никакого касательства после этого уж не имеет и в посемейных списках их не числит.

Другое дело поселенцы, которые обзавелись семьями, имеют свое домообзаводство, пашут пашню, разводят скотишко. Право голоса на сельском сходе они тоже не имеют, но облагаются всеми податями, отбывают все крестьянские повинности, и их детей, вместе с сыновьями местных старожилов, забирают по рекрутскому призыву в солдаты.

Теперь я должен был приступить к работе над комскими списками и предварительно договориться об этом с комским писарем Родионовым. Несмотря на недолгое пребывание в волости, я уже хорошо знал Кирилла Тихоновича. Ему едва исполнилось семнадцать лет, а он заправлял уж всем комским обществом. А в комском обществе свыше трехсот домохозяев, не считая поселенцев и всякой приезжей голытьбы. Но трудность его писарской работы состояла не в том, что общество было здесь большое, а в том, что народ в Коме был привередливый и зловредный.

У нас в Кульчеке мужики все неграмотные. Редко-редко кто может с грехом пополам накорябать свою фамилию. А в Коме школа открылась много раньше нашей, и у них среди мужиков уж много грамотеев. А потом, комские мужики любят тереться в волости около писарей и начальства, ко всему прислушиваться да принюхиваться. Кроме того, в Коме много народа, занятого разным рукомеслом — сапожники, шерстобиты, пимокаты, овчинники, кузнецы, плотники, коробейники, не говоря о поселенцах. Это народ все бывалый. Многие пашут пашню, держат скот, платят подати, имеют право голоса на сходе и гнут там свою линию. Из-за этого в Коме на сходах всегда бывает много споров и раздоров.

И тем не менее Родионов хорошо справлялся там со своим делом, и Ивану Иннокентиевичу не приходилось жучить его за задержку разных срочных ведомостей и отчетов. Наоборот, его часто ставили в пример другим писарям.

В волостном правлении Кирилл Тихонович бывал почти каждый день. То принесет какую-нибудь срочную сводку, то явится к приходу волостной почты из Новоселовой, то просто так зайдет послушать веселые рассказы Ивана Иннокентиевича, поговорить о делах с Иваном Фомичом, Павлом Михайловичем или Иваном Осиповичем. И все принимали его как своего. Даже Петька старался показать ему свое расположение.

У меня с Родионовым сразу же установились хорошие взаимоотношения. В отличие от других писарей, которые не замечали меня при своих наездах в волость, он с первых же дней моего поступления в подписаренки относился ко мне как к равному, ничем не подчеркивая свое превосходство в знании канцелярской премудрости. При наших встречах он всегда интересовался моими делами, спрашивал, что я пишу для Ивана Фомича и Павла Михайловича, как ко мне относится Иван Иннокентиевич. Узнав, что он уж назначил мне жалованье три рубля в месяц, Кирилл Тихонович сначала рассердился на то, что он так скупится, а потом махнул рукой и сказал: «И то хорошо… Три рубля тоже деньги. На дороге не валяются. Лучше, чем работать даром».

А позже, когда мы с ним познакомились ближе, он стал интересоваться тем, читаю ли я книги и что мне удалось достать интересное. Из всех помощников Ивана Иннокентиевича и сельских писарей, которые круглый год наезжают в волостное правление, он был единственный, кто проявлял какой-то интерес к книгам.

Разбираться в посемейных списках Кирилл Тихонович пригласил меня к себе на комскую сборню. Она находилась недалеко от волости, была значительно больше нашей кульчекской и имела более обжитой вид. Сельский писарь в Коме занимался не у себя дома, как в других деревнях, а здесь, на сборне, и поэтому требовал от старосты содержать ее в чистоте и порядке.

Как и у нас в Кульчеке, комская сборня представляла большое помещение для сельских сходов, каталажку для арестантов и каморку для писаря. В помещении для сходов, кроме стола и лавки в переднем углу, никакой мебели не было, так что пришедшим на сход мужикам приходилось, как и у нас в Кульчеке, или стоять впритык друг к другу, или устраиваться, сидя на полу.

Каталажка с окованной дверью была тоже больше нашей. А писарская каморка, очень светлая и уютная, была такой маленькой, что нам пришлось перейти для работы в большое помещение для сельских сходов.

Разносить новорожденных и умерших по комскому посемейному списку мне с Кириллом Тихоновичем не представляло особого труда. Он хорошо разбирался в многочисленных Кирилловых, Черновых и Анашкиных, заполнивших Кому, и мне оставалось только делать по его указанию короткие записи в волостной посемейный список.

Во время этой работы я обнаружил, что отец Петр, отец дьякон и псаломщик Василий Елизарьевич почему-то в комских посемейных списках не числятся и к комскому сельскому обществу никакого касательства не имеют. А комские купцы Демидов и Паршуков состоят мещанами города Красноярска, хотя всю жизнь проживают здесь, в Коме, имеют тут свои дома с торговыми лавками и по нескольку огромных амбаров. Новоселовские купцы Терсков, Мезенин и Бобин, по словам Кирилла Тихоновича, тоже состоят мещанами города Красноярска, податей не платят, волостных и сельских повинностей не выполняют и пишутся уже не крестьянами, а мещанами. Это, видимо, для них самое главное. Быть крестьянами, числиться по спискам наравне с простыми мужиками они считают для себя позорным и предпочитают состоять городскими мещанами и платить городские налоги. А городские жители, известно, государственную окладную подать не платят, губернский земский сбор не платят, волостные и сельские сборы на них не начисляются. Разве это сравнишь с мужицкой жизнью?..

Во время работы над посемейными списками у нас все время велся разговор о книгах. Мы перебрали с ним всех комских жителей, у которых можно было найти что-нибудь для чтения. Но наши поиски не имели успеха. У отца Петра, отца дьякона и Василия Елизарьевича на этот счет ничем не поживишься. Правда, у отца Петра была Библия. Но мы наверняка знали, что эту книгу со многими нарядными закладками он нам никогда не даст. У купца Паршукова, кроме чудесных исцелений и описаний жизни различных угодников божиих, других книг не имеется. Дело в том, что он сам «исцелился» при гробнице святителя Иннокентия Иркутского от какой-то болезни, и об этом его «исцелении» было даже что-то напечатано в одной такой книге. Паршуков очень гордился этим, показывал эту книгу всем своим знакомым, и, говорят, даже принес ее один раз в волость. Но Иван Иннокентиевич поднял его на смех. С тех пор Паршуков в своем «исцелении» у гробницы святителя Иннокентия в волости уж не заикается. Но книжки о жизни святых и о разных чудесах собирает.

О купце Демидове у нас разговор даже не заходил, так как он ни с кем в селе и в волостном правлении не общается, у себя в доме никого не принимает, книг и газет не читает и всем этим не интересуется.

Еще думали мы обратиться с просьбой о книгах к фельдшеру Стеклову. Но нас смущало семейное положение Стеклова. Сначала у него состояла в женах одна комская девица. И он прижил с нею двух деток. Потом привел к себе в дом ее младшую сестру и тоже прижил с нею ребеночка. А теперь женился на нашей учительнице Таисии Герасимовне и тоже привел ее в свой дом. И живет теперь мирно одной семьей с тремя женами. Мужики, глядя на это, только руками разводят. Православному вроде не положено имен, трех жен. А с другой стороны, он хоть и маленький, а все-таки начальник, ходит со светлыми пуговицами и к тому же неплохой фельдшер и к народу относится хорошо. И живут они тихо, мирно, без ссор, без скандалов. Отец Петр смотрит на это почему-то сквозь пальцы. Так что тут, выходит, и придраться не к чему. Но мы с Кириллом Тихоновичем решили, что книг для чтения в доме Стеклова не найдем.

Об Иване Фомиче, Павле Михайловиче и Иване Осиповиче мы знали, что по части интересного чтения у них ничем не поживишься.

После Комы и Кульчека я таким же манером отработал метрические выписи на Черную Кому, Безкиш и Ивановку, которые состояли в Комском церковном приходе, а потом принялся за деревни Анашенского, Медведевского и Сисимского приходов. Над этими деревнями мне пришлось основательно попотеть. Но все-таки я их понемногу осилил. Теперь я знал жителей почти всех деревень нашей волости, за исключением Витебки и Александрова, и у меня сложилось о каждой деревне особое представление. Ивановка целиком состояла из переселенцев, приехавших из Черниговской и Житомирской губерний. Безкиш и Черную Кому заполнили переселенцы из Витебской и Могилевской губерний. В других деревнях переселенцев было мало. А в Витебке и Александровке своего церковного прихода, оказывается, нет. Эти деревни заселены переселенцами-католиками. Вместо католической церкви они, по бедности, имеют простой молитвенный дом. Католический священник, или, как они называют его, ксендз, бывает у них наездами два раза в году. Приедет, окрестит на католический манер родившихся ребятишек, отпоет оптом всех умерших, отбарабанит за два-три дня все, что надо, и спокойно уедет домой. А метрические списки на рожденных и умерших не составляет и выписок из них в волостное правление не присылает. Из-за этого посемейные списки на Витебку и Александрову ведутся в волости неточно. Записи, конечно, есть, но больше со слов жителей. А им доверять нельзя. Особенно по части новорожденных. От витебского писаря на этот счет трудно добиться какого-либо толку. Списки на новорожденных и умерших он присылает. Но составляет их тоже со слов. Умершие в его списках числятся правильно, а новорожденные… Короче, этим спискам доверять нельзя. Особенно при составлении призывных списков на рекрутов.

 

Глава 4 МОИ ВОЛОСТНЫЕ НАСТАВНИКИ

Так постепенно я вошел в повседневную работу волостного правления и целыми днями мог наблюдать за работой своих писарских учителей и наставников. Больше всех мое внимание привлекал Иван Иннокентиевич.

Хотя старшина и заседатель являлись в волости главными начальниками и все наши бумаги исходили от их имени, но настоящим хозяином волости был Иван Иннокентиевич.

На службу он являлся позже всех, ровно к одиннадцати часам, когда ему наступало время проводить почтовые операции — принимать и выдавать заказные письма, выплачивать денежные переводы, принимать и выдавать посылки. Занимался всем этим сам Иван Иннокентиевич и получал за это от казны особое жалование. Появившись в волости, он долго приходил в себя от утомительной дороги с квартиры, после чего начинал принимать ожидающих его с утра посетителей, а потом рассказывал свои веселые истории про попов, купцов и богатых мужиков.

Иван Фомич, Павел Михайлович и Иван Осипович состояли у него как бы в работниках. Он сам определил и платил им жалованье. Отношения между ними были какие-то неравные. Он держал их от себя в каком-то отдалении и никогда не переходил с ними на короткую ногу.

С комскими купцами Иван Иннокентиевич не знался. Сельских старост он признавал, пока принимал от них податные деньги. В другое время старался их не замечать. На приезжих писарей смотрел свысока. Он с удовольствием рассказывал им свои веселые истории, но сразу же после того начинал жучить их за задержку каких-нибудь сводок и ведомостей. На другие темы разговоров с ними не вел.

С мужиками Иван Иннокентиевич был неприветлив. Руки им не подавал, садиться никогда не приглашал.

Свое писарское дело Иван Иннокентиевич знал хорошо, но работать не любил и все сваливал на своих помощников.

А высшего начальства он боялся и всячески старался перед ним выслужиться. Начальство особенно придирчиво относилось к податным делам и к военному учету. Иван Иннокентиевич строго следил за Иваном Фомичом, который вел у него эти дела, чтобы он вовремя представлял кому следует все данные по этой части.

Ивана Фомича все в волости считали главным помощником Ивана Иннокентиевича. Но эта работа ему не нравилась, и он иногда жаловался на то, что только нужда заставляет его заниматься статистическими сводками, раскладочными делами и призывными списками. Особенно не нравилась ему работа по податной части.

Каждый год после осенней раскладки податей в волости начиналось выколачивание их с мужиков. За это брались вначале старшина и заседатель. А после них по деревням отправлялся уж сам пристав, в сопровождении урядника и волостного начальства. И так всю зиму, то старшина, то заседатель, то все вместе с приставом. Жмут мужика сначала уговорами. От уговоров переходят к угрозам, потом начинают просто требовать — гони деньги или садись в кутузку. И так мурыжат его всю зиму, пока не выжмут все, что можно выжать.

На следующий год повторяется то же самое. Составляют новые списки и опять вымогают с мужика деньги. И так из года в год… Однако Иван Фомич уверен, что этому когда-то наступит конец. Если в городе опять произойдет какая-нибудь заваруха, думал он, то по деревням снова начнется кутерьма с податями, как это было после японской войны. Мужики откажутся платить подати, а если их начнут сильно прижимать, то, чего доброго, возьмутся за начальство. К этому все идет. И тогда нам здесь уж несдобровать. Сначала сведут счеты со старшиной и с заседателем, потом с волостным писарем, а дальше дело дойдет и до его помощников, которые составляют эти податные списки.

Все это Иван Фомич понимал, конечно, по-своему, на свой лад. Поэтому работа с податными списками была ему не по душе. Главное, что его в этом деле беспокоило, это не понукания Ивана Иннокентиевича и не угрозы административного взыскания со стороны высшего начальства. Его беспокоило отношение мужиков к волости и к ним волостным писарям.

— Ты вот каждый день слушаешь веселые рассказы Ивана Иннокентиевича, — сказал он мне раз. — А знаешь ли ты, что он рассказывает свои истории с заряженным револьвером? Да, да… В столе у него всегда наготове заряженный наган. Кроме того, во время занятий он на всякий случай держит около себя старшину или заседателя.

Я не знал, что Иван Иннокентиевич сидит в своей комнате с заряженным револьвером, и не мог понять, для чего ему нужен этот револьвер. Непонятно мне было и желание Ивана Иннокентиевича держать около себя во время работы старшину или заседателя.

— Ты слышал вчера крупный разговор Ивана Иннокентиевича с каким-то Бижаном из Витебки? — продолжал растолковывать мне суть дела Иван Фомич. — Приехал из Витебки мужик с жалобой на то, что на него неправильно насчитали подать и теперь сживают его за эту подать со свету, так как заплатить ее он не может. И Иван Иннокентиевич вместо того, чтобы поговорить с ним по-хорошему, сразу стал отправлять его обратно в свою деревню. Пусть, говорит, с этим разбирается твое общество. А мы здесь раскладкой податей не занимаемся. Ну, мужик, конечно, сразу и взвился. Как да почему?.. И стал настаивать на своей жалобе. А Иван Иннокентиевич, вместо того чтобы успокоить человека, велел старшине вывести его вон. Кое-как вытащили его во двор, а он там уж совсем вошел в раж, начал ругаться и грозиться. Так что пришлось посадить его в каталажку, пока он не одумается. Теперь тебе понятно, для чего Иван Иннокентиевич держит у себя в столе заряженный револьвер и заставляет старшину и заседателя дежурить около себя?

— Он мужиков боится… — сообразил я.

— Вот именно… Вчера была история с Бижаном из Витебки, а завтра может произойти такой же случай с каким-нибудь Беспрозванным из Проезжей Комы. Такие встречи происходят у нас все чаще и чаще. Мужик приходит теперь к нам всегда злым и не скрывает своего недовольства нашими волостными порядками. И это сразу же прорывается у него здесь наружу. Он, не стесняясь, матюгает в прихожей Ивана Иннокентиевича, что он поздно является на работу, и открыто прокатывается насчет старшины и заседателя, а при отказе ему в какой-либо просьбе лезет в спор и доказывает свои права. Не все, конечно, так ведут себя, но очень многие. Особенно злы на нас бывшие солдаты, побывавшие на японской войне. Они готовы в любой день спалить нашу волость. Я ведь занимаюсь военным учетом и знаю, что это за люди. Есть у вас такие в Кульчеке?

— У меня дядя Василий уж два раза ездил в Минусинске на какую-то комиссию. Ему на войне под Мукденом прострелили правое плечо. Вот он и хлопочет себе белый билет. Боится, что его опять заберут на войну. Потом, наш сосед Ехрем Кожуховский тоже ездил туда за этим.

— Получили они белые билеты?

— Не дали. Сказали, что их будут числить на учете на всякий случай.

— Ну и как смотрят они теперь на это?

— Ругаются. Говорят, комиссия была неправильная. Доктор посмотрел на них только издали и сразу записал в книгу, чтобы белые билеты им не давать.

— Что же собираются они теперь делать?

— Хлопочут ехать на новую комиссию.

— Вот видишь. Случись что, они первыми явятся сюда. Меня они, может, и не тронут. Я ведь, слава богу, не начальник. А все мои учетные списки спалят, а потом возьмутся за старшину и за заседателя. Вот так и живем. И мужиков боимся, и от начальства жизни нет. Чуть что скажи лишнее или неловко обмолвись на его счет, и на тебя сразу же стукнут куда надо, что ты, такой-сякой, разэтакий, мутишь народ, строишь козни против начальства. А это, брат, может плохо кончиться. Теперь знаешь какое время… Говори, да оглядывайся.

И дальше Иван Фомич стал объяснять мне, какое у нас сейчас беспокойное время. Высшее начальство очень боится, как бы мужики не начали бунтовать. Поэтому оно требует от волостного начальства строго следить за настроением деревни, в корне пресекать на сельских сходках и в других местах всякие разговоры о больших податях и тяжелых крестьянских повинностях. Такие разговоры оно расценивает как подстрекательство против высшей власти, а людей, которые ведут такие разговоры, требует брать на заметку, следить за ними и доносить о них. А чтобы это дело было вернее, оно имеет на местах тайных людей, которые за всем этим следят, ко всему прислушиваются да принюхиваются и обо всем доносят потом по начальству. Таких людей все очень опасаются. Они могут любого человека оговорить, донести на него то, чего и не было. Проверять их ведь не станешь. Они же тайные. Вот и называют их стукачами.

— А у нас в волости есть такие стукачи? — спросил я Ивана Фомича.

— Определенно есть, — ответил Иван Фомич. Потом осмотрелся кругом и сразу перешел на шепот: — В Коме, говорят, занимается этим Белошенков. Он все время вертится у нас, прислушивается к тому, о чем говорим мы, приезжие старосты и писаря, о чем болтают у нас мужики в прихожей, ожидая волостное начальство. И обо всем, говорят, доносит жандармскому начальству. С этим человеком надо быть осторожным…

Действительно, Белошенков почти каждый день бывает у нас в волости. Придет, посидит, поговорит с кем-нибудь, заглянет в комнату Ивана Иннокентиевича, поговорит о чем-то в прихожей с мужиками и незаметно уйдет. Я никак не мог подумать, что этот ласковый и обходительный человек состоит каким-то стукачом и пишет на всех доносы. Но Павел Михайлович и Иван Осипович тоже его чураются, а Иван Иннокентиевич не хочет иметь с ним никакого дела.

Как бы там ни было, но все помощники Ивана Иннокентиевича, да и сам он, жили под страхом доносов. Все были твердо убеждены в том, что за ними кто-то следит, кто-то их подслушивает, проверяет их благонадежность и в один прекрасный день их могут потребовать за что-то к ответу. Этим страхом были заражены не только наши волостные, но даже некоторые сельские писаря. Белошенкова они не боялись. Но были уверены, что у них в деревнях есть свои доносчики и наушники, особенно из тех мужиков, которые всегда трутся около приезжего начальства, подпевают ему во всем и готовы оговорить любого мужика, если он рьяно ратует на сходе против подушной раскладки и резко распространяется насчет начальства.

— Вот ты куда попал на работу! — шутливо запугивал меня Иван Фомич. — Это тебе, брат, не деревня, не Кульчек, в котором ты мог спокойно жить, не задумываясь о том, что тебя могут взять на тайный учет, как неблагонадежного человека. Здесь, брат, другое дело. Тут живи, да оглядывайся.

И Иван Фомич, и Павел Михайлович, и Иван Осипович действительно говорили обо всем в волости с большой оглядкой. Особенно когда туда приходил Белошенков. А я не знал, как мне теперь вести себя с этим человеком. Он всегда заговаривал со мной, расспрашивал, как мне работается, какое жалованье назначил мне Иван Иннокентиевич, и все такое… Потом Белошенков покровительственно хлопал меня по плечу и заводил разговор с кем-нибудь другим.

После Ивана Иннокентиевича и Ивана Фомича я долгое время присматривался к Павлу Михайловичу. Не в пример Ивану Фомичу, который дальше Новоселовой, кажется, нигде не бывал, Павел Михайлович проживал даже в Петербурге. О Петербурге я кое-что знал из прочитанных книг. А один из моих родственников служил там в солдатах в лейб-гвардии Финляндском полку на Васильевском острове. Дядя Егор даже на карауле бывал в Зимнем дворце. Он привез со службы несколько открыток с видами Петербурга и подарил их мне. Из этих видов мне запомнились Главный штаб, Мариинский дворец, Таврический дворец, Сенатская площадь с Медным Всадником. Я много раз расспрашивал дядю Егора о том, как он стоял на карауле в Зимнем дворце и что он там видел, что это за здание — Главный штаб, далеко ли от Зимнего дворца стоит Мариинский дворец, и вообще просил рассказать мне побольше о Петербурге. Но дядя Егор ничего вразумительного мне не рассказывал. Из всего, что он видел за время своей трехлетней службы в Петербурге, его больше всего поразила многочисленность населения города. «И идут, понимаешь, и идут, и едут без конца с утра до ночи. И откуда только берется столько народа? Просто удивительно!» Это поражало его больше всего в Петербурге, и об этом он говорил всегда, вспоминая о своей службе в лейб-гвардии Финляндском полку.

Павел Михайлович тоже ничего интересного о Петербурге не рассказывал. Иногда только, когда при чтении газет, привезенных с новоселовской почтой, речь заходила о каком-нибудь событии на Литейном проспекте, на Знаменской площади или в других местах Петербурга, он говорил: «Литейный проспект… Как же, знаю, знаю. Он идет от Невского прямо до Невы». А если дело происходило на Знаменской площади, то он говорил: «Знаю, знаю… Там еще памятник Александру Третьему… Прямо перед вокзалом». Ничего другого от Павла Михайловича я так и не узнал, а расспрашивать его о том, как он там жил, я стеснялся.

А Иван Осипович после окончания комской школы несколько лет учился в городе Каинске в каком-то маслодельном училище. А потом приехал домой в Кому и поступил в волость помощником к Ивану Иннокентиевичу. Писал он быстро, красивым разборчивым почерком и сидел в волости на выдаче паспортов и текущей переписке. О Каинске, о маслодельном училище и вообще о маслодельном деле он нам ничего не рассказывал. Даже речь об этом никогда не заводил. Ко мне он относился очень хорошо, часто помогал советами по писарской части, но ничего интересного от него, так же как и от Павла Михайловича, я не узнал.

Таковы были мои волостные учителя и наставники. Они аккуратно каждый день приходили в волость на работу, принимали там по делам разную публику, составляли ведомости, списки и отчеты, жучили и подтягивали сельских старост и писарей и не вели между собою и с приходящим народом никаких опасных разговоров насчет начальства. Ко мне они относились хорошо, все время загружали работой и всячески одобряли мое усердие. Мужики, приходившие по делам в волость, настроены были хоть и бузливо, но с начальством пока считались и бунтовать, судя по всему, не собирались. Так что Иван Иннокентиевич мог спокойно рассказывать каждый день свои веселые истории про попов, купцов и богатых мужиков.

 

Глава 5 СЕЛЬСКИЕ ПИСАРЯ

Довольно часто привычное течение жизни волостного правления нарушалось наездами сельских старост со своими писарями. Приезжали они к нам чаще всего с какими-нибудь сложными ведомостями и отчетами. И, конечно, по податным и призывным делам.

Во время этих наездов наше волостное правление превращалось в шумное сборище. Комната Ивана Иннокентиевича была в такие дни забита до отказа. Сложными вопросами затребованных отчетов и ведомостей он, конечно, не занимался и всех писарей сплавлял по этим делам к своим помощникам. А сам, вместе с заседателем, принимал от старост привезенные подати. На это у него уходили считанные минуты. А остальное время он рассказывал им свои веселые истории. Рассказывал он их всегда с блеском и воодушевлением. Так что из его комнаты все время доносились оглушительные взрывы смеха.

Ивану Фомичу, Павлу Михайловичу и Ивану Осиповичу в эти дни было не до меня, и я мог спокойно присматриваться к заполнившим нашу волость людям.

Приехавшие старосты все были бородаты на один манер и казались мне какими-то безликими. К Ивану Иннокентиевичу они после того, как внесли привезенные подати, заходить не осмеливались, в разговор своих писарей с его помощниками не вмешивались и мотались без дела по волости. Чтобы не мозолить глаза волостному начальству, они уходили в нашу судейскую комнату или отсиживались в сторожке с ямщиками и арестантами.

По-другому вели себя сельские писаря. Им, хочешь не хочешь, приходилось держать ответ по своим делам перед Иваном Фомичом, Павлом Михайловичем и Иваном Осиповичем, а то и объясняться с самим Иваном Иннокентиевичем. Всех их я уже знал по поступающим в волость донесениям, отчетам и ведомостям. Это были или малограмотные мужики, кое-как набившие себе руку на писарском деле, вроде безкишенского писаря Кожуховского, или писаря из мужиков, порвавшие с крестьянством и окончательно перешедшие на легкую писарскую вакансию, или, наконец, писаря из расейских переселенцев, вроде нашего Ивана Адамовича. Значит, тоже из мужиков, только немного пограмотнее да посмышленее, как все расейские.

Писали свои бумаги сельские писаря по раз навсегда заведенному шаблону. Те, которые овладели этим шаблоном, считались хорошими писарями. А такие как безкишенский, по своей малограмотности не могли овладеть этой канцелярской премудростью и все время жили под страхом, что волостное правление в одно прекрасное время пришлет на их место другого, более грамотного писаку. Такие писаря держались в волостном правлении униженно, ходили как прибитые, с виноватым видом. Они были запуганы постоянными выговорами и разносами Ивана Иннокентиевича и его помощников. Даже Петька Казачонок позволял себе покрикивать на них, и это сходило ему с рук.

Среди наезжавших в волость писарей обращал на себя внимание коряковский писарь Потылицын. Он выглядел среди других писарей щеголем, являлся в волость в нарядной рубашке, подпоясанной красивым шнурком, в брюках навыпуску. Но главным образом он выделялся тем, что вместо правой руки у него была культяпка и все свои бумаги он писал левой рукой.

До писарства Потылицын, говорят, брал большие подряды на поставку дров пароходству. Дело это шло у него очень хорошо, и он наверняка сделался бы богатым подрядчиком, не случись с ним беды. Для заготовки дров он придумал какую-то дровоколотную машину, которая замечательно действовала от молотильного привода. Только знай подкладывай чурки да подставляй на них топор-колун. Но один раз эта машина сработала не так, как надо, и вместо того чтобы ударить по колуну, стукнула по его правой руке, и докторам пришлось отнять ее до самого плеча. С тех пор Потылицын перестал брать подряды на заготовку дров пароходству и занялся писарством. Писарил он сразу на два общества — на Корякову и на Сисим — и с делом своим справлялся. Во всяком случае, не состоял у Ивана Иннокентиевича злостным недоимщиком по части представлении всяких списков и ведомостей.

Со всеми другими писарями Потылицын был обходителен, но держался от них как-то наотлет. А на меня вообще не обращал внимания, хотя и видел, что я все время наблюдаю за тем, как он орудует одной левой рукой при составлении своих отчетов.

Несмотря на преклонные годы, тесинский писарь Альбанов выглядел еще молодцом. Только одевался как-то странно. Сверху походил на настоящего писаря — в городском пиджаке, в нарядной рубашке с отложным воротничком, а снизу на деревенского мужика — в холщовых штанах, в самодельных деревенских бахилах. Уж своим появлением Альбанов настраивал всех на веселый лад. Все знали, что он будет рассказывать разные любовные истории про тесинских девок и ребят. Альбанов рассказывал их всегда с большим смаком. О своих писарских делах он говорил тоже с большим увлечением. Скучные отчеты и донесения в его устах становились очень интересными, так как он всегда дополнял их разными забавными подробностями из жизни тесинских мужиков. Благодаря этому Альбанов был всегда желанным гостем в волостном правлении. Здесь все очень к нему благоволили, а приезжие писаря старались держаться с ним на дружеской ноге.

На меня Альбанов тоже не обращал внимания, хотя я очень усердно, вместе со всеми, слушал его рассказы.

Другое дело витебский писарь Великолуцкий. Он был единственным из всех приезжих писарей, который держался со мной как с равным. Кроме Витебки, Великолуцкий писарил еще в Александровке. Деревни эти были таежные и заселены расейскими переселенцами. Жили они там очень бедно и все время обременяли начальство разными просьбами. То клянчили денежное пособие от казны, то просили у волостного правления семенную ссуду. Когда им в этом отказывали, они придумывали новые просьбы и ходатайства. Подати они платили плохо и состояли в волости в злостных недоимщиках.

Ко всему этому Великолуцкий был не силен в писарском деле и всегда состоял в долгу перед волостным правлением по части представления разных сводок, ведомостей и отчетов.

Вот приходит время Ивану Фомичу составлять очередные призывные списки на рекрутов. По другим деревням это дело идет у него как следует. Рекрута проверяются по метрическим выписям от церковных приходов и по посемейным спискам. А в Витебке и Александровке своего церковного прихода нет, метрических записей на новорожденных и умерших не ведется, а в их посемейных списках черт ногу сломает. Другому парню лет уж под тридцать, а он у них и в новобранцы еще не вышел. Староста это подтверждает, а Великолуцкий пишет приговор от общества о том, что парень еще малолеток. Вот и приходится призывать этого малолетка по наружному виду. Дело это хлопотное и кляузное и начальству из уездного воинского присутствия очень не нравится.

Или срочно запросят старост дать сведения о состоянии посевов. Тут все писаря немедленно доносят волостному правлению, что посевы в нынешнем году очень плохие, что лето засушливое, с весны не было ни одного дождя и все повыгорело. А если весна была дождливая, то пишут, что все посевы повымокли, что их задушило пыреем, жибреем, лебедой, затянуло повиликой и всякой другой дурной травой. И что благодаря этому виды на урожай в этом году очень неблагоприятные. А от Великолуцкого опять же ни ответа ни привета.

Или требуют от старост данные о состоянии дорог и мостов, а в засушливый год о борьбе с «кобылкой». И тут все писаря дружно пишут, что дороги у них плохи, все мосты снесло во время весеннего паводка и теперь их приходится чинить или делать заново, а с «кобылкой» никакой борьбы не ведется. С весны служили молебны о даровании дождя, но дождей не было, и «кобылка» пожирает посевы. А от Великолуцкого опять же ни слова.

Тогда вызывают его в волость и дознают — почему он ничего не пишет о видах на урожай, о состоянии дорог и мостов и о борьбе с «кобылкой». И тут он с невинным видом объясняет, что посевы у них всегда плохие, так как место у них таежное и хлеб родится плохо… Мосты и дороги тоже плохие: Витебка и Александровка деревни маломощные, народ живет там бедно, денег на постройку мостов и исправление дорог не имеет, а «кобылка» у них в тайге, как известно, не водится… «Так чего же ты, — спрашивают его, — нам об этом не напишешь?» — «А чего же мне писать вам об этом? — отвечает, не моргнув, Великолуцкий, — Вы и сами, — говорит, — все это хорошо знаете». Тут отводит его, голубчика, в судейскую, сажают за стол и заставляют накорябать нам эти отписки.

Из-за всего этого Иван Иннокентиевич со своими помощниками обходились с Великолуцким очень круто. Глядя на них, старшина и заседатель тоже в грош его не ставили. В других деревнях за недобор податей жучат старост. А писаря остаются в стороне. А в Витебке и Александровке во всем оказывается виноватым Великолуцкий. Это он писал общественные приговора с просьбой о выдаче денежных пособий, это он придумал требовать безвозвратную хлебную ссуду, это он клянчит от казны пособие на лечение каких-то больных. Это он все время что-нибудь выпрашивает для своих деревень. И, главное, старается всех разжалобить своим несчастным видом.

Во всем волостном правлении только я относился к Великолуцкому доброжелательно. Поэтому он держался здесь все время около меня. У нас с ним завязалось что-то даже вроде дружбы. Будучи старым солдатом, он рассказывал мне разные бывальщины о том, как он служил в каком-то знаменитом артиллерийском дивизионе и даже принимал участие в высочайшем смотре. А о Витебке и Александровке, о том, как они там живут и что в их жизни интересного, он ничего не рассказывал и от моих расспросов об этом всегда уходил.

Из всех писарей мое внимание больше других привлекали проезжекомский писарь Шипилов и улазский Брехнов. Это были настоящие писаря. Они досконально знали все волостные и сельские порядки, все крестьянские права и повинности, знали, когда и какие отчеты и ведомости нужно представлять в волость, и, судя по всему, хорошо знали все те строгие законы, которыми крестьянский начальник, мировой судья, становой пристав и другое начальство все время запугивали волостное правление.

И Брехнов, и Шипилов были очень стары и всем своим видом как бы дополняли друг друга. Брехнов был высокий, Шипилов — маленький; Брехнов уж устал и согнулся от старости, Шипилов, наоборот, держался прямо, выглядел бодро и свежо, как крепкий груздь; Брехнов был совсем слепой, ходил в больших очках с толстыми стеклами, Шипилов обходился без очков: у него были маленькие остренькие глазки; Брехнов был одет в серый заношенный пиджак, в теплую рубашку, в серые брюки с ошметками и в большие неуклюжие ботинки. А Шипилов, наоборот, ходил всегда щеголем — в суконном черном пиджаке с жилеткой, на которой виднелась золотая цепочка от часов, на ногах у него были хорошие ботинки, и походил он не на деревенского писаря, а на комского купца Демидова.

И писали они по-разному. У Брехнова был крупный, размашистый и какой-то расхлестанный почерк. Он не особенно соблюдал в своих бумагах правильное расположение строчек. Его донесения написаны были как бы небрежно, кособоко. В них не было достаточных полей. Они почти никогда не умещались на одной странице и переползали на обратную сторону.

А у Шипилова все было как бы отпечатано мелким убористым почерком. Все буквы стояли у него четко и прямо, как в солдатском строю. Каждое донесение было с широкими полями и всегда умещалось на одной странице.

Шипилов и Брехнов состояли в большой дружбе и знали друг друга, видимо, не один десяток лет. Во время своих наездов в волость они всегда были неразлучны. Вместе приходили в волость, вместе уходили, вместе сидели в судейской и вели о чем-то неторопливый разговор. И вместе рассказывали нам разные интересные истории о старых волостных порядках. Рассказывал главным образом Шипилов. Брехнов только изредка вставлял в его рассказ какую-нибудь подробность, которую случайно упускал Шипилов.

Оказывается, раньше в волостях все было по-другому. Вместо волостного старшины был волостной голова, а в деревнях вместо нынешних старост были сельские старшины. Всеми делами, как и теперь, в волости заправлял волостной писарь. Волостные писаря, как и сейчас, были наемные. Но только жалованье у них почему-то было маленькое. По закону волостному писарю со всеми его помощниками полагалось 171 рубль 60 копеек в год. Жалованье было маленькое, а жизнь богатая, потому что волостные власти имели тогда постоянный доход. Большие деньги поступали прежде всего от винных откупов. Казенной торговли водкой тогда еще не было, и во всех почти деревнях имелись кабаки. А на открытие кабака требовалось согласие сельского общества и разрешение волостного правления. За это разрешение волостное и сельское начальство брало с винных откупщиков, которым принадлежали все деревенские кабаки, большие деньги. Кроме того, эти винные откупщики ежегодно платили волостным писарям по двадцать пять рублей с каждого кабака, не считая денежных подарков к большим праздникам. А Комской волости тогда еще не было, и все наши деревни входили в Новоселовскую. Волость была огромная. Около пятидесяти деревень, не считая татарских улусов. «Вот и считайте, какая прибавка получалась волостному писарю к его маленькому жалованью…»

Так и жили. Жалованье было маленькое, но имели большой постоянный доход. Пришел мужик в волость за какой-нибудь справкой или за паспортом — плати, с жалобой на кого-либо — тоже плати. Многие умные писаря ухитрялись брать с приходящих мужиков даже на мытье волостных полов. Зашел в волость, значит, натоптал, нанес грязи, а грязь надо мыть. Вот и гони пять копеек на мытье полов. Тогда ведь все было проще. Теперь это называлось бы незаконным побором, а раньше было в порядке вещей. Брали все… сельские писаря и старшины, волостные писаря и начальники, становые пристава и окружное земское начальство. Губернская администрация жила тоже на взятках, получала регулярно определенную сумму от купцов, от винных откупов, от золотопромышленников. Волостной писарь в Новоселовой два раза в году праздновал свои именины, и все сельские писаря и старшины должны были подносить ему к именинам подарки. Подарки эти делались, конечно, за счет общества. Деньги раскладывали подушно, а хлеб, масло и мясо собирали подворно. Так, как сейчас собирают ругу на содержание церковных причтов. А из инородческих улусов к каждым именинам ему пригоняли по табунчику лошадей или по гурту скотишка.

А волостные начальники в свою очередь должны были регулярно делать подарки и выплачивать определенную сумму в Минусинск — окружному земскому начальству. Тогда вместо нынешних уездов были округа, и всеми делами в этих округах заправлял окружной земский суд. Вместо нынешнего уездного исправника был окружной земский исправник, а вместо нынешних крестьянских начальников были земские заседатели. И волостное начальство должно было выплачивать им каждый год к определенному сроку определенную сумму. Эти взносы назывались тогда хабарой. Ну а окружное начальство в свою очередь платило свою хабару губернскому начальству.

Все это Брехнов и Шипилов рассказывали размеренно, не торопясь. И нельзя было понять, жалеют ли они о тех порядках или, наоборот, осуждают их. Они понимали, конечно, что это были плохие порядки. Но никак не могли удержаться от восхищения, когда начинали высчитывать, сколько новоселовскому писарю доставляли в очередные именины масла, мяса, меда, яиц и всего прочего, не говоря о табунчиках лошадей и гуртах скотишка из инородческих улусов. Получалась сказочная жизнь. Недаром все волостные писаря строили себе потом дома в городах. Капиталы наживали на своих должностях. Не то что теперь.

Два раза в неделю, по понедельникам и четвергам, из волости в Новоселову ходит у нас почта. Рано утром, еще до занятий, Липат Кириллов, комский мужик, состоящий при волости ходоком, а точнее говоря, рассыльным, везет в Новоселову большой кожаный баул с письмами и казенными пакетами.

Из Новоселовой Липат возвращается только к вечеру. К его приезду в волостном правлении собирается самая отборная комская публика: фельдшер Стеклов, купец Паршуков, мужицкий ходатай по разным делам Белошенков, учительница Таисия Герасимовна, комский писарь Родионов, урядник Чернов. Они располагаются у нас как дома и ведут разговор о последних комских и новоселовских новостях.

Старшина Безруков и заседатель Ефремов тоже торчат здесь, стараясь вставить свое слово в общую беседу.

Вся работа в волостном правлении в это время, конечно, прерывается. Пришедшие по делам мужики, видя такое дело, недовольно расходятся по домам.

Часов около семи, то есть в самом конце занятий, на волостном дворе слышится звон колокольчиков, и через некоторое время Липат и дедушко Митрей втаскивают в канцелярию баул, набитый письмами, бандеролями и газетами. Липат извлекает из него небольшую кожаную сумку со страховой корреспонденцией и папку с казенными пакетами и несет это Ивану Иннокентиевичу. А Петька начинает разбирать содержимое баула. Из него надо прежде всего отобрать комскую корреспонденцию. А остальное рассортировать на две части — на низовые и на верховые деревни, чтобы завтра отправить все это с ходоками.

Но Петька сортирует почту очень медленно, и Иван Фомич, Павел Михайлович и Иван Осипович в конце концов сами принимаются за это.

Наконец общими усилиями почта рассортирована, и Петька торжественно вручает два письма купцу Паршукову, казенный пакет уряднику Чернову, газету «Сельский вестник» Белошенкову и десятка три писем на всю Кому писарю Родионову. Остальным гостям ничего нет. Они стараются сделать огорченный вид. Но это у них не получается, и они с довольным видом отправляются по домам.

После их ухода Иван Фомич, Павел Михайлович и Иван Осипович берут из рассортированной почты какие-то газеты и начинают их читать. Почитают, почитают их, аккуратно свернут и положат обратно, куда надо. А потом берут из почты бандероли с еженедельными журналами «Нива», «Родина», «Пробуждение» и просматривают их. В этих журналах много картинок. Мы с Петькой сразу же пристраиваемся, чтобы посмотреть эти картинки. Петька и сам не прочь распечатывать бандероли с такими журналами, но боится. Иван Иннокентиевич строго-настрого запретил ему касаться чужой корреспонденции.

Кроме газет и журналов, по почте шло много бандеролей с какими-то книгами. Иван Фомич, Павел Михайлович и Иван Осипович иногда вскрывали их. В большинстве случаев это были приложения к журналам «Нива» и «Родина» — собрания сочинений разных писателей — Мамина-Сибиряка, Шеллера-Михайлова, Помяловского, исторические романы Соловьева и разные другие книги.

А Иван Иннокентиевич сразу же принимался за чтение Енисейских губернских ведомостей. Просмотрит их, передаст Ивану Фомичу и накажет непременно ознакомиться с каким-нибудь важным циркуляром высшего начальства. Другими газетами и журналами Иван Иннокентиевич почему-то не интересовался.

На первых порах я только наблюдал за всем этим. А потом меня тоже приспособили разбирать почту. Сортировал письма я поначалу довольно медленно. Но потом хорошо освоился с этим делом.

Особый интерес вызывали у меня газеты. Когда я учился еще в кульчекской школе, наш дядя Иван прослышал в Новоселовой на ярмарке, что в газетах печатают разные интересные истории, и выписал себе из Петербурга газету под названием «Копейка». Она приходила ему еженедельно целый год. Сам дядя Иван читать, конечно, не умел, и эту газету должен был читать ему Варивоха. И Варивоха на первых порах ему читал. Но никаких интересных историй не вычитывал, и дядя Иван утратил к ней всякий интерес. Так что занимала она после того только одного Варивоху. И он выискивал в ней разные смешные картинки со смешными пояснениями. Один раз он прибежал к нам с этой газетой и показал в ней такой рисунок: растерянный парикмахер с ножницами в руках стоит перед сердитым господином. А тот на него что-то кричит. Под картинкой была объяснительная надпись:

КЛИЕНТ: Что вы наделали?! Вы отрезали мне кусок уха!

ПАРИКМАХЕР: Прикажете подравнять-с?..

Над этой картинкой и надписью к ней все у нас долго смеялись.

В следующий раз Варивоха принес газету с другой картинкой. В пассажирском вагоне железной дороги сидят несколько важных господ. Один из них с папиросой в зубах. Перед ним стоит кондуктор. Под картинкой был такой текст:

КОНДУКТОР: В вагоне курить нельзя…

ПАССАЖИР С ПАПИРОСОЙ: Я и не курю…

КОНДУКТОР: Но у вас папироса в зубах!

ПАССАЖИР С ПАПИРОСОЙ: Мало ли что… У меня сапоги на ногах, но я же не хожу…

Над этой картинкой никто у нас не смеялся.

Больше ничего интересного за весь год Варивоха в своей газете не вычитал, и дядя Иван на нее на следующий год уж не подписался.

Разбирая волостную почту, я обратил внимание на то, что особенно много газет идет сисимскому лесничему, который живет на винокуренном заводе Яриловых. Еще в Кульчеке я хорошо знал, каким важным начальником является в наших местах лесничий. Один раз он проехал откуда-то, видимо, из тайги, через нашу деревню в сопровождении целой свиты объездчиков. И вот этот важный начальник нежданно-негаданно заявился один раз к нам в волостное правление.

Приехал он верхом в сопровождении двух объездчиков. Объездчики остались на дворе, а он пожаловал к нам, вежливо поклонился всем в канцелярии и прошел прямо к Ивану Иннокентиевичу.

Был он совсем еще молод, без бороды, с небольшими усиками, в какой-то легкой, очень красивой куртке, в мягких, ярко начищенных сапогах…

С его появлением у нас сразу все притихли и стали прислушиваться, о чем он будет говорить с Иваном Иннокентиевичем. А он, оказывается, специально приехал, чтобы просить Ивана Иннокентиевича все его газеты и письма оставлять у нас в волостном правлении до его востребования. Волостной ходок на завод Яриловых не заезжает и всю его почту оставляет в соседней деревне. Оттуда она поступает ему с большим опозданием.

— Теперь я буду присылать своего нарочного за почтой прямо к вам, — сказал он Ивану Иннокентиевичу, — и почти на два дня раньше буду знать, что происходит на белом свете.

Говорил лесничий с Иваном Иннокентиевичем весело и как-то уважительно что-то ему рассказывал, над чем-то шутил и о чем-то его расспрашивал. А Иван Иннокентиевич все ему поддакивал и обещал все, о чем он просил.

— Тогда обо всем, Иван Иннокентиевич, договорились, — сказал в заключение лесничий. — Еще раз большое вам спасибо. А теперь, на прощание, расскажите мне какой-нибудь анекдот, на что вы, говорят, великий мастер. Только анекдот обязательно сибирский, чтобы я мог вывезти его потом на память в Россию.

Иван Иннокентиевич был очень польщен, что слава о нем как о рассказчике достигла даже до лесничего. С другой стороны, он был немного смущен. Ведь лесничий ждет от него веселый интересный анекдот, и, главное, еще чисто сибирский. Тут не обойдешься какой-нибудь глупой историей про купцов, попов и богатых мужиков. Но Иван Иннокентиевич не растерялся, немного прокашлялся и с достоинством спросил:

— Значит, непременно сибирский?

— Только сибирский, Иван Иннокентиевич. Непременно сибирский…

— Трудновато будет, но попробую. Заранее прошу извинить, если анекдот окажется не особенно веселым.

Тут Иван Иннокентиевич встал, приосанился, прошелся по комнате, потом крепко уселся за своим столом и приступил к рассказу:

— Вы знаете, конечно, или, во всяком случае, много слышали об осеннем выходе сибирских приискателей с золотых промыслов. Люди возвращаются по домам после каторжной работы, возвращаются с заработком. Многие даже с большими деньгами. И хотят, конечно, погулять, повеселиться. И везде их встречают как дорогих гостей, угощают, опаивают, обирают, обворовывают всяким манером. И даже охотятся на них, как на диких зверей. Редко кому из них удается не пропиться в пути в пух и прах и благополучно добраться до дома.

И вот один из таких приискателей, молодой еще парень, шел проселочным путем в родные места и постучался в одной деревне на ночевку в большой крестовый дом на самой околице. Хозяева — старик и старуха — встретили его как родного. Накормили, напоили и спать уложили. Утром встает наш приискатель и первым делом выходит на крыльцо покурить и подышать свежим воздухом. А на крыльце старик. Сидит и оттачивает большой нож.

— Это на кого же ты, дедушка, точишь такой ножичек? — спросил его парень.

— На тебя точу, милок. На тебя. Вот направлю его как следует и начну тебя резать.

Тут парень видит, что дела его плохи, и стал на всякий случай осматриваться. Двор большой, забор высокий, плотный, ворота крепкие, на замке. Дом на околице. Начни кричать в случае беды — никого не дозовешься.

А старик тем временем наточил нож и — на парня. А тот, конечно, от него. С крыльца на двор. Старик за ним. Парень от него. Старик за ним. Старуха с крыльца наблюдает, как старик гонится по двору за парнем. Сделали один круг. Второй… На третьем кругу старик стал выдыхаться. Сделали еще круг. Старик уж еле тянет, а все-таки гонится. Гнался, гнался и, наконец, свалился в изнеможении.

А старуха видит это и начинает отчитывать парня. И такой-то он, и разэтакий:

— Приняли тебя как родного! Напоили тебя, накормили и спать уложили. А ты вместо благодарности — что делаешь? Ах ты, сукин сын! Гляди, до чего старика-то довел…

— Вот и весь мой анекдот, — неожиданно закончил свой рассказ Иван Иннокентиевич. — Можно сказать, в одной фразе старухи. Боюсь, что он покажется вам неинтересным…

— А почему они ночью его не укокошили? Сонного?

— Если бы они его укокошили — это был бы обычный сибирский случай осенью на Енисейском тракте… И тогда у нас не было бы уже анекдота, — сразу нашелся ответить Иван Иннокентиевич.

— И то правда… — сказал лесничий и покачал головой. — Ах ты, сукин сын! Гляди, до чего старика-то довел… — повторил он ругань старухи и еще раз покачал головой: — Очень смешной анекдот, Иван Иннокентиевич. Только немного грустный. И, конечно, настоящий сибирский. Большое вам спасибо. И за договоренность насчет почты, и за прекрасный сибирский анекдот.

Тут лесничий встал и еще раз повторил ругань старухи. Потом рассмеялся и попрощался с Иваном Иннокентиевичем. Проходя через нашу канцелярию, он опять всем нам вежливо поклонился и, как мне показалось, как-то особенно посмотрел на меня. Иван Иннокентиевич вместе со старшиной и заседателем пошли во двор его провожать. А мы все бросились к окнам посмотреть на его отъезд. Лесничий легко вскочил на подведенного ему коня и выехал в улицу. Объездчики тоже сели на лошадей и последовали за ним.

После отъезда лесничего у нас еще добрых два часа говорили о нем. Сначала о том, какой он обходительный да уважительный, что он имеет какое-то большое образование специально по лесному делу. А потом как-то незаметно перешли к разговору о том, сколько он получает жалованья. Оказывается, двести пятьдесят рублей в месяц. Все этому, конечно, дивились и очень ему завидовали. А дедушко Митрей, когда ему сказали об этом, только сплюнул в сторону.

— Быть того не может, — решительно заявил он, — чтобы одному человеку, хоть он и большой начальник, платили такие деньги. Шуточное дело — двести пятьдесят рублей в месяц, — рассуждал он. — На такие деньги можно дом купить али сразу четыре швейных машины компании «Зингер» али лисапед, как у Демидова. А в Новоселовой на складе за двести пятьдесят рублей можно купить молотилку али косилку с граблями и с жатвенным приводом. Это даже богатым мужикам не всем под силу. А если перевести такие деньги на хлеб, то, выходит, он получает по триста пудов пшеницы за один месяц. Эвон что оно получается… И скажут же такое…

В сторожке тоже обсуждали приезд лесничего в волость. Обсуждали ходоки и арестанты, которые находились там на отдыхе. Они не знали, сколько лесничий получает жалованья, какой он уважительный да обходительный. Они говорили об его объездчиках, которые охраняют казенную тайгу. И вот, оказывается, объездчики в Чернавке, которые следят за Анашенским бором, здорово прижимают чернавских мужиков. Прижимают их летом и осенью. Отбирают у них грибы и бруснику. Охотятся, в общем, за грибниками и ягодниками. А порубщиков в бору совсем не трогают. Боятся дразнить мужиков.

А проезжекомский арестант, который отсиживал срок в волостной тюрьме за драку, рассказывал о том, что у них объездчики ведут себя тише воды и ниже травы. Получают жалованье, ездят для виду в тайгу, охотятся там, а порубщиков не трогают. И проезжекомских баб с ягодами и грибами в казенной даче не обижают. Боятся, народ в Проезжей Коме настырный. Там вечные драки и происшествия. Оштрафуй их — потом беды не оберешься.

У нас в Кульчеке тоже есть два объездчика. Братья Шевелевы. Они живут в деревне тихо и мирно. Никого не трогают. В тайгу, конечно, выезжают почти каждый день. Верхами, с ружьями за плечами, в сопровождении целой своры собак. Но никого не штрафуют. Да и кого штрафовать? Березняка и листвяга у нас и на своей общественной даче довольно. В казенную дачу ездят только за хорошим строевым лесом на тес, на плахи, на двери, на рамы. Но строятся у нас мало. Так что и порубщики в казенной даче бывают редко. Шевелевы — люди умные, не лезут на рожон с этим делом. Никого не штрафуют и живут себе спокойно.

О самом лесничем наши арестанты ничего не говорили. Только медведевский мужик, который отбывал десятидневный срок по приговору мирового судьи, рассказывал, что лесничий на заводе Яриловых живет в большом казенном доме и что в том доме тринадцать комнат. А о семье лесничего, о его жене, детях, о его няньках и кухарках этот мужик ничего не рассказывал. Похоже на то, что в этих тринадцати комнатах лесничий живет один, без семьи.

А мне во всем этом самым главным показалось то, что лесничий и дня не может прожить без новых газет и готов два раза в неделю гнать нарочного за ними к нам в волость.

После этого я стал припоминать, кто же у нас в волости, кроме учителей, получает газеты и журналы. Во всех восемнадцати деревнях никто из мужиков газет не выписывает. Газеты и журналы идут прежде всего учителям. Но и то не всем. В нашей комской школе, кроме отца Петра, отца дьякона и псаломщика Василия Елизарьевича, было еще две учительницы. А выписывает какую-то маленькую газетенку из Минусинска только Таисия Герасимовна. Ни один священник из четырех церковных приходов Комской волости, ни один дьякон, ни один псаломщик газет не получали. Ни один сельский писарь газет не выписывал. Иван Иннокентиевич, Иван Фомич, Павел Михайлович и Иван Осипович газет и журналов тоже не выписывали. Урядник газету в руки не брал. Комские купцы Демидов и Паршуков, фельдшер Стеклов, агент компании «Зингер» Кириллов газет не получали. Почти в каждой деревне, лаже самой маленькой, имелись купцы, которые содержали свои лавки. Никто из них, кроме улазского Колегова, газет не выписывал.

А лесничий теперь стал аккуратно присылать к нам два раза в неделю верхового объездчика за своей почтой. Этот объездчик являлся рано утром по вторникам и субботам, получал почту и увозил ее своему начальнику на завод Яриловых.

 

Глава 6 ВАЖНОЕ ЗАДАНИЕ ВЫСШЕЙ ВЛАСТИ

Один раз Иван Иннокентиевич позвал меня к себе и вручил предписание минусинского уездного исправника, в котором волостному правлению предписывалось в самый короткий срок донести: «В каких населенных пунктах волости имеются церкви, когда и из каких материалов эти церкви построены и кто наблюдал в искусственном отношении за постройкой этих церквей».

— Пойди с этой бумажкой к отцу Петру, скажи, что я прошу его написать все, что требуется насчет нашей комской церкви. Бумажку ему не оставляй. Пусть напишет отдельно.

Отца Петра я застал дома. Он вышел ко мне из калитки в каком-то заношенном, засаленном подряснике и был очень недоволен тем, что я оторвал его от дела. Судя по птичьему гомону на дворе, он не то кормил, не то собирался кормить гусей и уток.

Я привык видеть отца Петра или в церковном облачении, или в дорогой красивой рясе с большим серебряным крестом на груди. Заношенный подрясник и птичий гомон совсем не вязались у меня с его привычным обликом.

Я вручил ему бумажку господина исправника и передал просьбу Ивана Иннокентиевича написать все, что требуется, насчет комской церкви. Отец Петр внимательно прочел бумажку и сильно рассердился:

— Чего этому самодуру вздумалось заниматься чужими делами? Пойди к Василию Елизарьевичу. Пусть он посмотрит все это в нашем архиве и напишет что надо.

Василий Елизарьевич несколько раз прочитал бумажку исправника. Потом долго и глубокомысленно ее рассматривал и в заключение сказал:

— Ну что ж, раз требуют — придется писать. Пойдем в церковь. Архив у нас там.

В церкви мы зашли сначала в сторожку. Один из трапезников — высокий бородатый старик — взял ключи и отомкнул церковные двери. Мы пошли на правый клирос. Здесь Василий Елизарьевич оставил меня и прошел в алтарь.

Во время учения в Коме я со всей школой ходил по праздникам в церковь. Но я бывал в церкви во время службы, когда она была заполнена народом, когда перед иконами горели многочисленные свечи и лампады и все освещалось сверху двумя огромными паникадилами.

А сейчас в церкви было пусто, перед иконами не горело ни одной свечи, ни единой лампады, и ослепительная позолота на иконостасе и на окладах многочисленных икон выглядела тускло, святые не возносили торжественно вместе с паствой своих молитв к небу, а с каким-то недоумением смотрели в пустую полутемную церковь.

Ближе всех ко мне оказался на правом алтарном притворе архангел Михаил. Он был с непокрытой головой, в серебряных латах, в какой-то красной юбке, с голыми ногами, обутыми в сандалии с тонкими ремнями вокруг икр.

Со времени поступления в волость я ежедневно слушал смешные рассказы Ивана Иннокентиевича, в которых церковные пастыри выступали в самых смешных и даже неприличных положениях, и постепенно утратил последние следы своей религиозности. Однако, входя в алтарь, я понимал, что для тех, кто верует, место это священное, что даже псаломщик не имеет права проходить между престолом и царскими вратами.

Зная все это, я старался держаться в алтаре благопристойно и очень удивился, когда Василий Елизарьевич заговорил со мною громко, без всякого уважения к этому святому месту. Он стоял около внутреннего шкапа в церковной стене и укладывал какие-то рукописные книги и толстые папки с подшитыми бумагами.

— Это наш архив, — сказал он мне. — Ведется он с 1855 года, со дня постройки нашей церкви. Здесь хранятся метрические книги о рождении, бракосочетании, исповедные ведомости, переписка с духовной консисторией и документы о постройке храма. По приезде сюда псаломщиком, я сильно интересовался этим архивом. Летом приду, устроюсь к алтарному окну и читаю эти самые дела. Другой раз весь день просидишь за чтением. Забирай-ка вот эту стопу бумаг, и пойдем в сторожку. Там будет удобнее.

Мы взяли подобранный материал и вышли из алтаря.

— …Особенно казались мне интересными тогда бумаги, касающиеся постройки церкви. Комская церковь сравнительно еще новая. Во всяком случае, строили ее значительно позже, чем церкви в Анаше и в Новоселовой. Строить ее начали в 1851 году, а закончили только в 1856 году. Целых пять лет строили. И возводил ее какой-то Аркадий Рудаков. Он был и подрядчиком, и строителем. Кто он, откуда родом, я так и не доискался. Но в одном месте упоминается, что Рудаков был вольноотпущенником какой-то госпожи Коряниной, видимо, из крепостных, и выкупился у своей помещицы. Оно и понятно. Человек брался за такие подряды, как наша церковь. Шутка сказать. Надо было поднять такую махину.

— А много он взял за постройку? — полюбопытствовал я.

— За постройку он вырядил одиннадцать тысяч рублей с прибавкой тысячи пудов хлеба, видимо, на прокорм плотников, каменщиков и прочих мастеровых, которые должны были у него работать на постройке. За эти же деньги он должен был поставить весь материал на постройку и потом всю церковную утварь, иконы и все прочее, чтобы, значит, дело сразу могло пойти на полный ход. Вот это я и напишу сейчас господину исправнику.

Пока Василий Елизарьевич все это мне рассказывал, мы успели выйти на паперть. Церковь стоит у нас на горе, и с паперти вся Кома видна как на ладошке. День был хороший, солнечный. Справа, над Енисеем, высились сопка и гора Турецкая. Все село лежало внизу, в глубокой лощине. Вдали в голубой дымке маячил Тон. Солнце все заливало светом и теплом. После церковной прохлады и полутьмы приятно было постоять на высокой паперти, ощутить влажное дыхание ветерка с Енисея, взглянуть на табуны лошадей на Турецкой.

— Господи! Как хорошо. День-то какой! — произнес Василий Елизарьевич и вдруг неожиданно затянул:

Милосердия двери отверзи нам, Благословенная богородица…

Потом так же неожиданно остановился и спросил:

— Ты чего не подхватываешь? Такой удивительный напев: «Надеющиеся на тя да не погибнут…» Пой давай! Видишь, благодать какая! Ты ведь пел у меня на клиросе, когда учился. И голос был у тебя хороший. И вел себя отлично. Хороший мальчик был. Приходи петь в хор сейчас…

— Смеяться будут…

— Кто смеяться будет?

— В волости будут смеяться. Начнут дразнить монахом, поповичем.

— А ты не обращай внимания. Им-то какое дело?.. Подумай и, если решишься — приходи на спевку. Ну, пойдем писать начальству эту справку. И чего взбрело в голову исправнику требовать от нас такие сведения. Обратился бы в консисторию. Там ему в два счета все бы отрапортовали.

В сторожке Василий Елизарьевич велел трапезникам освободить для нас стол в переднем углу и расположился за ним со всем своим архивом.

— А первым священником был в Коме отец Григорий Чистяков. Он только что окончил тогда Калужскую духовную семинарию и был рукоположен пастырем в нашу Покровскую церковь. А первым дьяконом был его отец. Так и приехали сюда всей семьей. Видишь, как раньше-то было. Старались не разлучать семьи. Назначают сына в новую церковь и отца туда же посылают. В один приход. Не то что теперь. Однако надо писать эту справку. Ты меня, пожалуйста, не отвлекай своими разговорами.

— Я вас не отвлекаю, Василий Елизарьевич.

— Как это не отвлекаешь, если я не пишу, а говорю все время с тобой. Значит, отвлекаешь. А это я специально для тебя прихватил…

Тут Василий Елизарьевич сунул мне объемистую старинную книгу, пронумерованную, прошнурованную и припечатанную сургучной печатью. Это оказалась какие-то ИСПОВЕДНЫЕ ВЕДОМОСТИ, которые велись причтом со дня открытия комской церкви, — «ОБРЕТАЮЩИМСЯ В ПРИХОДЕ ЛЮДЯМ, СО ИЗЪЯВЛЕНИЕМ ПРОТИВ КОЕГОЖДЫ ИМЕНИ О БЫТИИ ИХ В СВЯТУЮ ЧЕТЫРЕХДЕСЯТНИЦУ У ИСПОВЕДИ И СВЯТЫХ ТАЙН ПРИЧАСТИЯ, И КТО ИСПОВЕДОВАЛСЯ ТОКМО, А НЕ ПРИЧАСТИЛСЯ, И КТО НЕ ИСПОВЕДАЛСЯ».

И вот когда первый комский священник приступил к составлению этих исповедных ведомостей по своему приходу, то выяснилось, что многие из его прихожан помногу лет не были у исповеди и у святого причастия. Он обратился к окружному земскому начальству (тогда вместо уездов были округа, а вместо уездного полицейского управления был окружной земский суд) с просьбой о том, чтобы оно побудило его прихожан выполнить свой христианский долг, то есть исповедаться в ближайший пост и приобщиться к таинству святого причастия. При этом причт представил начальству выписку из исповедных росписей о не бывших у исповеди и святого причастия в течение нескольких лет. И тут оказалось, что хотя комская церковь была построена в свое время на деньги прихожан, однако сами прихожане не отличались особым рвением к святой вере. Всего в то время в приходе, включая Кому, Кульчек, Безкиш и Черную Кому, вместе с детьми было тысяча триста шестьдесят душ обоего пола. Из них не было у причастия пятьсот девятнадцать человек, не считая малых детей. Многие не были у причастия по пятнадцать лет.

Я сразу, конечно, уткнулся в этот старинный список и нашел в нем своего дедушку Трофима, которому было в то время только двенадцать лет, и прадедушку Константина, которому было тогда шестьдесят четыре года. Оказывается, дедушко Трофим не был у исповеди и причастия целых девять лет, а прадедушко Константин только три года. И по матери я нашел в этих исповедных ведомостях своих предков. Оказывается, дед мой, Тимофей Иванович Тахтин, из ясашных. Ему в ту пору было сорок лет, и он уже два года не был у причастия, а его жена — моя бабушка Дарья Семеновна не постилась и не причащалась пять лет.

Получив от комского причта эти исповедные ведомости, окружной земский суд обратился к Новоселовскому волостному правлению с грозным приказанием:

«В силу Именного указа, состоявшегося 18 января 1801 года, предписываю Волостному Правлению понудить поименованных в исповедных ведомостях лиц исполнить христианскую обязанность в нынешнем же Спасовом посту и о последующем с возвращением регистра с сделанными против каждого в бытности или нет отметками донести. Июль, 28 день, 1857 год. Заседатель первого участка Харченко».

Новоселовское волостное правление поручило немедленно провести эту операцию кандидату при волостном голове Колегову и уже 28 августа донесло земскому заседателю Харченко, что принятыми мерами понуждения удалось в спасов пост привести к исполнению христианской заповеди и святого причастия только 173 человека из 519. На это земской заседатель строго-настрого приказал Новоселовскому волостному правлению порученную ему задачу принуждения прихожан комской Покровской церкви к принятию исповеди и святого причастия непременно и полностью провести в будущий великий пост.

Как это дело прошло дальше, по имеющимся в деле материалам не видно. Вероятнее всего операция принуждения к исповеди и святому причастию проведена была полностью.

Пока я разбирался с исповедными ведомостями, Василий Елизарьевич написал требуемую справку.

— Вот и готово, — сказал он удовлетворенно. — Я написал им все, что рассказывал тебе. Там они еще спрашивают, кто наблюдал в искусственном отношении за постройкой церкви и имел ли он по этой части надлежащее свидетельство. Откуда мне это знать? В архиве об этом ничего нет. Знаешь, что я им напишу: «Из контракта с Рудаковым не видно, кто будет наблюдать в искусственном отношении за постройкой церкви и имел ли сам Рудаков надлежащее свидетельство по этой части». Вот так-то… Познакомился ты с исповедными ведомостями?

— Познакомился…

— Интересно?

— Очень интересно. Я там нашел своего прадедушку и дедушку по отцу и дедушку и бабушку по матери…

— Они что же, не исповедовались и не причащались, раз попали в эти ведомости?

— Не исповедовались и не причащались…

— И долго?

— Дедушка девять лет, а бабушка пять лет…

— Ай, как нехорошо, — сокрушенно покачал головой Василий Елизарьевич.

— Это ведь давно было, Василий Елизарьевич. Еще в 1857 году…

— Все равно нехорошо…

— А потом, начальство ведь все равно заставило их говеть и причащаться.

— Конечно, конечно. Начальство тогда знало порядок. Заботилось вместе с церковью о душах своих подчиненных. И вера крепче была, и люди лучше соблюдали религию, не то что теперь. Бога не признают, в церковь не ходят. Хоть палкой загоняй. У исповеди и причастия одни старики да старухи, да и то не все Хорошо, что отец Петр придумал сейчас венчать только тех женихов и невест, которые были у исповеди и причастия. Так что теперь хочешь не хочешь, а приходится поститься. Иначе не женишься и замуж не выйдешь.

Тут Василий Елизарьевич собрал и тщательно сложил весь архивный материал, принесенный нами из церкви.

— Теперь давай отнесем все это обратно. Эй, кто там? Церковь-то открыта?

— Церква-то? Церква-то открыта, — сказал откуда-то появившийся трапезник. — Поначалу я хотел ее запереть. Не зашел бы кто, думаю, а потом решил — кто пойдет?.. Все на пашне. Но все же на всякий случай посидел на паперти. Так что открыта она, церква-то.

Тут мы забрали весь наш архив и понесли его в церковь. И пока мы шли, пока находились в алтаре и возвращались обратно, Василий Елизарьевич ругал нынешние порядки и хвалил прежние времена:

— Теперь ведь как у нас делается? Надо мужику паспорт, он идет на сельскую к писарю или к старосте. Так и так, мол, собираюсь на заработки. На подать надо заработать. Дайте справку в волость на паспорт. Писарь смотрит в податную книгу. Если за человеком нет большой недоимки — сразу пишет ему эту справку, что он поведения хорошего, под судом и следствием не состоит, недоимок за ним не имеется, и просит волостное правление выдать ему паспорт на один год. И все. Тот приезжает к вам в волость и получает паспорт. А раньше, брат, шалишь! Пришел к старосте за этой справкой, а он прежде всего спрашивает: «У исповеди, у святого причастия был?» А потом уж глядит в свою податную книгу. А не говел в пост, не был на исповеди и у причастия — и поведение хорошее не запишут, и справки не дадут. Вот какие порядки были.

Или, скажем, какое дело у начальства. Урядник или сам становой на допросе прежде всего спрашивает — какой нации, какого вероисповедания, не привержен ли к какой ереси, и непременно задает вопрос — был ли на исповеди и когда именно сподобился святого причастия. И все это пишет в свой протокол. Ну, мужики знали это, конечно. И бога почитали, и начальства боялись. И церковному причту легче было работать и легче жить. Полный доход имели. У нас в приходе несколько тысяч человек — и все несли понемногу. То за поминки, то за крестины, то молебны заказывали.

Тут Василий Елизарьевич стал плакаться, как трудно в наше время стало жить священнослужителям, что мужики смотрят на них как на попрошаек и если и дают какую малость, то всегда в оскорбительной форме…

Я пришел и вручил Ивану Иннокентиевичу справку Василия Елизарьевича. Он прочитал ее и остался очень доволен:

— Молодец! Все узнал. Только насчет искусственной части не докумекал. Жаль, жаль. Ну, ничего, сойдет. Там у исправника по этой искусственной части соображают, видимо, не больше нашего. Но как быть с Анашем, с Медведевой, с Сисимом? Там ведь тоже церкви… Ну, в Медведевой и Сисиме церкви плохонькие, деревянные и по искусственной части совсем непримечательные. Но в Анаше церковь каменная, с колоннами и построена, говорят, много раньше нашей комской. Надо все это выяснить. Придется старшину посылать. Позови-ка его ко мне…

Старшину я нашел на дворе. Он, как всегда, томился от бездействия и лениво переругивался с дедушкой Митреем. А дедушко Митрей принимал его разговор всерьез и сильно разволновался:

— Если порядок, дык его надо самому каждый день соблюдать. Вчера говоришь: «Чего мужиков в каталажке держишь? Выпусти их! Пусть в ограде на вольном воздухе сидят. Куда они убегут». А севодня выговариваешь: «Чего арестантов распустил! В каталажку их, туды их перетуды, раз засужены!»

— Иван Иннокентиевич вас зовет, — сказал я старшине.

Он сразу же испугался. Он всегда пугался, когда Иван Иннокентиевич требовал его к себе.

— Ладно… Не канючь! И без тебя тошно, — оборвал он дедушку Митрея. — Опять куда-то ехать? — спросил он меня и, не дожидаясь ответа, пошел к Ивану Иннокентиевичу. А я последовал за ним.

— Ну, вот, старшина, спешное дело, — встретил его Иван Иннокентиевич. — Придется тебе поехать в Анаш, потом в Медведеву и Сисим.

— Чего там опять приключилось?

— Исправник требует немедленно донести ему: в каких населенных пунктах у нас имеются церкви, когда и из каких материалов они построены, какой подрядчик и за какие деньги их строил и кто наблюдал в искусственном отношении за постройкой этих церквей.

— Это что же, к старосте мне обращаться с этим делом или как?

— К писарю надо. Без него не обойтись. Поезжай в Анаш, покажи писарю эту бумажку, и отправляйтесь с ней к батюшке. Так, мол, и так, отец Исидор. Потрудитесь написать что надо. Начальство требует. И тоже покажи ему эту бумажку.

— А если он заартачится?

— Кто заартачится?

— Ну, батюшка анашенский.

— Как это заартачится? Не имеет права. Приказ начальства. Не мы ведь это придумали, а исправник требует. Не уйду, мол, батюшка, пока все как следует не напишете. Вот и весь разговор. Посмелее надо. Ты ведь хозяин волости. Потом в Медведеву и в Сисим еще придется ехать с этим.

И Иван Иннокентиевич вручил старшине злополучную бумажку от исправника. Старшина осторожно взял ее, повертел в руках, осмотрел внимательно, как будто хотел проверить, нет ли в ней какого-либо изъяна, потом вытащил из кармана большой цветной платок, осторожно завернул в него эту бумагу и тоскливо произнес:

— Вот жизнь-то. Ни днем, ни ночью покоя. Пропади она пропадом, эта служба… Кто там сегодня из ямщиков-то? Пусть подают на фатеру… Попить чаю перед дорогой…

И старшина отправился к себе на квартиру собираться в Анаш.

 

Глава 7 КОННЫЙ ПОЛИЦЕЙСКИЙ УРЯДНИК

Урядник Сергей Ефимович Чернов не являлся должностным лицом волостного правления, какими были старшина, заседатель, волостные судьи и писаря. Однако он как бы состоял при волости и все свободное от разъездов время находился у нас. Так что вся работа волостного правления проходила на его глазах.

С Иваном Иннокентиевичем Сергей Ефимович держался, конечно, не на равной ноге. Такие отношения были у него с Иваном Фомичом, Павлом Михайловичем и Иваном Осиповичем. На нас с Петькой он смотрел покровительственно, а на старшину и заседателя свысока.

Старшина был хозяин волости, соединял в себе власть административную и полицейскую. Он служил по выбору волостного схода и, подобно старостам, сотским и десятским, отбывал общественную службу. Урядник был только полицейским чином. Но он состоял на государственной службе. Он не подчинялся старшине, однако обязан был оказывать ему содействие.

Старшине подчинялись в волости все старосты, сотские и десятские. В подчинении Сергея Ефимовича находились только сотские и десятские. Старшина и все волостное правление подчинялось крестьянскому начальнику. Сергей Ефимович был подчинен становому приставу. Тем не менее неграмотный старшина и неграмотный заседатель смотрели на Сергея Ефимовича, одетого в форменный полицейский мундир, как на официального представителя власти, и не гнулись перед ним в дугу только потому, что Иван Иннокентиевич и его помощники держались с ним совершенно независимо.

Как бы там ни было, но наш Сергей Ефимович каждый день, когда не находился в служебных разъездах, являлся в волость в полном параде, то есть в мундире с погонами, в фуражке с кокардой, при сабле и револьвере, и целый день мотался здесь без дела. Вместе со всеми он слушал веселые рассказы Ивана Иннокентиевича, узнавал и обсуждал местные новости или что-нибудь рассказывал о своих геройских подвигах во время разъездов по волости.

Как и все полицейские, Сергей Ефимович служил в свое время на действительной военной службе, дослужился там до унтер-офицерского чина и по увольнении в запас стал искать себе легкую вакансию. Поначалу он поступил объездчиком в Сисимское лесничество и был определен на службу на наш кульчекский участок. Здесь он рьяно взялся за выполнение своих обязанностей.

Наши кульчекские мужики не видели особого различия между тайгой, принадлежащей казне, и своим общественным наделом и за строевым лесом предпочитали ездить в казенную дачу. И вот Сергей Ефимович начал ловить их и составлять на них протоколы. По этим протоколам виновным в порубке выходил штраф. Одному несколько рублей, другому несколько рублей. Все это кончилось неожиданной развязкой. В одну темную ночь у Сергея Ефимовича зарезали коня, и он не смог уж выезжать в тайгу для поимки порубщиков. Однако Сергей Ефимович не пал духом и привел себе из Комы от родного тятеньки другого коня. Но теперь стали охотиться уж за ним самим и в одно прекрасное время чуть не угробили его в тайге.

Тут Сергей Ефимович сообразил, что дальнейшая служба в Сисимском лесничестве на кульчекском участке ему заказана, и подался в полицию. А там должным образом оценили его служебное рвение в должности лесного объездчика и назначили полицейским урядником сначала в Ермаковскую волость, а потом перевели на его родину — к нам в Кому. Как конный полицейский урядник Сергей Ефимович получал жалованье двадцать пять рублей в месяц, готовое обмундирование, сто рублей в год на содержание лошади и пятьдесят четыре копейки на ремонт своего оружия.

Поначалу все ждали, что он начнет выискивать в Кульчеке своих недоброжелателей. Но Сергей Ефимович оказался достаточно сообразительным, чтобы не осложнять своих отношений с мужиками, и махнул на старое рукой. И вообще, в новой должности он не спешил показываться к нам в Кульчек. Кроме Кульчека, в его ведении находилось ведь еще семнадцать деревень.

А волость у нас была спокойная. Раньше, говорят, у нас много было на поселенье политических. И у начальства было много хлопот с ними. А после 1905 года политических к нам не присылают. Волнений никаких нет. Грабежей тоже нет. Бывают драки, больше по престольным праздникам, да мелкие кражи. И по всей волости повальное винокурение.

Сергею Ефимовичу по должности все время приходилось разъезжать по волости и заниматься этими делами. Приедет, произведет допрос, кого надо посадит в кутузку, а все материалы дознания пошлет в Новоселову приставу.

А бывают дела и совсем незначительные. Что-нибудь о краже курицы, гусенка или поросенка, дела об угрозах, драках и оскорблениях. Этими делами Сергею Ефимовичу заниматься было в общем-то не положено. Они состояли в ведении сельской полиции — старосты, сотского, десятского. Но так как о таких происшествиях поступали жалобы, то ему волей-неволей приходилось заниматься ими.

Прежний урядник Кожевников допрашивал воров, драчунов и буянов с резиной. Кроме шашки и револьвера, он был вооружен еще резиновым бруском четверти три длиной и пальца три шириной. Огреет им человека раз-два, он и не виноват, да в чем угодно сознается. А у Сергея Ефимовича резины не было. То ли он не мог купить ее нигде, то ли пристав запретил ему наводить порядки в волости с ее помощью. Так что Сергей Ефимович обходился на допросах без резины и выколачивал признание вины простым рукоприкладством. Призовет на допрос какого-нибудь мужичонка, подозреваемого в мелкой краже, положит для острастки револьвер на стол и соображает, как ему лучше привести к сознанию вины этого человека: уговаривать его подобру-поздорову сознаться во всем или сразу пришить кулаком как следует, чтобы был посговорчивее?

А человек Сергей Ефимович был сильный. Роста хоть и не высокого, но весь как бы налитой. Грудь колесом, кулачищи что надо… Ну и напрактиковался он, конечно, здорово оглушать с одного удара. Самому ему это очень нравилось. Он чувствовал себя в такие минуты богатырем и держался очень гордо, так как был уверен, что наводит в волости закон и порядок.

Один раз он со старшиной Безруковым и двумя комскими мужиками привел в волость уж после занятий какого-то комского мужичонка. Говорят, его поймали на речке с чужим гусем. Поймали и посадили в комскую каталажку. Вообще-то, это дело следовало передать нам в волостной суд. Но комский староста решил проучить вора и упросил Сергея Ефимовича самому допросить его как следует у нас в волости, вечером, после занятий.

Был этот мужичонка шерстобитом, человек бедный, хозяйства своего не имел и перебивался кое-как с хлеба на квас. И здоровьишко, видимо, имел не ахти какое: выглядел бледным и худосочным. Ну, и испуган был, конечно, сильно, так как знал, как ведутся урядником допросы.

И вот Сергей Ефимович вместе со старшиной увели его в судейскую. А комские мужики, приведшие шерстобита в волость, уселись в прихожей на скамейку, закурили и стали прислушиваться к тому, что делается за закрытой дверью в судейской.

Я много раз слышал о допросах Сергея Ефимовича и знал, что он сейчас начнет бить этого шерстобита. Но я не понимал, для чего пошел на допрос наш старшина. Неужели ему это так интересно?

Между тем из судейской послышался громкий разговор. Сначала говорил что-то Сергей Ефимович. Потом старшина. Шерстобит тоже что-то говорил, но его плохо было слышно. И так несколько раз. Сергей Ефимович и старшина сердились и ругались, а шерстобит, видимо, оправдывался. Потом ненадолго все смолкло, и послышался истошный крик. После этого сразу все стихло, так что я мог явственно слушать разговор комских мужиков в прихожей:

— И прежних гусей, видать, он спер. Я думал, может, орел утащил али чьи-нибудь собаки задрали. У Ерлыковых кобель — знаешь? Как сорвется с цепи, так и на речку — гоняться за гусями.

— Напрасно мы грешили на ерлыковского кобеля. Кобель-то оказался двуногим. Видать, и моего гусака изготовили в жаровне с луком и картошкой.

— И баба у него такая же вредная. В глаза лебезит, а за глаза ворованных гусей жарит.

— А чего от них ждать? Известное дело — шерстобиты…

Тем временем из судейской опять послышались голоса. На этот раз Сергей Ефимович и старшина говорили тихо, а шерстобит кричал. Но вот Сергей Ефимович и старшина тоже стали кричать. Они старались перекричать шерстобита, а тот старался перекричать их. О чем они кричали — понять было трудно. Но вскоре Сергею Ефимовичу, видимо, надоело валандаться. Раздался пронзительный крик: «Караул! Убивают!» — и голос Сергея Ефимовича: «Как ты бьешь! Вот как надо!» Послышалось глухое падение тела. Потом все смолкло. Тут из судейской вышел старшина и сказал одному из мужиков:

— Иди, принеси из сторожки ковш воды. Хлипкий вор-то у вас оказался. Дохлятина какая-то.

Комский мужик даже обрадовался, что шерстобита надо отливать водой. Он побежал и принес из сторожки большой ковш воды. Старшина взял этот ковш и пошел в судейскую. Но шерстобит к этому времени уж очухался. Дверь в судейскую была приоткрыта, и оттуда было хорошо слышно, как Сергей Ефимович вразумлял его:

— Теперь ты знаешь, как со мной иметь дело. Иди домой и запомни — если еще раз попадешься, я из тебя все потроха выбью.

Шерстобит встал, вытер свою жиденькую бороденку, сплюнул на пол и, шатаясь, пошел из судейской. Не глядя на комских мужиков, он прошел через прихожую и скрылся в сенях.

— Ишь, какой ферт выискался. Гусятины захотел, — словно оправдываясь, сказал старшина. — Разводил бы своих гусей да и ел бы их на здоровье.

— А как же с нашим делом таперича будет? — обратился к нему один из мужиков.

— С каким это делом?

— А как же! У меня три гуся пропали. У кума Никанора гусак потерялся. Ведь он съел! Теперь это ясно.

— А вы заявляли о пропаже этих гусей? — вступил в разговор вышедший из судейской Сергей Ефимович.

— Нет, не заявляли.

— А почему не заявляли?

— Дык чего заявлять-то. Думали, орел утащил, а может, ерлыковский кобель съел. Он ведь как сорвется у них с цепи, так сразу на речку и начинает полысать за гусями. Только перья по сторонам летят.

— Так чего же на Ерлыкова не заявляли?

— Дык чего на него заявлять-то? Вчера его Полкан сорвался с цепи, сегодня мой Кучум. И тоже, понимаешь, сразу на речку и за гусями. Сегодня заявлю на него я, а завтра он на меня. И будем судиться, туды-сюды. А теперича дело ясное. Собаки тутака ни при чем…

— Плохо, что не заявлял. А теперь уж поздно. Не пойман — не вор.

— Как это не пойман? Мы с живым гусем доставили его на сборню.

— Ну и хорошо. Гуся своего вы получили обратно. А за кражу жалуйтесь на него в волостной суд. Двое суток тюрьмы ему обеспечено. Ты вот лучше скажи, почему ему полтора рубля за шерстобитье не доплатил?

— Как это не доплатил! Врет он, подлюга! Все до копеечки отдал!

— Смотри, как бы он тебя самого в суд не потянул…

— То ись как это в суд?! Меня в суд?!

— А вот так… Заявит, и будешь в ответе.

— Смотрите, какое дело получается! Меня же обокрал, и на меня же в суд. Ну, скажи, что за порядки пошли. Срамота, да и только! Да я век ни с кем не судился, а тут в суд с таким паршивцем. Да я завтра же отдам ему эти полтора рубля, туды его перетуды!

Тут мужики встали и, ругая на все корки шерстобита, пошли из волости. А Сергей Ефимович со старшиной расселись в канцелярии. Оба они были в приподнятом настроении. Видимо, кулачная расправа доставила им большое удовольствие.

— Ишь, ведь что придумал. Я, говорит, за долг взял у него гуся. И как это ты его? С одного удара и сразу с копылков долой. И бьешь-то вроде не особенно сильно.

— Уметь надо, старшина.

— И, главное, без крови, без членовредительства!

— Сноровка на все требуется. Ну, до свиданья. В Сисим завтра еду и в Корякову. Говорят, опять там самогон вовсю гонят.

— Да, самогон там гнать любят. Хлеб у них родится неплохо. Чего им не гнать. Ты лучше скажи: что нам делать с твоей самогонной посудой? Ведь весь амбар кадками да самогонными аппаратами забил. И во дворе-то уж все самогоном провоняло. Может, сжечь все это?

— Надо с начальством согласовать. С приставом…

Тут Сергей Ефимович сходил в судейскую, нацепил там на себя револьвер и шашку, надел свою форменную фуражку с кокардой и отправился домой.

— И бьет, понимаешь, почти без размаху… — ударился в рассуждения старшина и стал отрабатывать правой рукой прием Сергея Ефимовича. — Нет! Не то! Не выходит! Я ударю — тот стоит да «караул!» орет. А он смажет — человек сразу валится как подкошенный. Дивствительно, сноровка нужна. Без практики тут далеко не уедешь… Ну, ладно! Пиши тут свои бумаги, а я пойду в сторожку выпить чайку.

И старшина отправился к дедушке Митрею чаевничать. А я по свежим следам заглянул в судейскую. Там все было как обычно. Большой стол, диван у стены, с другой стороны стул для писаря. Все на своем месте. И ничто не говорило о том, что тут только что с боем допрашивали комского шерстобита. Только на полу виднелись свежие темные пятна — растертая сукровица. Видать, это от неумелых ударов старшины.

На другой день Сергей Ефимович отправился в Корякову, а оттуда по всем низовым селениям, то есть в Сисим, Брагину, в Убей, в Медведеву и в Гляден, и через неделю пригнал в волость целый обоз с кадками и самогонными аппаратами. Самогонщиков он не трогал, а только составлял на них протоколы. На том и кончалось дело. Самогона по волости гнали видимо-невидимо, подводы с кадками и аппаратами приходили в волость изо всех деревень. А в волостной тюрьме за самогон никто не сидел и штраф в пользу казны не платил. Судя по всему, виновные откупались у Сергея Ефимовича от тюрьмы и от штрафа. Посуду и аппараты он у них отбирал, протокол для видимости составлял, потом драл с них, сколько мог, за все это и оставлял дело без движения. Так что все было честь честью. Законность соблюдена, виновные обнаружены и наказаны, интересы казны соблюдены, и получена некоторая прибавка к жалованью.

А у нас в Кульчеке Сергей Ефимович не мог накрыть винокуров. В других деревнях народ кляузный, выказывают друг на друга. Особенно в деревнях, в которых много расейских. Они доносят на старожилов, а старожилы выказывают на них. Не успеет Сергей Ефимович приехать в такую деревню, как к нему на земскую кто-нибудь уж заявляется с доносом: у Морозовых на заимке гонят… В Черемшаном ключике гонят в два аппарата. Тут Сергей Ефимович берет сотского и десятского, двух понятых и накрывает тех самогонщиков и у Морозовых на заимке, и в Черемшаном ключике, выливает самогон и брагу, отбирает аппарат и составляет, конечно, строгий протокол, А у нас в Кульчеке не было ни одного случая, чтобы кто-нибудь выказал самогонщиков. Да и сам Сергей Ефимович, видимо, не особенно хотел ввязываться в кульчекские дела. Помнил, что у него есть там особые «друзья». Так что самогон гнали у нас спокойно, без опаски. Гнали сначала в деревне по баням, а потом, чтобы не подводить старосту, сотского и десятского, стали гнать за деревней, в Барсуковом логу. И, конечно, по заимкам.

Волостное начальство знало, что в Кульчеке образовался вроде как бы самогонный заповедник, и наезжало к нам попьянствовать. Для таких случаев у нашего старосты всегда имелось про запас несколько бутылок первача. Этот запас аккуратно пополнялся всей деревней. Гонит кто-нибудь к празднику али к свадьбе и обязательно отнесет старосте бутылочку первача. Так и велось дело. Никому не в обиду: ни себе, ни начальству.

К войне урядника с самогонщиками наше волостное начальство относилось совершенно равнодушно. Пригнал он из Коряковой или из Проезжей Комы подводу с самогонными кадками — хорошо. А не пригнал бы — еще лучше. Ивана Иннокентиевича интересовала главным образом анекдотическая сторона дела. После каждой поездки по волости Сергей Ефимович недели две рассказывал разные забавные подробности о своих самогонных похождениях. В Медведевой он застукал одного самогонщика в бане с целым чаном браги. Пойманный с поличным хозяин стал объяснять, что брага приготовлена у него не на самогон, а для лечения ломоты в суставах. Чтобы устранить всякие сомнения на этот счет, он тут же разделся и влез в чан с брагой.

А в Проезжей Коме произошел такой случай. Один раз самогонщики заранее узнали о приезде Сергея Ефимовича. Винокуренный аппарат и посуду отвезли куда-то в тайгу, а самогон, боясь обыска, решили переправить в Иржи к надежным людям. И отправили туда своего человека.

В дороге на этого человека напоролся какой-то малотесинский мужик. Он смекнул, что у того что-то в санях спрятано, и на всякий случай поехал вслед за ним. А проезжекомский мужик сообразил, что влопался с этим делом, и решил дать от него ходу. А тот, конечно, не отстает. Вот доехали они таким манером до Малой Теси. Проезжекомский мужик гонит в хвост и в гриву дальше в Иржи. А малотесинский мужик поднял у себя в деревне тревогу. Дескать, гнался за вором… Не цыган ли?.. Везет целый воз добра… Тут малотесинские мужики повскакали на лошадей, догнали проезжекомского мужика и предоставили его в свою деревню на сборню. Собрался народ. Спрашивают: «Кто таков? Куда едешь? По какому делу? Что везешь?» Тот молчит. Тогда решили обыскать его и нашли у него в санях под сеном три больших лагушки. Спрашивают: «Что это?» А тот: «Не знаю». Тогда налили ему чашку для пробы. Он выпил и опять молчит. Тогда решили сами пробовать. Сначала налили чашку старосте, потом сотскому, десятскому. Тем временем в деревне прослышали, что на сборне всех поят даром ворованным спиртом. И повалили туда. Каждому хотелось задарма попробовать крепкого первача.

К вечеру вся деревня была пьяна.

 

Глава 8 ЦЫГАНЕ

В один прекрасный день, когда наши занятия были на полном ходу, то есть когда Иван Иннокентиевич рассказывал свои смешные истории, Иван Фомич, Павел Михайлович и Иван Осипович составляли ведомости и отчеты и писали мужикам разные справки, когда Петька Казачонок вписывал в журналы свои входящие и исходящие бумаги, а я печатал на гектографе очередной циркуляр высшего начальства для рассылки его сельским старостам «к сведению и неуклонному исполнению», в один из таких дней на улице перед волостным правлением показался целый обоз. Впереди на легких дрожках ехал Сергей Ефимович. За ним в тарантасе, запряженном парой добрых коней, на задней беседке, сидело три человека, в которых все сразу же признали цыган. На облучке сидел молодой цыган и правил лошадьми. Рядом с ним примостился какой-то комский мужик, видимо, из понятых. На следующем тарантасе были тоже цыгане, а на облучке пристроился второй комский мужик. Третий тарантас был заполнен пожилыми и молодыми цыганками. На двух последних телегах были тоже женщины с малыми ребятишками.

Переговорив о чем-то со старшиной, Сергей Ефимович призвал к себе дедушку Митрея и велел ему немедленно открыть обе арестантские камеры. Потом приказал комским мужикам, следовавшим при обозе, отвести туда и запереть на замок всех взрослых цыган — их оказалось восемь человек, а женщин и цыганят отправить на сельскую.

Тут начался дикий вой и гвалт. Кричали и били себя в грудь цыгане, плакали, и причитали цыганки. Про цыганят и говорить не приходилось. Они заливались горькими слезами. Доносились возгласы: «За что, господин урядник?! Мы ни в чем не виноваты! Мы никого не ограбили, не обокрали!»

Во время этой кутерьмы я успел разглядеть подъехавших людей. Старый седой цыган был в легком черном пальто, в широких шароварах и в хороших сапогах. Другой цыган, лет пятидесяти, с густой черной бородой, был в суконной поддевке, в широких шароварах и тоже в сапогах. Только сапоги у него были почему-то подкованные. А третий был совсем молодой, лет двадцати, со здоровым свежим румянцем. Одет он был почему-то лучше других — в хороший коричневый пиджак, в кашемировую рубаху со шнурком, в плисовые штаны и хорошие сапоги. Он стоял с гитарой в руках, не кричал, не бил себя в грудь и смотрел на всех с растерянной улыбкой.

А остальные цыгане были одеты похуже. Один из них, высокий, не очень бородатый, был в какой-то пестрой рубахе. И тоже в поддевке. Но поддевка и сапоги на нем были уже поношенные.

Женщины — одни очень нарядные, в длиннющих юбках и цветастых шалях, а другие не особенно выряжены. Среди них была одна совсем старая женщина. Видимо, жена главного цыгана. Она не плакала, не кричала, не хваталась за голову, как другие цыганки, а только качала головой и все утирала своей шалью слезы. Остальные цыганки и цыганята — их было человек пятнадцать — голосили, каждый на свой лад. А один цыганенок не отставал от Сергея Ефимовича и все время со слезами его просил: «Господин хороший! Отпусти нас! Я тебе на пузе протанцую!»

Перед тем как посадить цыган в каталажку, их привели к нам в канцелярию и обыскали. Отобрали у них сколько-то денег, какие-то тряпки и острые вещи. Кисеты с табаком, огниво и трут им оставили. У красивого цыгана отобрали гитару. Тут старый цыган со слезами стал просить Сергея Ефимовича оставить его младшему сыну этот инструмент, потому что без гитары его Степа жить не может. Он не будет спать, не будет есть и совсем изведется.

Сергей Ефимович поначалу стал ломаться, говорить, что он своей игрой будет мешать другим арестантам спать. Но тут кто-то из писарей сказал, что сейчас наша волостная тюрьма пустует. В ней нет ни одного арестанта. Сергей Ефимович усмехнулся и сказал этому Степе:

— Ну что ж… Садись в каталажку с гитарой. Но только играть на ней ты теперь будешь под мою команду…

Никто в волости не знал, где и за что заарестовал урядник этих цыган, откуда, куда и по каким делам они ехали. На воров и конокрадов они вроде не походили. Да разве поедешь на воровское дело целой семьей с малыми ребятами. Тарантасы, кони, сбруя у них были справные. Сами были одеты тоже хорошо.

На этот раз Сергей Ефимович ничего не стал нам рассказывать. Засадив цыган в каталажку, он сразу же, не заходя к нам, отправился домой.

После его ухода все у нас занялись своими делами. Иван Иннокентиевич стал рассказывать разные интересные истории, а я пошел в судейскую допечатывать на гектографе какой-то циркуляр. Потом расписал его всем сельским старостам, передал Петьке для рассылки по деревням и побежал в сторожку посмотреть на цыган.

Все наши арестанты живут здесь на своих харчах, поэтому приезжают на отсидку, как в тайгу на промысел — с сухарями, с вяленым мясом и свиным салом. А у цыган не было ни сухарей, ни вяленого мяса. Арестовал их Сергей Ефимович сегодня утром, когда они всем табором стояли в бору у дороги. Так что утром они и поесть-то ничего не успели, и ребятишек своих не покормили.

Когда я пришел в сторожку, старый цыган уговаривал дедушку Митрея пожалеть их Христа ради и достать им хоть ковригу хлеба. Деньги, он знает, у них отняли. Но в крайнем случае он может рубаху свою ему на хлеб отдать. Рубаха хорошая, кашемировая. Износу ей нет. Теперь такого кашемира уж не найдешь.

У дедушки Митрея за душой тоже не водилось ни полушки. А цыган этих ему было жалко. Конечно, он мог бы пройти по домам по соседству с волостью и попросить для них и хлеба, и молока. Народ у нас сердобольный и для голодных людей такую малость не пожалеет. Но он побаивался Сергея Ефимовича. Уходя из волости, тот строго наказал ему есть арестантам ничего не давать. Даже водой их не поить. Дескать, пусть им как следует подведет бока, чтобы знали, как с ним иметь дело.

— Оно конечно, — плакался дедушко Митрей, — урядник тоже начальник и никого над собой в волости не признает. А с другой стороны, я сам вот уж который год состою в волости сторожем. И ни разу еще не было такого случая, чтобы заставляли морить голодом арестантов. Уж на что жестокий человек был прежний урядник со своей резиновой дубиной, но и тот не доходил до того, чтобы держать людей без воды и без хлеба. Скотина всякая и то есть просит, а разве порядок морить голодом? Они хоть и цыгане, а все равно такие же люди, как мы.

Собирать милостыню дли цыган дедушко Митрей не стал и решил поделиться с ними своим хлебом. От одной ковриги он не обеднеет, а людям поможет, раз они попали в такую беду. И поить водой их решил сколько надо, но только чтобы они не подвели его перед урядником. Потому что ему с этим живодером по такому делу связываться не хочется.

И дедушко Митрей разделил пополам принесенную из дома ковригу хлеба и отдал в каждую камеру своим подопечным арестантам.

— Спроси у них, знают ли они наших кульчекских цыган, — попросил я дедушку Митрея.

— Спрашивал уж… И про ваших кульчекских, и про наших комских. Не знают ни тех, ни других. Едут из Минусинскова и Ачинско. Трактом ехать поопасались — начальства там много. А начальство, знаешь, всегда к цыганам придирается. Вот и поехали стороной. Из Абаканскова на Беллык, потом через Уяр в нашу Витебку. Оттуда надумали в Балахту податься, а там прямо через Назарово в Ачинско. Да вот и влопались здесь в эту передрягу.

Пока дедушко Митрей рассказывал мне все это, я прислушивался к цыганам, которые сидели в камерах. Мне было слышно, как они негромко о чем-то разговаривали между собою на своем непонятном языке. Изредка из левой камеры доносились приглушенные звуки гитары. Я знал, что на гитаре можно очень красиво играть, что в городах есть даже знаменитые гитаристы и певцы, которые поют под гитару. И я долго ждал, не запоют ли цыгане в каталажке.

Но цыганам, видимо, было не до песен. Они взяли от дедушки Митрея хлеб, кипяток и стали просить его сходить на сборню и узнать, что там делается с их семьями. Но дедушко Митрей пойти на сборню раньше вечера отказался. Занятия еще не кончились, и в любое время может потребовать по делам Иван Акентич. Тогда я сам решил сбегать туда и узнать, что там делается.

На сборне я застал полный тарарам. Каталажка для арестованных была открыта, и цыганки сложили туда все свои пожитки. Кирилл Тихонович сидел, закрывшись в своей писарской каморке. А всю сборню, в которой проводились многолюдные сельские сходы, занимали теперь цыганки со своими ребятишками.

В переднем углу за столом, за которым во время сельского схода обычно восседают староста с писарем, сидела теперь старая женщина с тремя молодыми цыганками. Цыганенок, который хотел проплясать «на пузе», сидел тут же с ними с заправским видом взрослого человека. Две цыганки с грудными детьми и три девчонки-няньки устроились около каталажки и убаюкивали плачущих детей.

А старая женщина за столом что-то наказывала молодым цыганкам. Изредка она тяжело вздыхала, качала головой и смахивала слезу, но крепилась и продолжала тихо говорить. Молодые цыганки то и дело ее перебивали и начинали о чем-то спрашивать. Иногда кто-то из них начинал всхлипывать, но спохватывался и продолжал внимательно ее слушать. А старая цыганка все говорила и говорила, все что-то им объясняла и наказывала. Наконец она, видимо, обо всем с ними договорилась и сделала знак цыганенку. Тот быстро прошел в каталажку и появился оттуда с небольшой гитарой. Потом надел ремень от гитары через плечо и стал тихо перебирать струны. Теперь старая цыганка немного оживилась и вышла из-за стола. Молодые цыганки тоже поднялись со своих мест и стали в кружок посредине сборни. А цыганенок заиграл на своей гитаре какую-то песню. И как только он заиграл, вперед вышла молодая красивая цыганка и запела:

Ты пойди, моя коровушка, домой, Ты пойди домой недоеная…

Женщины, которые только что со слезами сидели за столом, сразу же забыли, что у них большое горе, и дружно подхватили:

Ты пойди домой недоеная, У нас горница нетопленная…

Они пели эту песню очень красиво. Цыганки с грудными детьми и няньки с ребятишками сразу же подошли к ним. Маленький цыганенок перестал плакать и стал что-то лопотать. А молодая цыганка весело продолжала:

У нас горница нетопленная, Малы дети ненакормленные…

Песня получалась у нее так красиво и хорошо, что Кирилл Тихонович вышел послушать. Он стоял у дверей своей каморки, прислонившись к стене, и на лице его играла довольная улыбка.

Маленьким цыганяткам песня, видать, тоже нравилась. Они перестали плакать, визжали и что-то радостно лопотали.

А песня усиливалась и нарастала. Все женщины на сборне и девочки-подростки включились в пение. Даже старая цыганка не удержалась и вместе со всеми подпевала:

Как у всех-то мужья так добры, Накупили своим женам бобры… А уж мой муженек-дурачок, Он купил мне коровушку, Он купил мне коровушку, Загубил мою головушку…

Недавние слезы, беспокойство за арестованных родных, безвыходное положение — все на время забыто. Пели с увлечением, дружно, стараясь войти в веселый настрой песни. Видимо, песня облегчала их тяжелое положение. А потом, все ведь знали, что эта песня веселая, что петь ее надо дружно, что если петь ее на слезливый лад, то она никому не понравится.

Когда песня кончилась, все началось сначала — заверещал грудной ребенок, заплакали другие дети. Старуха цыганка покачала головой и тяжело вздохнула:

— На сердце кошки скребут, а петь приходится. Такая уж, видно, наша цыганская доля…

Потом она стала увещать молодых цыганок:

— Вот так и пойте возле каждого дома. Да сначала стучитесь — есть ли кто из хозяев. А в богатые дома не заходите, а то еще собак спустят. Подальше от греха. А как споете, просите Христа ради хлеба и молока для малых ребят…

Тут цыганки стали собираться идти по селу за милостыней, а я побежал в волость, чтобы рассказать обо всем этом дедушке Митрею.

Вечером после занятий я остался в волости напечатать Павлу Михайловичу на гектографе несколько десятков повесток с вызовом в волостной суд.

Вдруг в канцелярии появился Сергей Ефимович, как всегда в полной форме. Он спросил, здесь ли старшина, и, узнав, что его в волости нет, прошел в комнату Ивана Иннокентиевича, где в это время изнывал от безделья заседатель.

А через некоторое время в волость заявились два здоровенных мужика, видимо, комские десятские, и спросили урядника. Я указал им на дверь Ивана Иннокентиевича, и они прошли туда.

— Ну что ж, — сразу послышался голос Сергея Ефимовича, и он вышел в сопровождении десятских и заседателя Ефремова, — пора приступать к делу. Старшину ждать не будем. С кого же начнем? — спросил он заседателя Ефремова и, не ожидая его ответа, приказал десятским: — Ведите сюда старого цыгана. Он у них всему голова.

После этого Сергей Ефимович с заседателем прошли в судейскую, а десятские отправились в сторожку за арестованным.

Я знал, что сейчас сюда приведут старого цыгана и Сергей Ефимович начнет его допрашивать. Мое сердце защемило от жалости к этому старику. Я хорошо понимал, что лучше уйти сейчас отсюда, но мною вдруг овладело какое-то любопытство, и я решил непременно допечатать свои дурацкие повестки в волостной суд и посмотреть, как будут допрашивать цыган.

Тем временем десятские привели старого цыгана и спокойно уселись в прихожей на скамейку.

И тут почти сразу появился старшина. Узнав, что Сергей Ефимович с заседателем уже на месте, он сильно расстроился:

— Выходит, опоздал я… Давно начали?..

— Только что старика привели, — ответил один из десятских.

— Тогда ничего, — сказал старшина и подошел к закрытой двери судейской комнаты.

Он долго прислушивался к невнятному разговору за дверью. Потом весь как-то напружинился, повел своими могутными плечами и рубанул кулаком сверху вниз. Потом рассмеялся чему-то и скрылся в судейской.

И как только он вошел в судейскую, разговор там сразу оживился. Сергей Ефимович что-то громко говорил про каких-то украденных коней. А старый цыган отвечал ему тихо и, видимо, во всем запирался. И пока он говорил, из судейской было ничего не слышно. А потом опять начинал говорить Сергей Ефимович. И чем он больше говорил, тем сильнее распалялся, так что внапоследок начинал кричать. И так несколько раз. То громкий разговор, то тихо, то громкий разговор, то опять тихо. Наконец, ему, видимо, надоело спорить со старым цыганом, и он закричал:

— Не хочешь говорить добром, заставим сознаться силой! Ну-ка, старшина, давай!

Тут старшина тоже что-то спросил старого цыгана и, не получив от него ответа, видимо, ударил его на свой манер. Послышалось глухое падение и одновременно пронзительный вопль. Дверь судейской распахнулась и оттуда выскочил заседатель Ефремов. Он был бледен, глаза его дико блуждали, его всего трясло. Он с визгом выскочил в прихожую и бросился сначала ко мне в канцелярию, потом передумал и, всхлипывая, побежал на улицу.

Сразу же за ним из судейской вышли Сергей Ефимович и старшина Безруков. В раскрытую дверь судейской виден был старый цыган. Раскинув руки, он лежал на полу.

— Видал таких? — презрительно произнес Сергей Ефимович, кивнув головой в сторону сбежавшего заседателя. — Тоже суется не в свое дело…

Потом он кивнул десятским на неподвижное тело и строго приказал:

— Оттащите его в сторожку да попрыскайте там на него холодной водой, чтобы очухался. Потом придете сюда.

Мужики подняли старого цыгана и поволокли. А Сергей Ефимович и старшина прошли в канцелярию и расселись за столом Ивана Фомича. Сергей Ефимович закурил папиросу и стал вроде как бы отдыхать после тяжелой работы. А старшина сидел и чему-то бессмысленно улыбался. Потом вдруг ни с того ни с сего громко засмеялся. Сергей Ефимович вопросительно посмотрел на него.

— А заседатель-то наш… в слезы ударился. Как малый ребенок. Смотреть умора.

— Сам-то хорош, — укоризненно сказал Сергей Ефимович.

— А я что? Не дрожу, не плачу, как он…

— Если взялся за дело, то выполняй его как следует. С толком.

— А я что? Разве неладно? По-твоему старался. Чтобы он сразу того-этого… сознался.

— С толком, говорю, работать надо. Так ведь и убить человека можно. А за это судить будут. В тюрьму могут укатать за самосуд. Знаешь, какие времена пошли.

— Вот тебе раз, — удивился старшина. — А как же ты сам-то, Сергей Ефимович, шерстобита этого прошлый раз одним махом?..

— Да, одним махом… А он через минуту встал, отхаркался да и пошел домой как ни в чем не бывало. А после тебя человека надо водой отливать. Разве это дело? Пойди-ко посмотри, как он там у них.

Старшина встал и с виноватым видом пошел в сторожку. Сергей Ефимович начал прохаживаться по канцелярии. Я уткнулся в свои бумаги. Мне хотелось спрятаться под стол. А Сергей Ефимович вдруг как бы в первый раз заметил меня:

— Тебе что? Не нравится это?

Я не знал, что отвечать ему.

— Ничего, ничего. Привыкай ко всему.

И он опять стал прохаживаться по канцелярии. Через минуту из сторожки возвратились старшина и комские мужики.

— Ну, как он там? — спросил мужиков Сергей Ефимович.

— Очухался. Кое-как отводились. Думали, окочурится.

— Черт его возьмет. Они живучие. Где он там? В камере, что ли?

— В камеру на нары уложили…

— Вот и хорошо… Выйдите пока на улицу. Когда надо — позову.

Мужики встали, почесались и отправились в сторожку.

— Я ведь что, — начал оправдываться перед Сергеем Ефимовичем старшина. — Я ведь думал, как лучше. Дознавать, думаю, от него надо все, что к чему.

— Да что дознавать-то?

— Как что? А коней в Коме разве не оне увели?

— В том-то и дело, что не увели.

— А что же люди бают?

— Мало ли, что люди бают. Не увели, а похоже на то, что украли.

Дальше Сергей Ефимович стал рассказывать старшине о том, как в воскресенье комский староста привел к нему одного парня, который заметил в Мохнатеньком ключике в густом колке двух спрятанных коней. Похоже на то, что кони ворованные. Трогать тех коней он побоялся. Могут пришить еще. А по приезде домой на всякий случай заявил об этом старосте.

— Ну, я сразу после того собрался и поехал туда с понятыми, — рассказывал Сергей Ефимович. — И действительно, нашел в указанном месте чьих-то спрятанных коней. Трогать их я тоже не стал, оставил там в укромном месте своих понятых, чтобы они могли застукать воров, если те явятся за этими конями. Вот жду день, другой — никого нет. Сидят мои караульщики в назначенном месте, а кони как стояли на привязи, так и стоят. И бока у них уж подвело. Шутка сказать — несколько дней без корма. На третий день приходит ко мне Кирилл Беспрозванный, знаешь, живет в Курничной рядом с Ерлыковыми, и объясняет, что в Чернавском бору около самой дороги в Ивановку расположился целый табор цыган. Человек тридцать с ребятишками будет. Не меньше. Ну, тут мне сразу все и открылось: кто украл и спрятал в Мохнатеньком комских лошадей. Тянуть, думаю, с этим делом дальше нечего. С вечера вызвал к себе сотского и двух десятских, а утром сегодня мы их там и накрыли. Понимаешь, в чем дело?..

— Таперича мне все ясно.

— Ну, если ясно, то давай действовать. Судя по старику, придется с ними долго канителиться. Слышал, что он заявляет? «Мы, — говорит, — тут ни при чем. Это, — говорит, — ваши комские украли».

— Ишь, сволочь, что придумал. На комских сваливает.

— То-то и оно. Придется основательно с ними поваландаться, пока не добьемся толку. Ничего не поделаешь. Служба. Приходится заниматься. Иди скажи, чтобы вели сюда этого бородача, который со стариком сидит. Посмотрим, что он скажет.

Через некоторое время десятские привели в судейскую второго цыгана. Это был здоровенный мужик с копной черных волос и большой черной бородой. Он был в заношенном черном пиджаке, в широких шароварах и справных сапогах с подковами. Допрашивали его тоже с криком и руганью. Только этот цыган оказался очень смелым. Он тоже кричал и ругался и никак не хотел сознаваться в краже комских коней. Наконец в судейской началась потасовка, послышались приглушенные крики:

— Упирается, сволочь!

— Под ножку его! Под ножку!

— Здоровый, сволочь!

— А теперь вот тебе! Вот, вот, вот!

— Молчит, сволочь! Как в рот воды набрал.

Из судейской Сергей Ефимович и старшина вышли потные и красные, как после жаркой бани. Сергей Ефимович был очень сердитый и сразу закричал на своих помощников в прихожей:

— Чего расселись! Не видите, что ли?

Мужики испуганно вскочили.

— Тащите этого быка в камеру! И давайте третьего. Кто там за ним?

— Да молодой цыганенок этот.

— Давайте его сюда… Может, от него чего-нибудь добьемся?

Мужики неохотно вошли в судейскую, взяли под руки черного цыгана и уволокли его в сторожку. Через минуту они возвратились одни.

— В чем дело? — закричал Сергей Ефимович.

— Дык не может он. Трясет его всего. Похоже, что родимчик ударил.

— А вам-то что?

— Не случилось бы чего, господин урядник. Мы ведь тоже в ответе.

— Кто здесь начальник?! — заорал Сергей Ефимович. — Я или вы?! Я — начальник! И я в ответе буду. Делайте, что сказано, пока я за вас не взялся.

Мужики опять пошли в сторожку. А Сергей Ефимович стал расхаживать по нашей канцелярии. Он, видимо, совсем вошел в раж. Лицо у него покрылось белыми пятнами.

— Ишь что придумали! Родимчик! Я ему покажу родимчик! — проговорил он и вдруг неожиданно набросился на старшину: — А ты что молчишь?

Старшина сидел у стола и опять чему-то бессмысленно улыбался.

— А что я? Я ничего, — проговорил он.

— Сидишь без дела! Ты же хозяин волости!

— Ну, дак чего же, что хозяин…

— Как это чего?.. Иди, посмотри, что там и как. Тебе городят разную чепуху, а ты все принимаешь. Вроде так и надо… Сходи, проверь там.

— Дивствительно, сходить, поглядеть, — сказал старшина и лениво поднялся во весь свой богатырский рост. В это время в сенях послышались голоса посланных мужиков.

— Ведут, — сказал Сергей Ефимович. — Пойдем. Надо браться за дело.

Я взглянул в прихожую, и мне вдруг стало страшно. Десятские вели под руки на допрос молодого цыгана. Сегодня утром он стоял у нас в канцелярии со своей гитарой и смотрел с удивлением на все происходящее. И вот сейчас Сергей Ефимович со старшиной начнут выбивать у него признание в том, что он со своим отцом и братьями украл в Коме двух коней и спрятал их в Мохнатеньком ключике.

А мужики уж ввели его в прихожую. Подойдя к судейской, он вдруг неожиданно выпрямился, оттолкнул от себя своих сопровождающих и неуверенно вошел в судейскую.

Дальше я уж не выдержал и бросился бежать из волости. По дороге мне все время представлялось, как Сергей Ефимович начнет кричать на молодого цыгана, будет стращать его и требовать, чтобы он во всем чистосердечно признался, как этот молодой цыган будет от всего отпираться и как наконец старшина своим страшным ударом свалит его с ног.

На другой день я, как всегда, раньше всех пришел в волость и застал дедушку Митрея за утренней уборкой нашей канцелярии. На этот раз он с остервенением скоблил пол в судейской.

— Чего это ты, дедушко Митрей, пол-то скребешь? — спросил я его.

— Закровенили вчера с этими цыганами. До самого рассвета лютовали. А толку, видать, никакого не добились.

— И молодого цыгана тоже били?

— Всех били.

— Я спрашиваю про молодого цыгана, который с гитарой.

— Ну, этот и без битья чуть не окочурился.

— Его при мне еще привели на допрос.

— И допрашивать не пришлось. Как только зашел к ним в судейскую, так и зашелся. То ли испужался сильно, то ли родимчик его ударил. Свалился на пол, побелел весь, пена изо рта пошла. Перепужал всех. Вытащили его в сторожку, еле отводились. И вызывать больше не стали. Умрет еще, а потом отвечать придется.

— А остальных допрашивали? Из второй камеры?

— Всех допрашивали…

— И тоже били?

— Били, конечно. Видишь, весь пол закровенилн. Вошли в такой раж. По два раза вызывали. Старшина особенно старался. Понравилось ему бить беззащитных людей, силу свою показывать. Наел себе харю-то на волостных харчах, вот и лютует.

И дальше дедушко Митрей стал осуждать Сергея Ефимовича и старшину за то, что они напрасно терзают этих цыган.

— Воров бить, конечно, надо. Это уж исстари так заведено. И цыганы все воры. Это уж по цыганской родове положено им воровать. С малолетства учатся тому. Но ведь раз на раз не приходится. Дивствительно, в Коме украли двух копей. Только не успели их увести. Помешал кто-то. А кто украл? Может, цыгане украли, а может, и свои. Что у нас, кроме цыган, воров нет? Поразвелось его, ворья-то. А они ухватились за первых встречных. И терзают их. А что толку? Бить-то надо тоже с умом. Подумать, примерить, что к чему, а потом уж бить. Ну, старшина туды-сюды — неграмотный мужик… Какой с него спрос — чурка с глазами. А урядник. Он ведь начальник. В мундере, с кокардой… Шашка… левольверт. А соображенья не больше, чем у старшины…

К девяти часам наши писаря, как всегда, пришли на занятия. Все знали, что урядник со старшиной всю ночь с боем допрашивали цыган. И все ни слова об этом не говорили. В одиннадцать часов явился на работу Иван Иннокентиевич. Он тоже знал о допросах, а делал вид, что в волости ничего не случилось. Только свои истории не рассказывал.

В полдень в волость припожаловал Сергей Ефимович при полной форме. Он как ни в чем не бывало поздоровался со всеми за ручку. Никто из писарей не заводил с ним никакого разговора. Но он, кажется, даже не заметил этого, так как был чем-то очень недоволен.

Сразу по приходе он уселся за Петькин столик сочинять донесение господину приставу насчет этих цыган. Заголовок своего донесения он написал сразу — одним махом. А дальше у него что-то застопорилось. Он просидел за Петькиным столом до самого обеда и написал всего-навсего только три строчки.

А старшина пришел только к концу дня и тоже был чем-то недоволен. Он попробовал завести разговор с Иваном Иннокентиевичем, но тот сразу оборвал его. Иван Фомич, Павел Михайлович и Иван Осипович тоже не стали с ним разговаривать.

Заседатель Ефремов с утра не отходил от своего места около железного сундука в комнате Ивана Иннокентиевича и в разговор со старшиной и урядником не вступал.

В общем, этот день прошел у нас как-то нехорошо. Никто не шутил, не рассказывал смешных историй. Все были молчаливы и с пришедшими по делу мужиками обходились очень строго.

А к вечеру к волости подали три пары подвод, посадили на них арестованных и повезли в Новоселову. Всех женщин и ребятишек, которые были в комской сборне, отправили на цыганских подводах.

Случай с цыганами на некоторое время нарушил привычную, размеренную жизнь в нашей волости. Сергей Ефимович заметил, что все его волостные друзья, за исключением старшины Безрукова, теперь чураются его. И старался не показываться к нам в волость. А если иногда и приходил, то держался строго официально. Но все же он, видимо, тяготился молчаливым бойкотом своих волостных друзей и искал случай восстановить хорошие отношения. Этот случай скоро представился.

Под самый николин день, который почитается в Брагиной престольным праздником, он застукал там целых три винокуренных завода и пригнал в волость две подводы с арестованными винокурами и четыре подводы с винокуренными аппаратами и кадками из-под браги. После этого он заявился в волость веселый, оживленный, готовый рассказать занимательные подробности поимки этих винокуров.

Нашим писарям, видимо, тоже надоело сердиться на Сергея Ефимовича из-за каких-то избитых цыган. И все охотно стали слушать забавные подробности поимки брагинских винокурщиков.

Иван Иннокентиевич тоже помаленьку сменил гнев на милость и на этот раз решил послушать рассказы Сергея Ефимовича. И Сергей Ефимович за закрытой дверью в избранном кругу рассказал ему все подробности своих брагинских похождений. Иван Иннокентиевич остался очень доволен его рассказом, а старшина Безруков и заседатель Ефремов смеялись до упада.

В общем, к обоюдному удовольствию, нарушенные хорошие отношения были восстановлены. И Сергей Ефимович вновь почувствовал себя своим человеком в нашей волостной канцелярии.

А мне этот случай запомнился на всю жизнь. И приезд цыган в волость, и допрос их Сергеем Ефимовичем и старшиной, и особенно молодой цыган Степа с гитарой. Такой красивый и такой беспомощный, с растерянной улыбкой.

 

Глава 9 1914 ГОД, МОБИЛИЗАЦИЯ

Через два примерно месяца после моего поступления в волость была объявлена мобилизация.

К этому времени я уже несколько освоился со своим положением подписаренка, вошел в привычную колею работы волостного правления. Каждый день волость с утра заполнялась народом. Весь день здесь мотались по своим делам приехавшие из деревень старосты и писаря, приходили мужики с жалобами в волостной суд, за паспортами, за какими-то справками и по всяким другим делам.

В общем, ничто не предвещало каких-либо чрезвычайных событий, и мобилизация свалилась на нас как снег на голову. Когда я утром шестнадцатого июля раньше обычного явился на занятия, то, к удивлению, застал в волости всех писарей и даже самого Ивана Иннокентиевича. Оказывается, ночью был получен приказ о призыве на службу старых солдат и ночью же были разосланы по волости нарочные с красными пакетами.

Теперь мне стало ясно, почему Иван Иннокентиевич со старшиной и заседателем проверяли на той неделе после занятий эти красные пакеты. Иван Иннокентиевич вынул тогда из своего железного ящика целую пачку таких пакетов, тщательно пересчитал их и спрятал обратно. А старшина и заседатель стояли рядом. Разговора их я не слышал, но лица их почему-то были очень озабоченны.

Потом я вспомнил разговор между Иваном Фомичом и Павлом Михайловичем о красных пакетах. Они знали, что есть тайное распоряжение держать пакеты наготове, но не придавали этому особенного значения. Эти пакеты, оказывается, всегда хранятся в волости в железном ящике, и волостному начальству каждый год с наступлением лета приходится проверять их. И все проходило спокойно. Может, и на этот раз отделаемся только испугом? Воевать-то вроде не с кем. А впрочем, мало ли что взбредет в голову военному начальству. Могут призвать несколько возрастов на какие-нибудь маневры. В общем, Иван Фомич и Павел Михайлович не придали тогда всему этому особого значения и решили, что это очередная проверка красных пакетов и дело, как всегда, ею и ограничится. А оказывается, все получилось по-другому.

В первый день мобилизации в волости не произошло особенных изменений. Только приходящего народа почти совсем не было. Так что писаря заняты были больше разговорами о том, будет ли война или дело обойдется только тем, что впустую переполошат народ и оторвут мужиков от работы.

А Иван Иннокентиевич против обыкновения был в этот день сильно озабочен. Он сразу же послал ходока за комским старостой и урядником, потом быстро накатал строгое предписание всем сельским старостам, чтобы они на третий день мобилизации явились в волость со своими сотскими и десятскими для наведения порядка в Коме и на комском перевозе во время следования мобилизованных на сборный пункт в Новоселову. Эту бумажку я немедленно напечатал на гектографе, а Петька Казачонок расписал ее всем сельским старостам и на конвертах, по указанию Ивана Иннокентиевича, сделал жирные надписи: «В. срочно. По мобилизации». Эти пакеты тоже разослали по волости нарочными.

По случаю мобилизации старшина Безруков напустил на себя важность и с озабоченным видом мотался из угла в угол, не зная, что делать, куда спешить, на кого нажимать и кого подтягивать. Он несколько раз совался к Ивану Иннокентиевичу, но тот только отмахивался от него.

А волостного заседателя Ефремова в волости уже не было. Он, оказывается, по своим годам попал под мобилизацию, так что должен был вместе со всеми отправляться на сборный пункт. И на его место немедленно вызвали из Витебки какого-то Станислава Болина.

Через некоторое время в волость заявились урядник Сергей Ефимович и комский староста и о чем-то долго совещались с Иваном Иннокентиевичем. Разговор у них, как мы потом узнали, шел о комском перевозе. Паром на перевозе старенький, от силы берет шесть подвод. А на четвертый день из всех восемнадцати деревень волости хлынут мобилизованные. Несколько сот человек. Да не одни, а с провожающими — с отцами, с матерями, с женами, а может быть, и с малыми детьми. До Новоселовой мобилизованные должны будут ехать на своих подводах. Значит, на перевозе скопится много народа. Легко ли будет переправить на ту сторону всю эту ораву! А народ приедет пьяный, настроен будет бузливо против начальства. Да и в Коме тоже надо иметь надзор. Здесь волость, монополка, несколько купцов, с которыми у мужиков свои счеты. Мало ли что может быть. Вот и решили вызвать всех старост, сотских, десятских, чтобы они держали здесь порядок.

После разговора с Иваном Иннокентиевичем комский староста нарядил несколько плотников спешно ремонтировать паром. Беда, этот комский паром, того и гляди, рассыплется на ходу посредине реки. Поэтому решили на всякий случай пригнать на перевоз несколько больших лодок и заблаговременно нарядить на ту сторону реки десятка три подвод для перевозки мобилизованных на сборный пункт в Новоселову.

А в канцелярии у нас разговор все время вертелся о том, с кем мы собираемся воевать, раз проводится такая большая мобилизация. Но разговор как-то не клеился, так как наши писаря ничего вразумительного сказать об этом не могли. Поэтому как-то незаметно все внимание сосредоточилось на том, как будут вести себя мобилизованные, когда будут следовать через Кому на перевоз. Всем было ясно, что волостному начальству на глаза им лучше не показываться.

К вечеру стали приезжать нарочные из деревень с первыми донесениями от старост о мобилизации. Судя по этим донесениям, все призываемые в назначенный срок выедут в Кому для следования оттуда к сборному пункту.

На другой день в волость прискакал сам пристав. Это был тот самый пристав, который приезжал к нам в Кульчек выколачивать с мужиков подати, в том же мундире с погонами, но только почему-то без револьвера.

Пристав уселся в нашей общей канцелярии за большим столом и стал расспрашивать Ивана Иннокентиевича и урядника, как обстоят дела в волости с мобилизацией. Узнав, что мобилизованные, судя по всему, бунтовать у нас не собираются, он облегченно вздохнул и заявил, что он за Комскую волость особенно не беспокоится. Его пугает Ачинско-Минусинский тракт, по которому через два дня повалят запасные со всего уезда. Там можно ждать любое. И тут пристав потребовал от старшины направить в Новоселову в его распоряжение всех сотских от Комской волости. Тогда старшина жалобным голосом стал просить пристава о том, чтобы он не забирал себе наших сотских, что сотские нам самим нужны, так как в Коме и на перевозе сгрудится видимо-невидимо народу. Мало ли что может случиться…

— У вас есть восемнадцать старост и больше тридцати десятских. Можно навести любой порядок, — отрезал пристав. — А сотских немедленно без разговоров гоните ко мне в Новоселову.

Тут старшина еще о чем-то стал просить пристава. Но тот очень рассердился:

— Благодари бога, что я старост и десятских тебе оставляю. И все из-за этого дурацкого комского перевоза. А то угнал бы всю вашу сельскую полицию…

А потом пристав повел речь с Иваном Иннокентиевичем насчет того, что в народе созрело какое-то недовольство к начальству. Каждый мужик волком смотрит на любого представителя власти, особенно на чинов полиции.

— Все мы, — говорил он, — чувствуем себя как на пороховой бочке. Достаточно одного неосторожного шага, чтобы где-нибудь да заварилась каша. Случись что-нибудь — все мы окажемся как в мышеловке. В центральных губерниях имеется сельская полицейская стража. На каждую тысячу человек населения положен один стражник. Если взять вашу волость, в которой живет свыше десяти тысяч человек, это было бы десять надежных, дисциплинированных, вооруженных унтер-офицеров. А у вас на волость один урядник. Что он сделает?.. От сельской же полиции никакого проку. Возьмем вашу Комскую волость: восемнадцать сельских обществ — восемнадцать неграмотных старост и тридцать с лишним неграмотных десятских… Все они клянут свою общественную службу. Попробуй заставить их наводить порядок, если, грешным делом, начнется какая-нибудь заваруха. Они сами начнут бузить первыми. Ну а заваруха непременно начнется. Не сегодня, так завтра, не завтра, так послезавтра. И к этому надо быть готовым. Особенно сейчас с мобилизованными. У себя по деревням они бузить не догадаются, а как съедутся сюда, так сразу же начнут сводить счеты с начальством. Одного урядник припугнул, у другого самовар за подать отобрали, третьего в волости невежливо приняли. Это ли не обиды. А тут еще ваш перевоз. Он больше всего меня беспокоит. Непременно нарядите туда всех старост и десятских, чтобы держали там порядок…

— А как, господин пристав, с волостью? — опять осмелился задать вопрос старшина. — Здесь ведь тоже придется выставлять охрану?

— Соображайте сами. Своя голова есть на плечах, — сказал пристав и ушел с Иваном Иннокентиевичем в его комнату. Они закрылись там и о чем-то долго беседовали с глазу на глаз. А потом пристав спешно уехал в Новоселову и увез с собою нашего урядника.

На второй и на третий день занятия в волости велись обычным порядком. Все писаря аккуратно приходили на работу и сидели там положенное время. Но волость пустовала. Никто в эти дни не заходил к нам по своим делам.

А из Новоселовой и из деревень все время приезжали какие-то нарочные. Иван Иннокентиевич со старшиной были начеку и с утра до поздней ночи сидели в волости. Нарочных из деревень Иван Иннокентиевич досконально расспрашивал о том, как у них обстоят дела. Благополучные донесения старост его не успокаивали, и он был почему-то уверен, что мобилизованные непременно начнут бунтовать. В деревнях они ведут себя спокойно, потому что не будешь же бунтовать против своего старосты. А съедутся сюда, непременно начнут бузить…

На четвертый день мобилизации я пришел на работу, как всегда, раньше других и не нашел в волости ни одной души. Все окна, все двери в канцелярии были настежь открыты, но ни ходоков, ни дедушки Митрея не было. Старшина и Иван Иннокентиевич, которые безвылазно, с утра до ночи, сидели здесь предыдущие дни, тоже отсутствовали. И ни одного старосты, ни одного десятского. Все пусто… Хоть шаром покати.

Поначалу я решил, что так и надо: старшина мог спешно выехать куда-нибудь по делам, а Иван Иннокентиевич… а Иван Иннокентиевич и другие писаря придут позднее. Они лучше меня знают, что им сегодня делать.

И я стал ждать их прихода на работу. Ведь сегодня мобилизованные должны повалить из своих деревень в Новоселову на сборный пункт. И все через Кому, мимо нашего волостного правления. Интересно, как будут принимать их Иван Иннокентиевич и другие писаря, если они будут заходить в волость. А заходить они к нам будут непременно.

Между тем время давно перевалило уже за девять часов. Комская улица заметно оживилась. По ней то и дело с гиком и шумом проезжали парные подводы с мобилизованными. Но никто из нашего начальства, из писарей, из ходоков и сторожей в волость не являлся. Даже Петька Казачонок, который жил по соседству с волостью, даже он не показывался.

Тогда я стал догадываться, что все наше начальство, писаря, ходоки и ямщики в волость сегодня не явятся. Судя по их разговорам, они были уверены, что мобилизованные при следовании через Кому непременно начнут громить волость и расправляться с волостным начальством. И не особенно будут разбираться, кто здесь начальник, а кто просто ходок или ямщик. Всех будут лупить, кто подвернется под руку.

А потом я вспомнил, как Иван Фомич, Павел Михайлович и Иван Осипович все эти дни сговаривались поехать зачем-то всем скопом на заимку. Тогда я не сообразил, зачем они собираются летом ехать на заимку, а теперь мне стало ясно, что они сговаривались прятаться там от мобилизованных. Глядя на них, наши ходоки и ямщики и даже дедушко Митрей тоже решили на всякий случай отсиживаться по домам.

«Что же мне теперь делать? — спрашивал я себя. — Оставаться здесь или тоже убираться домой?» Я понимал, что мне лучше будет уйти отсюда поскорее, с другой стороны, мне почему-то было стыдно оставлять всю волостную канцелярию открытой, без присмотра.

А мобилизованные все чаще и чаще стали заходить в волость и спрашивать старшину, заседателя и волостного писаря. Узнав, что в волости ни души нет, одни уходили спокойно, а другие сердито матюгались и тоже уходили. Никто из них меня не тронул, не обругал, не обидел. Так что сидеть в волости мне было совсем не страшно.

Вдруг к волостным воротам на бешеном карьере подкатила тройка. Ямщик с силой осадил лошадей. В тарантасе сидело три человека. Один из них соскочил на землю, выхватил из коробка топор и бросился во двор. Через минуту он с криком ворвался в нашу канцелярию:

— Старшину давай! Урядника! Писаря! Всех порубаю, так их растак!..

А я нисколько не испугался этого человека, так как узнал в нем моего родного дяденьку Ефима из Черной Комы. И я его сразу же окликнул:

— Никого нет, дядя Ефим. Я с утра один здесь сижу…

Тут дядя Ефим сразу опомнился, узнал меня, вспомнил, что я поступил в волость подписаренком, и расплакался пьяными слезами.

— Акеха!!! Племяш, что ты тут делаешь? Давай, брат, отсюдова. А то какой-нибудь дурак, вроде меня, пришибет еще.

— А как же я все оставлю здесь? — попытался я урезонить дядю Ефима.

— Никто ничего тут не тронет. Кому нужны ваши бумаги? Пошли!

В тарантасе около ворот сидели еще два мои чернавские дяди — дядя Еким и дядя Ерофей, а на облучке какой-то чернавский мужик. Дядя Еким и дядя Ерофей тоже были пьяным-пьяны, но они сразу узнали меня и приветствовали радостным матом. После того как мы устроились в тарантасе, ямщик ударил по лошадям и закричал: «Грабят!» Мои дяди тоже закричали в три голоса: «Караул! Грабят!» Кони сорвались с места и бешеным галопом бросились по улице. Через каких-нибудь три-четыре минуты я уже открывал ворота у Малаховых, и тетка Татьяна со слезами встречала своих мобилизованных братьев.

Только мы выпрягли лошадей и уселись пить чай, как на улице показался скачущий во весь опор верховой. Он что-то кричал и размахивал руками. Увидев в нашем доме целую компанию за столом, он сердито закричал:

— Чего расселись!.. Там монополку громят, а вы чаи распиваете!..

Тут он огрел своего коня и поскакал дальше. А мои дядья сразу забыли и о выпивке, и о закуске, выбежали во двор, вскочили на своих коней и поскакали к монополке.

Дядя Яков не торопясь запряг коня в тарантас и тоже поехал туда. Я, разумеется, пристроился с ним, чтобы посмотреть, что там делается.

Монополка в Коме помещается недалеко от волости, вверх по улице, домов через десять. Когда мы туда приехали, вся улица около монополки была уже забита телегами и запружена народом. Мы остановились в стороне, около чьего-то дома. Дядя Яков поручил мне стеречь подводу, а сам отправился посмотреть, что делается около монополки. Мне тоже хотелось видеть, что там творится, и я забрался на ближайший забор. Отсюда все было хорошо видно. Монополка — большой крестовый дом с высоким крыльцом в улицу — была заперта на замок, ставни на окнах наглухо закрыты. На крыльце, у палисадника и у ворот толпился народ, слышались крики: «Скоро там?!», «Выволакивай его!», «Что будем делать, мужики?!», «Чего там ждать! Ломай дверь!».

Тут сразу откуда-то появились топоры, и несколько человек принялись рубить дверь монополки. Однако она не поддавалась, так как была крепко окована железом. Тогда откуда-то притащили длинное бревно и с криком: «Раз, два, взяли!» — стали вышибать дверь. Несколько ударов, и она вместе с косяками подалась внутрь. Тут же стали разбивать ставни у окон. Наконец дверь и оконные ставни были выворочены, и люди ворвались в монополку. Через минуту в окна и в дверь полетели бутылки с водкой. Кто был ближе, хватали эти бутылки на лету. Кто был далеко, изо всех сил проталкивались вперед, чтобы тоже поймать себе что-нибудь. Тем временем на дворе разбили амбар и потащили из него водку в ящиках. Вокруг этих ящиков сразу началась свалка. А мужики, которые были далеко и не могли пробиться ближе, кричали, ругались, требовали делить по справедливости на всех.

Однако шум и волнение продолжались недолго. Водка и в монополке, и на складе в амбаре быстро кончилась, и все стали расходиться и разъезжаться.

Через некоторое время появился дядя Яков с бутылкой водки и большим синяком на лбу. А потом объявились дядя Ефим и дядя Еким. У них дела по части водки обстояли немного лучше. Они принимали участие в разгроме винного амбара, и им перепало там по нескольку бутылок.

На другой день я пошел на занятия попозже и еще издали увидел, что ставни на окнах в волости наглухо закрыты. Ясно было, что там опять никого нет. Сторожка и двери волостного правления были на замке. Значит, делать мне там было нечего, и я надумал пойти на комский перевоз посмотреть, как там плавят через Енисей мобилизованных.

Перевоз устроен в Коме под высокой горой, которая выше села тянется над Енисеем. Верстах в трех от села эта гора отступает от реки и образует высокий залавок. Да и Енисей собрался здесь, в одно русло. Вот на этом очень удобном для перевоза месте комское общество и поставило паром. А дорогу сюда пришлось прокапывать, а местами прямо прорубать в горе над самой рекой. И вот теперь на этой дороге сгрудились сотни подвод с мобилизованными.

День был жаркий. Хотя время уже перевалило за полдень, солнце все еще пекло. Усталые лошади понуро стояли на пыльной дороге и лениво отмахивались хвостами от гнуса. А на подводах и на обочинах дороги располагались мобилизованные с провожающими. В их поведении я не заметил ничего, кроме большой усталости и терпеливого ожидания скорее продвинуться вперед к перевозу. А некоторые мобилизованные лежали, раскинувшись на траве у дороги, и спали. Молодой мужик со старой женщиной одиноко сидели в стороне под березой. На телеге насупротив понуро сидел старик в картузе. На другой телеге сидели муж с женой и двумя ребятишками. У женщины был измученный, заплаканный вид. Ребятишки жались к отцу.

А дальше шла уж прорытая к перевозу дорога. Над ней почти отвесно высилась покрытая густым кустарником гора. А с другой стороны обрыв прямо в Енисей. Дорога узкая, каменистая; никуда с нее ни сойти, ни отъехать. И хоть на ней скопилось много народа, но не слышно было ни громкого разговора, ни смеха, ни песен, как это бывает на многолюдье. И слез не было и причитаний. Все держались ближе друг к другу. Все как бы прислушивались к чему-то там впереди и ждали той роковой минуты, когда оборвется последняя нить, связывающая осиротевшие семьи с их уходящими кормильцами. А оттуда, с перевоза, время от времени появлялись старые и молодые женщины. Они молчаливо брели по краю дороги с окаменелыми лицами. Они не плакали, но на их лицах как бы застыла последняя боль прощания. Никто не окликал их, не заговаривал с ними. Все с сочувствием смотрели на них и думали о том, что скоро-скоро и для них наступит момент последнего расставания.

Поначалу мне хотелось увидеть здесь кого-нибудь из наших кульчекских. Но никого из них я в этой очереди не приметил. Подобно моим чернавским дядюшкам, они, видимо, догуливали в Коме у своих родственников последние денечки.

А потом я стал присматриваться к мобилизованным и их провожающим, и мне сразу припомнились проводы наших рекрутов в Кульчеке. В этот день к каждому из них с утра собираются в дом родственники, друзья и соседи. После прощального завтрака с участием всей родни начинается обряд прощания. Рекрут кланяется земным поклоном тятеньке и мамоньке и просит у них родительское благословение. Отец и мать со слезами благословляют сына на дальнюю сторону, на тяжелую солдатскую долю. Если новобранец женат, он кланяется своей молодой жене тоже земным поклоном и просит у нее прощения за все свои обиды и наказывает ей оставаться ему верной женой. Потом он кланяется поясным поклоном всему честному народу, пришедшему на его проводы, и просит всех не поминать его лихом, если ему придется сложить свою головушку на чужой стороне. Во время этого прощания все плачут. Плачут отец и мать, голосит жена, если рекрут женатый, плачут братья и сестры, близкие родственники и родственницы, причитают сердобольные соседки.

А на дворе рекрута ожидает уже целая толпа и встречает его песней. С песней выводят его в улицу, с песней ведут за деревню. Здесь на проводы рекрутов собирается вся деревня, от мала до велика. Родственники, конечно, по-прежнему плачут, но их слезы и причитания заглушаются многоголосой песней. Поют складно и дружно и как-то серьезно, как бы делают какое-то большое и важное дело. В гулянке поют хоть и дружно, но как-то вразброд. Одни вместе со всеми, потом перестают петь, что-то говорят друг с другом, шутят, а потом, как бы опомнившись, бросаются в общий водоворот песни и даже покрывают всех своими голосами. А тут поют все как-то по-серьезному, как бы молитву. И песня звучит здорово и оглушительно. Но вызывает у всех не радость, а слезы. Рекрута ведут куда-то как бы на казнь, или на расправу, или в тюрьму и заранее отпевают его. И чем сильнее, чем согласнее звучит песня, тем больше она вызывает ответных слез. Тут даже посторонние люди начинают плакать. Да и как не плакать. У одних где-то на чужой стороне служат сыновья, у других братовья, у молодых солдаток мужья. А кое у кого угнанные на войну так и остались лежать в далеких маньчжурских степях, и кости их там давно уж истлели.

Но вот песня умолкает. Рекрутов усаживают на подводы. Слышатся плач и причитания, и ямщики трогают лошадей. Проводы закончены, и люди расходятся по домам. А родные остаются на дороге и долго-долго смотрят на удаляющиеся подводы, пока они не скроются из виду.

И теперь, когда я гляжу на длинную очередь подвод с мобилизованными, мне ясно представился наш Кульчек. Как и с рекрутами, там в каждом доме проходил обряд прощания мобилизованного с отцом и матерью, с женой и малыми детьми, с братьями и сестрами, со всеми родственниками. Их так же с песнями вели за околицу на безкишенскую дорогу, и здесь проходило последнее расставание. Но тут было больше горя, больше слез и причитаний, так как отправляли не трех-четырех, чаще всего холостых, новобранцев, а тридцать-сорок семейных мужиков, и провожали их прямо на войну, на убой, под неприятельские пули. И горе каждой семьи множилось на число провожаемых на войну кормильцев, на плач и крик оставляемых дома отцов и матерей, жен и детей. Это горе все копилось, копилось и при последнем расставании выливалось в одно большое отчаяние.

Чем ближе к перевозу, тем тревожнее становилось на дороге. Одни для чего-то пересматривали свой немудрящий багаж, другие поправляли упряжь на лошадях, третьи отходили за чем-то от своих подвод к соседям и сразу же возвращались обратно…

Но вот и залавок с перевозом. Здесь я бывал много раз, когда еще учился в комской школе. Тогда мы приходили сюда всей школой, чтобы посмотреть на пароходы, которые изредка причаливали здесь к нашему берегу. Но тогда, кроме перевозчиков да двух-трех пассажиров, только что приехавших из Красноярска, здесь никого не было. А сейчас весь залавок был забит подводами, а на берегу против причала виднелась большая толпа. В ней резко выделялись старосты и десятские. Несмотря на жаркую погоду, все они были почему-то в черных шабурах, и у всех на груди были приколоты большие медные бляхи. Всеми ими верховодил комский староста — высокий бородатый мужик тоже в шабуре и с огромной бляхой. А провожающие — старики, старухи и женщины, некоторые даже с детьми, с обреченным видом ждали, когда с той стороны подойдет паром и наступит для них горький и страшный момент последнего расставания.

А момент этот все приближался и приближался. Очередные подводы были подтянуты с залавка к самому спуску к реке. Паром уже отчалил с той стороны. В толпе на берегу не слышно было никакого разговора. Все молча смотрели на паром. Только чья-то гармонь время от времени жалобно пиликала и сразу же как бы смущенно замолкала. А паром здорово относило вниз, и лопашные изо всех сил работали на нем на гребях, стараясь скорее прибиться к берегу. Наконец они кое-как подошли к этой стороне, много ниже перевоза, и смогли выбросить на берег чалку. Несколько старост и десятских уж ждали их там и потянули паром вверх. И как только он стал подходить к причалу, комский староста подал знак готовиться к погрузке. Тут сразу же раздались отчаянные крики и причитания. Женщины, сидевшие до этого с каменными лицами, начали голосить, дети плакать. Мобилизованные тоже плакали, но плакали молча. Одни из них падали ниц перед своими родными, другие последний раз обнимали своих жен и детей. А которые были без провожающих, смотрели на все это и по-своему переживали общее горе.

Тем временем старосты и десятские погрузили подводы на паром и подошли к толпе. Они очень уважительно стали звать в первую очередь тех, которые были без провожающих. И несколько человек, махнув на все рукой, последовали на паром. Среди них был гармонист, который до этого что-то осторожно напиликивал на своей гармошке. Теперь он в последний раз заиграл что-то веселое, а потом в исступлении ударил свою гармошку о прибрежный камень и с остервенением стал втаптывать в землю разлетевшиеся планки. А другой здоровенный мужик, похожий на нашего Григория Щетникова, выхватил из кармана бутылку с водкой, выхлопнул пробку и одним духом, не отрываясь, выпил ее до дна. А посудину бросил далеко-далеко в Енисей. Семейных солдат старосты и десятские отрывали от родных и под руки отводили на паром. Ни одно место в нашей Комской волости, ни одна околица наших деревень не были свидетелями такого отчаяния, как этот проклятый комский перевоз. Восемнадцать деревень свезли сюда свое горе, свои слезы, и они как бы захлестнули здесь все вокруг. И эту узкую дорогу, и этот залавок, на котором сгрудилось до сотни подвод, и этот старый, дощатый, еле живой паром, и этот широкий, могучий, холодный, равнодушный ко всему, стремительный Енисей.

И вот загруженный до отказа паром отваливает от берега и медленно ползет против течения. Он должен почти на версту подняться вверх, чтобы прибиться на той стороне прямо к причалу. А провожающие — женщины, старики, дети — со слезами идут за ним по берегу. Но вот паром под прямым углом поворотил в реку. Его начинает сильно сносить вниз по течению, но он медленно и упорно продвигается на ту сторону и наконец прибивается там к причалу. С него сходят люди, съезжают подводы. Кто-то машет оттуда, но узнать своих на таком расстоянии уж невозможно. А провожающие все равно стоят и смотрят туда. Смотрят и ничего уже не видят, кроме огромной холодной равнодушной реки, которая, как бы играя на солнце, стремительно катится куда-то в неведомую даль.

На перевозе я пробыл недолго. Проводил на ту сторону только один паром. Оставаться дольше было тяжело. Да и что я там мог увидеть, кроме того, что уже наблюдал. Паром еще не отчалил с той стороны, а старосты и десятские стали уже подтягивать к причалу очередные подводы. И сразу послышались слезы и причитания.

На обратном пути я наблюдал больше почему-то не запасных солдат, призываемых на войну, а их отцов и матерей, их жен и детей. Им не грозила здесь война, голод, смертоубийство. Они знали, что всех мобилизованных погонят воевать — на смерть и в лучшем случае на увечье. И тут мне вспомнилась смерть нашего дальнего родственника, который, как и Ефрем Кожуховский, все время хлопотал после солдатчины о белом билете.

Дядя Василий воевал во время русско-японской войны. В сражении под Мукденом ему прострелили правое плечо, и с войны он пришел калекой. Но белый билет ему не дали, а зачислили в запас. Так что при первой же мобилизации он подлежал призыву. Дядя Василий хлопотал, чтобы ему выдали белый билет, и его два раза вызывали в Минусинск на комиссию. И оба раза почему-то оставляли в запасе. И это так на него подействовало, что он со дня на день стал ждать мобилизации. Повторный призыв на солдатскую службу так пугал дядю Василия, что он нынче зимой застрелился. Взял свою винтовку-малопульку, ушел на гумно и предпочел рассчитаться с жизнью дома.

Утром следующего дня я, как всегда, пораньше явился в волость. Дедушко Митрей был уже на своем месте и наводил в канцелярии чистоту и порядок. Но старшина, Иван Иннокентиевич и его помощники опять отсутствовали. Даже волостных ямщиков не было.

Днем в волость украдкой заглянул Иван Фомич, посидел малость, узнал, как у нас тут обстоят дела, посоветовал нам не оставлять волость без присмотра и незаметно куда-то ушел.

На пятый день объявился наконец старшина. Явился он в хорошем настроении и, судя по всему, неплохо провел все это время. Теперь он очень хотел что-то делать, чем-то распоряжаться. Но без Ивана Иннокентиевича не знал, куда поспешать, на кого нажимать, кого подтягивать. И тут как раз явился с перевоза комский староста узнать, что делать дальше. Переправа мобилизованных идет день и ночь и уже почти закончена. Староста и десятские на перевозе совсем выбились из сил и собираются разъезжаться по домам. А как быть с переправой подвод из Новоселовой? На той стороне их скопилось уж сотни три, не меньше. Одним комским перевозчикам с этим делом не управиться. Как бы не вышло какой-нибудь мороки.

Тут старшина сразу сообразил, что старост и десятских надо непременно задержать. Но решить это своей властью он боялся и побежал куда-то договариваться обо всем с Иваном Иннокентиевичем. Через час он явился обратно и, не говоря ни слова, отправился на перевоз.

А на следующий день все писаря как ни в чем не бывало явились в волость. Они ни о чем друг друга не расспрашивали и ничего друг другу не рассказывали, как будто все пришли сюда из одного места, где отсиживались эти дни… Видать, в самом деле прятались где-то на заимке. А может быть, по домам сидели. Ведь мобилизованные буянили в Коме только поначалу. А в следующие дни даже пьяных не было.

Но Иван Иннокентиевич и его помощники были убеждены в том, что им грозила здесь жестокая расправа, и держались теперь геройски. Они были уверены, что после разгрома монополки мобилизованные непременно взялись бы за волость, если бы они вовремя не убрались оттуда в безопасное место.

В этот же день из Витебки приехал заступать на должность новый волостной заседатель. Это был молодой еще расейский мужик огромного роста, в аккуратном пиджаке из самодельного сукна, в каких щеголяют у нас все переселенцы. В волость он явился с каким-то потерянным, даже испуганным видом. Судя по всему, ему в первый раз в жизни пришлось близко встречаться с такими важными людьми. Изредка он силился улыбаться, когда речь заходила о его семье и хозяйстве. Но эта улыбка сразу же куда-то пропадала.

И вот старшина повел его к Ивану Иннокентиевичу, объяснив заранее, какую большую силу и власть Иван Иннокентиевич имеет в волости. При встрече со Станиславом Болиным Иван Иннокентиевич сразу напустил на себя важный вид. Не говоря ни слова, он уставился на Болина, как будто что-то хотел рассмотреть у него внутри. Он так долго в упор рассматривал Болина, что у того от страха дух захватило. Потом Иван Иннокентиевич с шумом открыл свой железный ящик, вынул из него большую медную бляху с надписью «ВОЛОСТНОЙ ЗАСЪДАТЕЛЬ», положил ее перед собою и только после этого пригласил Болина садиться. Затем он спросил Болина, сколько ему лет, какого он вероисповедания и может ли он подписывать казенные бумаги. Узнав, что Болин совершенно неграмотен, Иван Иннокентиевич сокрушенно покачал головою, откинулся на спинку стула, посмотрел в потолок, потом снова уставился на Станислава Болина и начал вразумлять его насчет тех обязанностей, которые ему предстоит выполнять, став волостным заседателем.

— Волостной заседатель, — втолковывал Станиславу Болину Иван Иннокентиевич, — является большим начальником. Он первое лицо в волости после старшины, а при отсутствии старшины, которому часто приходится отлучаться по делам, остается главным лицом в волостном правлении. Как должностное лицо заседатель имеет свою печать и должен носить на груди медную бляху. Половина всех бумаг в волости идет за его подписью и печатью…

Станислав Болин с испугом слушал Ивана Иннокентиевича. Он, видимо, никак не ожидал, что будет наделен в волости такой огромной властью. И никак не мог сообразить, что он будет делать, сделавшись таким большим начальником. А Иван Иннокентиевич продолжал втолковывать ему обязанности волостного заседателя.

— Старшина, — вразумлял Иван Иннокентиевич Станислава Болина, — отвечает у нас за сбор податей, за общий распорядок, за тишину и спокойствие в волости, а вы, как волостной заседатель, должны поддерживать порядок в волостном правлении, чтобы все здесь делалось как положено, чтобы правильно велись все денежные книги и отчетность, чтобы аккуратно велось все делопроизводство. Потом, на заседателя возлагается у нас обязанность волостного казначея. Он должен принимать от сельских старост казенные подати и волостные сборы. Казенные подати своевременно отправлять в уездное казначейство, а волостные сборы расходовать по назначению волостного схода на наем писарей, на покупку канцелярских принадлежностей, на оплату гоньбовых расходов и все такое. И, конечно, заседатель несет полную ответственность за сохранность этих денег. Случись с ними что-нибудь неладное, он первый в ответе, его первого потянут в суд, ему первому тюрьма…

Станислав Болин сидел ни жив ни мертв, а когда Иван Иннокентиевич спрашивал: понятны ли ему обязанности волостного заседателя, бормотал в ответ что-то невнятное…

Дальше Иван Иннокентиевич возложил на Станислава Болина ответственность за состояние волостной тюрьмы и за своевременное представление разных статистических сведений, за составление призывных и мобилизационных списков, за работу волостного суда и за состояние гоньбовой повинности. Ближайшую обязанность Станислава Болина как волостного заседателя Иван Иннокентиевич усматривал в хранении денежных сумм, налоговых и денежных книг в нашем железном несгораемом ящике. Ключ от этого ящика он — Станислав Болин — должен хранить теперь денно и нощно при себе и открывать этот ящик только по требованию волостного писаря. В заключение Иван Иннокентиевич велел Петьке Казачонку принести печать волостного заседателя и положил ее на стол рядом с медной бляхой и ключами от железного ящика. Потом он встал и несколько торжественно произнес:

— А теперь, старшина, прицепи новому заседателю положенный ему по должности знак служебного достоинства…

Старшина встал, принял от Ивана Иннокентиевича медную бляху и подошел к Станиславу Болину. Тот испуганно вскочил.

— Чего ты дрожишь, как необъезженный жеребец? — сказал старшина и стал прицеплять бляху на грудь Болину.

— А теперь получай печать волостного заседателя и ключи от несгораемого ящика, — продолжал Иван Иннокентиевич и показал Болину на железный ящик. — Печать выдавай моим помощникам для припечатывания казенных бумаг, а ключ никому, кроме меня, не доверяй.

Тут Иван Иннокентиевич позвал к себе в комнату всех своих помощников и на их глазах торжественно вручил Станиславу Болину печать волостного заседателя и ключи от железного ящика:

— Вот, господа, наш новый волостной заседатель — Станислав Викентьевич Болин. Прошу любить и жаловать…

Станислав Болин с виноватым видом стоял перед всеми с казенной печатью и ключами в руках, с большой медной бляхой на груди. Он был бледен. Пот градом катился с него. Он что-то бессвязно бормотал, потом вдруг, неожиданно для всех, начал всхлипывать, как ребенок.

Никто не ожидал такого оборота. Иван Иннокентиевич даже растерялся и велел Петьке Казачонку сбегать в сторожку за водой. А Станислав Викентьевич, всхлипывая, опустился на стул и начал бормотать что-то бессвязное. Он попробовал пить принесенную Петькой воду, но руки его тряслись, зубы выбивали дробь, вода из ковшика расплескивалась.

— Эх, беда какая, — не то с удивлением, не то с сожалением произнес старшина.

— Отведи его в сторожку и успокой, — приказал старшине Иван Иннокентиевич. — Объясни, что ничего страшного в его службе нет. Я, кажется, немного сгустил краски…

С этого дня Станислав Болин насовсем водворился в нашей канцелярии. Он с утра до ночи сидел в комнате Ивана Иннокентиевича и охранял свой железный ящик, в котором кроме денежных книг и документов, как я теперь знал, хранились еще красные мобилизационные пакеты. А вскоре Болин совсем перешел на жительство в волость. Столовался он где-то на стороне. Значит, имел какую-то квартиру. Но на ночь непременно приходил в волость и устраивался спать возле своего железного ящика.

Вскоре все узнали, что Станислав Болин — добродушнейшее существо, наивный и робкий, как ребенок, и стали над ним всячески потешаться. А мы с Петькой вызнали, что он до смерти боится щекотки. Достаточно протянуть к нему руку с намерением пощекотать его, как он начинал корчиться и всхлипывать от смеха. И мы все время мучили и пугали его этим. Вот он сидит в комнате Ивана Иннокентиевича и ждет, когда тот потребует у него ключ от железного ящика. А Петька подойдет к дверям и издали нацелится на него линейкой. Болин, конечно, сразу заметит это и начинает беспокойно ерзать на стуле, потом осторожно смеяться, а потом всхлипывать и корчиться от смеха. Кончалось это тем, что Станислав Болин, забыв и про Ивана Иннокентиевича, и про старшину, и про других писарей, с яростью бросался на Петьку, чтобы вырвать у него эту злополучную линейку. А тот, разумеется, давал стрекача. Конец этой истории доигрывался обычно во дворе. Первое время это всех забавляло, но потом Иван Иннокентиевич запретил устраивать такие игры в канцелярии. Но в его отсутствие и когда в волости не было народа, в эту игру включались все писаря и в первую очередь старшина, которому особенно нравилось дразнить Болина.

Недели через две после мобилизации в волости появился урядник Чернов. Все это время он состоял при приставе на Минусинском тракте. При следовании по тракту мобилизованные громили все монополки и частные винные лавки, сдирали со столбов телеграфные провода и расправлялись с начальством, если оно появлялось на тракте. И новоселовский пристав со своими урядниками старались им там не попадаться. Они мотались поблизости от тракта по соседним деревням, сгоняя оттуда подводы на тракт для перевозки мобилизованных. Но все же один раз пристав вместе с нашим Черновым как-то оплошали и попали им в лапы. И попали каким-то шутникам, которые, то ли от большого ума, или от большой дурости, решили извести их на тот свет веселым способом. Они выставили им по четверти водки и велели выпить ее без остатка. И пить заставили с песнями, с пляской, под гармошку. Поначалу пристав и Чернов пили только для отвода глаз и старались больше петь и плясать. Однако этот номер у них не прошел, и их заставили пить без обмана все до конца, пока они не могли уж ни встать, ни сесть, лишились языка и потеряли человеческий облик. Тогда их усадили на их же пароконную подводу и отпустили на все четыре стороны. А ямщик был у них откуда-то из ближнего притрактового села и повез их прямо к себе. А там, на их счастье, оказался новоселовский доктор. Он кое-как и отводился с ними.

После мобилизации все пошло в волости по-старому. Мужики, как и раньше, являлись к нам по своим делам. Иван Иннокентиевич по-прежнему стал приходить на занятия только к одиннадцати часам и как ни в чем не бывало рассказывал свои веселые истории. Так же два раза в неделю ходила почта в Новоселову и по волости. Только увеличилось количество писем, да у Ивана Фомича прибавилось работы с военным учетом.

Но все-таки у нас стало теперь как-то шумнее и многолюднее. С самого утра к нам стали заходить новые люди, чтобы узнать, не было ли ночью нарочного из Новоселовой, не приезжал ли оттуда кто из большого начальства, не заглядывал ли в волость за почтой сисимский лесничий и если приезжал, то что он рассказывал о войне. На удивление всем, он привозил в волость самые интересные новости. Живет человек на отлете от всех, почти в самой тайге, а знает больше всех, что делается на белом свете.

А на белом свете творилось что-то несуразное. После мобилизации все ждали войны с Японией. Мысль о такой войне для всех была привычной. А когда вышел первый манифест, то оказалось, что нам объявила войну Германия. А потом вышел манифест о войне с Австро-Венгрией и, наконец, с Турцией.

Манифесты эти были для всех совершенно непонятны. Ну, война с турками еще туда-сюда. Воевать с турками — все это хорошо знали — приходилось много раз. Но никто не помнил ни одной войны с Германией и Австро-Венгрией. Знали, что в этих государствах живут немцы, которых почему-то называют колбасниками. Знали, что в наших городах живет много немцев. Есть среди них даже генералы. Но чтобы воевать с немцами… Этого никто не мог понять. В конце концов, что надо от нас этим колбасникам?

А новости с каждой почтой сыпались как из мешка. Сообщали о назначении великого князя Николая Николаевича верховным главнокомандующим, писали в газетах о каких-то патриотических манифестациях в Петербурге и в Москве. В связи с войной была введена военная цензура, и все государство было объявлено на каком-то особом положении, а Сибирская железная дорога на военном положении. В связи с этим на всю Восточную Сибирь, включая нашу Енисейскую губернию, был назначен какой-то главноначальствующий — генерал Нищенков. Никто об этом генерале ничего не слыхал, а теперь он был поставлен над всеми губернаторами и даже над самим генерал-губернатором. Назначение на Восточную Сибирь особого главноначальствующего вызвало много разговоров. Из них выходило, что вся власть начала перестраиваться на военный лад и, чего доброго, эта перестройка дойдет и до сельских мест. Того и гляди, рядом с крестьянским начальником и становым приставом над нами поставят еще какого-нибудь полковника, а то и генерала. Ну а там дело дойдет и до деревень. И по деревням начнут сажать военных начальников. Неспроста же говорил пристав о какой-то конной полицейской страже из унтер-офицеров, которую, по его словам, давно уж собираются установить в Сибири. Того и гляди, поставят эту стражу в наших местах.

О патриотических манифестациях в Петербурге и в Москве особенно не распространялись. Они не вызывали в наших местах никаких откликов. К немцам, которые были объявлены теперь нашими врагами, никто никаких неприязненных чувств пока не выказывал. Даже урядник Чернов ничего плохого о них не говорил. Но это было только поначалу. По мере развития военных событий стало известно, что немцы всегда были нашими врагами и только тем и занимались, что вставляли нам палки в колеса. А теперь решили совсем порешить нашу державу. Так что придется воевать с ними до победного конца.

А война все шла и шла, и конца ей не предвиделось. За первой мобилизацией последовала вторая, за второй третья. Призывали все старых солдат, и Иван Фомич готовил на них новые и новые списки. А я эти списки ему переписывал.

В первую мобилизацию солдаты готовы были все крушить и ломать. А к повторным призывам они как бы привыкли: не бузили, не шумели, не собирались бить начальство, а послушно следовали на свои сборные пункты. И новоселовское, и наше комское начальство, и Иван Иннокентиевич, и все его помощники не прятались уж от них по заимкам, а спокойно занимались своим делом. У всех создалось впечатление, что в народе что-то надломилось и мобилизуемые уразумели, что криком и шумом тут делу не поможешь, что от войны никуда не уйдешь, от мобилизации не спрячешься, что высшая власть здорово укрепилась и установила такой порядок, что теперь даже пикнуть нельзя против начальства без того, чтобы не угодить в тюрьму или под военный суд.

И слез при проводах мобилизованных стало меньше. Слез стало меньше, но от этого было не легче. Вместо них у каждого при проводах был тяжелый камень на сердце.

После нескольких мобилизаций бывших солдат (нижних чинов запаса) принялись за ратников. Сначала за ратников ополчения первого разряда, потом за ратников ополчения второго разряда. Тут все решили, что дальше возьмутся за старых солдат-инвалидов, которые воевали с японцами. В запас их в свое время не зачислили, а выдали им белые билеты. И вот теперь откуда-то стало известно, что высшая власть решила призвать их в армию, так как солдатскую службу они знают, и хоть на войне и покалечены, но могут еще хорошо охранять военные склады и выполнять в военных лагерях разные хозяйственные работы.

Однако неожиданно для всех высшая власть решила пополнять действующую армию по-другому и распорядилась досрочно призывать на военную службу рекрутов-новобранцев. Раньше их брали в солдаты на двадцать втором году от рождения, а теперь решили призывать досрочно, начиная с восемнадцати лет. И тут Ивану Фомичу пришлось срочно готовить на них призывные списки, а мне эти списки переписывать. В один из них попал и наш Конон. С этими досрочными призывниками долго не церемонились. Их всех быстро освидетельствовали на призывном пункте, и через некоторое время мы с мамой отвезли Конона в Новоселову на сборный пункт. Там его вместе с другими новобранцами сразу же загнали в огромную баржу, стоявшую у причала. По дороге обратно, когда мы подъезжали уже к комскому перевозу, на реке показался огромный пассажирский пароход с двумя баржами. День был теплый, ясный, хороший, а на пароходе и на баржах не было видно ни одного человека.

— Некрутов везут… — догадалась сразу мама. — Как баранов, внутрь всех загнали, — сказала она и утерла слезы. — А потом из Красноярскова уж повезут их в каких-то теплушках на войну. С лошадями, говорят, везут их туда. На убой. Как скота на мясобойню…

 

Глава 10 КРЕСТЬЯНСКИЙ НАЧАЛЬНИК

Лето выдалось нынче на редкость жаркое, засушливое. С самой весны не было ни одного дождя. После троицы начала гореть тайга. Солнце скрылось в дымной хмаре. Над селом с утра до ночи висела едкая пыль. Из деревень поступали тревожные вести: хлеб выгорал на корню. Травы на покосах тоже были плохие. Скот отощал. Мужики приходили в волость злые и без конца говорили о том, что не миновать в этом году голодовки. Да и сена совсем не будет. Придется в тайге косить, ворочать там дурную траву, а зимой гнать туда скотину на кормежку. И работников нет. Все на войне, которой и конца не видно…

В газетах все чаще и чаще стали писать о засухе. Иван Фомич, который один из всех писарей более или менее аккуратно читал газеты, сказывал, что засуха приняла в нынешнем году небывалые размеры. В Ачинском и Канском уездах, оказывается, тоже все выгорело. В Иркутской и Томской губерниях, в Акмолинской области тоже была засуха.

Начальство было сильно обеспокоено плохими видами на урожай и без конца требовало от волости разные сводки о состоянии посевов. А в Красноярске, говорят, образовался какой-то продовольственный комитет, который должен был закупать хлеб для нас в урожайных местах. Этому комитету надо было знать, сколько он должен закупить хлеба для каждой деревни, для каждой волости, для каждого уезда, для всей Енисейской губернии.

Эти сведения, разумеется, затребовали от волостных правлений, а те в свою очередь препоручили это дело сельским старостам. Они должны были в самый короткий срок представить в волость ведомости о потребном количестве хлеба тля своих селений по каждой семье отдельно, с указанием количества едоков.

Вся эта работа была проведена сельскими писарями в очень короткий срок. Потом эти ведомости проверяли и уточняли у нас в волости и сильно убавили общую сумму продовольственной ссуды и отослали крестьянскому начальнику.

Через несколько дней Иван Иннокентиевич позвал меня к себе и спросил:

— У тебя есть в Новоселовой родственники или какие-нибудь знакомые, у которых ты мог бы прожить несколько дней?

Я подумал немного и сказал, что у меня есть в Новоселовой родственники и я могу прожить у них хоть целую неделю.

В Новоселовой у нас был действительно родственник — Тарас Васильевич Тахтин. Он заезжал иногда к нам в Кульчек проездом куда-то в Солбинскую волость и всегда вызывал у меня к себе повышенный интерес. Тарас Васильевич совсем не походил на наших кульчекских мужиков. Водку не пил. Так что при его приездах тятенька не метался по деревне в поисках бутылочки. Держался Тарас Васильевич как-то строго, говорил обо всем обдуманно, никого не ругал, не матюгал, и как-то по особому уважительно относился к моей матери.

Родом Тарас Васильевич был чернавский и приходился матери двоюродным братом. А в Новоселову он ушел в дом к Назару Бережковскому. Жили они там справно, и я почему-то сразу решил, что могу остановиться у них.

— Ну, если так, — сказал Иван Иннокентиевич, — то иди скорее, собирайся. Поедешь денька на два к крестьянскому начальнику. Поможешь там в его канцелярии писать эти продовольственные списки. Видимо, еще сокращать решили. Возьми с собой на всякий случай пальтишко и еще что-нибудь. Через час пойдет почта. Поедешь с Липатом.

У Ивана Иннокентиевича я недопонял, что должен буду писать продовольственные списки у самого крестьянского начальника. А пока я бегал домой сказать тетке Татьяне, что на несколько дней уезжаю в Новоселову, эти слова Ивана Иннокентиевича дошли до меня как следует. И я сильно струсил.

За время своего короткого пребывания в подписаренках я узнал, что наше Комское волостное правление подчинено бесчисленным начальникам. С каждой почтой из Новоселовой приходил целый ворох разных распоряжений, предписаний, указаний, требований и отношений. Они поступают из Минусинска от уездного исправника, от воинского присутствия и уездного съезда крестьянских начальников, от уездного казначейства, из Красноярска от губернского по крестьянским делам присутствия, от казенной палаты, окружного суда, духовной консистории, тюремной инспекции, от какого-то горного надзора, и еще от кого-то из других городов, и даже от каких-то Богомдарованных рудников. И все они начинаются строгими приказаниями, а кончаются еще более строгими предупреждениями и угрозами.

Но все же самым главным начальником является у нас крестьянский начальник. Он непосредственно направляет работу волостного правления и наделен такой властью, что может отменить любое решение волостного старшины. Более того. Он может отменить любое решение волостного схода. Он может даже запретить собираться волостному сходу.

Я знал, что крестьянский начальник имеет большую власть над нами, но никогда не думал, что мне придется являться к нему на работу. Я читал десятки его распоряжений, многие из которых повергали в страх наших волостных начальников и даже самого Ивана Иннокентиевича. Часто совсем маленькая бумажка от него заставляла их метаться по всей волости. А нынче осенью он сам неожиданно нагрянул к нам. В волостную канцелярию он даже не зашел, а остановился на своей тройке у ворот и потребовал старшину Безрукова. Говорил он с ним властно и грубо, не сходя со своего тарантаса. Он приказал ему в самый короткий срок собрать все недоимки, которые состоят по волости за мужиками, причем особенно напирал на медведевское общество.

— Ты потакаешь медведевским! — кричал он старшине. — Потому что сам медведевский. Но смотри! Я с тобой разделаюсь, если ты не подгонишь мне окладные сборы.

Пригрозил так и укатил на своей тройке в Новоселову.

После этой встречи с крестьянским начальником наш старшина с ног сбился, разъезжая из деревни в деревню, распекая старост, устраивая сходы, уговаривая мужиков, угрожая им отсидкой, описью и распродажей имущества. Но его увещания и угрозы на мужиков уже не действовали.

До войны все было проще. Отберут у мужика за недоимку самовар и выставят его на сборне всем напоказ. Смотрите, дескать, Филины-то без самовара остались. Чай-то из чугунки теперь пьют. И, конечно, Филиным было стыдно перед всей деревней пить чай из чугунки. Большего позора у нас в деревне и не знали. Разве уж кому ворота вымажут дегтем… Ну и приходилось, хочешь не хочешь, где-то искать деньги, влезать в долги или продавать скотину и выплачивать эту проклятую недоимку. Можно сказать, выкупать свой собственный самовар. А сейчас мужика уж никаким самоваром не прошибешь. Во всех деревнях все сборни ими забиты. А толку никакого… «Обойдемся, — говорят, — как-нибудь и без самоваров, а платить все равно не будем». Вот старшина и мечется из деревни в деревню, сажает недоимщиков в каталажку и ждет, скоро ли его самого потянут в тюрьму и куда потянут — в Новоселову или прямо в Красноярск в тюремный замок.

Но не только старшина, но и все волостные начальники живут под постоянным страхом перед крестьянским начальником, потому что у нас на местах нет здесь другой власти, выше его. Даже Иван Иннокентиевич, который командует в волости и старшиной, и заседателем, и волостными судьями, и всеми сельскими старостами, и даже волостным сходом, даже он боится крестьянского начальника. Боится, потому что тот в любое время может снять его с должности и поставить на его место кого-нибудь другого.

Иван Фомич, Павел Михайлович и Иван Осипович тоже побаиваются крестьянского начальника, хотя они и не волостные начальники, а только помощники Ивана Иннокентиевича и ни за что в волости не отвечают. Но мало ли, что ему может прийти в голову. Пришлет в одно прекрасное время Евтихиеву какого-либо другого помощника, а из них кого-нибудь прикажет вытурить вон. И жаловаться некому.

Я не был волостным начальником, и мне пока не грозили от крестьянского начальника ни тюрьма, ни увольнение. Однако я боялся его, вероятно, сильнее всех. Потому, что был заражен общим страхом перед ним, и, конечно, потому еще, что я был все-таки меньше всех. И сейчас, когда я как следует расчухал, что мне надо выезжать прямо к нему на работу, то не на шутку струсил. Что там надо будет делать с этими списками, как их переписывать и переделывать? Справлюсь ли я с этим? Может, лучше не ездить туда? Пусть посылают писать эти списки Петьку Терскова, а я за него буду вписывать и выписывать бумаги во входящий и исходящий журналы.

Но отказываться от поездки было поздно. Липат уже поджидал меня, сидя со своим почтовым баулом в тарантасе, а Тихон Зыков восседал на облучке. Я с побитым видом влез к Липату в тарантас и устроился на его бауле. Тихон тронул лошадей, и мы покатили на комский перевоз.

Подобно дедушке Митрею, Липат несколько лет состоял при волости ходоком. Был он мал ростом, горбат, имел жиденькую черную бороденку. Из-за своего физического недостатка к тяжелой крестьянской работе он был, конечно, непригоден. Это обстоятельство и заставило его податься в волость на «легкую ваканцию» и из года в год наниматься в ходоки. Но ходок он был очень хороший. Вот уж несколько лет аккуратно доставлял по понедельникам и четвергам почту в Новоселову и из Новоселовой, будь это самый сильный весенний или осенний ледоход или любая непогода, когда самые отчаянные люди воздерживаются перебираться через реку.

Но никто в волости не придавал этому особого значения. Все уже привыкли к аккуратности Липата, да и сам Липат тоже, видимо, не видел в своих поездках ничего особенного. Только каждый раз после такой оказии он был возбужден более обычного, чаще курил и все время над чем-то посмеивался.

Большой горб и маленький рост не особенно обременяли Липата в жизни и, во всяком случае, не портили ему настроения. Он выглядел всегда веселым. Даже большая семья и постоянная нужда не сломили его, и он принимал это от жизни как само собой разумеющееся. «Большая семья, — говорил он, — большая нужда, маленькая семья — и нужды меньше», — и сразу старался перевести разговор на другую тему.

В Новоселову за почтой Липат ездил всегда с огромным револьвером, который каждый раз не знал, куда прятать. Карман штанов он оттягивал, из-за пазухи выкатывался. Кроме того, револьвер делал Липата похожим на начальника. А это ему не нравилось. Наконец он додумался завертывать его в тряпку, класть в баул и запечатывать вместе с почтой. Это сразу развязало Липату руки и особенно язык. Что-что, а поговорить он любил.

Сегодня Липат, как всегда, был в хорошем настроении. Подобно дедушке Митрею, он стал расспрашивать, как у меня обстоят дела насчет девчонок. Увидев, что я стесняюсь отвечать на его расспросы, он вступил в спор с Тихоном Зыковым, с которым у него были свои темы для разговора.

В противоположность Липату Тихон был настроен крайне мрачно и преисполнен самых тяжелых предчувствий.

— Тебе все хахоньки да хихоньки. Все шутки разные выкамариваешь, — укоризненно говорил он Липату. — А ты всурьез подумал о том, как мы жить-то будем. Если такая жара еще неделю-две простоит, кусать-то зимой нечего будет. Все сгорит на корню. Да и скоту кормов не будет. Смотри, что делается!

И Тихон широким жестом показал на Енисей, над которым нависла сизая пелена дыма, на еле видимую в густой хмаре громаду Тона, на тусклое солнце, изливавшее на сожженную землю потоки тепла.

— Был бы рот, а кусать что-нибудь найдем, — бодро возразил Тихону Липат.

— А что найдешь-то? Картошки и той не будет. И та выгорела. Лебеду, что ли, жевать будешь али из полыни оладьи печь?

— Ссуду дадут из мангазина, — не сдавался Липат.

— Ссуду дадут на посев, а не на еду. Так что на эту ссуду ты не надейся.

— Из урожайных мест привезут. Сам знаешь, в волости списки составляли. По два пуда на душу в месяц записывали.

— Разевай рот шире. Написать все можно. Вам, дуракам, наобещают, а вы и тешите себя…

— Так списки же составляли. Мне на восемь душ сто девяносто два пуда записали.

— Тебе сто девяносто два пуда, да мне полтораста, да моему соседу тоже без малого двести. А в Коме у нас почти пять сотен дворов, и в каждом доме не меньше пяти ртов. Ну-ко, сочти, сколько на них надо будет? Иван Фомич сказывал — на одних комских только на один месяц надо четыре тысячи пудов. А сколько на год?.. А ведь у нас в волости восемнадцать деревень и везде есть хотят. А Новоселовская волость, а Балахтинская, а Знаменская, Беллыкская, а под Минусой… Там ведь вон какие поселения… Тут только на один наш уезд надо мильон пудов. А где их купить и как их привезти сюды? И чем мы будем расплачиваться за это? Вот и подумай как следует…

Липат сидел, подавленный доводами Тихона.

— Молчишь! — торжествующе сказал Тихон. — То-то и оно… Прогневали бога, вот теперь и расхлебываем. В воскресенье ходили с иконами. Молебны служили. Сначала в Карасуке, потом в Симистюле. Молились, молились… Глядим — из-за Тона что-то стало натягивать и немного погромыхивать… Ну, думаем, благодаренье богу. Вроде умолили. Не тут-то было. Тянуло, тянуло, но так и не вытянуло. Вдруг ни с того ни с сего подуло из-за реки. Так и разнесло наши тучки. — Тихон опустил вожжи и, как бы под тяжестью, согнулся на своем облучке. Лошади сразу сбавили ходу и уныло брели по пыльной дороге.

— А тут еще эта война! Воюем, воюем… Сколько народу перебили, а все конца-краю не видно. Того и гляди, последних мужиков подберут. Правду старые люди говорят, что скоро конец света. Видать, дело и впрямь клонится к этому…

Против таких доводов Тихона Липату трудно было что-нибудь возражать, и он постарался перевести разговор на другую тему. Мы подъезжали уже к перевозу, где нас ждал паром. Паром после первой мобилизации переделали. Вместо четырех огромных весел, или, как их еще называют, гребей, на него поставили большое колесо с широкими плицами, как на пароходных колесах. Это колесо надо было вертеть руками за большие железные ручки. Крутить должны были сами пассажиры. Но сегодня, по случаю волостной почты, перевозчик привел на паром жену и сына — парнишку лет четырнадцати — крутить это колесо. Кроме того, к нашему приезду на пароме уже стояла одна подвода. На ней, закутавшись в шаль, с обреченным видом сидела старая женщина и смотрела на едва видимый в дымной хмаре противоположный берег. Судя по всему, она боялась плыть на пароме и на всякий случай оставалась на своей телеге. Мало ли что может быть. Если и тонуть, то все-таки на своей телеге, при своем месте. А около паромного колеса стоял молодой парень, видать, ее сын. Он не отрываясь смотрел вниз на стремительное течение воды. Увидев подошедшего Липата, оторвался от лицезрения реки и, как бы подводя итог увиденному, сказал:

— И текет, и текет, и текет!.. И откудова столько воды берется! И куды она текет?

— Стихея, милок, стихея! — ответил ему Липат. — С Белогорья берется. А текет на сивер, в Туруханско.

Как только мы установили свою пару на пароме, перевозчик влез на свой помост и стал к рулевому веслу, а его парнишка ловко выпрыгнул на подмостки и снял там канат, которым паром был причален к этим подмосткам. А жена перевозчика с парнем и Липатом начали крутить колесо. Паром медленно пополз против течения. Тут мы с Тихоном тоже подошли к ним на помощь. И потом крутили посменно, очень долго. Сначала поднимались около берега вверх против течения почти на версту. Во время коротких передышек, когда Липат и Тихон сменялись у колеса, они или ругали комское общество за то, что оно до сего времени не поставило на своем перевозе хороший паром, или сокрушались тем, что вода в Енисее совсем спала и что, видать, и вверху на Белогорье дождей тоже нет и с урожаем под Минусой в этом году тоже будет туго.

Но все-таки мы кое-как переправились на ту сторону, хотя нам и здорово пришлось попотеть. А дальше мы уж спокойно поехали прямо в Новоселову, и теперь Липат ругал уж не комских, а новоселовских мужиков за то, что они не могут сделать хорошую дорогу у Красного камня. Того и гляди, ухнешь там прямо в Енисей. А Тихон смотрел на новоселовские пашни и убеждался в том, что здесь за рекой виды на урожай еще хуже, чем у нас. В Коме хоть и погорело, но все-таки на семена, может, что-нибудь соберем. Потому что места наши все же подтаежные. Не так сушит, как здесь за рекой.

В общем, ехать с Липатом и Тихоном было не скучно. И места на той стороне Енисея были очень интересные. Смотри да любуйся. Голые конусообразные сопки стоят по берегу друг над другом несколькими рядами. Будто их кто-то расставил поинтересней. А перед самой Новоселовой виднелась гора с какими-то уступами. Издали она напоминала чем-то гигантскую лестницу. Липат говорит, что новоселовские так и зовут эту гору «Три лесенки».

Пока я думал об этом, мы незаметно доехали до новоселовской пристани, где останавливаются пароходы из Красноярска и из Минусинска. Здесь я предполагал увидеть что-нибудь интересное. Все-таки здесь принимают и высаживают пассажиров, выгружают разный товар. Но на пристани, кроме маленькой избенки, оказывается, ничего нет. А в той избенке, кажется, никто не живет. Даже на нашем комском перевозе две избы, несколько амбаров, паром, лодки и все время копошится какой-то народ. А тут пристань — и никого нет.

Подъезжая к Новоселовой, я увидел прежде всего телеграфные столбы, убегающие куда-то в горы в сторону от Енисея. Тут мне вспомнились многократные споры и разговоры наших мужиков в Кульчеке о том, почему проволока на телеграфных столбах все время гудит. Одни утверждали, что проволока гудит от ветра. Другие уверяли, что она гудит потому, что по ней все время идут взад и вперед телеграммы. Мне очень хотелось побежать к телеграфному столбу, приложиться к нему ухом и послушать, как на нем гудит проволока. Но столбы были далеко от дороги. Но если бы они были и близко, я все равно постеснялся бы просить Липата и Тихона ждать меня, пока я буду бегать да слушать это телеграфное гудение.

В Новоселовой я думал узреть что-нибудь такое, чего нет ни в Кульчеке, ни в Коме. С малых лет я много слышал о новоселовских купцах, о новоселовском начальстве, о новоселовской ярмарке, о новоселовских мужиках, которые не сеют там и не жнут, а ухитряются жить лучше нас. А поначалу здесь показалось мне нисколько не лучше, чем в нашей Коме, и гораздо хуже, чем в нашем Кульчеке. Все село вытянулось в одну улицу и состояло из маленьких хибарок. Только в середине села появились большие дома.

Но в Кульчеке у нас их было гораздо больше, чем здесь, Потом мы проехали мимо нескольких домов с красивыми резными наличниками на окнах и тяжелыми воротами. Липат объяснил мне, что это дома новоселовских купцов — Терскова, Мезенина, Бобина, Неуймина.

С Липатом я доехал до почты, которая находилась в самом центре села. Здесь я оставил его и пошел искать своих родственников. По пути я увидел на площади несколько магазинов. Магазины были в Новоселовой действительно огромные. Ничего не скажешь. Не чета комским лавкам Демидова и Паршукова, а тем более нашим кульчекским лавочкам Яши Бравермана и Арона Кравца. Около этих магазинов у коновязей стояло много лошадей, запряженных в телеги и тарантасы. Несмотря на будничный день и рабочее время, здесь, видать, неплохо торговали.

Потом я посмотрел у них церковь. Она оказалась значительно меньше нашей комской и в искусственном отношении построена как-то по-другому — с высокими колоннами, с карнизами и фигурами над дверями и окнами. Зато волостное правление было не чета нашему. Оно помещалось в двух больших крестовых домах под железными крышами, окрашенными синей краской. Эти дома соединялись между собою высокой крытой галереей с красивыми перилами прямо в улицу.

Недалеко от волости была больница. Под больницу было занято целых три дома. Их поставили рядом под одну крышу. Получился длинный-длинный дом. Сюда возят лечить со всей Новоселовской и из нашей Комской волости всех покалеченных и изувеченных в драках и на работе.

А школа в Новоселовой каменная, с огромными окнами, с красивым крылечком. И тоже под железной крышей.

Еще в Кульчеке я постоянно слышал о том, что в Новоселовой живет много всякого начальства. Позже, когда я учился в Коме, к нам на школьный спектакль приехало из Новоселовой не меньше двадцати подвод, и все парами да тройками. Приехали к нам тогда новоселовские купцы да начальники с разряженными женами и детками. Таких ласковых женщин и красивых девочек мне до этого никогда не приходилось видеть. Но сегодня я не встретил ни начальников, ни их жен, ни их деток. Да оно и понятно. На улице жарища, пылища. Чего им выходить в самый полдень. Сидят себе дома да попивают чаек. А может быть, куда-нибудь разъехались. Денег много, пристань рядом. В неделю, говорят, бывает два-три парохода. Садись и поезжай. Хоть в Красноярск, хоть в Минусинск.

Тараса Васильевича дома я не застал. Он был со всей семьей на покосе. Дома была только его теща — бабушка Парасковья — полная, не особенно приветливая женщина. Узнав, чей я, зачем приехал в Новоселову, она даже обрадовалась и сказала: «Живи, хоть неделю, хоть две. Мне веселее будет. Только вечером приходи пораньше».

Теперь мне ничего не оставалось делать, как идти к крестьянскому начальнику. И вот я явился в его канцелярию. Она помещалась напротив церкви во дворе у одного богатого мужика, в небольшом новеньком флигеле, который состоял всего из одной комнаты. В этой комнате было два канцелярских стола грубой работы. Третий столик стоял в глубине у стены, рядом со шкапом, и был завален разными бумагами. Крестьянского начальника в канцелярии не было, и я застал там только его письмоводителя. Это был молодой человек в очках, одетый в суконную куртку с синими петлицами и светлыми пуговицами. В волости у нас говорили, что у крестьянского начальника письмоводительствует какой-то студент, и я сразу догадался, что это он и есть и что одет он в свою студенческую форму. По правде сказать, я в то время не знал еще, где и чему учатся студенты. Знал только, что они по учебному рангу выше минусинских семинаристов, которые учатся на учителей и одеваются тоже по форме.

Поэтому письмоводитель крестьянского начальника заслонял для меня в этом молодом человеке студента. Я видел его в студенческой, форме, но что скрывалось за этой студенческой формой, для меня было не ясно. А как письмоводителя я знал его отлично. Он пишет нам от имени крестьянского начальника мелким-мелким почерком ехидные бумаги одна строже другой. Я отлично помнил содержание многих этих бумаг, некоторые обороты в них и давно уже обратил внимание на то, что письмоводитель шлет нам строгие приказы даже в отсутствие своего крестьянского начальника. В этих случаях он привычные выражения в распоряжениях крестьянского начальника «предписываю», «приказываю», «ставлю Вам на вид» ловко заменял оборотами: «Канцелярия крестьянского начальника предписывает Вам…», «приказывает Вам», «ставит Вам на вид». И сам подписывал эти бумажки. И они производили у нас такое же магическое действие, как будто бы за подписью самого крестьянского начальника.

Студент встретил меня очень приветливо, спросил, как я устроился с квартирой, и, узнав, что я буду жить здесь у родственников, сразу перешел к делу. Он освободил для меня маленький столик, заваленный бумагами, вручил мне наши комские продовольственные списки и попросил сделать по ним общий сводный список по другой форме. Тут же он вручил мне письмо от продовольственного комитета, в котором давалась эта самая форма. Убедившись, что я правильно понял его поручение, он снабдил меня бумагой и линейкой, а сам углубился в свою работу.

Материал, над которым предстояло работать, был мне знаком. Я помогал Ивану Фомичу составлять эти продовольственные списки. И мы сделали их, как это требовалось, по каждой деревне отдельно. Теперь надо было написать сводный список по всей волости, но совершенно по-другому. Работа была нетрудная, но очень кропотливая. Сначала мне нужно было награфить ведомость со многими делениями и заполнить эти деления определенными надписями. За этим делом я мог свободно наблюдать за письмоводителем крестьянского начальника.

А он сидел и писал свои бумажки и при этом что-то напевал и насвистывал. Меня даже удивило это. Мы там в Коме читаем его строгие распоряжения: «Категорически требую!», «Последний раз предупреждаю!», «Под личную ответственность!», «Под страхом административного взыскания!». Получив такие бумажки, волостное правление гоняет по деревням нарочных, старшина и заседатель сломя шею мечутся из деревни в деревню и гнут в дугу старост и писарей. Даже Иван Иннокентиевич, который относится к волостным делам довольно прохладно, даже он, получив бумажку с таким предупреждением, перестает рассказывать свои смешные истории и начинает быстро соображать, что надо делать. А он сидит здесь и играючи пописывает эти бумажки, и притом еще напевает и насвистывает. Может быть, не такие уж эти бумаги важные, если он пишет их с песней да с посвистом? Глядя на него, у меня даже стало изменяться отношение к самому крестьянскому начальнику. Раньше я глядел на строгие бумажки со штампом и его подписью и ничего за ними не видел и ничего не чувствовал, кроме страха и ощущения того, что хочешь не хочешь, а надо скорее делать то, что он требует. А то не миновать беды. А теперь при виде его строгой бумажки я не буду всматриваться в его штамп и в его подпись и считать их воплощением его всемогущества, а буду вспоминать студента и думать о том, как он пел и насвистывал. Если он тем не менее и вкладывал в эту бумажку немного ехидства, то больше для острастки. Сам он, похоже, человек не ехидный.

В первый день я графил сводные ведомости и заполнял сделанные графы заголовками. Студент несколько раз подходил ко мне проверять работу и не делал мне никаких замечаний. Видимо, у меня все было в порядке.

На другой день я рано утром пришел в канцелярию. Студент был уже там, но пока ничего не писал, не пел и не насвистывал. Как только я появился, он сразу же встал и сказал:

— Пойдем сначала на реку искупаемся.

Мне не очень хотелось идти с ним купаться, но я не посмел отказаться, и мы пошли на новоселовскую протоку. Дорогой он расспрашивал меня о том, какую работу я выполняю в волостном правлении и сколько мне там платят. На его вопросы я отвечал коротко и односложно. Узнав, что в волости я пока ничего определенного не делаю, а только всем помогаю и получаю за это пять рублей в месяц, он больше ни о чем меня не расспрашивал. В общем, разговор у нас не клеился, и он, видимо, решил, что ничего интересного от меня не узнает.

Я же расспрашивать его стеснялся. Да и не знал, о чем с ним говорить. Сознание нашего неравенства связывало меня, порождало робость, стеснительность. За работой я мог возместить эти недостатки своей старательностью. А здесь, во время купанья, от меня ничего не требовалось, и я должен был молчать да ждать его вопросов.

А купаться-то студент не умел. Влез в воду по грудь и плещется. Потом окунется и опять плещется. И не плавает и не ныряет. Может это он по-студенчески купается. Может быть, по-студенчески так и надо — стоять по грудь в воде да полоскаться. И, глядя на него, я тоже только стоял в воде, хотя мог легко переплыть эту новоселовскую протоку. Окунешься и стоишь, стоишь и смотришь вверх по течению, как искрится и серебрится река до самой Городовой, которая неподвижной громадой высится на той стороне Енисея.

Первые два дня мы занимались со студентом одни. Крестьянского начальника не было. Это мне даже нравилось, так как я здорово побаивался его появления. Кто его знает, как он тут на меня посмотрит, особенно на мою работу. А без него я пишу себе да пишу. Письмоводитель этот, хоть он и студент и не умеет как следует купаться, в общем-то человек вроде неплохой. И меня особенно не беспокоит. Подойдет, посмотрит, как у меня идут дела, и опять начинает писать свои бумаги, напевать и насвистывать. А на третий день утром, когда мы сходили пополоскались на Енисее и потом уселись за работу, я увидел в окно, как из хозяйского дома вышел невысокий круглый человек в казенном мундире, в фуражке с кокардой, в сапогах и направился прямо в нашу канцелярию. Я сразу узнал в нем крестьянского начальника, который разносил в Коме нашего старшину. Только лицо его на этот раз не было злым. Он открыл дверь в наш флигель, задержался немного на пороге и внимательно осмотрел всю канцелярию. После этого не торопясь вошел в комнату.

Мой студент стоял за своим столом и улыбался ему. Я, конечно, тоже встал. А крестьянский начальник подошел к студенту, поцеловал его и потом потрепал немного по спине.

— Ну, как тут наши дела?

— Да, кажется, ничего.

— А что это у тебя за хлопец?

— Из Комы. От Евтихиева. Вызвал обрабатывать комский продовольственный материал.

— Ну и как?

— Уже кончаем.

Крестьянский начальник посмотрел на меня и чуть-чуть кивнул мне. Потом обратился к студенту:

— А как данные по потерям от засухи?

— По Новоселовской и Знаменской волостям получены полностью. Из Комы нет по Витебке и Александровке. Деревни самые кляузные, а сведений не дают. Ну, я взгрел комского старшину как следует. Жду сегодня. Если пришлют, то завтра можно все отправить.

— Ну что же… Обождем до завтра.

Крестьянский начальник прошелся по комнате, потом снял фуражку, повесил ее на гвоздик и уселся за свой стол у окна.

— Спасибо тебе, Сашенька, что ты не забывал тут Анну Павловну. А то она извелась бы без тебя…

Студент поклонился.

— А как вы съездили? Что нового у нас в Иркутске?

— Да как сказать. Вроде ничего не изменилось. С весны, как всегда, много солнца, но мало тепла. В начале июня на Ангаре утонуло несколько человек. Неожиданно нагрянул ураган огромной силы. В Жилкиной сорвало плашкоут. Понтон в городе еле отстояли…

— Это у нас почти каждый год.

— К сожалению, почти каждый год. Ну, дома все благополучно. Сразу же по приезде навестил твою мать, да и у наших встречались. Все досконально доложил ей о твоей жизни и клятвенно заверил, что осенью ты прямо отсюда отправишься в Томск слушать лекции в университете. А что у нас, Сашенька, делается тут насчет пожаров? Ведь горит все кругом!

— Да что делается?.. Получили из Красноярска многословный циркуляр о том, как надо осторожно обращаться в лесу с огнем. И разослали его по волостям «к неуклонному исполнению». А когда стало сильно гореть, мы с лесничим попросили Герасима Петровича срочно вызвать старшин и урядников и обязать их немедленно нарядить из подтаежных деревень особые команды для тушения пожаров. У нас в особо угрожаемом положении Комская волость. И я потребовал, чтобы из Сисима, Коряковой, Медведевой, Кульчека и Проезжей Комы в тайгу были направлены противопожарные наряды. И чтобы мне два раза в неделю сообщали о результатах принятых мер. Судя по полученным сводкам, пожары в районе Сисимского лесничества ликвидированы.

— Наивный ты человек, Сашенька! Неужели ты веришь этим дурацким сводкам? В сводках, дорогой мой, всегда все в порядке. По этой части даже безграмотные писаря набили руку.

— Как же это так? — удивился студент.

— Да так… По привычке. Каждый год мы еще с зимы делаем самые строгие внушения о том, чтобы все сельские старосты провели специальные сходы и обязали на них всех домохозяев не жечь весной в полях палов, не разводить по лесам костров. И чтобы об этом все сельские общества составили особые приговора с подписями всех домохозяев. И что же? Бумаги сами по себе, а палы и пожары сами по себе. Все старосты аккуратно представляют каждый год общественные приговора не палить палов, не разводить по лесам костров. И в каждом есть формулировка: «В том и постановляем настоящий приговор и утверждаем его нашим рукоприкладством». И дальше идет это самое рукоприкладство, пять подписей грамотных да пятьдесят пять фамилий неграмотных. По форме — не придерешься. Распоряжение выполнено. А палы как палили, так и палят. Палят жниву на полосах, прошлогоднюю траву в березняках и вообще палят везде, где есть что палить. И костры в тайге как жгли, так и жгут. А где палы и костры, там и лесные пожары. А ты говоришь — пожары в Сисимском лесничестве ликвидированы. Нет, дорогой мой. Сводки — это одно, а пожары — это другое. По сводкам, пожары потушены, а по Енисею на пароходе ехать нельзя. Над рекой стоит такой дым, что пароход не может идти. Как в осенний туман…

Дальше крестьянский начальник стал рассказывать, что тайга горит не только у нас, но, видимо, по всей Сибири. Над всей дорогой от Иркутска до Красноярска стоит ужасный дым. Это не обычная хмара от привычных, так сказать, рядовых пожаров, ежегодно заслоняющих от нас неделями солнце и наводящих на всех безнадежное уныние. Нет! Это едкий удушливый дым от близости пожаров. Между Нижнеудинском и Тайшетом тайга горит на расстоянии сотен верст, горит, можно сказать, у самого полотна железной дороги. Из вагона видны огромные выжженные площади с черными обгорелыми пнями.

Около Канска тайга немного отошла в сторону. А дышать все равно нечем. Дым свежий и стелется по земле. Приехал в Красноярск — город во мгле. Горы за рекой скрылись в дыму. Между Ачинском и Красноярском, говорят, тайга тоже горит совсем рядом с дорогой, а дальше на запад, рассказывают, все горит между Томском и Мариинском.

— А что делается, дорогой мой, на Енисее! — рассказывал крестьянский начальник. — В Красноярске я должен был навестить знакомых на даче, около монастыря. Знаете мужской монастырь выше города напротив Лалетиной? Поехал туда на катере. Кое-как, можно сказать ощупью, добрались до Лалетиной. Пока там высаживали да брали новых пассажиров, сверху, с Маны подул ветерок и нагнал столько дыма, что стало совсем темно. Как в густом тумане. Но тем не менее катер все-таки пошел дальше к монастырю. Ехали, ехали… и подъехали к тому же берегу. Только ниже Лалетиной. И так несколько раз. Отчалим — едем, едем… и приезжаем снова туда же.

Но все же кое-как мы добрались до монастыря, и я побывал у моих знакомых. К вечеру иду от них на пристань. Иду и беспокоюсь. Придет ли, думаю, катер по расписанию к восьми часам? А наш катер, оказывается, отсюда и не уходил. Как привез нас утром, так с того временя и стоит на причале. Давно ему уж пора в город. Ну, публика, понятно, начинает волноваться. В конце концов все-таки уломали команду отправиться обратно. И что бы вы думали?! Как только отошли на несколько сажен от мостков, так сразу же потеряли ориентировку и опять начали кружиться в этом дыму, как в тумане. Ехали, ехали и, представьте, приткнулись опять к тому же берегу ниже монастыря, у Гремячего ключика. А дальше уж ни с места. Как говорится, ни зги не видно. Да и опасно. Еще у моста на бык напорешься. Так и простояли в этом Гремячем до самого утра. На заре уж немного просветлело, и мы успели проскочить в город, к пристани.

А дорога назад пароходом. Ведь четверо суток шли сюда вместо положенных сорока шести часов. Пройдем час-два, приткнемся к берегу и ждем, когда хоть немного посветлеет. И заметьте, около Сисима дыма не меньше, чем у Дербиной, у Бирюсы, у Езагаша. Значит, и Сисимская тайга горит. А ты говоришь — пожары ликвидированы. По рапортам сельских старост, действительно ликвидированы. А на самом деле как горело, так и горит. Так что немедленно вызывайте комского старшину. Я заставлю его как следует заняться этим делом и не втирать нам очки своими дурацкими сводками…

Поговорив еще немного о разных делах, крестьянский начальник ушел домой и в канцелярии больше не появлялся. Так что дальше мы со студентом сидели весь день уж одни. Он как ни в чем не бывало пел и насвистывал песни, писал бумаги, а я осторожно вписывал в свой сводный список разные продовольственные цифры.

На другой день крестьянский начальник с утра пришел в канцелярию и, не снимая с головы фуражки с большой кокардой, уселся за стол и открыл окно. Стол во флигеле был у него поставлен так, что он мог с любым посетителем говорить через окно, не впуская его в канцелярию.

И как только он уселся, на дворе сразу появились к нему люди. До этого никто не заходил сюда, кроме ходока из волости да почтальона с почты. А сегодня, как только он пришел и уселся у своего окошка, сразу потянулись один за другим.

Первым явился витебский староста. Он неуверенно вошел во двор и стал оглядываться по сторонам. Увидев в открытом окне крестьянского начальника, он поспешно снял картуз и медленно с обнаженной головой направился через весь двор. Когда он подошел к окну, крестьянский спросил его:

— Кто такой?

— Витебский староста, ваше благородие. Привез пакет из волости.

Крестьянский начальник взял пакет, не торопясь распечатал его, вынул бумажку, брезгливо развернул ее, повертел в руках, потом передал студенту.

— Посмотри, Сашенька, что они там накорябали.

Студент глянул в бумажку и сказал:

— Сводка о состоянии посевов по Витебке и Александровке. Теперь мы можем завтра же отправить все наши материалы в Красноярск.

А витебский староста стоял у окна и, видимо, ждал взбучку за задержку этих сведений. Я тоже думал, что крестьянский начальник начнет его сейчас разносить, так как перед самым отъездом из Комы читал грозную бумагу насчет этого дела. К моему удивлению, крестьянский начальник не выразил никакого возмущения с задержкой этих сведений. Он не кричал на старосту, не делал ему никаких внушений, даже не спрашивал его ничего насчет этих самых посевов, а довольно равнодушно посмотрел на него и спросил:

— Чего тебе еще?

Тогда староста стал низко кланяться и без конца повторять: «Ваше благородие!», «Ваше благородие!». Потом дрожащими руками вытащил из-за пазухи свернутый лист бумаги и подал его в окошко.

Крестьянский начальник взял бумагу, взглянул на нее и сразу резко спросил:

— Общественный приговор! О чем?.. Сашенька, посмотри, что они там клянчат…

Студент взял приговор витебского общества и молча стал его читать. Пока он читал, я смотрел на крестьянского начальника и никак не мог понять, почему он сам не стал читать эту бумагу. Может, написано неразборчиво, а может быть, он вообще не любит читать и писать всякие бумаги и заставляет делать это своего студента.

Тут мне вспомнилось, как мы в Коме один раз получили от него весьма срочную и очень строгую бумагу, написанную им самим. Иван Иннокентиевич со всеми своими помощниками два дня читали ее и ничего не могли понять, кроме того, что там речь шла о каком-то анашенском деле. Потом у нас еще два дня думали, что же делать с этой строгой непонятной бумажкой. Наконец додумались послать ее анашенскому сельскому старосте «для исполнения» и стали ждать от него ответа. А в Анаше тоже не сумели прочитать эту бумагу и прислали ее обратно с просьбой объяснить им, что надо по ней делать. Тут наши комские писаря еще два дня думали, что им дальше делать с этой бумажкой. И додумались послать ее обратно крестьянскому начальнику с надписью: «На Ваше распоряжение». Через день крестьянский начальник нарочным вызвал к себе самого Ивана Иннокентиевича вместе со старшиной. Приехали они от него очень сердитые и сразу же в ночь отправились в Анаш по этому делу. После этой истории Иван Иннокентиевич целую неделю не рассказывал свои смешные истории, а старшина все время ходил какой-то сумрачный и только отмахивался, когда его что-нибудь расспрашивали про это дело.

Наконец студент дочитал приговор витебского общества.

— Они просят у казны денег на отправку в Томск на лечение какого-то больного, — объяснил он крестьянскому начальнику. — Почему-то его надо непременно отправлять в Томск… В общем, я не совсем понял, в чем тут дело.

Крестьянский начальник взял от студента приговор, осторожно положил его на стол перед собой, потом в упор уставился на старосту и спросил:

— В чем тут дело? Объясни толком!

Тут витебский староста довольно сбивчиво стал объяснять, что в прошлом году из их деревни призывался новобранец Максим Родзиевский. В солдаты его не взяли, так как он болен волчанкой. У него уж и нос провалился, и челюсти оголились. Начальство приказало везти его скорее обратно домой. А потом пришла из волости бумага, чтобы его немедленно отправить в Томск на излечение. Ну, сами Родзиевские по бедности отправить его не могли. Тогда из волости вышла новая бумага, чтобы общество его отправило в Томск за свой счет…

— Когда вы его отправляете? — спросил крестьянский начальник.

— Не отправляем мы его, ваше благородие. Не на что нам его отправлять. Народ у нас бедный. Живем плохо. Чуть по миру не побираемся. Место таежное. Хлеб не родится. Сидим на одной бульбе. А нынче еще засуха. В смочные годы хлеб не дозревает или его убивает помхой. А нынче все выгорело… А отправить его в Томск нужны большие деньги. А потом: отправим мы его в Томск, тогда нас заставят и остальных Родзиевских отправлять. У них ведь, кроме Максима, и старик со старухой, и еще двое ребятишек болеют. Выходит, обществу всех их надо отправлять. А откуда нам взять столько денег? Мы и подати-то еле выплачиваем…

— Теперь я вспомнил об этом деле, — сказал крестьянский. — Вам же ясно писали, что казна не располагает средствами на отправку вашего Родзиевского в Томск на стационарное лечение. Если Родзиевские не в состоянии лечиться на свой счет — их обязано отправить общество. Неужели вы там этого не понимаете?

— Как не понимаем, ваше благородие. Мы все понимаем. Но только мы не можем. Живем плохо. Еле концы с концами сводим. Это обществу непосильно.

— А жить с ним посильно? Ведь они всю деревню заразят.

— Не заразят, ваше благородие. Они отдельно живут от деревни. На отшибе — за речкой. Лет пятнадцать уж там живут. С самого приезда. И ничего… бог милует. Никто, кроме них, в деревне не болеет. Так что окажите божескую милость, ваше благородие. Отправьте его на казенный счет. А то у нас обчество сумлевается, как бы не прислали новой раскладки за этих Родзиевских…

— Вот что, староста, — сказал крестьянский начальник. — Приговор твой я не возьму. Никаких средств на это у меня нет. Кроме того, лечебное дело не входит в мои обязанности. Иди со своим приговором в больницу к начальнику врачебного участка доктору Овчинникову. Проси его об этом. Но учти — если вы этих Родзиевских из деревни не уберете, то я отправлю их в Томск за ваш счет. Пора кончать это безобразие, а то вы у меня заразите всю деревню, всю волость. Бери свой приговор, и чтобы духу твоего здесь не было. Иди к Овчинникову, поезжай в Минусинск, в Красноярск, к черту, к дьяволу, а Родзиевских этих из деревни убирай. Через два месяца старшина приедет проверить это дело…

Тут крестьянский начальник сунул в руки старосте приговор витебского общества и захлопнул перед его носом окно. Потом встал, подошел к шкапу, вынул из него флакон с духами, налил их на носовой платок и стал протирать себе руки.

— Какая дичь! — возмущался он. — Целая семья вымирает от туберкулеза кожи, а они дипломатию разводят: отправим одного — заставят отправлять всех!

Тут крестьянский начальник заметил, что витебский староста все еще стоит под окном с непокрытой головой и чего-то ждет. Это почему-то сильно рассердило крестьянского. Он резко открыл окно и негромко, но раздельно проговорил:

— Я тебе что сказал? Я тебе сказал, что приговор у тебя не возьму, что денег у меня на отправку Родзиевского в Томск на лечение нет, чтобы ты с этим приговором шел в больницу к доктору Овчинникову. Он начальник врачебного участка и должен заниматься этим. Марш отсюда, пока я не послал за урядником…

И снова захлопнул окно под носом витебского старосты. А тот постоял еще некоторое время, спрятал приговор в карман, надел свой картуз и медленно пошел к воротам.

Крестьянский начальник стоял у окна и смотрел ему вслед. Когда староста скрылся за воротами, он как бы сам себе сказал:

— Не даст ему Овчинников ни копейки. У него тоже нет для таких случаев кредитов. Особенно сейчас. И все-таки это дело так оставлять нельзя. Надо заставить их отправить этих Родзиевских…

Потом он прошелся по своей канцелярии, что-то подумал и обратился к студенту:

— Напишите, Сашенька, комскому старшине построже, под личную ответственность, чтобы он не позднее первого октября обеспечил отправку семьи Родзиевских в Томск на стационарное лечение за счет сельских сборов витебского общества, в крайнем случае за счет волостных сумм. И чтобы об исполнении немедленно сообщил. А я с Овчинниковым об этом поговорю.

И крестьянский начальник сердито вышел из канцелярии. Однако вскоре пришел обратно, сел за свой стол и раскрыл окно. И тут во дворе сразу появился новый проситель. Судя по одежде, тоже расейский. Подобно старосте, он при входе во двор сразу же снял свою войлочную шляпу и через весь двор шел с непокрытой головой. Подойдя к окну крестьянского начальника, стал низко кланяться и жалостливо повторять: «К вашей милости, ваше благородие… К вашей милости».

— Что у тебя?

— С прошением к вашей милости. — Мужик вынул из своей шляпы сложенное прошение и подал его в окно. — Окажите божескую милость. Помогите! Невтерпеж стало. Семья большая.

Крестьянский начальник взял прошение, развернул его, посмотрел и недовольно сказал:

— Опять витебский. Эти витебские в печенке у меня сидят.

— Семья большая, — продолжал мужик, — хлеб не родится, пшеница не дозревает, рожь вымокает. А если что и уродится, то каждый год убивает помхой. Хоть глаза закрывай да убегай куда-нибудь или возвращайся обратно в Могилевскую губернию…

— А чего же вы селились в этой Витебке? Ехали бы в Анаш, в Тесь, в Убей, в Брагину… Там места хорошие.

— Просились, ваше благородие. Нигде не пускают. Говорят, самим тесно. В Кульчеке хотели было взять. Запросили с нас три ведра водки да пива пять ведер. Это ведь тридцать с лишним рублей. Две коровенки можно купить. Вот и пришлось селиться в Витебку.

— Когда приехали в Витебку?

— Да уж три года живем.

— Значит, в двенадцатом году?

— В двенадцатом. Так и есть, — подтвердил мужик.

— Ничего не выйдет, — отрезал крестьянский начальник. — Главное управление по землеустройству и земледелию отпустило средства на хозяйственное устройство переселенцев по отдельным местностям водворения на трехлетие 1913–1915 годов. А ты приехал в двенадцатом. Кроме того, в связи с войной кредитование по этой статье вообще прекращено. Так что я не располагаю сейчас никакими средствами…

— Ваше благородие! — заговорил жалобно витебский мужик. — Окажите божескую милость. Невтерпеж стало. Ребятишки изголодались… На одной картошке сидим…

— Война. Денег нет. Ничего не могу сделать.

И крестьянский начальник захлопнул окно под носом у витебского мужика. Однако витебский мужик не уходил. Он стоял под окном и что-то ждал. Крестьянский начальник отвернулся от окна, потом встал и начал ходить по своей канцелярии. А мужик все стоял и стоял под окном. Наконец крестьянский начальник снова открыл окно и спросил:

— Чего ты еще ждешь?

— Ваше благородие! Христом богом прошу! Помогите… Семья большая, хлеб не родится…

— Знаю, слышал. Пшеница не дозревает, рожь, вымокает, а денег у меня нет. Где я их тебе возьму?

И крестьянский начальник снова захлопнул окно, но тут же открыл его и уже резко сказал:

— Нет денег! Нечего тут стоять! Поезжай домой!

И снова захлопнул окно.

Витебский мужик постоял еще некоторое время. Потом надел свою шляпу, обождал еще что-то и наконец поплелся через двор к воротам.

В тот день к крестьянскому начальнику приходило еще несколько просителей. Но это были все какие-то неинтересные посетители. Приходила учительница из куртакской школы с жалобой на то, что новоселовский старшина задерживает ей казенное жалованье. Потом пришел какой-то бородатый мужик из Знаменской волости с жалобой на то, что он не может добиться от общества никакого решения насчет своей усадебной земли. Сосед поставил на его усадьбу свой амбар. По его жалобе из волости приезжал заседатель, пропьянствовал в деревне два дня, ничего не решил и уехал обратно.

С этими жалобщиками крестьянский начальник решил дело очень быстро. Насчет задержки жалованья куртакской учительнице он приказал студенту взгреть как следует новоселовского старшину, а насчет спорной усадьбы обратился с просьбой к приставу послать в ту деревню знаменского урядника, осмотреть и обмерить эти спорные усадьбы и начертить их план.

Внапоследок, уж перед самым вечером, к крестьянскому начальнику пришел какой-то бородатый мужик, лет пятидесяти, в новом шабуре, в хороших бахилах, в старой, потрепанной шапке-ушанке и с бичом в руке. Он довольно уверенно подошел к окну крестьянского начальника, заткнул бич за опояску, сплюнул в сторону, снял шапку, вытащил из нее прошение, потом надел шапку и только после этого уж подал свое прошение. Все это время крестьянский начальник сидел за своим столом и смотрел на этого мужика. Этот мужик, видимо, чем-то его интересовал. А с другой стороны, и сердил. Все же он молча взял от него прошение и спросил:

— Сибиряк будешь или переселенец?

— Чево это?

— Местный будешь или из расейских? — раздраженно спросил крестьянский начальник.

— Легостаевский я. Расейских у нас нет. Все свои — русские.

— Сразу видно, — сказал крестьянский начальник. — Шапку-то сними!

— Чего сними? — спросил мужик.

— Сними шапку-то! — повторил крестьянский.

— Шапку-то? Чего ее снимать-то? Не в церкви ведь, — сказал мужик, но все-таки снял шапку и засунул ее за пазуху.

А крестьянский начальник молча читал поданную мужиком бумагу.

— Это ты будешь Емельян Лалетин?

— Я буду.

— Тут пишут, что ты нынче в крещенье на ярмарке в Новоселовой быстрой ездой сбил с ног крестьянина деревни Старой Кузурбы Степана Потылицына и тот от сильного толчка упал на землю, стряс себе внутренности и потом пролежал в постели две недели. Волостной суд два раза вызывал тебя, а на третий раз заочно приговорил тебя за это к двухдневному аресту при волостной тюрьме.

Тут крестьянский начальник отложил бумагу в сторону и уставился на легостаевского мужика. А тот стоял перед окошком и в свою очередь смотрел на крестьянского начальника.

— Теперь решение суда вошло в законную силу и приговор подлежит исполнению.

— Как это так вошло? С какой это стати в законную силу! — заговорил, повышая тон, мужик.

Крестьянский начальник с усмешкой смотрел на легостаевского мужика, а тот все больше и больше распалялся.

— Это как же так! На двое суток! Ни за что ни про что и в законную силу?!

— На суде надо было говорить об этом, а не мне. Я ведь не судья.

— На суде, на суде! Вранье там было все, на этом суде. Не сшибал я его оглоблей в плечо, а только толкнул легонько отводой по ногам, когда проезжал мимо. Ну, он дивствительно это поскользнулся и упал в снег. Так это совсем другое дело. А то сбил с ног, стрёс внутренности! Скажут же такое! Да если б я стрёс ему внутренности, так он не бежал бы за мной да не матюгался на чем свет стоит. И вранье все это, что он лежал после того две недели в постели. Он в тот же день пьянствовал в Новоселовой у родни всю ночь. У меня есть свидетели. Может, он с перепоя хворал. А что у него есть свидетель — Степан Анашкин, так ведь он шел далеко позади с нашим легостаевским мужиком Василием Онуфриевым. Почему он не вызвал в суд Василия Онуфриева? А потому, что тот всю правду сказал бы. А он позвал Степана Анашкина. А этому свидетелю — хоть он и сотский у них — круглая цена — бутылка водки. За бутылку он на отца родного покажет.

— На суде надо было все это рассказывать, Лалетин. Судьям, а не мне. Почему три раза не являлся в суд?

— Так это ж ребенку ясно, что все это дело липовое! Неужто надо ехать в суд да все это обсказывать! А для чего же там сидят судьи? Неужели они не видят, где черно, где бело.

Студент давно перестал писать свои бумаги и слушал этот разговор. Мне тоже было интересно.

— А что я жалобу на суд не подал, — продолжал мужик, — так я сначала не поверил такому-этакому. Засудить в каталажку ни в чем не повинного человека! А потом, когда мне все это втолковали, я приехал к здешнему мировому. Рассказываю ему, что и как было это дело. А он послушал меня да и говорит: «Я, — говорит, — такими пустяковыми делами не занимаюсь. Я, — говорит, — работаю по большим делам — по убийствам, по грабежам, или кто кого покалечит как следует или нанесет ножевую рану. А с этим делом, — говорит, — надо теперь ехать в Минусу на какой-то съезд крестьянских начальников». Ну, я послушал, послушал его и думаю, зачем мне ехать в Минусу, триста верст киселя хлебать, и разыскивать там какой-то съезд крестьянских начальников, когда у нас в Новоселовой сидит и заправляет делами свой крестьянский начальник…

— Поздно ты, Лалетин, вздумал хлопотать об этом. Приговор суда вошел в законную силу, и теперь его никто уже отменить не может. Так что хочешь не хочешь, а придется тебе отдежурить в волостной тюрьме двое суток. А теперь бери свою жалобу обратно и уходи отсюда. Нам говорить с тобой не о чем…

Тут крестьянский начальник сунул мужику его прошение и захлопнул окошко. Мужик оторопело стоял перед закрытым окном и, видимо, не мог сообразить, что ему делать дальше. Он повертел прошение в руках, взял его из правой руки в левую, а потом из левой руки опять в правую и наконец понял, что как ни крутись, а придется ему теперь садиться в новоселовскую каталажку. Тогда он стал махать под окном своим прошением и кричать:

— Выходит, ни за что меня в тюрьму! Да как это так! Да с какой стати! Да за меня все обчество поручится, что я ни в чем не виноват! Да я ему — туды его растуды — покажу, как меня в тюрьму сажать! Они, кузурбинские, все там заодно против наших легостаевских за то, что мы выжили их из нашего Гнилого ключика! Пять лет пасли овец на наших местах, а теперь не ндравится! Вот и мухлюют!

Долго бы еще легостаевский мужик кричал и ругался под окном у крестьянского начальника, если бы сюда не пришел пристав в сопровождении урядника. Он сразу подошел к легостаевскому мужику, уставился на него и спросил:

— Ты что, хочешь, чтобы я тебя в каталажку упрятал?

Легостаевский мужик, видимо, понял, что пристав действительно может укатать его в каталажку. Но все-таки он выдержал свой характер и спросил пристава:

— За что это в каталажку?

— За то, что орешь тут на весь двор…

— Я не ору, а дело говорю, — произнес легостаевский мужик, заталкивая свое прошение за пазуху. — Понасажали тут разного начальства невпроворот. В каждом доме по начальнику. А толку никакого не добьешься. — И не торопясь пошел со двора.

— Слушай, Герасим Петрович! — сказал крестьянский начальник. — Когда ты наконец установишь у меня при канцелярии дежурный пост? Сам видишь — невозможно работать!..

— А кого я тебе поставлю, если у меня по одному уряднику на волость. Вот дадут стражников на стан, тогда можно будет установить здесь официальный полицейский пост…

— Когда же они будут, эти твои стражники?

— Обещают.

— Я это «обещают» уж давно слышу. Когда же они все-таки будут?

— Как только вопрос разрешится в высших сферах…

— А когда он там разрешится? В чем там дело?

— В политике. Щекотливый вопрос. Его надо будет решать через Думу. А в Думе начнется перепалка. Начнут обвинять правительство в усилении полицейского аппарата.

— Не понимаю… На основании «Учреждения Сибирского» в Западной Сибири еще с девяносто второго года была введена пешая и конная полицейская стража. На две с половиной тысячи душ населения полагался один стражник. Разве нельзя распространить этот закон на Восточную Сибирь?

— Нет теперь в Западной Сибири полицейской стражи. И Западная и Восточная Сибирь с девяносто восьмого года управляется на основании высочайше утвержденного мнения Государственного совета о преобразовании крестьянских учреждений в губерниях Тобольской, Томской, Енисейской и Иркутской. По этому положению каждый уезд делится на определенное число полицейских станов и на каждую волость полагается один конный полицейский урядник. Так, как это у нас сейчас…

— А закон от четвертого мая девятьсот третьего года? Для охраны общественного спокойствия и порядка по нему в каждом уезде должна быть организована уездная полицейская стража.

— Да! Но только во внутренних губерниях. Этот закон на Сибирь не распространяется.

— Чего проще — распространить его и на Сибирь. Правительство все еще недоучитывает напряженное положение властей на местах. Малейший пустяк, особенно наши неудачи на фронте, может привести к таким событиям, когда будет уж поздно вводить уездную полицейскую стражу. Ты сам только что видел, что здесь делается. Это бандиты какие-то, а не хлебопашцы. При встрече с таким обалдуем я все время думаю о том, что он при первом удобном случае пырнет меня ножом или оглоушит обухом, который спрячет где-то под шабуром…

Тут крестьянский начальник и пристав стали жаловаться друг другу на то, как им стало трудно теперь работать, какой последнее время мужик пошел злой и сердитый, как он при каждом случае лезет чуть не на рожон и что как ни крутись, а придется устанавливать при канцелярии полицейский пост из сотских. Вызывать по очереди от каждой волости по сотскому на неделю и сажать его здесь для порядка.

Тем временем я закончил свои продовольственные списки.

Когда крестьянский начальник с приставом и урядником ушли из канцелярии, мы со студентом проверили мои списки и кое-что исправили в них.

— Ну, теперь можешь отправляться обратно в свою Кому, — сказал мне в заключение студент. — А я напишу Евтихиеву, что ты хорошо помог мне в этом деле. Как ты поедешь? Может, тебе подводу из волости нарядить?

— Завтра у нас Липат с почтой приедет. Я с ним сюда приехал, с ним и обратно уеду.

— Это еще лучше, — сказал студент. — Тогда пошли по домам…

На другой день я уехал с Липатом в Кому. Мне очень хотелось рассказать Ивану Иннокентиевичу о том, как я работал в канцелярии у крестьянского начальника. Но Иван Иннокентиевич не обратил на меня при моем приезде никакого внимания. Как будто он и не посылал меня в Новоселову. Иван Фомич, Павел Михайлович и Иван Осипович тоже не поинтересовались моей там работой. Один дедушко Митрей подробно расспросил меня, у кого я там останавливался, у кого там квартирует крестьянский начальник, какая у него крестьянская начальница, есть ли у них ребятишки, держит ли он кухарку и все такое. Потом он стал расспрашивать про магазины новоселовских купцов Терскова, Мезенина, Бобина, много ли у них приказчиков и как идет у них торговлишка. Но мне как-то не особенно хотелось рассказывать ему все это…

 

Глава 11 В НОВОСЕЛОВСКОМ АРХИВЕ

Один раз, уже после окончания вечерних занятий, Иван Иннокентиевич позвал меня к себе и сказал:

— Собирайся завтра с Липатом в Новоселову. Понравился ты там. Опять вызывают тебя на работу к крестьянскому начальнику.

На другой день я с Липатом и Тихоном Зыковым отправился в Новоселову. На этот раз настроение у меня было хорошее. Мне было приятно, что этот студент у крестьянского начальника вспомнил обо мне и второй раз вызвал к себе на работу. Меня распирало желание похвастать этим перед Липатом. Однако Липат не проявлял решительно никакого интереса к моей особе и к моей поездке к крестьянскому начальнику. Он был занят с Тихоном серьезным разговором о том, что по всем признакам, того и гляди, на днях объявят новую мобилизацию. Не ожидая окончания страды, заскребут последних мужиков под метелку и угонят в солдаты.

Предстоящая мобилизация Липата не волновала. Со своим горбом впереди и горбом сзади он был полный и законченный калека и еще в молодости при рекрутском наборе получил белый билет. Но ему было очень жаль Тихона. Того и гляди, угонят мужика в солдаты.

А у Тихона дела были действительно плохи. Он числился ратником ополчения первого разряда и уж при прошлой мобилизации чуть-чуть не угодил под призыв. Так что на этот раз ему несдобровать, хоть он, почитай, уж старик. Заберут как миленького. На фронт, может, и не погонят. Какой он вояка? И ружья-то всю жизнь ни разу в руках не держал. Но все равно могут укатать куда-нибудь окарауливать склады с казенным добром. А дома останется одна баба с дочерями да с парнишкой.

Вот об этом Липат и вел с Тихоном разговор всю дорогу. Он успокаивал Тихона, как мог, уверял его в том, что на этот раз начальство будет собирать старых солдат, потому что они обучены военному делу, проходили словесность и ружейные приемы и хорошо могут охранять казенные склады.

— А вас, ратников, ведь обучать еще надо, — говорил он Тихону. — Ведь не поставишь, к примеру, тебя сразу на часы. Какой ты часовой, когда и из дробовика-то стрелять не умеешь. А потом, что тебе беспокоиться? Ведь тебе уж перевалило за сорок три года. А ратников старше сорока трех лет не берут. Это я уж точно знаю. Ведь все время около начальства верчусь.

Доводы Липата, видимо, мало действовали на Тихона, и он продолжал плакаться на то, что на этот раз ему все равно не миновать мобилизации. А мобилизацию эту надо ждать со дня на день, потому как Иван Акентич опять чуть не каждый день заглядывает в свой окованный ящик и проверяет в нем красные пакеты. А эти красные пакеты — дело известное. Как развезут их нарочные по волости, так и начнется светопреставление — сплошной рев да плач. Последних мужиков угонят. Хоть бы с хлебом дали управиться, как-нибудь собрать эти злыдни, которые уцелели от засухи.

Потом Тихон с Липатом перешли к разговору о нынешнем урожае. Хлеб после дождиков, благодаренье богу, немного выправился. И травенка понаросла. Так что и сенишка все понемногу понакосили. Зиму как-нибудь продержаться можно. Ну а с весны там уж как бог велит… В общем, все бы ничего, если бы не эта война. Она всех доведет до ручки. И народ уж обессилел, и государство скоро прахом пойдет.

Так в жалобах на недород да на войну мы доехали до Новоселовой, задержавшись дольше обычного на комском перевозе. Попутчиков по ту сторону на этот раз не было, и мы с Липатом и Тихоном здорово упарились крутить проклятое паромное колесо.

В Новоселовой я, не заходя к родственникам, сразу же заявился в знакомый мне флигель, в канцелярию крестьянского начальника. Студент встретил меня приветливо и объяснил, что на этот раз вызвал меня по особому делу. В Новоселовой при волостном правлении имеется большой архив. Больше чем за сто лет. И приехал из Красноярска один ученый человек поработать в этом архиве. И ему надо будет кое в чем помочь.

— Пойдем в волостное правление. Он, наверное, уж там.

Студент замкнул свой флигель, занес ключи на квартиру крестьянского начальника, и мы отправились в волостное правление. Поднялись на галерею, соединяющую два дома, в которых помещается волостное правление. Здесь студент оставил меня одного и прошел в правый дом узнать, где находится сейчас приехавший из Красноярска ученый человек.

Я остался ждать встречи с этим человеком. Я, конечно, немного побаивался, так как никогда не видел еще ученых людей. Ученый человек, да еще из Красноярска… Кто его знает, что он за человек и зачем черт принес его сюда, в новоселовский архив. И, главное, как я буду ему помогать? Не нашел себе другого архива для работы.

Кроме того, меня подавляло и здание Новоселовского волостного правления, и люди, которые в нем находились. Это действительно волостное правление, а не простой деревенский крестовый домишко, как у нас в Коме. На галерею все время поднимались и проходили в левую половину мужики, какие-то сердитые, чем-то недовольные. Кроме меня, здесь стояли еще люди, одетые по-городскому, тоже чем-то недовольные. А потом из правой половины в левую с независимым видом прошел какой-то человек. Он мимоходом бросил людям на галерее несколько слов. Может, это заседатель новоселовский, а может, и сам старшина. А потом из левой половины вышел красивый молодой человек в пиджаке, в рубашке с галстуком и в брюках навыпуску. Он насвистывал какую-то песню и, не обращая на нас внимания, прошел на правую половину волости.

Через некоторое время оттуда вышел мой студент.

— Ну, пойдем знакомиться с Кузьмой Кузьмичом. Он здесь, в архиве.

Сначала мы вошли в большую комнату, предназначенную, видимо, для сторожей и ходоков. В ней стоял в углу большой стол и имелась плита. Слева виднелись две камеры для арестантов. В общем, все было как у нас в Коме, но только получше, подобротнее. У нас, например, двери у арестантских камер были сколочены из простых досок и сделаны с окошечками, в которые были вставлены тоненькие железные прутья. А тут двери были обиты листовым железом, а в окошечки вставлены толстые железины.

Кроме того, здесь была еще одна дверь, через которую мы вошли в большой коридор, и только через него попали в новоселовский волостной архив. Этот архив занимал всю вторую половину дома. Он был весь уставлен полками, забитыми перевязанными пачками дел. В архиве было прохладно, пахло пылью, сыромятной кожей и мышами, которые, видимо, где-то здесь обосновались на жительство. Два окна, выходящие на улицу, были настежь раскрыты, и около них за большим, грубо сколоченным столом сидел человек, которого студент называл Кузьмой Кузьмичом. По одежде он ничем не отличался от нашего Ивана Иннокентиевича. Был в таком же пиджаке с жилеткой, в длинных брюках навыпуску. Так же, как у Евтихиева, у него имелась небольшая козлиная бороденка. Но только, в отличие от Евтихиева, он был сухопарый и носил на носу большие золотые очки. Увидев нас, он встал из-за стола и пошел к нам навстречу.

— Ну вот, Кузьма Кузьмич, привел вам помощника. Надеюсь, вы останетесь им довольны. Мальчик старательный. Пишет четко, красиво. Только не особенно быстро. Зато почти без ошибок и без помарок.

— Ну что же, будем знакомы, — сказал Кузьма Кузьмич и подал мне руку. — Как звать-величать?

Смутившись, я назвал свое имя и отчество.

— А родом откуда?

— Из Кульчека…

— А мать откуда? Из Черной Комы?

— А мать из Черной Комы, — ответил я, удивившись тому, что Кузьма Кузьмич знает, откуда родом моя мать.

— Так вот, Иннокентий Гаврилович, будешь работать со мной в этом архиве. Долго я тебя здесь не продержу. Но денька три-четыре придется посидеть. Спасибо вам, Александр Евсеевич, что устроили мне помощника. Надеюсь, мы с ним сработаемся: Ну что ж, Кено, приступим к делу!

Тут Кузьма Кузьмич вынул золотые часы из жилета, посмотрел на них и сказал:

— Часика два еще поработаем…

— Кузьма Кузьмич, к четырем вас ждут сегодня к обеду у Купчиновых…

— Благодарю вас. Непременно буду. А вы заходите в свободное время поболтать…

— Обязательно, Кузьма Кузьмич…

Пока Кузьма Кузьмич разговаривал со студентом, я немного осмотрелся. Меня поразила величина новоселовского архива. У нас в Коме тоже есть архив. Но маленький, только за десять лет. И помещается он во дворе, в простом амбаре, без окон. Нынче летом Иван Иннокентиевич заставил нас с Петькой проверять его. Петька все время куда-то убегал, оставляя меня работать в амбаре одного. Три дня провели мы за проверкой архива по старой истрепанной описи. А потом я эту опись несколько дней переписывал в новую, пронумерованную, прошнурованную и припечатанную сургучной печатью книгу.

А новоселовский архив был за сто с лишним лет и весь был заставлен высокими полками. И все полки были забиты делами. Несколько дел с закладками лежало на столе у Кузьмы Кузьмича и на длинной скамейке посредине архива.

После ухода студента Кузьма Кузьмич объяснил мне, что я должен буду делать. Оказывается, мне придется переписывать для него здесь некоторые бумаги, которые он разыщет в разных делах. Тут он взял из отложенной на столе пачки одно дело восемьсот четырнадцатого года под названием «Ведомость о состоянии ясашных в Красноярском округе жительствующих», раскрыл его и попросил меня прочесть. Эта ведомость была написана не особенно разборчиво, с какими-то завитушками. Многие слова я не мог разобрать, а некоторые были мне непонятны. Кузьма Кузьмич следил за мной, помогал прочитывать неразборчивые слова, а некоторые из них даже выписал на особую бумажку. После того как мы разобрались с этой ведомостью, он попросил меня переписать ее, но непременно, не стесняясь, переспрашивать неразборчивые места.

А потом он устроил меня за стол поближе к окну, вручил это дело и придвинул чернильницу.

— Так что начинай, а я буду рыться по полкам. Может, еще найду что-нибудь интересное. Архив у вас, надо прямо сказать, замечательный.

И он полез под самый потолок разыскивать другие интересные дела, а я принялся переписывать «Ведомость о состоянии ясашных в Красноярском округе жительствующих». В ней перечислялись какие-то ясашные инородцы, которые проживали в то время в Новоселовской волости.

Оказывается, они проживали в 1814 году во многих деревнях Новоселовской волости. Одни оседло (98 душ), а другие вели кочевой образ жизни (184 души). Деревни на левом берегу Енисея, в которых проживали эти ясашные — Кузурба, Бараит, Малый Имыш и другие, меня не интересовали, а интересовали деревни на правом берегу, которые входили теперь в нашу Комскую волость. И тут оказалось, что больше всего этих ясашных проживало в то время в нашей Черной Коме. Их было здесь больше двадцати человек. И среди них имелся даже князек Никита Григорьевич Тахтараков с детьми и братьями (десять душ). А потом еще две семьи Дружининых (восемь душ) и Еремеевых (три души). И жили они хлебопашеством. Сам князец Тахтараков пахал три с половиной десятины, а его родственники две с половиной. Сверх хлебопашества они занимались еще звероловством и рыболовством, «но не изобильно». И хотя эти Тахтараковы, Дружинины и Еремеевы проживали тогда в Новоселовской волости, но в ведомости было записано, что они являются инородцами Яринской землицы, Тинской волости.

А в Медведевой, оказывается, в то время жило только двенадцать ясашных. И считались они почему-то не Яринской, а Камасинской землицы, Угумакова улуса. У них тоже имелся свой князец — Евтифей Шемелихин. Из этих двенадцати камасинцев восемь человек были одной фамилии — Тахтиных. Один из них — Иван Степанович Тахтин — проживал не в Медведевой, а в Теси. Жил он там «в сроку». Это, как мне объяснил Кузьма Кузьмич, значит, что он жил там в работниках. А хлеб ясашные в Медведевой почти не сеяли. Жили главным образом «рыбным и звериным промыслом». Только Тахтины пахали полдесятины озимого и полдесятины ярового…

Кроме Черной Комы и Медведевой, ясашные инородцы проживали еще в Улазах. Их было здесь десять душ, и считались они инородцами Яринской и Качинской землицы. А в Безкише их было только пять Душ. За рекой ясашных проживало больше всего в Кузурбе (тринадцать душ). Они были тоже Яринской землицы и Ачинского комиссариатства.

Наконец я с грехом пополам переписал эту ведомость. Кузьма Кузьмич взял ее и начал подчеркивать в ней красным карандашом какие-то места. Наподчеркивал, отложил в сторону и сказал:

— Очень хорошо! Теперь я дам тебе другое дело. Тоже об ясашных. И такое же старое, как и это.

И он вручил мне дело «Об учинении выправки о всех нациях и какого исповедания».

Выправка об ясашных в этом деле была небольшая. И написана была разборчиво. Во всяком случае, я прочитал ее без особенных затруднений, хотя и не совсем уверенно. Кузьма Кузьмич следил за мной, одобрительно поддакивал и в заключение сказал: «Вот так и перепиши».

Тут я, заикаясь и заплетаясь, сказал, что я ведомость о ясашных переписал, как вы говорили, хорошо, а оказалось там что-то неладно, и вы всю ее перечеркали красным карандашом. Теперь я напишу эту выправку, а в ней окажется тоже что-нибудь не так…

— Об этом не беспокойся, — сказал Кузьма Кузьмич. — Ошибок в твоей выписке я не нашел и сделал в ней отметки для себя. Так что спокойно продолжай работу. Ты говоришь, мать у тебя из Черной Комы?

— Из Черной Комы.

— А из какой она фамилии?

— Из Тахтиных.

— Тогда внимательно читай эти ведомости. Может быть, найдешь в них кого-нибудь из своих предков по матери.

Теперь я взялся за это второе дело. Оно относилось уже к 1819 году. Новоселовское волостное правление доносит в нем Красноярскому земскому суду, что в селениях Новоселовской волости ясашных язычников шаманского закона не имеется, а имеются ясашные греческого вероисповедания, обзаведшиеся домохозяйством, хлебопашеством и скотоводством.

И дальше давался подробный реестр с перечислением подушно всех ясашных в каждой деревне. Из этого реестра видно, что в Черной Коме проживает тридцать один человек ясашных Яринской землицы, Абалакова улуса, князьца Никифора Тахтаракова, а в Безкише — пять душ той же землицы и того же улуса, князьца Бачатова. Дальше перечислялись деревни на левом берегу Енисея: Имыш — три души, Кузурба — одиннадцать душ, Марьясова — двадцать две души, Бараит — шесть душ.

Среди чернокомских ясашных в этой выправке числился Иван Тахтин с сыновьями Сергеем и Тимофеем. Тут я сообразил, что Иван Тахтин является моим прадедом по мамоньке, а его сын Тимофей — мой родной дедушко. И как только я догадался об этом, мне сразу стало интересно читать и переписывать все эти ведомости и реестры о ясашных инородцах.

Поэтому я с особым рвением взялся за следующее дело «О доставлении сведений об инородцах», относящееся уже к 1854 году. Минусинский земский исправник 30 мая 1854 года приказал Новоселовскому волостному правлению «всенепременно через одну неделю представить ему сведения о всех проживающих в оной волости деревнях и селах — как в срочных работах (то есть в работниках), так и своими юртами — инородцах прежде бывшего Качинского ведомства и составить на них посемейные списки с указанием, какая семья к какому роду принадлежит».

На это приказание волостное правление представило земскому исправнику «Сведения о проживающих в волости инородцах». В этом списке по деревне Черная Кома числится четырнадцать дворов инородцев Качинской степной думы Тинского улуса. На все четырнадцать дворов в деле имелись посемейные списки с полным перечислением всех членов семей каждой фамилии. Из них меня больше всего интересовала, разумеется, семья моего дедушки Тимофея Ивановича Тахтина. Ему было в это время уже сорок два года. У него была жена Дарья Семеновна тридцати трех лет и несколько детей. Но моей мамы, тетки Татьяны, дядьев Екима, Савоси и Ефима в это время на свете еще не было. Они родились позже от бабушки Апросиньи, на которой дедушко женился после смерти Дарьи Семеновны.

Я помнил немного своего дедушку Тимофея. Когда я был еще совсем маленький, мы по дороге в Кому заехали с мамой к ним. Дело было зимой. На дворе трещал сильный мороз. В избе у дедушки было сильно натоплено. И почему-то было много народа. Я еще не понимал тогда, что у дедушки была огромная семья, три женатых сына. И все жили в одной избе, одной семьей. Дедушко сидел на кровати в полушубке, с трубкой в зубах и всеми распоряжался. Говорил он негромко, но наставительно. И все его почтительно слушали. Помню еще, что нас угощали за чаем намоченным на квасу маком и мелко накрошенным, настоянным на соленой воде чесноком, куда надо было макать хлеб, как в сметану. Судя по всему, это было в великий пост. На меня в доме дедушки никто не обращал внимания. Никто меня не приласкал, никто со мной не поговорил. Всем было почему-то не до меня.

Теперь я стал соображать, сколько лет могло быть в то время моему дедушке. В 1854 году ему было сорок два года, а увидел я его лет четырех-пяти, в 1903 или 1904 году. Значит, дедушке было в это время более девяноста лет.

А дальше у Кузьмы Кузьмича шло дело от 24 ноября 1858 года «Об инородцах, оседло живущих между крестьянами». Это дело касалось прямо моего дедушки. Я его быстро переписал и легко запомнил. Минусинский земский исправник послал Новоселовскому волостному правлению приказание, чтобы волостному правлению «с получением сего тотчас же предписать всем сельским старшинам, чтобы они немедленно отобрали подписки от проживающих оседло в их деревнях инородцев, особо от тех, кои желают поступить в крестьянское звание, и особо от тех, кои не желают… По собрании подписки эти немедленно представить ко мне, причем вменить в обязанность всем сельским старшинам, что если кто из проживающих в их деревне инородцев не изъявит желания поступить в крестьянское звание, то тех инородцев, не давая им ни пахотных, ни сенокосных угодий, тот же час выслать на жительство в места их причисления».

И в этом же деле имеется «подписка» от 12 октября 1858 года о том, что «мы, нижеподписавшиеся, Минусинского округа, Июсской инородной управы, старо-июсского рода, проживающие в деревне Чернокомской, Павел Васильевич Тахтараков, Тимофей Иванов Тахтин, Ермил Гавриилов Еремеев, Иван Осипов Тахтин, дали сию подписку Новоселовскому волостному правлению в том, что желаем поступить в оседлые крестьяне по деревне Чернокомской, а потому и просим покорнейше Новоселовское волостное правление причислить нас в крестьянское сословие. В том и подписуемся… К сей подписке личною просьбою неграмотных инородцев Павла Тахтаракова, Тимофея Тахтина, Ермила Еремеева и Ивана Тахтина руку приложил сельский писарь Иван Михайлов Жихов.

При даче сей подписки был и печать мне вверенную приложил безкишенский старшина Ростовцев».

Я писал все эти ведомости об ясашных инородцах и никак не мог понять, почему мои прадеды и деды, пока они жили в Медведевой, были Камасинской землицы, а когда переехали в Черную Кому, стали уже Яринской землицы. А по последнему делу «Об инородцах, оседло живущих между крестьянами» сделались потомками какого-то «старо-июсского рода». Но расспрашивать об этом Кузьму Кузьмича я постеснялся. А потом, главным для меня в этом было не то, какой землицы был мой дедушко — Камасинской, Яринской или потомком старо-июсского рода, хотя я и решил почему-то, что он был потомком камасинцев. Главным для меня в этом было то, что хотя мой дедушко и был камасинской родовы, но с молодых лет врос в русскую нацию, а потом окончательно перешел в русское крестьянское сословие. Он, видимо, еще с детства, еще в Медведевой, обрусел, был два раза женат на русских женщинах, и его дети, в их числе и моя мама, были совсем русскими и слыхом ничего не слыхали о Камасинской землице и Угумаковом улусе, откуда происходил дедушко. О камасинцах мне хотелось расспросить Кузьму Кузьмича поподробнее, но я не осмелился заводить с ним разговор об этом и спросил его только о том, где находился в свое время этот Угумаков улус. Этот улус находился, оказывается, на самом юге нынешнего Канского уезда на реке Мане, где степные места переходят в непроходимую Саянскую тайгу. Видать, мои предки по дедушке обитали в этой тайге, пока не осели в нашей Медведевой и здесь окончательно слились с русскими.

Писал я все эти ведомости об ясашных инородцах, и в голову приходили мне какие-то новые необычные мысли. Еще в школе мы знали от Павла Константиновича о древних славянах, об основании Русского государства, об Иване Грозном и завоевании Ермаком Сибирского царства, о том, как русские люди прошли от Урала до самого Берингова пролива. Но все это наших мест вроде не касалось, а шло мимо нас, как бы стороной. Все это было, но было где-то далеко-далеко от нас и прямого отношения к нам не имело и не имеет. И наш Кульчек как стоит сейчас, так и раньше стоял на этом же самом месте. И Кульчек стоял, и Кома стояла, и другие деревни стояли. А мужики, как и сейчас, пахали пашню, разводили скотишка, так и жили, как сейчас. Только народу было поменьше, да не было железных печек, и сено косили не литовками, а большими серпами, которые называли горбушами. В общем, история шла сама по себе, а мы жили сами по себе, на отлете, вне всякой истории. А оказывается, это продвижение русских от Урала на восток имеет к нам прямое отношение, и я со стороны мамы оказываюсь какой-то камасинской породы, и мои предки в Медведевой даже пашню не пахали, а жили звероловством и рыболовством.

Мой прадед по маме Иван Тахтин переехал из камасинской тайги в Медведеву, а дедушко Тимофей перешел на оседлую жизнь в Черную Кому и сделался совсем русским. А может быть, и по тятенькиной родове было что-нибудь такое же. Может быть, мой прадед по отцу тоже приехал откуда-нибудь в Кульчек или в Кому и осел здесь на постоянное жительство. А до этого жил где-то в России или на Урале.

Часов около трех к нам в архив пришел студент.

— Зашел напомнить вам, Кузьма Кузьмич, что вас ждут сегодня у Купчиновых на обед.

— Благодарю вас, Александр Евсеевич. Нам не пора двигаться?

— Время еще терпит. Как идет у вас работа?

— На полном ходу. Я ищу на полках интересный материал, а мой помощник, спасибо вам за него, делает мне копии с нужных документов.

— Можно мне посмотреть эти документы?

— Буду рад ознакомить вас с ними.

И Кузьма Кузьмич подал студенту выписанные мною реестры о ясашных и инородцах. Студент долго и внимательно их читал, а потом сказал:

— Какой интересный материал! Я и не предполагал, что в нашем новоселовской архиве хранятся такие замечательные вещи. А почему вы снимаете с этих документов полные копии, не ограничиваетесь короткими выписками и справками?..

— Конечно, так было бы лучше. Но я работаю ведь не в архиве иркутского генерал-губернатора и, на худой конец, не в Енисейском губернском архиве, где существует какая-то система и некоторые гарантии, что этот архив сохранится и к нему со временем будет разрешен доступ. А здесь ведь волостной архив: Можете ли вы быть уверены в том, что этот великолепный: архив в одно прекрасное время не сгорит вместе со всем Новоселовским волостным правлением? Дом сухой как порох… Противопожарных средств никаких. Тут же в одном помещении волостная тюрьма и что-то вроде кухни, где с утра до ночи горит плита. Малейшая оплошность — и от вашего архива ничего не останется. А копии с документов — это не абстрактные исторические факты, с которыми можно оперировать в научной работе, но материал, который имеет самостоятельное научно-познавательное значение. А потом, ведь наши архивы в Сибири, да и не только в Сибири, фактически недоступны для научной работы. К архивным материалам у нас имеют доступ очень немногие лица. Чтобы получить доступ к архивам Восточной Сибири, мне пришлось устраиваться сверхштатным чиновником особых поручений при губернаторе. Только благодаря этому я смог основательно поработать в архивах Абаканского волостного правления и Абаканской инородческой управы, а сейчас приехать к вам. Разве здесь допустили бы меня в архив без губернаторского поручения работать над темой колонизации Южной Сибири.

— Вы работаете над этой темой?

— Поначалу ставил такую задачу. А потом, в процессе работы, эта тема переросла в историю племен и народностей, населяющих Южную Сибирь. Тема большая и совсем еще нетронутая.

Дальше Кузьма Кузьмич стал рассказывать студенту о том, как он хорошо поработал над этой темой в Абаканске и Усть-Абаканске. Архивы там богатые, с ценнейшими материалами, но, как и здесь, хранятся в неприспособленных помещениях и в любое время могут сделаться добычей огня.

Часов около четырех Кузьма Кузьмич сложил на стол все свои дела об ясашных инородцах, положил в портфель переписанные мною реестры и ведомости, тщательно закрыл окна в архиве и отправился со студентом к крестьянскому начальнику на обед. Проходя через волостную тюрьму, он попросил сторожа закрыть архив на замок.

Из волости я сразу же побежал к своим родственникам. Тарас Васильевич на этот раз оказался дома. Он очень обрадовался моему приезду и стал расспрашивать меня, как я служу в волости и скоро ли я, подобно Бирюкову, сделаюсь волостным писарем и буду заправлять всеми комскими волостными делами.

На следующий день я с самого утра засел в архиве за переписку разных реестров и ведомостей на ясашных инородцев. Это были ведомости и реестры все о левобережных инородцах, и я писал их уж без всякого интереса.

А наши ясашные в Черной Коме, в Медведевой, в Безкише и Проезжей Коме почти все перешли в крестьянство. И после того на них уж не стали составлять разные реестры и ведомости.

Кузьма Кузьмич искал на полках новые, нужные ему дела, просматривал их и некоторые передавал мне для переписки. В полдень к нам опять заявился студент. На этот раз они говорили с Кузьмой Кузьмичом о войне, о том, как плохи наши дела на фронтах, и как плохи наши дела в тылу, и как трудно теперь начальству ладить с народом. Все работоспособное население мужского пола угнано на войну, а подати остались прежние, и сверху требуют выколачивать их любыми средствами. А мужики, конечно, артачатся. По деревням то и дело происходят неприятные инциденты. Вчера пришла тревожная телеграмма из Знаменки, и Купчинов ни свет ни заря должен был выехать сегодня туда. Так и живем в ожидании всяких неприятностей. По городам забастовки, антиправительственные демонстрации, в деревне нарастает глухое недовольство, которое неизвестно чем кончится. А войне не видно конца.

Я писал Кузьме Кузьмичу бумаги еще два дня и один праздник. За это время студент несколько раз приходил к Кузьме Кузьмичу, и они все время говорили о разных делах. Студент рассказывал о том, как он учится в Томском университете. Изучает он там какое-то право, а Кузьма Кузьмич в связи с этим завел с ним речь о каком-то степном праве минусинских инородцев и посоветовал студенту познакомиться с этим правом.

На пятый день я переписал Кузьме Кузьмичу все, что было надо. Он поблагодарил меня и дал мне за работу пять рублей. Студент тоже благодарил меня и опять хотел нарядить для меня общественную подводу до Комы. Но и на этот раз я от общественной подводы отказался и с очередной почтой уехал с Липатом к себе в Кому.

В волости я по-прежнему следил за всеми бумагами, поступающими от крестьянского начальника. И по мелкому разборчивому почерку, какими они были написаны, я знал, что студент все еще находится в Новоселовой. А осенью от крестьянского начальника начали поступать распоряжения, написанные другим — крупным и размашистым — почерком. И мне стало ясно, что его Сашенька уехал в Томск изучать в университете какие-то юридические науки. И хотя студент писал нам строгие и ехидные бумаги, но мне было жаль, что он уехал из Новоселовой и не вызовет уже меня к себе переписывать разные ведомости и отчеты.

 

Глава 12 ВОЛОСТНОЙ СХОД

В начале сентября волостное правление начало усиленно готовиться к созыву волостного схода. Иван Иннокентиевич на время перестал рассказывать свои веселые истории и занялся ориентировочным подсчетом предстоящей на сходе раскладки губернского земского сбора и волостных расходов по каждому обществу в отдельности и по волости в целом. А Иван Фомич несколько дней сидел за гоньбовыми ведомостями и подсчитывал, сколько подвод и в какое время выставило каждое общество в волостное правление и у себя дома для перевозки почты, сельской и волостной администрации и новоселовского начальства и сколько им придется выплачивать за это денег из волостных сумм.

Для меня у них тоже нашлась работенка, связанная с подготовкой волостного схода. Иван Фомич вручил мне сводную ведомость поступления государственных окладных сборов за нынешний год:

— Перепиши почище для Ивана Иннокентиевича. Он должен поехать со старшиной к крестьянскому начальнику за разрешением созывать волостной сход. И тот, конечно, будет интересоваться положением дела с податями…

Еще в Кульчеке мне не раз приходилось слышать разговоры наших мужиков, ездивших гласниками на волостной сход, о том, как много им приходилось там спорить и ругаться. В чем была суть их споров и раздоров на волостном сходе, я тогда так и не уразумел.

И вот теперь я сам увижу этот волостной сход и узнаю, с кем и из-за чего нашим гласникам приходится там спорить и ругаться.

От крестьянского начальника Иван Иннокентиевич и старшина приехали очень озабоченные. Иван Иннокентиевич сразу же поспешил домой, а старшина стал рассказывать нам о том, какой вредный этот крестьянский начальник.

— Смотрит, понимаешь, на тебя как на барана. Выпучит глаза, упрется в тебя своими золотыми очками и начинает орать. Идешь к нему — уж поджилки трясутся, а явишься — совсем оторопь берет…

На этот раз крестьянский начальник, как всегда, был сердит и сразу же завел с ними речь о том, как лучше провести предстоящий волостной сход. Он все время напирал на то, что время у нас теперь военное, что не только в городах, но и по деревням объявилось много неблагонадежных людей, которые стараются во всем перечить начальству, вставляют ему палки в колеса и на всякие лады мутят мужиков разговорами о податях, тяжелых повинностях и особенно о войне. Такие люди могут затесаться и на волостной сход и, чего доброго, начнут баламутить и подзуживать гласников, как это не раз бывало уж после японской войны. Так что волостному начальству надо быть настороже, не распускать вожжей на сходе, держать гласников в крепкой узде, чтобы они не затеяли какой-нибудь бузы. И ни в коем случае не допускать никаких разговоров насчет войны.

Ну а насчет всего остального крестьянский начальник, по словам старшины, особенно не распространялся. «Сами, — говорит, — сообразите там, что к чему… Слушайтесь во всем Ивана Акентича. Пока он у вас в писарях, я, — говорит, — за Комскую волость спокоен…» Внапоследок, как всегда, припугнул меня насчет сбора податей, потом прикинул что-то в уме и велел созывать сход десятого сентября. «Сам, — говорит, — приеду к вам на сход».

На другой день я под диктовку Ивана Фомича написал, а потом напечатал на гектографе и разослал строгое предписание всем сельским старостам, чтобы они скорее выбирали от своих деревень гласников и пригоняли их десятого сентября прямо на волостной сход.

И вот теперь все мы, каждый по-своему, стали ждать волостной сход. Иван Фомич, Павел Михайлович и Иван Осипович уж давно служили в волости. Они много раз видели волостной сход и почему-то нисколько им не интересовались. А старшина сильно беспокоился. Ему здорово запали на ум слова крестьянского начальника блюсти на сходе осторожность и пресекать всякие разговоры насчет войны. Мало ли что может быть. Особенно боялся старшина гласников из тех деревень, в которых много населилось расейских переселенцев. Беда с этими расейскими. Все они такие законники. Подати с них без пристава и урядника не выжмешь. А чуть что не по ним, едут сразу жаловаться начальству. На волостном сходе от них можно ждать любой подвох…

Иван Иннокентиевич тоже опасался волостного схода. В течение всего года ему и в голову не приходило как-то считаться с мужиком. На работу в волостное правление он даже в сенокос и в страду жаловал только к одиннадцати часам, прекрасно зная, что мужики ждут его там по своим делам чуть ли не с самого рассвета. С приходящим народом он обходился, ничего не скажешь, без шума, без крика, но как-то так, что люди уходили от него недовольные. Он без конца потешал нас веселыми рассказами, но никто из мужиков ни разу не слышал от него приветливого слова.

А потом, эта тучность, одышка с каким-то присвистом, козлиная бородка, пиджак со множеством пуговиц, яркий галстук, жилет с золотой цепочкой на отвислом животе, брюки навыпуску, начищенные до блеска ботинки со скрипом. Мужики сразу видели, что этот толстопузый, нарядный господин не любит народ, гнушается им, хотя и живет за его счет.

Иван Иннокентиевич знал, конечно, что крестьянский начальник не даст его в обиду волостному сходу, но понимал, что ему все равно не избежать там неприятностей.

А пока он стал обращаться с приходящими по делу мужиками обходительнее. И бороду немного обрезал, и галстук и жилет снял, и вместо дорогого пиджака надел просторную теплую косоворотку.

А мы с Петькой Казачонком гадали главным образом о том, прибавит или нет волостной сход Ивану Иннокентиевичу жалование. Сейчас он на себя и своих помощников получает сто пятьдесят рублей в месяц. Из них платит Ивану Фомичу тридцать рублей, Павлу Михайловичу двадцать пять рублей, Ивану Осиповичу двадцать рублей, Петьке десять рублей и мне пять рублей. Вот если бы сход прибавил ему немного на нас. В Новоселовском волостном правлении, плакался Петька, помощник на входящем и исходящем получает пятнадцать рублей.

За день до схода в волость начали съезжаться сельские старосты со своими писарями. Обычно старосты приезжают к нам нарядные, с причесанными бородами, с волосами, густо смазанными коровьим маслом. И сразу же Иван Иннокентиевич и Иван Фомич начинают жучить их за задержку каких-нибудь отчетов и ведомостей. А старшина, который и пикнуть не смеет перед Иваном Иннокентиевичем и Иваном Фомичом, заводит с ними разговор о недоброте податей и грозит им вызовом к крестьянскому и становому.

На этот раз они приехали в волость тоже нарядные и смазанные маслом, но держались как-то в стороне, как будто они совсем и не старосты. Они знали, что им не надо на этот раз ни в чем отчитываться перед волостным начальством, что, наоборот, волостное начальство должно будет вроде как бы отчитываться перед ними. И писаря их не мотались с утра до ночи в волости, а, поговорив немного с Иваном Фомичом, сразу же расходились по своим комским квартирам.

Иван Иннокентиевич и старшина все это, конечно, видели и только вразумляли старост в том, чтобы они со своими гласниками вели себя на сходе как следует и не вздумали бы прокатываться там насчет начальства и заводить разговор о войне. На сход приедет сам крестьянский. Так что надо держать язык за зубами…

А потом начали подъезжать гласники. Из дальних деревень — на пароконных подводах, сразу по нескольку человек, а из деревень, которые поближе, верхами.

Гласники не были такими нарядными, как старосты, но чувствовали себя в волости уверенно, как бы хозяевами. Не все, конечно, но те, которые уж по нескольку раз бывали на волостном сходе. Такие гласники хорошо знали, что имеют полное законное право решать волостные дела по-своему и только ждут на сходе того момента, когда можно будет как следует поругаться с волостным начальством.

А старшина и даже сам Иван Иннокентиевич чувствовали себя перед ними как бы в чем-то виноватыми. Они ходили по волости не своими ногами и говорили какими-то чужими голосами, так как понимали, что многие гласники точат на них свой зуб. А потом, ведь сам крестьянский начальник упреждал вести себя с ними осторожнее, держать их в узде и всячески осаживать, особенно по части разговоров о податях и о войне. Хоть в гласники выбирали мужиков справных, хорошего поведения, не состоявших под судом и следствием, но ведь и справный мужик, если дать ему волю, может повернуть дело не туда, куда следует…

Меня же интересовали прежде всего наши кульчекские гласники. Первым из них я увидел Марка Зыкова. Он подъехал к волости верхом, неторопливо вошел в нашу канцелярию и сразу направился к Ивану Фомичу. Тот встретил его как старого знакомого и спросил, как обстоят дела в нашем Кульчеке. Тут Марко объяснил ему, что дела у нас в Кульчеке обстоят как следует, что в гласники выбрали мужиков подходящих и все они завтра без всяких сумлений будут на сходе.

Потом в этот день из наших гласников заходил в волость еще Ефим Рассказчиков. Он сразу же сунулся к Ивану Иннокентиевичу, видимо, поговорить с ним о своих казацких правах. Но старшина не допустил его до Ивана Иннокентиевича. После того Рассказчиков долго топтался около нас в канцелярии, что-то все время бормотал про себя и опять хотел прорваться к Ивану Иннокентиевичу. Но снова напоролся на старшину, который опять отправил его ни с чем обратно.

А Финоген и Иван Адамович на сход не приехали. Финоген все-таки сменился из старост, и на его место заступил Семен Ундеров, из-за речки. А Иван Адамович уехал в свой Караскыр, и на его место заступил новый, совсем еще молодой писарь. И тоже из расейских.

С половины дня старшина и заседатель начали готовить волость к завтрашнему сходу. Они боялись приезда крестьянского начальника и решили на всякий случай навести в волости полный порядок. Под их наблюдением ходоки вымыли арестантские камеры и сторожку, подмели двор. Особенно старался с этим делом заседатель Болин. Он отпросился у Ивана Иннокентиевича сразу же после схода съездить к домашним в свою Александровку и теперь поторапливал дедушку Митрея и Епифана, чтобы они пошевеливались.

На другой день вся волость с утра была забита гласниками. Они стояли группами у ворот, на дворе, в сенях и в прихожей и все время о чем-то говорили. Наша большая канцелярия была пока свободна. Все столы и шкафы с делами были перетащены в судейскую и закрыты там на замок. А посередине был поставлен и накрыт зеленым сукном Петькин столик. На нем возвышалась большая стопа канцелярских книг и пачка каких-то бумаг.

Иван Фомич, Павел Михайлович, Иван Осипович, даже Петька Казачонок на занятия в этот день почему-то не явились. А Иван Иннокентиевич пришел в теплой косоворотке. Он был чисто выбрит, держался бодро, пересмотрел на столе и привел в порядок канцелярские книги и бумаги, послал старшину на двор угомонить гласников:

— Скажи им, чтобы не шумели. Ждем на сход самого крестьянского. Из-за того и задержка.

— Да говорил я им. Ждем, мол, и все такое. Да разве они понимают! Знаете наш народ…

— Придется ждать. Ничего не поделаешь. Идите и занимайте их чем угодно, — отрезал Иван Иннокентиевич. Увидев меня, он очень обрадовался:

— Хорошо, что ты пришел. Не уходи никуда. Сиди рядом в моей комнате. Ты в любое время можешь мне понадобиться.

Без малого в двенадцать Иван Иннокентиевич окончательно решил, что крестьянский начальник на сход не приедет, и велел загонять всех в помещение.

Через минуту гласники, вместе со своими старостами, сплошной стеной стояли в нашей канцелярии перед столом под зеленым сукном, за который уселись Иван Иннокентиевич и старшина, до отказа забили прихожую, поналезли в комнату Ивана Иннокентиевича, где я занял удобное местечко, чтобы лучше видеть все, что происходит на сходе. Ближе ко мне, возле самой двери, стояли анашенские гласники, рядом с ними впритык наши кульчекские. Дальше виднелись комские и гласники других деревень. После того как установилась сравнительная тишина, старшина, запинаясь, начал:

— Дык что же, мужики… Видать, придется начинать без крестьянского начальника. Ждали-ждали, а он, видать, и не приедет. Если бы ему приехать, то он, значитца, уж приехал бы. А если он не приехал, то, значитца, уж не приедет. И как теперича он уж не приедет, то нам придется начинать без него. Сейчас Иван Акентич поначалу обскажет вам, как мы тутака работали, списки и ведомости составляли, разные дела волостные справляли. Уж вы, Иван Акентич, обскажите гласникам все это по порядку, чтобы они, значитца, ни в чем не сумлевались.

Тут выступил перед нами Иван Иннокентиевич и стал обсказывать «господам гласным волостного схода», как в истекшем году работало волостное правление. В волость поступило за год свыше шести тысяч бумаг. И примерно такое же число вышло из волости. Затем Иван Иннокентиевич стал перечислять по бумажке, сколько поступило в волость казенных окладных сборов, волостных налогов и каких-то переходящих сумм и куда эти деньги по волостным книгам перечислены, сколько было представлено высшему начальству разных статистических ведомостей и отчетов, сколько дел было рассмотрено волостным судом, сколько отсидело народу в волостной тюрьме, как исправлялись по метрическим выпискам наши посемейные списки и как составлялись призывные списки на рекрутов и мобилизованных. Потом Иван Иннокентиевич стал говорить о разгоне обывательских лошадей по волости и о том, сколько придется начислять денег при раскладке волостных сборов, чтобы расплатиться за произведенную гоньбу.

О мобилизации, о призыве на войну почти всех старых солдат, о комском перевозе, который ни к черту не годится, Иван Иннокентиевич ни слова не сказал, как будто это нас и не касалось.

Пока Иван Иннокентиевич говорил о приходе и расходе податных сборов и разных переходящих сумм, гласники внимательно его слушали и уважительно поглядывали на большую стопу канцелярских книг и бумаг на столе, а когда он перешел к гоньбовым делам, тут сразу начался шум, послышались невнятные крики и вопросы. Но Иван Иннокентиевич не обращал на это внимания и как ни в чем не бывало продолжал обсказывать волостные дела. Говорил он громко, складно, без всяких запинок и все выкладывал цифры, цифры и цифры. В заключение он придвинул к себе стопу канцелярских книг и начал раскладывать их по столу:

— Вот перед вами книга «Прихода и расхода денежных сумм», вот книга «Раскладочных регистров на взыскание окладных сборов», вот книга «Переходящих сумм», арестантская книга, посемейные списки на каждую деревню. Все эти книги ведутся изо дня в день. А вот к ним положенная денежная документация. Каждый месяц мы аккуратно проверяем все эти книги и перед самым сходом еще раз их проверили. Никаких подчисток, подозрительных помарок и поправок в них не обнаружено. Об этом мы составили надлежащий, акт и приобщили его куда надо. Можете все проверить сами. Вот перед вами все денежные книги, а вот папки с надлежащими документами.

На этом Иван Иннокентиевич закончил обсказывать волостные дела. Гласники, которые только что шумели и что-то кричали насчет волостной гоньбы, приумолкли и молча глядели на него и на старшину. А Иван Иннокентиевич и старшина сидели за столом, покрытым зеленым сукном, и в свою очередь смотрели на гласников. Наконец Иван Иннокентиевич попросил старшину вести дело дальше.

— Дык вот, господа гласники. Иван Акентич обсказал, значитца, как работала волость, как мы каждый месяц, это самое, проверяли денежные книги и бумаги, все ли в них правильно, не сломаны ли сургучные печати, не вырваны ли, значитца, листы. Иван Акентич самолично вместе с нами все это осматривал, все нам обсказывал, что, значитца, и к чему. Потом составит акт об этой самой проверке, подпишет его за нас и на наших глазах, это самое, приложит на него наши волостные печати, чтобы, значитца, все было честь честью, как принадлежит по закону. Вот так и работали. Можете сами все проверить, как, что и к чему… — Тут старшина осторожно сдвинул стопу книг и пачку бумаг в сторону гласников и еще раз сказал: — Проверяйте все как следовает. Мы ничего не скрываем. Смотрите, это самое, как мы, значитца, работали.

— Проверить надо, — послышался чей-то неуверенный голос. — А то этот толстопузый наговорил тут три короба.

— Проверить, проверить! — послышались голоса. — На словах-то все у них гладко.

— Мужики!.. Кто тутака грамотный? Беритесь.

— Давай, Колегов! — обратился кто-то к анашенскому гласнику, который стоял ближе всех к зеленому столу и выглядел моложе других.

— Давай, Колегов! — поддержали анашенские гласники. — Ты ведь грамотей у нас. В Новоселовой учился, все там произошел.

Колегов помялся немного, но потом неуверенно двинулся к столу.

— Действуй, Колегов!

— Бери самую главную книгу. Что там в ней?

— Вон эту толстую смотри. Она у них, видать, самая главная.

Иван Иннокентиевич со старшиной сразу же отошли в сторону, чтобы не мешать Колегову производить проверку.

Колегов осторожно подошел к столу и в нерешительности уставился на стопу конторских книг. Весь сход молча наблюдал за тем, как он будет производить проверку. И от того, что все на него смотрели и все от него что-то ждали, Колегов совсем растерялся. Однако все-таки осмелел, взял самую толстую книгу, послюнил для верности пальцы, осторожно открыл ее и бессмысленно уставился в написанное. Его губы что-то беззвучно шептали. Видимо, он читал записи в книге.

Сход молча наблюдал за ним и ожидал результатов. А Колегов перевернул следующую страницу и опять уставился в нее.

— Что в рот воды набрал? Сказывай, что там.

— Смотрит в книгу, а видит фигу, — послышалось откуда-то сзади.

— Не при нем написано!

А Колегов продолжал бессмысленно смотреть в книгу. Наконец он молча закрыл ее и положил обратно на стопу таких же толстых книг.

— Ну, рассказывай, что вычитал?

— Чего уставился, как баран на ворота?

— Как там у них?

Колегов молча стоял у стола и растерянно смотрел на книги, сложенные стопой, и на папки с денежными документами и как бы взвешивал, что ему дальше делать. Наконец он, не поднимая головы, медленно, с виноватым видом направился к своим анашенским гласникам.

— Тоже нашелся левизор, — послышались злые голоса.

— Не знаешь, так не суйся.

— Лезут всякие не в свое дело.

Тут все напустились на Колегова, и каждый старался сказать ему что-нибудь обидное. Анашенские гласники чувствовали себя тоже в чем-то виноватыми и смущенно отругивались. После некоторого замешательства послышались голоса:

— Как же будем, мужики, дальше? Ведь проверять-то надо.

— А что проверять-то? И так видно, что все у них в порядке.

— Еще бы! Сидят на этом деле.

— Их на кривой не объедешь.

Иван Иннокентиевич со старшиной подошли к столу.

— Кто еще будет делать проверку? — обратился старшина к сходу. — Выходите, проверяйте. Честь честью. Мы ничего не скрываем.

— Хватит! Напроверялись!

— Давай дальше! Проваландаемся с этой проверкой.

— Не обмишуриться бы, мужики. Все-таки дела-то денежные.

— Если бы у них дело было нечистое, не заставляли бы делать эту проверку.

— Оно конечно. Но все же…

— Чего там… Давай дальше!

— Давай, давай! С утра тута паримся.

— Тогда, господа гласные, — сказал Иван Иннокентиевич, — будем считать, что с первым вопросом мы закончили. В приговор волостного схода, я думаю, мы запишем, что заслушали и приняли к сведению сообщение о работе волостного правления за год и единогласно признали состояние делопроизводства и денежной отчетности удовлетворительным. Согласны с таким решением?

— Согласные! — послышались голоса.

— Ну и хорошо, — сказал Иван Иннокентиевич. Потом он сдвинул все волостные книги и папки с бумагами в сторону и обратился к гласникам: — Дальше у нас, господа гласные, на очереди рассмотрение сметы волостных расходов на будущий год и выбор волостных судей. В обсуждение сметы, я думаю, мы сейчас ввязываться не будем. Это вопрос сложный, и нам лучше будет перенести его на вечер. А до обеда давайте провернем выборы волостных судей. Согласны, господа гласные?

— Согласные!

— Выборы так выборы.

— Давай скорее!

— Тогда приступим к делу. Вопрос нетрудный, и мы быстро с ним справимся, — сказал Иван Иннокентиевич и объяснил сходу, что из шести волостных судей три отслужили свой трехлетний срок и взамен их надо выбирать новых. — Выбирать в судьи надо людей надежных, уважаемых, которые под судом и следствием не состояли и ни в чем плохом не замечены. И, разумеется, домохозяев справных, не приверженных к пьянству и буянству. Взамен комского, безкишенского и сисимского судей, которые отвели свой срок, мы должны выбрать на следующее трехлетие новых судей от Коряковой, от Анаша и от Проезжей Комы. Эти деревни стоят у нас по судьям на очереди. Как будем решать это дело?

— Несогласные! — сразу закричали коряковские гласники.

— Несогласные! — подхватили анашенские.

— Несогласные! — завопили проезжекомские. — Очередь неправильная.

Но тут сразу вступили в спор тридцать комских, восемь безкишенских и восемь улазских гласников, усмотрев в отказе коряковских, анашенских и проезжекомских опасность для себя, как бы их снова не впятили на эту службу.

За ними вступили в спор другие гласники. Брагинские, медведевские, убейские и гляденские по установившейся привычке всем понизовым деревням действовать заодно изо всех сил стали кричать за коряковских. Ну а остальные деревни, в том числе и наши кульчекские, стали нападать на Корякову, на Анаш и на Проезжую Кому… И тут начался сплошной галдеж. Улазские кричали против анашенских, витебские против проезжекомских, чернокомские против безкишенских… Все перепуталось и перемешалось… Одни кричали одно, другие из кожи лезли, доказывая другое. Все старались перекричать друг друга. А наш кульчекский гласник Рассказчиков ни с кем не спорил, никому ничего не доказывал, а кричал что-то сам по себе, глядя в потолок.

Старшина и Иван Иннокентиевич ничему этому не удивлялись. Они спокойно сидели за своим столиком и ждали, когда сход угомонится. И действительно, через некоторое время крик начал помаленьку затихать. То ли выдохлись особо рьяные крикуны, то ли они на самом деле договорились обо всем. Многие гласники даже на двор вышли, чтобы перекурить, так как понимали, что курить на сходе в такой тесноте да духотище неподходяще.

Тогда Иван Иннокентиевич решил, что пришло время ставить вопрос ребром, и велел старшине загонять гласников в помещение для окончательного решения.

— Так как, господа гласники? — обратился старшина к сходу, когда все возвратились на свои места. — Значитца, будем выбирать от Коряковой, от Анаша и Проезжей Комы али будем, это самое, решать дело по-другому?

И тут коряковские, анашенские и проезжекомские изо всех сил начали кричать: «По-новому!» А комские, безкишенские и улазские, те, конечно, опять схватились с ними. И опять в этот спор вступили гласники от других деревень. И опять пошел сплошной рев и крик. А Рассказчиков опять кричал что-то свое, сам по себе. И никак нельзя было понять, за кого он стоит.

А наш Марко Зыков почему-то в этот спор до поры до времени не ввязывался. И вот он наконец увидел, что пришло время ему действовать, и так заорал, что сразу покрыл весь сход. Тут комские, безкишенские и улазские приободрились и дружно стали вопить вместе с ним на коряковских, анашенских и проезжекомских. Те, конечно, не сдавались, но прежнего пару у них уж не было. Тем более что медведевские, брагинские и гляденские наконец сообразили, что им невыгодно поддерживать в этом деле коряковских. Ведь в случае чего очередь на судей может обернуться и на них.

Это, видать, и решило дело. И хотя коряковские, анашенские и проезжекомские все еще пыжились, но скоро их совсем стало не слышно. Тут Иван Иннокентиевич решил, что волостной сход пришел наконец к единогласному решению вопроса, и спросил, что будем делать — выбирать судей от Коряковой, от Анаша и Проезжей Комы или кричать еще дальше?

И тут сход так дружно закричал «Согласные!», что в этом крике совершенно потерялись возражения коряковских, анашенских и проезжекомских гласников. Для близира они начали опять ерепениться, но тут наш Марко Зыков, а за ним и все остальные гласники так заорали на них, что те наконец уразумели, что против всего схода не попрешь. Тогда они махнули на все рукой и стали сговариваться, кого из своих мужиков впятить на эту общественную службу. Когда через некоторое время старшина спросил их, кого они предлагают от своих деревень волостными судьями на следующее трехлетие, они сразу же назвали трех человек — Потылицына из Коряковой, Колегова из Анаша и Сиротинина из Проезжей Комы. Тут некоторые гласники усомнились было насчет анашенского Колегова. Не тот ли это Колегов, который только что брался проверять волостные книги? Но оказалось, что анашенские предлагают совсем другого Колегова. Тот мужик хоть и неграмотный, но другому грамотному даст фору. Потому как сильно сноровистый мужик. И хозяин хороший. В прошлом году выделил старшего сына — дом ему крестовый отгрохал, а нынешней зимой дочь выдал в Улазы… Ну, тут всем стало ясно, что этот Колегов мужик подходящий, и вместе с коряковским Потылицыным и проезжекомским Сиротининым выбрали его в волостной суд на три года.

После этого старшина и Иван Иннокентиевич отпустили гласников на обед и наказали им там поторапливаться, так как впереди предстоят кляузные дела с волостной сметой и волостной гоньбой.

А мне Иван Иннокентиевич наказал вечером непременно приходить на сход, потому что я в любой момент могу ему там понадобиться.

— Видишь, что тут делается, — сказал он. — Это еще вопрос был пустяковый. А вот гоньбу начнут обсуждать и волостные сборы — увидишь, что будет. Кошмар!

После этого он спрятал все денежные книги и документы в железный ящик и отправился на квартиру.

Вечером сход собрался для обсуждения сметы волостных расходов. Как и утром, гласники со своими старостами заполнили прихожую, набились в комнату Ивана Иннокентиевича, в которой я опять устроился в ожидании его приказаний. В помещении было тесно и жарко. Гласники имели усталый вид.

Иван Иннокентиевич со старшиной восседали за своим зеленым столиком, на котором стояла теперь большая лампа-молния. Оба они понимали, что им придется сегодня на сходе очень туго, и каждый по-своему ожидал предстоящие неприятности.

Старшина смотрел на плотную стену гласников перед его столом и сокрушался о том, что он хоть и начальник надо всей волостью, но не имеет над сходом никакой власти. Волостной сход не то что сельский, в какой-нибудь Брагиной или в Глядене. Сельский сход всегда можно повернуть куда надо. А здесь ничего не укажешь, ничего не прикажешь. Что хотят, то и творят. А урядник, вместо того чтобы прийти да урезонить кой-кого, сидит дома, около своей урядницы. И крестьянский тоже хорош. Обещал сам приехать, а вместо того прислал с нарочным бумажку, дескать, управляйтесь как знаете. Бумажка, конечно, дело хорошее, но ею ведь никого не осадишь, не сдержишь.

А Иван Иннокентиевич тоже переживал этот волостной сход, но не подавал вида. Он как ни в чем не бывало сидел за зеленым столом в своей теплой косоворотке и спокойно ждал, когда гласники придут в себя, соберутся с силами и сход сможет продолжить свою работу.

А гласники смотрели, смотрели на старшину и Ивана Иннокентиевича и начали шуметь. Откуда-то сзади послышались бузливые выкрики не тянуть время по-пустому.

Старшина и сам видел, что время уж позднее, и по знаку Ивана Иннокентиевича приступил к делу:

— Сейчас Иван Акентич обскажет вам, сколько, значитца, пойдет у нас на гоньбу, на писарей и на это самое, на чернила, на бумагу, на страховку. Так вы давайте, значитца, говорить обо всем спокойнее. Иван Акентич советует, это самое, говорить обо всем поодиночке. И шуму, говорит, будет меньше, и толку, значитца, больше.

— Как это поодиночке? — послышались голоса.

— Ну, каждый, значитца, сам за себя. Сначала ты, потом, к примеру, я. И так и дале — один за другим. Не скопом, значитца, не оравой, а поодиночке.

— Ты рот нам не затыкай!.. — сразу послышались голоса. — Ишь что удумали — поодиночке… Один за другим! А мне в одиночку-то говорить, может, страшно…

— Еще бы! Скопом-то сподручнее.

— Мы один за другим не приучены. Пусть лягавые говорят поодиночке.

— Вон как этот пузан жарит. Разве мы так сможем.

— Как хотим — так и говорим. Нечего нам зажимать рот.

— Начинай давай! Завел волынку!

— Так я тоже и говорю, что надо начинать, — сказал старшина. — Время позднее, а мы, тово-этово, шумим по-пустому. Уж вы, Иван Акентич, обскажите гласникам эту самую волостную смету, что там у вас и к чему, чтобы они, значитца, знали, за что им платить этот самый волостной сбор.

— Давай скорее!

— Говори, что к чему.

Тут Иван Иннокентиевич взял со стола небольшой листок бумаги и стал объяснять гласникам, что волостная смета состоит из расходов, так сказать, очевидных, переходящих из года и год и не вызывающих ни у кого никакого сомнения. Это страховка здания и надворных построек волостного правления, отопление, освещение, ремонт печей, окон, дверей, канцелярские расходы. Дальше идут расходы непредвиденные — постройка волостного архива, палисадник со стороны площади, отхожее место на задах за волостным амбаром. А затем идут уж наши главные расходы — наем волостного писаря и его помощников, жалованье членам волостного правления и большая сумма на оплату волостной и сельской гоньбы.

— Сегодня, — сказал в заключение Иван Иннокентиевич, — я думаю, мы рассмотрим и утвердим наши бесспорные расходы — страховку, отопление, освещение, канцелярские расходы, постройку волостного архива, установку палисадника, а завтра перейдем к нашим главным расходам. Согласны, господа гласные?

— Согласные! Выкладывай, чего там у вас?

Тогда Иван Иннокентиевич стал обсказывать по своей бумажке, сколько сход должен будет дать денег волостному правлению на эти предвиденные расходы — на страховку, на ремонт, на отопление и так далее. И каждый раз спрашивал гласников, согласны ли они на эти расходы. И каждый раз сход дружно отвечал ему: «Согласные!» Но когда дело дошло до постройки волостного архива, тут сход сразу заартачился.

Волостной архив помещается у нас на дворе в старом амбаре. Амбар без окон, без потолка, прямо под тесовой крышей. Все волостные дела за несколько лет сложены там по полкам и портятся от сырости. Но сколько Иван Иннокентиевич и старшина ни уговаривали сход, что нельзя дальше хранить архив в таком помещении, что крестьянский начальник приказал строить для архива особое помещение, как в Новоселовой, сход уперся — и ни в какую. Бузливые гласники сразу начали кричать, что никому архив этот не нужен и не для чего тратить на него волостные деньги.

Пока спорили да рядили, совсем стемнело. Иван Иннокентиевич зажег лампу-молнию и обратился к сходу с вопросом, что ему в таком случае писать в приговор насчет этого архива?

— Что хочешь, то и пиши, а мы несогласные!

— Пусть крестьянский начальник строит этот архив на казенный счет, если он ему нужен!

— Тогда я напишу, господа гласные, что волостной сход единогласно решил в связи с военным временем перенести этот вопрос на будущий год. Мы не отказываемся строить архив, но в будущем году решим, когда и как нам лучше это сделать.

— Правильно!

— Пусть ждут!

— Хитер пузан! Знает, как ответ держать.

Дальше речь повелась об устройстве палисадника перед волостью, и на сходе опять начался шум и гам. Этот вопрос почему-то особенно заинтересовал гласников, расположившихся вместе со мной в комнате Ивана Иннокентиевича. Пока дело шло о страховке, об отоплении, об освещении, даже об архиве, они не обращали на это внимания. А тут почему-то сразу оживились.

— Писаря я в этом деле понимаю, — завел разговор один из этих гласников. — Окна у него выходят прямо на площадь, на проезжую дорогу. Под окнами коновязь, шум, грязь, пылища. Вот он и хочет отгородиться от всего этого садом. Поставят палисадник, посадят черемуху, рябину, калину, цветы разные, и сиди себе, точи балясы да помахивай перышком. Чем не жизнь.

— Ишь чего захотел толстопузый. Ему забава, а мужик, значит, все это устраивай.

— Им только поддайся. Не то еще потребуют. Устроят сад, а потом придумают фонтан в нем ставить. Как в Ужуре.

— Про фонтан он вроде не говорил.

— Не говорил, так как знает, что на фонтан сход не пойдет. Им бы только на палисадник нас поддеть!

— А там, помяни мое слово, начнут выкручивать нам руки с этим фонтаном.

— А что, мужики, — вмешался в разговор сравнительно молодой еще гласник. — А что, мужики, сад с фонтаном… Это же хорошо. Приехал сюда, сделал что надо, напоил коней в этом фонтане и с богом домой.

— Да как соорудить-то его? Тут и не придумаешь.

— Придумают. Лишь бы деньги были. Мастеров из города выпишут. А может, в волости кого найдут. Особенно из этих расейских. Погляди, какие колесухи они на наших речках понаставили. Нам и не снилось. С шерстобитками, крупорушками. За хорошие деньги они и фонтан соорудят.

— А в Ужуре перед волостью дивствительно устроен фонтан. Небольшой, конечно, но все время сикает.

— Тоже скажешь, фонтан. Это родник у них там из земли бьет. Водяная жила.

— Какая тебе жила? Не знаешь, так не говори. Дыру они там в землю провертели. Позвали анжинеров с рудника. Рудник-то у них рядом. Те приехали, что-то покумекали и давай сверлить. Сверлили, сверлили, пока из этой дыры не ударила струя. А ты — родник.

— В Ужуре, значит, просверлили, а мы чем хуже? Нам тоже можно дыру в землю просверлить.

— Чего проще. Давай! Кричи сходу. Может, послушают тебя.

— В самом деле, может, послушают…

Тут молодой гласник вскочил, подошел к двери и пронзительно закричал:

— Палисадник, мужики, надо! И чтобы с фонтаном! Как у ужурских!

— Ты что? Белены объелся?

— Придурок какой-то.

— Не до фонтанов тутака. И палисадник-то, видать, ставить не будем.

— Не хотят, значит. Правильно. Без фонтана какой палисадник. Без фонтана я тоже не даю согласия.

— Так как, братцы, с палисадником? — который раз спрашивал старшина. — Я думаю, ставить придется. И волость будет выглядеть лучше, и пылищи будет меньше…

— Не надо!

— Несогласные!

— Измором хотят взять.

— Значит, тогда красить будем с улицы, — подвел итог спорам старшина. — И окна, и двери. И ворота заодно подновим. Согласные?

— Согласные! — дружно ответил сход.

— Вывеску другую надо повесить. Эта совсем почернела.

Пока об этом судили да рядили, стало совсем поздно, и старшина распустил гласников.

На другой день сход с утра приступил к найму волостного писаря. Иван Иннокентиевич предоставил это дело решать со сходом старшине, а сам уселся в стороне у окошка с таким видом, как будто это его совсем не касается.

— А теперича, господа гласники, — начал старшина, — давайте нанимать Ивана Акентича и дальше заправлять нашими делами. Иван Акентич уж два года состоит у нас на этой должности. Крестьянский начальник, значитца, им очень доволен и препоручил мне и дальше подряжать его на эту должность. И на словах, значитца, наказывал, и вот бумагу насчет этого вчера прислал с нарочным. Читайте сами.

Тут старшина взял со стола небольшой листок и показал его гласникам.

— Давай ты, Колегов, что ли, — обратился он к анашенскому гласнику, который проверял волостные книги.

Колегов подошел к столу, осторожно принял листок, долго молча смотрел в него и потом положил его на стол.

— Сказывай, что вычитал? — раздались голоса.

— Обождите. Дайте человеку с умом собраться.

Наконец Колегов уразумел, что он вычитал, и одним духом выпалил:

— Крестьянский начальник пишет, чтобы непременно брать этого писаря. Другого ему, видать, не надо.

— Вот и я то же баю, — подхватил старшина. — Он, значитца, и мне то же сказал. Пока, говорит, Иван Акентич у меня в Коме, я, это самое, за волость спокоен.

Все гласники молча уставились на Ивана Иннокентиевича, который сидел как ни в чем не бывало на стуле у окна. Послышались разрозненные голоса:

— Приглянулся он ему, видать, чем-то.

— Такой же пузан. Разъелись на наших хлебах-то.

— Вот и держатся друг за друга.

— Так что будем делать, гласники? — спросил старшина.

— Нанимать придется. Куды подашься.

— Оно конечно. Раз такое дело.

— А мы несогласные! — раздались голоса. — Другого искать надо.

— Лодырь он. Спит каждый день до обеда. Приедешь в волость за справкой, приходится ждать его весь день.

— Народом гнушается. Руку мужику подать брезгует.

— Зато дело свое знает. Тут уж ничего не скажешь.

— Тот-то и оно. Как ни вертись, а придется нанимать.

— Так как будем, гласники? — снова вопросил старшина.

— Согласные!.. Несогласные!.. Согласные, согласные!..

После небольшого препирательства несогласные приумолкли, и старшина обратился к сходу с новым вопросом:

— Теперича как будем дальше? Иван Акентич получает у нас полторы сотни на месяц. Это, значитца, общим скопом тысячу и восемь сотен в год. На эти деньги он держит от себя, значитца, всех своих помощников и платит им большие деньги. Так что самому ему остается совсем мало. И он просит у схода надбавку в две сотни рублей. Как будем решать это дело, гласники?

— Значит, две тыщи требует.

— Обдирают мужика с головы до пяток.

— Вилы ему в бок, а не надбавку! — опять забузили сзади.

— Не прибавлять, а убавить ему надо!

— Чтобы меньше жрал. Гляди, мурло-то наел какое.

— Ошкур-то на брюхе не сходится!

— Убавить ему! Этакие деньги!

— Убавишь, а он сядет да уедет.

— Пускай едет. Другого найдем.

— Кого ты найдешь? Нанимать-то надо по указке крестьянского.

— Связали мужика по рукам и ногам…

В самый разгар этих споров Иван Иннокентиевич встал, подошел к столу. Сход сразу умолк. Все уставились на него. А он, помолчав немного, сказал:

— Дело ясное. Благодарю волостной сход за хорошую оценку моей работы и за приглашение меня на новый срок. Что касается прибавки, которую я прошу, то она столь незначительна, что я на ней не настаиваю и согласен служить за прежнюю плату. Согласны?

— Согласные! — раздались дружные голоса.

— На том и порешим, чем обливать меня помоями. А теперь у нас, господа гласные, до обеда еще один небольшой вопрос о жалованье нашим членам волостного правления — старшине и заседателю.

Тут старшина сразу отошел к окну.

— Старшина получает у нас восемь рублей в месяц, — продолжал Иван Иннокентиевич, — а заседатель шесть рублей. Как будем решать этот вопрос дальше?

Поначалу сход никак не отвечал на вопрос Ивана Иннокентиевича. Гласники, казалось, были испуганы тем, что, кроме писаря, надо платить еще жалованье старшине и заседателю. Но потом они одумались и начали шуметь и кричать. Но говорили и кричали только про старшину.

Гласники в моей комнате тоже ругали старшину, но ругали его так, что старшина выглядел у них не таким уж плохим. Действительно, на даровых харчах он здорово разъелся. И самоварник он, и мужиков в кутузку сажает, и угощение от старост принимает. А с другой стороны, и то понять надо, что должность у него собачья. Поставь на его место другого, тот тоже начнет покрикивать, ездить на паре с колокольцами, обжираться на земских квартирах, сажать недоимщиков в каталажку, отбирать самовары за подать. Конечно, старшина тоже начальник. Но это свой мужицкий начальник, без светлых пуговиц, без золотых погонов, без кокарды. А что в каталажку он сажает, так это даже лучше. Он посадит на ночь, а утром выпустит, а становой сразу отправляет в волостную тюрьму на целую неделю. А что касается насчет угощения, то тут ничего не скажешь. К угощению действительно он привержен. Но ведь и то надо понять, что он выпьет и спокойно уедет обратно. Если казенной водки нет, он и самогоном ублаготворится. Ни одного мужика за самогон не обидел. Не то что урядник. Тот ведь и брагу выльет, и кадки с аппаратом заарестует, и протокол, собака, еще составит. Выкручивайся потом, как знаешь. С таким старшиной жить еще можно…

А в большой комнате продолжался шум и гвалт насчет жалованья старшине. Никому не хотелось платить ему такие деньги. Одно дело жалованье писарям. Они грамоту большую знают, напрактикованы в своем деле. А старшиной каждый дурак может быть. Езди на паре с колокольцами да прижимай мужиков. На это большого ума не надо. Спорили, спорили и все сошлись на том, что крутись не крутись, а эти деньги платить ему придется. Это ведь крестьянский начальник придумал ему жалованье, чтобы он сильнее гнул мужика. Так что не мытьем, так катаньем, а эти деньги из нас все равно выжмут. Уж, видно, такая планида мужику вышла — кормить начальство.

Спорили, спорили, шумели, ругались и, почитай, перед самым вечером утвердили старшине и заседателю старое жалованье.

После того как гласники разошлись на обед, старшина стал плакаться на них Ивану Иннокентиевичу:

— Уж больно нехорошо они выражаются. И толстопузые мы с тобой, и кровососы, и самоварники. Куды это годится!

— А что делать. Им ведь рот не заткнешь.

— Как что делать! Урядника надо позвать. А то, чего доброго, за воротки возьмут. Особенно с этими волостными сборами.

— Нельзя, старшина.

— Как это нельзя? Ему ведь все равно делать нечего. Дрыхнет около своей бабы.

— Нельзя, старшина, понимаешь — нельзя. Позови его, а потом с этим делом беды не оберешься…

— Да какая может тут приключиться беда, если он, значитца, придет на сход и сядет с нами за стол? Все-таки человек при полной форме, обворужен и все как следует. Тут особо рьяные горлопаны сразу сбавят тон.

— Не выйдет, старшина. Полиции категорически воспрещено вмешиваться в работу органов местного самоуправления. Тем более оказывать давление на работу волостного схода. Так что не придет он к нам. А если по глупости придет, то крестьянский начальник задаст нам такую взбучку, какая тебе не снилась. Да и ему от своего начальства не поздоровится.

— Господи Сусе! Да за что же нас-то драть! Он сам же наказывал осаживать и одергивать.

— Время пришло, старшина, такое! Ничего не поделаешь.

— Так и он говорил нам про это самое время. Война, говорит, сейчас и все такое. И что оно, это самое время?

— А то и оно, что спокойной жизни у нас пришел конец. Это мы живем пока тут в углу, на самом краю света. Ничего не видим, не слышим. А в других местах этому пришел конец. Другие места опять забиты у нас политическими. А политические — они народ грамотный. Более того — образованный. И все на начальство зуб точат. Чуть что не так — сразу пишут в газеты. А там только и ждут их писем. Получат и печатают. И сразу начинается шум, разговоры, а то и прямой скандал. И начальству приходится все это расхлебывать.

— А нам-то что? У нас в волости этих политических ведь нет.

— У нас-то, слава богу, пока нет, а в Новоселовской, в Абаканской, в Ермаковской волостях уже есть. Все наши места, особенно под Минусинском, опять забиты политическими. А политические — они все знают, где что делается, и обо всем пишут. Минусинск город хоть и паршивый, а издает две газетенки. И каждая ищет кляузный материал. Случись такой факт, как присутствие полицейского урядника на волостном сходе, они сразу ухватятся за него и поднимут такой визг, что всполошат все начальство. До губернатора дело может дойти…

— Ишь ты какое дело! А нельзя ли как-нибудь приструнить эти газетенки?

— Приструнивают, конечно. А что толку? Закроют одну, посадят хозяина в тюрьму. А через некоторое время выходит другая, под новым названием. Еще почище прежней.

— А мне, дураку, и невдомек.

— То-то и оно… До Комы я в Ужуре служил. И жалованье выше, и село без малого уж город. А из-за этого самого уехал оттуда. Все время как бы под гласным надзором. Пришел поздно на работу — они уж знают, повздорил с мужиком — они уж сочиняют кляузу. А тут еще прииск рядом. Того и гляди, и там заварится какая-нибудь буза… Крестьянский начальник все время начеку, пристав на седьмом взводе. Ну а о волостных властях и говорить не приходится. Они за все в ответе. А здесь я сам себе хозяин. Что хочу — то и ворочу. Получаю меньше, зато сплю спокойно.

— Выходит, сидеть надо и не рыпаться? Ничего себе — жисть! А не написать ли нам, Иван Акентич, куды следует насчет крикунов, которые особенно рьяно дерут глотку на сходе? Я заметил тут кой-кого. Может, пришпандорят их оттудова.

— Опять же нельзя, старшина. Зачем нам подливать масла в огонь? Ну, напишем мы кому следует. Начнется следствие. Приедут жандармы. Чего доброго, возьмут кого-нибудь. Тут сразу поднимется шум в газетах об аресте гласных волостного схода. Может дойти до центральной печати. Ославят нас с тобой на всю губернию. А после того тебе в ту деревню и глаза не показывай.

— Это верно. Пришибут. Народ у нас такой. Не трогай — хорош. Тронешь — самоварник, кровосос! А что делать? Я сам человек подначальный. Меня самого гоняют как собаку. Пропади пропадом она, эта самая служба. Запятили на три года. И не вырвешься.

И старшина отправился на квартиру.

На следующий день сход должен был приступить к обсуждению гоньбовых дел. Гоньба является у нас одной из государственных повинностей, которую мужику приходится выполнять наравне с военной службой, службой на выборных должностях, выплатой казенных, волостных и сельских податей, дорожными работами и другими общественными обязанностями.

Гоньба является самой важной после военной службы государственной повинностью. На гоньбе, можно сказать, держится вся высшая власть. Крестьянский начальник, становой пристав, мировой судья, волостной старшина и другие волостные начальники, сельские старосты, сотские, десятские, писаря, волостная почта, нарочные по срочным делам, участковые доктора и фельдшера, учителя, священнослужители, землемеры — всем им полагаются бесплатные подводы.

Все государственные повинности выполняются крестьянством бесплатно. В солдатах мужик служит бесплатно, на ремонте казенных дорог и мостов работает бесплатно, таежные пожары тушит бесплатно, приезжающее по делам начальство кормит бесплатно. А вот общественная гоньба ему оплачивается. Оплачивается по три копейки с версты за лошадь. Говорят, раньше гоньба тоже выполнялась бесплатно, но вызывала на местах большие нарекания. Из этого затруднения начальство придумало хитрый выход. Оно приказало оплачивать гоньбу, но не за счет казны, а за счет самого мужика, из волостных сумм. И теперь сельским старостам и волостным правлениям приходится вести строгий учет выполненной гоньбы, а волостным сходам ежегодно начислять на сельские общества необходимые ему на оплату гоньбовые деньги.

И, конечно, волостным и сельским писарям приходится основательно потеть с этим делом, чтобы учесть в волостных расходах гоньбовые деньги, утвердить их на волостном сходе, а потом включить их в волостные окладные листы вместе с другими волостными расходами.

И хотя общественная гоньба мужику оплачивается, но этих денег он никогда не видит. За выставленную подводу он получает от старосты «фиток» с указанием следуемых ему денег, а в конце года сдает его обратно старосте в уплату волостной или сельской подати. На этом все дело и кончается. Таким образом, мужик не обижен властью. За выполненную гоньбу он получил полный расчет по установленному тарифу. И интересы казны соблюдены, так как все эти гоньбовые расходы переложены на органы крестьянского самоуправления.

А гласники, как и накануне, с утра уже толпились на дворе и о чем-то возбужденно говорили между собою.

Иван Иннокентиевич пришел на этот раз раньше обыкновенного и все время что-то считал в своей комнате на счетах.

— Спасибо, что пришел, — встретил он меня ласково. — Сегодня ты мне будешь особенно нужен. В этом ящике моего стола я оставляю тебе книгу разгона обывательских лошадей, книгу раскладки волостных сборов и целую папку с важными бумагами. Смотри прежде всего за тем, чтобы кто-нибудь из гласников не спер их на курево. А потом, все время следи за мной и по первому моему знаку тащи все это мне туда. Понимаешь? А теперь беги, разыщи старшину и скажи ему, что пора начинать эту обедню.

Через некоторое время все гласники и старосты были на своих местах, и Иван Иннокентиевич начал обсказывать им, сколько каждое общество выставило подвод в течение года и сколько ему полагается за это гоньбовых денег из волостных сумм.

Гласники внимательно слушали Ивана Иннокентиевича и во всем с ним соглашались. Да и что возразишь, когда эти цифры взяты от их же старост и писарей. Сомнения вызвала только комская цифра. Уж что-то много они выставили лошадей в этом году. Но об этом долго не спорили, так как знали, что комскому обществу пришлось выставлять много лошадей для мобилизованных.

А в остальном все шло как по маслу. Кульчекские выставили подвод на сто шестьдесят восемь рублей, анашенские на девяносто шесть рублей, ивановские на сорок семь рублей. И так далее — все восемнадцать сельских обществ. Когда все эти цифры сложили, получилась большая сумма в две с лишним тысячи рублей.

— Теперь, господа гласные, — продолжал Иван Иннокентиевич, — сюда надо добавить еще волостную гоньбу. При волостном правлении дежурит у нас в постоянном наряде три лошади. Общий разгон лошадей по волостному правлению в денежном исчислении выражается за год в сумме семисот девяноста двух рублей сорока пяти копеек. Эти деньги также подлежат раскладке в качестве волостных сборов.

И опять гласники безоговорочно высказали свое полное согласие на уплату этих денег.

Я слушал все это и никак не мог понять, почему Иван Иннокентиевич и старшина опасались обсуждения на сходе гоньбовых дел. Ведь гласники без шума, без спора принимают к обложению все предъявляемые им суммы.

Однако, как я увидел дальше, главная трудность состояла не в этом. При волостном правлении постоянно дежурят для служебных надобностей три лошади. В год это составляет тысяча девяносто пять лошадей. Лошадей должны поставлять в волость по очереди все восемнадцать сельских обществ. Иван Иннокентьевич заранее высчитал, что Кома должна держать гоньбу при волости семьдесят пять дней, наш Кульчек тридцать пять дней, Корякова двадцать два дня, все остальные деревин по-разному, сообразно имеющемуся у них числу домохозяев.

Теперь сходу оставалось только установить очередность отбывания гоньбы каждым обществом. Вот тут-то каждой деревне и надо было отстаивать свой интерес, чтобы ее не впятили отбывать эту гоньбу в неудобное время. Так что интересы получались у всех разные. Ни одному обществу не хочется отбывать гоньбу во время страды или сенокоса, в весеннюю или осеннюю распутицу. Волостное правление на это время ведь не закроешь. Всем хочется иметь более выгодную очередь в феврале или в марте, когда и дорога хорошая, и погода помягче, или в июне, когда все управятся с посевами.

На прошлогоднем волостном сходе после долгих споров такая очередь была установлена, с учетом того, какое общество и в какое время уже отбывало эту гоньбу и в каком порядке надо выполнять ее дальше. Иван Иннокентиевич все это объяснил сходу и зачитал им эти очереди. Но тут сразу начался большой шум, послышались крики, что гласникам хотят заткнуть рты какими-то списками и сделать все по-своему и что сход сам установит эти очереди.

— Ну что ж, господа гласные, дело ваше. Решайте его заново, — сказал Иван Иннокентиевич и уселся на свой стул за зеленым столом.

Я подошел к двери посмотреть, как сход будет решать это дело. Ближе всех от меня были анашенские и кульчекские гласники. Рядом с ними стояли безкишенские и проезжекомские. И вот анашенские что-то доказывали кульчекским и безкишенским, проезжекомские — анашенским и тесинским. Гласники других деревень вели такой же спор со своими соседями. Спор этот то затихал, то неожиданно вспыхивал, но в общем велся пока вполсилы, так как гласники еще не размялись после ночевки и не взялись еще как следует за свою тяжелую работу. Тут старшина решил поддать им немного пару и спросил:

— Так как, мужики? Надо ведь что-то решать.

Этот вопрос как бы подстегнул гласников. И прежде всего из тех деревень, которые уже отвели в этом году свою гоньбу. Они с ожесточением набросились на деревни, которым надо было еще отбывать свою очередь.

А те, конечно, старались отругиваться. Каждое общество старалось выгородить себя и впятить на неудобную очередь своих соседей. Так что начался сплошной крик и галдеж, которому не предвиделось конца. Старшина несколько раз пробовал вмешаться в этот спор, но его голос тонул в общем шуме. Наконец он махнул на все рукой и уселся за стол рядом с Иваном Иннокентиевичем. И тут Иван Иннокентиевич почему-то вспомнил обо мне.

— Как там у тебя? — спросил он, когда я, по его знаку, подошел к зеленому столу.

— Все в порядке, — ответил я.

— Никто не совался к документам?

— Никто не совался.

— Ну и хорошо. Дай-ка мне сюда книгу окладных сборов. Я тут займусь кое-чем, пока они шумят.

А гласники все кричали и кричали. И чем дальше, тем сильнее. К полудню крики и шум стали немного стихать. Похоже было, что гласники обо всем договорились. И тут старшина решил, что пора уж эти споры кончать.

— Так как же, господа гласники? — вопросил он. — Что будем делать?

И только он сказал это, сход опять как бы подстегнули. Первыми заорали комские. Их подхватили кульчекские, безкишенские, анашенские. Они требовали взяться наконец как следует за сисимских, коряковских, за витебских и александровских и запрячь их наконец в это дело. А те в свою очередь подняли крик о том, что сначала надо впрячь в работу медведевских и иржинских, а потом уж нападать на них. Медведевские и иржинские тоже не молчали и изо всех сил отругивались. Так проспорили до самого обеда, не решив ничего.

После обеда собрались в прежнем порядке и стали спорить дальше. Теперь мне стало даже неинтересно и слушать, и наблюдать этот спор. За Иваном Иннокентиевичем следить тоже уже не было нужды. Он сразу же по приходе взял из своего железного ящика какие-то бумаги и читал их. Теперь мне лучше было бы уйти домой. Но я помнил наказ Ивана Иннокентиевича никуда не уходить, так как я в любое время могу ему понадобиться.

Тем временем наступила ночь. На столе у старшины и Ивана Иннокентиевича зажгли лампу-молнию, а сход как ни в чем не бывало продолжал кричать и шуметь. Иногда спор совсем почти замирал, и тогда старшина обращался к гласникам со своим неизменным вопросом — как будем решать это дело? И каждый раз гласники с прежним остервенением возобновляли свой спор и крик.

Но за день они здорово устали и совершенно выдохлись. По квартирам, конечно, не расходились, но считали возможным выйти на двор, чтобы немного очухаться на свежем воздухе. А многие стали прятаться в мою комнату. Пройдет сюда как бы крадучись, присядет в уголок на корточки и слушает. Посидит так некоторое время, а потом ложится на пол. Скоро в углу около меня устроились несколько гласников. Глядя на них, я тоже улегся на свою тужурку около железного ящика. Тут меня стал одолевать сон. Поначалу я, конечно, бодрился, тряс головой, дрыгал ногами и руками, но все равно незаметно заснул, вернее говоря, забылся, так как все время слышал многоголосый гул волостного схода. Он то накатывался, и я тогда сразу просыпался, то уходил куда-то вдаль, как перекаты грома. И тогда я впадал уже в полное забытье.

Проснулся я, видимо, поздно, под чьим-то шабуром. В волости уж никого не было. На зеленом столе по-прежнему ярко горела лампа-молния. Двери в сени были открыты, и оттуда навевало холодом. Дедушко Митрей прибирал волость и, как всегда, беззлобно ругался. На этот раз он бранил гласников, которые наворотили здесь много грязи.

— Что, проснулся, брат? — приветствовал он меня. — Это я тебя накрыл шабуришком.

— Поздно уж? — спросил я.

— Да за полночь уж перевалило.

— А что решили, дедушко Митрей?

— Ничего, брат, пока не решили. Не такое это дело, чтобы сразу его решить. Иди-ко ты лучше в сторожку да устраивайся там на ночевку…

— Я домой пойду.

— Куда пойдешь? Будить всех? И дождь на улице. Иди, тебе говорят, в сторожку. В котелке на плите там чай стоит, а хлеб возьми в туеске на окошке. Там же сало. Отрежь себе ломтик. А спать ложись на нары в рестантскую камеру. Шабуришко-то возьми с собой. Накроешься там.

На другой день утром сход возобновил работу. Гласники имели усталый вид, ругались как-то вяло. Они как бы разминались и раскачивались спросонья, и только очередной вопрос старшины выводил их из полудремотного состояния. Спорили все о том же: кого впятить на гоньбу при волости на самое трудное время. Однако, в отличие от вчерашнего дня, прежнего пара у них уж не было. Пошумев и покричав некоторое время, они опять переходили на негромкий разговор.

В течение дня старшина много раз просил гласников скорее решать это дело. Но каждый раз сход отвечал на это беспорядочным криком и шумом. Но этот крик и шум с каждым разом становился все слабее и слабее. Потом сход начал сильно редеть. Большинство гласников ушли на двор и в сторожку. Многие, как и вчера, набились ко мне в комнату, расселись здесь на корточки и лениво говорили о том, удастся ли гласникам дальних деревень и на этот раз отбрехаться от своей очереди на волостную гоньбу.

К концу дня Иван Иннокентиевич увидел, что гласники окончательно выдохлись, и велел старшине загонять их в помещение.

Теперь управление сходом он взял на себя. Внятно и вразумительно он заявил гласникам, что сход, судя по всему, склоняется к тому, что во время страды, сенокоса, весенней и осенней распутицы гоньбу при волости должны отводить в следующем году дальние деревни.

Не успел Иван Иннокентиевич закончить эти слова, как сисимские, коряковские, витебские, александровские и иржинские подняли крик, что их неправильно назначают на эту очередь. Но тут на них набросились гласники остальных тринадцати деревень, и опять начался беспорядочный гвалт. После того как шум немного утихомирился, Иван Иннокентиевич стал говорить дальше. Он попросил гласных волостного схода соблюдать тишину и спокойствие и понять одно, что если они и дальше будут так кричать и ругаться, то проспорят еще несколько дней и все равно не придут ни к какому решению. А суть дела заключается в том, что наши дальние деревни должны в равной мере с другими деревнями отбывать гоньбу при волости. И хотят они этого или не хотят, а, очевидно, придется сделать именно так. Согласны ли вы с этим, господа гласные?

Тут большинство дружно закричало: «Согласные!», «Правильно!». Гласники дальних деревень попробовали было кричать, что они несогласные. Но их голоса были на этот раз заглушены дружным криком остальных.

Теперь всем стало ясно, что волостной сход пришел наконец к решению этого вопроса, и Иван Иннокентиевич объяснил, что он запишет такое решение в книгу приговоров волостного схода, чтобы уж ни у кого не было никаких сомнений на этот счет. Тогда гласники дальних деревень опять начали шуметь. Но дело их было уже решено, и сход поднял такой шум и крик, что сразу заглушил все их возражения.

После этого Иван Иннокентиевич зачитал сходу очереди для остальных тринадцати сельских обществ, причем комских назначил на самую средину зимы, а наших кульчекских вслед за ними на март месяц. После долгих криков и споров сход, в конце концов, принял эти очереди. На этом все гоньбовые дела были полностью решены всего только за два дня.

В последний день сход занимался раскладкой волостных сборов. Все утвержденные расходы волостного правления в предстоящем году были уже подсчитаны Иваном Иннокентиевичем и, по примеру прошлых лет, распределены по всем обществам, сообразно имеющемуся в каждом обществе числу бойцов.

Теперь начали бузить витебские и александровские и требовать, чтобы волостные сборы распределять не по числу бойцов, а по силе возможности каждой деревни. В Витебке и Александровке, доказывали они, бойцов в два раза больше, чем, к примеру, в Брагиной, а пашут они и скота держат в двух деревнях в три раза меньше, чем брагинские. Так что волостные подати надо раскладывать по пашне, по количеству домашнего скота, а не по бойцам и полубойцам…

Хотя витебские и александровские здорово на этом настаивали, но никто из других деревень их не поддержал. Иван Иннокентиевич тоже не согласился с ними, так как в этом случае, сказал он, придется заново пересчитывать подати по всем деревням и потратить на это, может быть, не меньше недели. Поэтому волостные сборы на Витебку и Александровку насчитали, как это и раньше делалось, по числу имеющихся у них бойцов.

Последним вопросом на сходе стоял вопрос об открытии в Коме почтового отделения. Вопрос этот, оказывается, уж неоднократно становился на волостном сходе и не вызывал у гласников особых сомнений. Поэтому сход единогласно одобрил предложение Ивана Иннокентиевича просить господина крестьянского начальника первого участка Минусинского уезда вновь поставить этот вопрос перед соответствующими инстанциями, с учетом того обстоятельства, что вопрос этот особенно назрел, так как с началом войны количество корреспонденции увеличилось в несколько раз.

На этом волостной сход закончил свою работу, и Иван Иннокентиевич объявил, что неграмотные гласники могут спокойно разъезжаться по домам. Их фамилии будут вписаны в приговор заочно. А гласники грамотные должны задержаться до завтра, чтобы самолично подписать приговор. Волостные судьи тоже могут отправляться восвояси, так как они люди неграмотные и их подписи под приговором будут учинены тоже заочно. А старосты, разумеется, должны остаться, чтобы своими подписями и приложением казенных печатей скрепить приговор волостного схода, затем получить окладные листы на государственную оброчную подать и волостной сбор.

 

Глава 13 ИСКУССТВО РАСКЛАДКИ ПОДАТЕЙ

На другой день у нас начались обычные занятия. Все шкафы с канцелярскими книгами и делами были перетащены обратно в нашу общую канцелярию и расставлены где надо. Все помощники Ивана Иннокентиевича сидели на своих местах и как ни в чем не бывало усердно строчили свои бумаги.

Сход окончился, гласники разъехались по домам, а у нас в волости все равно было полно народа.

Первыми ни свет ни заря в волость заявились грамотные гласники, чтобы по приказу Ивана Иннокентиевича накорябать свои фамилии под приговором волостного схода. И были очень недовольны тем, что Иван Иннокентиевич дрыхнет дома, вместо того чтобы составлять скорее этот приговор.

Потом стали собираться старосты. На этот раз они являлись со своими писарями, которые во время схода отсиживались где-то по своим комским квартирам. Старосты были тоже недовольны отсутствием Ивана Иннокентиевича, но не осмеливались выражать свое недовольство и мотались без дела, жалуясь на свою проклятую судьбу.

У писарей, как всегда, были какие-то дела к Ивану Фомичу, Павлу Михайловичу и Ивану Осиповичу. Но и они выражали недовольство отсутствием Ивана Иннокентиевича.

А Ивана Иннокентиевича все не было и не было. Явился он, как всегда, только к одиннадцати часам, побритый, напомаженный, наодеколоненный и уже не в байковой косоворотке, а в своем городском костюме с галстуком и золотой цепочкой на жилете.

Тут старосты и гласники бросились было к нему оформлять приговор и получать окладные листы. Но Иван Иннокентиевич не стал с ними даже разговаривать и сразу наглухо закрылся в своей комнате. Тогда всем стало понятно, что приговор у него еще не готов и что он только приступил к его составлению.

Теперь старостам и гласникам ничего не оставалось, как ожидать, когда он закончит это дело. А писаря, те, конечно, сразу сообразили, что это займет у него много времени, и быстро куда-то смотались.

Прошел час, два… наступило время отправляться нам на обед. Ивану Иннокентиевичу тоже, видимо, захотелось есть, и он вышел из своей комнаты. Тут все старосты и гласники повскакали было со своих мест, чтобы скорее подписывать этот приговор. Но Иван Иннокентиевич сердито замахал на них руками.

— Не отрывайте меня от дела! — сказал он сердито. — Приходите к вечерним занятиям. А ты, Спирин, — обратился он к дедушке Митрею, — сходи с этой запиской ко мне на квартиру. Пусть Клавдия Петровна пришлет мне чего-нибудь закусить.

К началу вечерних занятий старосты, писаря и гласники опять собрались у нас в канцелярии, но Иван Иннокентиевич все еще сидел у себя за закрытой дверью. Только часов около шести он потребовал всех к себе. Он сидел с видом победителя за своим письменным столом. Перед ним лежала раскрытая книга приговоров волостного схода и три пачки окладных листов на государственную оброчную подать, на губернский земский сбор и на волостные расходы.

Первым Иван Иннокентиевич попросил комского писаря Родионова вписать в книгу фамилии своего старосты и неграмотных гласников, потом потребовал у комского старосты его печать, несколько раз шлепнул этой печатью по подушечке с краской и осторожно приложил ее на вписанную фамилию старосты. И только после того попросил трех комских грамотных гласников расписаться в книге. Затем он вручил старосте под расписку окладные листы и разрешил ему отправляться восвояси.

Таким же манером Иван Иннокентиевич учинил потом подписи остальных старост и гласников в книге приговоров, вручил им окладные листы и в заключение строго-настрого наказал не задерживать присылку раскладочных приговоров и податных ведомостей, потому что время теперь военное, государство сильно нуждается в деньгах и начальство не потерпит задержки на местах с этим делом. Потом он спрятал книгу приговоров в свой железный ящик и стал свертывать свои дела на столе.

Старосты и писаря видели, что Иван Иннокентиевич собирается домой, и все еще что-то ждали от него. Но Иван Иннокентиевич не замечал этого или делал вид, что ничего не замечает. Тогда убейский писарь попросил его объяснить им, каким манером они должны производить раскладку государственной оброчной подати. Губернский земский сбор, волостные и сельские расходы надо раскладывать по бойцам. Это им ясно и понятно. А государственную оброчную подать требуется раскладывать с учетом размера и доходности каждого хозяйства по усмотрению сельского схода. В Коме это делается по-своему, мы, убейские, раскладываем на свой лад, а коряковские, те опять же своим манером. И так во всей волости. И никому не известно, кто из нас делает эту раскладку правильно. А от мужиков отбоя нет. Каждый год нарекания и обиды. Наши, убейские, обижаются, что мы делаем раскладку не по-коряковски. Ну а коряковские сердятся, что у них раскладка делается не по-убейски. У них-де эта раскладка правильнее. И здесь, у вас, нас каждый год ругают за эту раскладку. То не так, другое не этак. Заставляют по нескольку раз переделывать…

— Переделывать ваши раскладочные приговора нам нет никакого интереса, — заявил ему на это Иван Иннокентиевич. — Но, к сожалению, приходится исправлять их, потому что вы присылаете нам такие приговора, что в них сам Соломон Премудрый не разберется. Что касается порядка раскладки оброчной подати, то подсказывать вам этот порядок я не могу. Закон категорически воспрещает волостным властям вмешиваться в какой-либо форме в это дело. Закон требует производить эту раскладку сельским сходом по своему усмотрению, с учетом размера и доходности каждого крестьянского двора. Вот и руководствуйтесь этим правилом, а нас в это дело не вмешивайте. Вот все, что я могу сказать вам по этому поводу…

Тут Иван Иннокентиевич надел свое пальто, взял шляпу и трость с золотым набалдашником, сказал всем: «До свидания, господа!» — и не торопясь вышел из волости.

Никто не ожидал такого оборота дела. Все знали, что закон воспрещает волостным властям вмешиваться в раскладку оброчной подати. Уж на что Бирюков был хороший и обходительный человек, но даже он под всякими предлогами воздерживался помогать сельским писарям в этом деле. А куда как было бы легче, если бы волостной писарь, вручая старосте окладной лист на оброчную подать, давал бы одновременно примерную раскладочку этой подати. И писарю было бы легче, и староста мог бы действовать смелее. Потому что тогда он знал бы, куда ему надо гнуть с этим делом, куда заворачивать. Закон законом, а хороший совет начальства и закон ставит на свое место. Но ничего не поделаешь. На волостного писаря жаловаться некому…

— Обойдемся как-нибудь. Не первый раз, — нарушил общее молчание тесинский писарь Альбанов и первым отправился на свою комскую квартиру. За ним последовали остальные. Только безкишенский писарь Кожуховский задержался в волости и терпеливо стал ждать, когда Иван Фомич закончит разбираться со своими делами, чтобы потом поговорить с ним с глазу на глаз.

Наконец Иван Фомич свернул все свои папки с бумагами, положил их в шкаф.

— Что это ты, Трофим Андреич, совсем скис? — спросил он Кожуховского. — Нездоровится, что ли?

— Шуткуешь все, Иван Фомич. А мне не до смеха.

— Да что случилось-то?..

— Не видишь, что ли? — Тут Трофим Андреич помахал своими окладными листами. — Опять эту чертову раскладку надо делать.

— Ну и что?

— Просили Евтихиева дать примерную раскладочку оброчной подати. Куда там… Делайте, говорит, сами как хотите. По усмотрению сельского схода и все такое. А нас, говорит, в это дело не вмешивайте.

— Так это даже лучше. Тебе ведь не первый раз…

— Как бы не так! — Тут Трофим Андреич безнадежно махнул рукой. — Ты же сам знаешь, какая это морока. Как начнешь все сводить вместе — и пашню, и домашний скот, и бойцов, и полубойцов, так сразу, понимаешь, в голове начинается какое-то столпотворение, ум, понимаешь, начинает заходить за разум…

Дальше Трофим Андреич перешел с сердитого тона на просительный:

— В прошлом году ты, Иван Фомич, все это мне обмозговал, подсчитал и расписал. И мне было легко, и мужики на сходе были довольны. Уж ты подмогни мне и на этот раз, а я тебя честь честью отблагодарю. И деньгами, сколько следует, и мясом могу вознаградить. Борова к казанской откармливаю. Хороший боров.

— Знаешь что, Трофим Андреич. Завтра воскресенье. Занятий в волости не будет. Приходи сюда с этим делом пораньше. Поговорим не торопясь, без свидетелей. Только пива надо устроить. Без пива, знаешь, у нас такой разговор пойдет плохо…

— Известно, какой разговор без пива. Разве можно без пива такое дело.

— Тогда приходи завтра часам к десяти. Только не говори об этом никому. И насчет пива не забудь…

— Не забуду, не забуду.

И Трофим Андреич поплелся в сторожку договариваться с дедушкой Митреем насчет пива к завтрашнему дню.

Не успел Иван Фомич как следует отделаться от Трофима Андреича, как откуда ни возьмись чернокомский писарь Тесленков и ни с того ни с сего начал доказывать ему, что на мужика накладывают чересчур много податей: и оброчный налог, и какой-то губернский земский сбор, и наши волостные и сельские сборы.

— Четыре подати, понимаешь! И все на одни мужицкие плечи. Он ведь платит, платит, мужик-то, а потом, чего доброго, начнет лягаться…

— Тогда пишите приговор чернокомского общества о том, что вы отказываетесь платить казенные подати, а заодно волостные и сельские сборы…

Тесленков с недоумением уставился на Ивана Фомича, не понимая: серьезно он говорит это или шутит.

— Ты что, забыл, как за такие разговоры некоторых умников в Туруханск отправили? На жительство. Хочешь, чтобы насчет нас тоже кое-куда стукнули? Живо загремим оба.

Тут Тесленков сообразил, что он зарапортовался, и стал уверять Ивана Фомича, что он не за то, чтобы совсем не платить подати, а чтобы платить их по справедливости, по силе возможности…

— Это уж ваше внутреннее дело, — ответил Иван Фомич. — Раскладывайте на сходе так, чтобы на богатых приходилось больше, а на бедных меньше. Вот и все. Каждому обществу предоставлено право решать это дело по-своему.

— Да мы и так стараемся. По целой неделе ругаемся на сборне. Договоримся вроде обо всем, чтобы на каждого по силе возможности. А как начнем сводить концы с концами, получается совсем не то, что надо. У Тимофеева у нашего дом крестовый, двух работников держит и работницу, запрягает десять коней, пашет пятнадцать десятин, сепаратор имеет, косилку, молотилку, а у его соседа Медведева пятистенная избенка уж покособочилась, сеет с грехом пополам две десятины, скотишка тоже в обрез. А платят поровну. Объясни ты мне, Христа ради, в чем тут закавыка?

— Не так считаете.

— Так считаем. Только у нас получается не так, как надо.

— Значит, в чем-то ошибка. Сейчас мне надо идти домой. Приходи завтра с утра. В волости занятий не будет. Поговорим об этом не торопясь.

На другой день утром я тоже поплелся в волость. Там, по моим расчетам, должно быть много народа. Придут старосты со своими писарями рядить комских ямщиков. Может быть, сам Иван Иннокентиевич явится и будет рассказывать интересные истории. А потом, мне хотелось посмотреть, как сегодня встретятся у Ивана Фомича и будут себя вести друг с другом Трофим Андреич и чернокомский писарь Тесленков.

Дело в том, что нынче летом Тесленков сильно обидел Трофима Андреича. Обидел ни за что, просто из озорства. В волости все знали об этой истории и долго потешались над ней.

А мне почему-то было жаль тогда Трофима Андреича. И вообще, среди других писарей он выглядит каким-то жалким. По своему наряду он ничем не отличался от мужиков, навещающих волость. Только засаленная брезентовая сумка да спрятанная в ней небольшая чернильница с деревянной затычкой изобличали в нем писаря.

Пишет свои бумаги Трофим Андреич каким-то ровным, безликим почерком и по сравнению с другими писарями выглядит человеком малограмотным. Поэтому дела с разными отчетами и ведомостями, податными, гоньбовыми и призывными списками всегда у него не ладятся. Во время своих наездов в волость он целыми днями переделывает и переписывает их в нашей судейской. И каждый раз Иван Фомич бракует его работу.

Ко всему этому Трофим Андреич человек нудный. Разговаривать с людьми не любит, а говорит больше сам с собой. Пишет свои списки в судейской и все время что-то бормочет.

Другие писаря, если требуется что-то написать, расходятся по своим комским квартирам. На худой конец, отправляются в комскую сборню, которая всегда пустует, так как комский писарь Родионов работает там в особой писарской каморке. А Трофим Андреич всегда шел писать свои ведомости в нашу судейскую.

Это сильно не нравилось приезжим старостам и писарям. Судейская комнатенка была единственным в волости местом, где можно было собраться после занятий за ведром пива и поговорить о своих делах.

А тут сидит Трофим Андреич и что-то пишет. Пишет и все время что-то бормочет. А попробуй его оттуда выжить — он, чего доброго, еще пойдет жаловаться Ивану Иннокентиевичу. Неприятностей не оберешься. Евтихиев, известно, пьяных не терпит и выпивку в волости не одобряет. Оно конечно, пиво — не водка. Никто этим пивом пьяным не напивался. Но ведь как повернуть дело…

Дедушко Митрей был тоже недоволен Трофимом Андреичем. Оказывается, Трофим Андреич не только писал в судейской свои списки и ведомости, но и оставался там на ночевку. Постелет на диван свое пальтишко, закроет в окне ставень, защелкнет дверь на крючок и спит себе спокойно.

Утром дедушко Митрей приходит убирать судейскую. Стук-стук! Закрыто. Опять — стук-стук! Ответа нет. Тогда дедушко Митрей начинает уж ломиться. И тут Трофим Андреич открывает дверь — сам голый, на голове шапка-ушанка, крепко подвязанная под подбородком.

— Прямо срам, да и только, — жаловался дедушко Митрей. — И ведь спит до самых занятиев. Достучаться нельзя, ничего не слышит. А потом, и оставлять его на ночь в волости как то сумнительно. Что ни говори, а все-таки волостное правление, казенные дела, денежный ящик. По-настоящему-то я запру все это на замок и сплю в сторожке спокойно. А тут и сон не берет. Волость-то, выходит, открытая. Приходи ночью — пеший, конный, забирай денежный ящик и все казенные дела и вези куда хочешь. Не до сна тутака…

Один раз, когда дедушко Митрей очередной раз плакался на Трофима Андреича, услышал его Тесленков.

— Не беспокойся, дидо. С завтрашнего дня Трофим Андреич перейдет на квартиру.

— Черт его выживет отседова! Дожидайся, когда он перейдет.

— Раз я сказал перейдет, значит, перейдет, — решительно отрезал Тесленков. — Только ты ни в каком случае не выходи сегодня ночью из сторожки и арестантов своих не выпускай.

— Ладно, уж.

— И вообще не волновайся. Все будет в порядке.

Подобно Трофиму Андреичу, Тесленков тоже был не силен в грамоте, и у него тоже не все получалось со списками и ведомостями. Но Тесленков этим не сокрушался. Наоборот, он даже похвалялся своей малограмотностью и все время заявлял, что он простой мужик, что ему лучше пашню пахать да сено косить, а не составлять эти дурацкие списки и ведомости, по которым с мужика дерут три шкуры.

С помощниками волостного писаря Тесленков обращался запросто, пересыпал свою речь крепкими выражениями, к старшине и заседателю не проявлял никакого почтения, и, что меня больше всего удивляло, Иван Фомич и Павел Михайлович все время возились с ним, переделывали по нескольку раз его ведомости и не брали с него за это ни копейки.

Даже сам Иван Иннокентиевич любил видеть Тесленкова среди своих слушателей и беззлобно потешался над безграмотными выражениями в его донесениях. А Тесленков видел, что тому это нравится, и старался в каждую свою бумагу непременно ввернуть какой-нибудь заковыристый оборот.

Тесленков тоже был недоволен назойливым присутствием Трофима Андреича в нашей судейской и после разговора с дедушкой Митреем решил выжить его оттуда.

Ночью он вымазался сажей, чтобы не быть узнанным, нарвал поблизости в чьем-то огороде жгучей крапивы, открыл в судейской ставень и оконные створки, влез через окно к Трофиму Андреичу и начал хлестать его крапивой. Трофим Андреич с перепугу начал метаться, кричать «Караул!», а разве докричишься? Окно в судейской выходит в глухой переулок. Кто там услышит? А если и услышит, то не обратят внимания. «Опять, — скажут, — урядник кого-то в волости допрашивает. Вора какого-нибудь бьет. И что за народ нынче пошел. Никак без воровства не могут».

Отхлестав крапивой Трофима Андреича, Тесленков выпрыгнул в окно, прикрыл ставень да и был таков. А Трофим Андреич выбежал в чем мать родила на волостной двор и стал кричать на весь околоток. Тут из сторожки вышел дедушко Митрей со своими арестантами и начал его успокаивать. Кто-то сбегал в судейскую и принес оттуда его одежонку. А Трофим Андреич с перепугу да от обиды ударился в слезы. Спать обратно в судейскую он не пошел. В сторожке с арестантами спать тоже не пожелал, а попросил дедушку Митрея устроить его на ночь в арестантскую камеру и закрыть его там на замок.

Утром дедушко Митрей приходит с уборкой в судейскую и видит — стол перевернут, стулья разбросаны, диван разворочен, казенная лампа разбита… Что делать? Он ведь за казенное имущество в ответе. Пришлось идти к старшине: «Так, мол, и так… Какой-то фулиган вломился через окно в судейскую, исхлестал крапивой Трофима Андреича, опрокинул стол, разворотил диван, поломал казенную лампу… Как теперича быть?»

А старшина уж наведан был обо всем этом. Ему даже понравилось, что Трофима Андреича таким манером наконец выжили из судейской. Но для вида он очень рассердился, позвал Трофима Андреича и стал ему строго выговаривать, что он устраивает в волости разные переполохи, перепугал ночью сторожей и арестантов, разворотил в судейской диван, опрокинул стол и разбил казенную лампу, и что теперь волей-неволей придется обо всем этом составлять на него протокол и передавать дело становому приставу, чтобы он произвел по этому делу полицейское расследование.

— За такое дело я сам могу любого человека посадить на четверо суток, — заявил старшина Трофиму Андреичу. — Но мне тебя жалко. Составим протокол. Пусть дело решает дальше пристав. Может, своей властью с тобой обойдется, а может передать дело мировому судье. Как ни вертись, а тюрьмы тебе не миновать. Фулиганство в присутственном месте с порчей казенного имущества! Это не шутка…

Трофим Андреич никак не ожидал такого оборота и очень перепугался. Он стал оправдываться, рассказывать старшине, как все это случилось на самом деле. Но чем больше он оправдывался, тем непреклоннее становился старшина.

— Если тебя избили, — выговаривал он Трофиму Андреичу, — жалуйся. Укажи по фамилии этих фулиганов, свидетелей назови, которые все это видели, слышали. Чтобы все было как следовает, по форме. Ну, скажи — кто тебя избил, перепугал? Я его своей властью посажу в каталажку. Не знаешь? Тогда за все держи ответ. В самом деле: переполошил всю волость, учинил полный разгром казенного имущества и хочешь сухим выйти из воды. Нет! Это дело тебе даром не пройдет.

Конечно, Трофим Андреич дознался потом, кто выдрал его крапивой. Но на Тесленкова жаловаться побоялся и за хорошее угощение умолил старшину не составлять протокол. Лампу для волости он, конечно, купил, диван починил. А дальше все пошло обычным порядком. Во время своих наездов он продолжал переделывать и переписывать свои списки и отчеты, но делал это уж не в судейской, а на комской квартире. В суд на Тесленкова он не жаловался. Может быть, стеснялся предстать там в смешном виде, а может быть, трусил Тесленкова. Кто знает, что может вытворить этот бугай. Еще придумает что-нибудь более обидное.

Когда я пришел в волость, Иван Фомич и Трофим Андреич уже сидели в канцелярии за ведром пива. Иван Фомич то и дело прикладывался к ковшику, а Трофим Андреич ничего не пил и все время плакался на то, что у него ничего не получается с этой раскладкой.

— С губернским земским сбором, с волостными и сельскими податями еще туда-сюда. Раскладываю, как велено, по бойцам.

— Ну и как оно получается?

— Получается как надо. В обществе у нас девяносто семь бойцов и шесть стариков, значит, еще шесть полубойцов. А всего, значит, выходит ровно сто платежных душ. Теперь делю волостной налог на эти сто душ и получаю три рубля сорок четыре копейки на бойца. А дальше уж начисляю на каждого хозяина сколько следует. К примеру, у Евтифея Баранова два с половиной бойца. Значит, начисляю ему три рубля сорок четыре копейки, да еще три рубля сорок четыре копейки, да на старика-полубойца один рубль семьдесят две копейки. А всего получается восемь рублей шестьдесят копеек. С губернским земским сбором и сельским налогом поступаю так же. Земского сбора на душу приходится по три рубля восемьдесят четыре копейки, а сельского по три рубля двадцать… Так что на Евтифея Баранова я еще начисляю — земского три рубля восемьдесят четыре копейки плюс еще столько и еще полстолько, а всего десять рублей пятьдесят копеек, и сельского таким же манером ровно восемь рублей. И так на всех домохозяев. Вот посмотри…

Тут Трофим Андреич вручил Ивану Фомичу вновь составленную им ведомость губернских, волостных и сельских сборов на свою деревню.

— Всю ночь проваландался… Как у меня тут получилось?

Иван Фомич внимательно просмотрел ведомость Трофима Андреича и что-то прикинул на счетах:

— Ну что же. Как будто все правильно. Во всяком случае, в полном согласии с решением волостного и сельского сходов. А что у тебя не получается с оброчным?

— Так ведь оброчный требуют раскладывать уравнительно. И на платежные души, и на все хозяйство, то есть на пашню, на покос и на домашний скот… С земским сбором, с волостным и сельским налогом — там все просто. Подсчитывай на бойцов, и вся недолга. А тут надо все по-другому. Попробовал сегодня. Куда там… Как в дремучей тайге… Голова идет кругом!

— Да что у тебя не получается-то?

— Не понимаю, как окладную сумму перевести на скот, на покосы и на пашню.

— Ты из своих мужиков с кем-нибудь посоветуйся. Они с этим делом разбираются лучше нас.

— Все шуткуешь, Иван Фомич! А мне не до шуток. Надо домой ехать, сход собирать, раскладку эту делать. А тут охвостье какое-то в голове.

— Ну, ладно… Видать, в самом деле до тебя тут что-то не доходит.

— Я тоже и говорю, что не доходит.

— Ты одно пойми, что государственную оброчную подать нам начисляют теперь не по окладным душам, как делалось раньше и как ты сегодня распределил губернский, волостной и сельский сборы, а на нарезанную обществу от казны землю. Понимаешь ты это?..

— Вроде как бы понимаю. Но только так, самую малость.

— Значит, надо эту подать начислять не на бойцов и полубойцов, как ты это делаешь при раскладке мирских сборов, а на землю…

— На землю, на землю! Я тоже понимаю, что на землю. Да как на нее начислять, на землю-то? Бойцы, лошади, коровы — они ведь не земля…

— Значит, надо все налоговые показатели переводить на землю, выражать их в пахотных единицах — ну, по-нашему в десятинах… Сколько у вас за деревней числится пашни?

Трофим Андреич посмотрел в свою ведомость и сказал;

— Шестьсот десять десятин.

— Возьмем для ровного счета шестьсот десятин. — Тут Иван Фомич взял лист бумаги и стал записывать цифры. — Теперь пойдем дальше. Многие деревни при исчислении казенной подати приравнивают одного бойца к десятине пашни. У вас, говоришь, ровно сто полных бойцов — значит, это будет еще сто десятин. Получается уж семьсот. Покосные угодия тоже следует переводить на пашню. В некоторых деревнях покосный пай приравнивается к десятине пашни. Сколько у вас покосов?

— Сто пятьдесят покосов…

— Значит, добавим к семистам еще сто пятьдесят и получим восемьсот пятьдесят десятин. Теперь будем переводить на пашню домашний скот, сначала лошадей и коров, разумеется, без молодняка. Сколько у вас домашнего скота?

— Шестьсот восемьдесят три…

— Проезжекомские приравнивают шесть голов домашнего скота к десятине пашни. Если взять по-проезжекомски, то у вас будет еще шестьсот восемьдесят три, деленное на шесть — значит, сто тринадцать и восемь десятых, для ровного счета сто четырнадцать десятин. Как у вас насчет овец и свиней?

— Овец обкладываем, а свиней нет…

— Так же, как у всех. А сколько числится овец?

— Восемьсот пятьдесят голов…

— В большинстве деревень принято считать двадцать овец за десятину. Значит, еще сорок три десятины. Теперь сколько будет всего: пашня — шестьсот десятин, рабочие руки — сто, покосы — сто пятьдесят, домашний скот вместе с овцами — сто пятьдесят семь, а всего получается тысяча семь десятин. Общая сумма государственной подати на Безкиш — четыреста тридцать три рубля восемьдесят четыре копейки. Значит, на каждую десятину приходится… сорок три копейки.

— Господи Сусе… В голове все кругом пошло…

— Теперь можно приступить уже к подворной раскладке. Для этого все налоговые показатели каждого домохозяина надо тоже переводить на пашню. Возьмем твоего Евтифея. Какие у него данные? Два бойца и один полубоец — две с половиной десятины, пашня — две с половиной десятины, два покосных пая — две десятины, три лошади и три коровы — значит, еще одна десятина, и десять штук овец — полдесятины, а всего восемь с половиной десятин. На каждую десятину приходится у нас по сорок три копейки. Значит, начисляем государственной подати на твоего Евтифея на восемь с половиной десятин — три рубля шестьдесят три копейки. Вот такую процедуру раскладки придется проделать с каждым домохозяином… Понятно?..

Тут Иван Фомич вручил Трофиму Андреичу листок со своими расчетами. Трофим Андреич повертел этот листок, потом осторожно положил его обратно на стол Ивану Фомичу:

— Нет, не получится это у меня.

— Да ведь теперь тебе все ясно. Ты сам можешь теперь все это сделать.

— Ничего мне не ясно. В прошлом году ты вот так же все мне объяснял. На этом самом месте. Пока объяснял, мне все было вроде как бы ясно, а как попробовал сделать сам, так сразу и запутался. И в нынешнем году запутаюсь. Тут столько цифр, что голова идет кругом. И дроби надо знать. Ты вон считаешь все это играючи, а я а с простыми числами еле-еле орудую. А потом, не понимаю это я, как человека и, положим, коня и корову можно переводить на пашню. Человек, по-моему, сам по себе, а конь и корова — сами по себе. При чем тут пашня и посев? Не укладывается все это в мою башку.

— Ну, хорошо. Положим, я сделаю тебе примерную раскладку. Но общество-то с этой раскладкой может и не согласиться…

— Как это так не согласится! На каком на таком основании?

— На том основании, что ему предоставлено право делать раскладку по своему усмотрению. Мы с тобой считаем шесть лошадей за одну десятину пашни, а коряковские шесть лошадей принимают уж за две десятины. Мы берем шесть коров за десятину, а они только пять. И овец считают по-своему. В каждой деревне свой счет, свой порядок, потому что каждому обществу предоставлено на это право.

— Мало ли, что ему предоставлено. Им взбредет в голову считать это по-другому, а мне, выходит, надо все переделывать, а потом заново переписывать. Нет, уж ты сделай мне так, как сейчас рассказывал. А сход я со старостой к этой раскладке уж как-нибудь подведу. Покричат, поругаются день-другой, а потом им можно подсунуть любую раскладку.

— А ты, Трофим Андреич, оказывается, большой дипломат.

— Куды нам в дипломаты. Нам бы как-нибудь, с грехом пополам свалить это дело с плеч. И слава богу.

— Ну ладно, Трофим Андреич, договорились. Оставляй мне окладной лист и раскладочную ведомость. К завтрашнему дню я все это тебе сделаю. И поедешь спокойно домой. Да деньги за работу захвати. А мясо привезешь потом, когда зарежешь своего борова, Договорились?

— Денег-то сколько?

— Как и в прошлом году…

— Это что же — пять рублей?

— А ты думал как…

— И мясо?

— И мяса полпуда. Впрочем, как хочешь. Я ведь не напрашиваюсь.

— Ладно уж. Обдирай. Пользуйся случаем.

Трофим Андреич встал и с обиженным видом вышел из канцелярии. Через некоторое время к Ивану Фомичу заявился Тесленков. Иван Фомич встретил его очень приветливо, угостил пивом и сразу же завел речь о податной раскладке. Оказалось, что Тесленков делает раскладку как все:

— Волостные и сельские сборы, губернский земский сбор распределяю по числу платежных душ, а государственную оброчную разверстываю на рабочие руки, на пашню, на покосы и на домашнюю скотину.

— А получается это у тебя?

— Со скрипом, но получается. У меня ведь сын грамотей. Все подсчеты он делает. Самому мне с этим не справиться…

— Прошлый раз ты говорил, наоборот, что у тебя как раз не получается с этим. Считаешь, говорил, в одну сторону, а получается совсем не то, что надо…

— Вот именно. Я затем и пришел к тебе, чтобы как-то разобраться с этим.

— Значит, тебя интересует принципиальная сторона вопроса?

— Меня интересует, почему это, как мы ни раскладываем, а главная часть податей падает на бедных? В общем, почему бедные платят за богатых?

— Вот это и есть принципиальная сторона вопроса.

— Если это принципиальная, то объясняй мне принципиальную.

— Попробую, хоть это дело и кляузное. Начальство, как ты знаешь, категорически запрещает нам входить в обсуждение раскладочных дел. Считайте, проверяйте, требуйте, помогайте, а решений органов крестьянского самоуправления не касайтесь. Что постановил волостной и сельский сход по этой части, то обжалованию уже не подлежит.

— А при чем тут начальство? Я ведь с жалобой на тебя к нему не пойду.

— Знаю, что не пойдешь, а проболтаться можешь. Говорил, мол, с Иваном Фомичом, так он объяснял мне то-то и то-то. А случись с раскладной какая-нибудь буза в той же Витебке али Александровке? Ты ведь сам слышал их гласников на сходе. Случись там, говорю, какая заминка, нас с тобой сразу потянут. Теперь время военное. Говори, да оглядывайся.

— Да мы-то тут при чем, если в Витебке начнут?

— В Витебке начнут, а у нас в Черной Коме подхватят. И пойдет по всем деревням. Это дело у всех наболело. Тут нас, голубчиков, и возьмут за жабры.

Иван Фомич встал и прошелся по канцелярии. Потом выпил очередной ковшик пива, сел за стол и взял безкишенскую раскладочную ведомость.

— У меня у самого печенка болит, глядя на эту податную раскладку. Хочется обложить всех матом, а потом просто и внятно разъяснить, что суть дела тут не в раскладке, а в податном законе, по которому надо делать раскладку.

— Как не в раскладке! В раскладке, Иван Фомич. В раскладке! А закон — закон правильный. Подоходный. С богатых — побольше, с бедных — поменьше. По силе возможности…

— Всякий закон, Тесленко, даже самый правильный, можно повернуть так, что от него ничего не останется. Закон — дышло, говорят в народе. Куда его повернешь, туда и вышло.

— Это что же, выходит, раскладку мы делаем не по закону?

— В этом все дело.

— Вот тебе раз! Делаем все по-правильному, а выходит не по закону. Тут я уж ничего не понимаю… Объясни мне, дураку, в чем тут дело?

— Тогда слушай внимательно и мотай все на ус. Только с условием — ни с кем об этом не говорить. Согласен?

— Согласен, конечно, — сказал Тесленков и пересел на другой стул, поближе к Ивану Фомичу.

— Мы с Трофимом Андреичем только что разбирались с этим делом. Что у него получается? В Безкише у них ровно сто платежных единиц.

И вот он по указанию волостного схода начисляет на них губернский земский сбор из расчета три рубля восемьдесят четыре копейки с бойца, волостной сбор из расчета три рубля сорок четыре копейки на бойца и сельский сбор, по решению своего сельского схода, по три рубля двадцать копеек с бойца. Возьмем для примера в Безкише Евтифея Баранова. Он имеет в семье двух бойцов и одного полубойца и из этого расчета должен платить губернский земский сбор девять рублей шестьдесят копеек, волостной сбор восемь рублей шестьдесят копеек и сельский сбор ровно восемь рублей, а всего двадцать шесть рублей двадцать копеек.

А потом мы стали определять на этого Евтифея государственную оброчную подать, и определять ее не подушно, не по бойцам, а по доходности его хозяйства, как этого требует высшая власть. Государственной оброчной подати на безкишенское общество начислено по окладному листу немного больше, чем губернского земского сбора и так называемых «мирских» налогов, то есть волостных и сельских податей, взятых по отдельности. В исчислении на используемую безкишенским обществом землю этой подати приходится у них по сорок три копейки с десятины.

Когда мы все налоговые показатели Евтифея Баранова (рабочая сила, посев, покос и домашний скот) перевели принятым у нас в волости способом на пашенное исчисление, у него получилось восемь с половиной десятин, которые подлежат оплате из расчета по сорок три копейки с десятины. Так что государственной оброчной подати мы начислили на него три рубля шестьдесят пять копеек. Видишь, что получается. Сумма государственной оброчной подати на общество почти такая же, как земский, волостной и сельский сборы, взятые по отдельности, а исходя из доходности хозяйства Баранова, мы насчитали на него этой подати почти в три раза меньше тех податей. И так с него, голубчика, и будут драть эти подати — государственной оброчной три рубля шестьдесят пять копеек, губернский земский сбор девять рублей шестьдесят копеек, волостной сбор восемь рублей шестьдесят копеек и сельский — ровно восемь рублей, а всего двадцать девять рублей восемьдесят пять копеек. Как ты думаешь, правильно мы с Трофимом Андреичем рассчитали эти подати али неправильно?

— Правильно, конечно, — не задумываясь, ответил Тесленков. — Ты ведь уж сколько лет сидишь на этом деле, знаешь, что к чему…

— Да, правильно, если исходить из решений волостного и сельского сходов раскладывать мирские сборы и губернский земский сбор подушно, по бойцам, как мы это делаем сейчас. И неправильно, если идти в этом деле от закона о государственной оброчной подати, исчисляемой по доходности каждого отдельного крестьянского хозяйства.

— Как это так? Я что-то не пойму. Опять правильно и неправильно…

— А ты слушай как следует, вот и поймешь. Только держи язык за зубами. Государственная оброчная подать начислялась раньше тоже ведь подушно — по бойцам. Но высшая власть вынуждена была отменить такой порядок обложения, так как он вызывал массу нареканий и недовольств. Из-за этого в России дело доходило даже до бунтов. Так что высшее начальство вынуждено было отменить подушную подать и заменить ее податью подоходной.

Но если подушная подать была признана государством неправильной и заменена податью подоходной, то почему же мы губернский земский сбор, волостные и сельские расходы начисляем на мужика по-прежнему подушно, по забракованной и отмененной высшей властью системе? Почему это делается так, когда по смыслу этого нового податного закона губернские, волостные и сельские расходы следует начислять, как и государственную оброчную подать, тоже по доходности, то есть по силе возможности каждого хозяйства. Ты как? Согласен с этим?

— Еще бы! Мы только и говорим об этом при раскладке. Спорим, ругаемся, а все без толку…

— Спорите, ругаетесь, но ведь только насчет оброчной подати, а я говорю о раскладке всех податей. И оброчной, и губернского земского сбора, и волостных и сельских сборов. Понимаешь, в чем разница?

— Не совсем еще…

— Поймешь дальше. Только слушай как следует. Государственную оброчную мы начислили на Баранова по доходности. Давай попробуем таким же манером начислить на него и остальные подати и посмотрим, что у нас с этим делом получается…

Тут Иван Фомич взял лист бумаги и стал делать расчет всех податей на Евтифея Баранова не подушно, как решили и волостной и сельский сходы, а по доходности его хозяйства. Он что-то писал на бумаге, подсчитывал на счетах и наконец объявил Тесленкову:

— Государственной оброчной подати мы начислили на Баранова на восемь с половиной десятин — три рубля шестьдесят пять копеек. Если мы таким же манером начнем подсчитывать на него остальные подати, то у нас получится следующая картина: губернский земской сбор по тридцать восемь копеек с десятины — три рубля двадцать три копейки, волостной сбор по тридцать четыре копейки с десятины — два рубля девяносто одна копейка и сельский сбор по тридцать две копейки с десятины — два рубля семьдесят две копейки, а всего вместе с оброчной податью мы начислим на Евтифея Баранова вместо двадцати девяти рублей восьмидесяти пяти копеек, которые уже начислил на него Трофим Андреич, только двенадцать рублей пятьдесят одну копейку. Понимаешь, что получается… Если все подати начислить на Баранова по доходности, а не подушно — не по бойцам, как это мы сейчас делаем, то с него приходится только двенадцать рублей пятьдесят одна копейка. Значит, по такому расчету с Баранова дерут лишних семнадцать рублей тридцать четыре копейки. За кого он платит эти лишние семнадцать рублей тридцать четыре копейки?

— За богатых, — сразу сообразил Тесленков.

— То-то и оно. — Иван Фомич отложил в сторону лист бумаги, на котором он делал расчеты. — Видишь, как все это просто и ясно… Закон о подоходной подати вышел еще в девяносто седьмом году, значит, без малого уж двадцать лет, а мы губернские сборы, волостные и сельские расходы все еще начисляем на мужика подушно — по бойцам.

— А сколько надо начислить на нашего Тимофеева?

— Давай вашего Тимофеева оставим в покое. Разбирайся с ним сам как знаешь. Лучше возьмем какого-нибудь безкишенского мужика из богатых…

Тут Иван Фомич заглянул в раскладочную ведомость, которую ему оставил Трофим Андреич.

— Ну, к примеру, хотя бы Матвея Чернова. Он у них вроде вашего Тимофеева живет, что надо… А в семье у него числится только один боец. И Трофим Андреич уже начислил на него губернский земский сбор, волостные и сельские расходы из такого же расчета, как на Евтифея Баранова, но только на одного бойца всего десять рублей сорок восемь копеек. Да еще государственной оброчной подати в пашенном начислении с сорока десятин по сорок три копейки с десятины — семнадцать рублей двадцать копеек. Так что всего на Чернова будет начислено двадцать семь рублей шестьдесят восемь копеек. Такая примерно подать и платится нашими богатеями во всех деревнях. В отдельных случаях она немного увеличивается за счет того, если у кого-нибудь из них окажется в семье больше окладных душ.

А если на Чернова начислить все налоги по доходности, то получим с него оброчной — семнадцать рублей двадцать копеек, земский сбор — одиннадцать рублей сорок копеек, волостной сбор — одиннадцать рублей двадцать копеек и наконец сельский сбор — двенадцать рублей восемьдесят копеек. А всего пятьдесят восемь рублей сорок копеек. Что же у нас получается? Баранов при нынешнем порядке раскладки вместо полагающихся с него по доходности двенадцати рублей пятидесяти одной копейки будет платить двадцать девять рублей с лишним, а Чернов вместо пятидесяти восьми рублей сорока копеек — только двадцать семь рублей шестьдесят восемь копеек. В общем, Баранов будет платить более чем двойную подать, а Чернов меньше половины полагающейся с него подати.

Пример с Барановым очень красноречив, но не дает полной характеристики наших податных порядков. Баранов ведь не бедняк. Его без особой натяжки можно отнести к справным мужикам. А давай возьмем настоящего бедняка, да еще с большой семьей. Ну, положим… — тут Иван Фомич снова заглянул в безкишенскую ведомость, — ну, положим, Никиту Устюгова. У него, как и у Баранова, в семье два бойца и один полубоец, а пашет он одну десятину, имеет одну лошадь, одну корову и пять овец. По принятому порядку обложения Трофим Андреич уже начислил на него губернский земский сбор, волостные и сельские сборы столько же, как и на Евтифея Баранова, а именно двадцать шесть рублей двадцать копеек, и государственной оброчной подати один рубль семьдесят две копейки, а всего двадцать семь рублей девяносто две копейки.

А если бы все подати начислять на Устюгова по доходности, ему надо было бы платить: оброчной — один рубль семьдесят две копейки, губернский земский сбор — один рубль пятьдесят две копейки, волостной сбор — рубль тридцать шесть копеек и сельский сбор — рубль двадцать восемь копеек, а всего только — пять рублей девяносто восемь копеек.

Теперь давай сведем все вместе и посмотрим, сколько будут платить наши хозяева по существующей системе обложения и сколько они должны были бы платить при исчислении на них налогов по доходности их хозяйства.

Сейчас на Чернова будет начислено двадцать семь рублей шестьдесят восемь копеек, а при раскладке по доходности он должен был бы платить пятьдесят восемь рублей сорок копеек. На Баранова начислено двадцать девять рублей восемьдесят пять копеек, а по доходности он должен был бы платить одиннадцать рублей девяносто семь копеек, и, наконец, на Устюгова будет начислено двадцать семь рублей девяносто две копейки, а по доходности с него следует только пять рублей девяносто восемь копеек. Видишь, какое дело получается. Подушная подать буквально душит бедняков, особенно многосемейных. Если Баранов, в общем-то хозяин справный, переплачивает на этом деле семнадцать рублей с лишним, то Устюгов при своей бедности переплачивает уж двадцать два рубля. Чтобы выплатить такую подать, ему надо сразу же отдавать одного из сыновей в работники, может быть, тому же Чернову или вашему Тимофееву. В общем, и батрачат у них, и подати за них платят…

Тесленков сидел совершенно подавленный расчетами Ивана Фомича. Наконец, немного опомнившись, спросил:

— А Евтихиев знает это? Знает ли он, что богатые обсчитывают нас при раскладке податей?

— Евтихиев, брат, человек умный. И прекрасно все это знает.

— Так чего же он не вправит мозги нашим старостам и писарям, не заставит их делать настоящую правильную раскладку?

— А для чего ему это делать? У него за бедных душа не болит. Ему бы только получать свои семьдесят рублей в месяц да рассказывать анекдоты.

— Но как же так? Он же волостной писарь. Он же за всем следит, всеми заправляет. И волостным начальством, и старостами, и писарями. Даже волостной сход в общем-то пляшет под его дудку, хоть там и кроют его чуть не матом.

— Ну и что же. Его кроют, а он все равно всеми заправляет и будет заправлять при нынешних порядках.

— А крестьянский начальник? Он же должен следить за порядком. Раз подушная подать отменена высшей властью, почему он позволяет волостному сходу начислять волостные расходы и этот непонятный земский сбор подушно, по бойцам? Почему он не отменяет приговора волостного схода и сельских обществ о подушной раскладке? Он ведь имеет на это право.

— Ишь ты, что захотел! Чтобы он стал отменять вашу подушную раскладку. А богатые горой стоят за эту раскладку, а справные мужики, особенно малосемейные, их в этом поддерживают. Отмени он такую раскладку, богатые, чего доброго, поднимут шум, взбаламутят всю деревню, и начнутся у нас, как после девятьсот пятого года, податные волнения. Для чего ему это делать, когда бедные из года в год эту подушную раскладку терпят и подати хоть и с трудом, а платят?

— Вот это дело! Он что же, сговорился об этом с богатыми али как?

— Ну, прямого сговора, конечно, нет. А действуют заодно. Значит, что-то вроде молчаливой сделки существует. Это дело, Тесленков, сложное, и нам с тобой в нем разобраться трудно. Но одно ясно, что высшая власть ведет себя в этом деле уклончиво. Под давлением недовольства снизу, вероятнее всего из-за крестьянских волнений, она вынуждена была отменить подушную подать и заменить оброчным подоходным налогом. И, к сожалению, не нашла нужным официально распространить этот закон на все другие виды земских податей, то есть на губернский земский сбор, на волостные и сельские налоги. Таким образом высшая власть официально признала подоходное обложение податями законным, но воздержалась от проведения в жизнь этого закона при определении так называемых земских или мирских налогов, предоставив это дело на усмотрение органов крестьянского самоуправления. А органы крестьянского самоуправления находятся на местах целиком в руках деревенских богатеев. Возьми наших гласников и волостное начальство. Все они из зажиточных или справных мужиков. Они обязаны выполнять закон о государственной подоходной подати и выполняют его, но оставляют в действии выгодный им старый порядок подушного обложения губернского, волостного и сельского сборов. Высшая власть видит это и молчит. Молчит и дает возможность деревенским богачам безнаказанно грабить бедноту при раскладке налогов. А когда бедные начинают проявлять недовольство таким порядком, с ними расправляются по военным законам, как с бунтовщиками.

— Ну, а сам-то ты, сам-то ты, Иван Фомич, что думаешь об этом? Ты ведь бракуешь наши раскладочные ведомости, заставляешь заново все пересчитывать да переписывать. Выходит, ты помогаешь богатым грабить и обирать бедных?

— Что я думаю? Думаю я сейчас о том, как бы об этом нашем разговоре не стукнули куда надо, не донесли бы, что мы с тобой сговариваемся мутить народ, подстрекать его не платить податей, бунтовать против начальства. Вот о чем я думаю. А проверять ваши раскладочные ведомости и особенно исправлять их мне, по совести говоря, стыдно. Стыдно, а приходится… Что поделаешь? Зарабатываю здесь свои тридцать рублей в месяц. Если я не буду это делать, мне придется впрягаться в мужицкую лямку. Пахать, пилить, рубить. А мне это здоровье не позволяет. А потом, и не умею я работать по-мужицки. С детства, как только окончил школу, сижу здесь. Проверяю и исправляю ваши раскладочные ведомости. Что я могу сделать? Плетью, брат, обуха не перешибешь. Витебские и александровские попробовали на сходе завести речь о подоходной раскладке, а что из этого получилось? Ничего! Сход не поддержал их и вынес решение о подушной раскладке. Чтобы отменить эту подушную раскладку, нужен другой сход с другими гласниками, с гласниками из бедных мужиков. И, конечно, другое начальство. В крайнем случае, специальный приказ высших властей с запрещением подушной раскладки мирских и губернских сборов. Вряд ли мы с тобой доживем до того времени…

— Так что же нам делать, Иван Фомич? Неужто молчать и платить эту подушную подать? Это ведь для мужика разоренье. Заработков в наших местах, сам знаешь, нет, а подати требуют.

— Не знаю, что тебе и посоветовать, Тесленков. В других местах, если судить по газетам, мужики бунтовали. Но это было до войны. А теперь, брат, вся наша держава стоит на военном положении. Не набунтуешь. Чуть пикни — и сразу: на основании таких-то и таких статей правил о местностях, состоящих на военном положении, крестьянина такого-то выслать на время действия военного положения в Туруханский край или в Енисейский уезд на Ангарский участок, под надзор полиции. Что ты на этот счет думаешь?

— Сейчас вроде никого не трогают.

— Не трогают до поры до времени, пока все спокойно. А начнись хоть бы с этими податями заваруха, как в девятьсот шестом году, опять начнут хватать да отправлять туда. Начальство, оно, брат, настороже. Чуть что, сразу тут как тут!

— Так что же мне делать с податями с этими?

— Что делать? Раскладывать! Государственную оброчную по доходности, остальные подушно — по бойцам. Раскладывать и не рыпаться. А там пусть что будет…

— Ну, задал ты мне задачку, Иван Фомич. Как подумаю, так руки опускаются. Значит, раскладывать, говоришь? А может быть, не раскладывать? Может, вообще не ввязываться в это дело?

— А кто же будет это делать за тебя?

— Кто-нибудь другой сделает, а я, пожалуй, не буду. Вот Павел Михайлович, говорят, собирается перебираться к нам в Чернавку. Там у него дом, огород, коровенка… А здесь ему у вас, видать, трудно. Пусть переезжает да писарит заместо меня. А я мельницу свою завершать буду. Колесуху ставлю в Чернавке. Там хоть обсчитывать никого не придется. За помол цена общая для всех… И с богатых, и с бедных…

— Что ж, колесуха — дело хорошее.

— Думал до весны дело отложить, а вижу, что тянуть не стоит. Чем скорее, тем лучше. Может, Коваленкову все сплавлю.

И Тесленков пошел куда-то, видать, уговаривать Павла Михайловича ехать писарем в Черную Кому.

— Постой! Погоди! — окликнул его Иван Фомич. Тесленков выжидательно остановился.

— О нашем разговоре никому ни слова. А то, чего доброго, стукнут по начальству. Неприятностей не оберешься.

— Каки таки неприятности? Закон правильный — с богатых побольше, с бедных поменьше. А мы, дураки, делаем наоборот — с бедных побольше, с богатых поменьше.

— И все-таки об этом лучше пока не распространяться. Теперь время военное. Лучше пока молчать. А там видно будет…

 

Глава 14 ПОВЫШЕНИЕ ПО СЛУЖБЕ

Сегодня Иван Иннокентиевич пришел на работу, как обычно, к одиннадцати часам. Народу в волости почти никого не было. Всего три человека к Ивану Осиповичу за какими-то справками. Иван Осипович быстро их отпустил. А после того все мы, вместе со старшиной Безруковым, заседателем Болиным и дежурными ямщиками, собрались у Ивана Иннокентиевича. Он был сегодня в ударе и рассказывал одну историю смешнее другой.

Самому Ивану Иннокентиевичу эти истории тоже нравились. Он буквально разыгрывал их перед нами в лицах и сам вместе с нами смеялся над ними до упаду.

Сначала Иван Иннокентиевич рассказывал разные истории про купцов, про разных начальников, про богатых мужиков, а потом стал изображать проповедь новоселовского батюшки отца Никодима, в которой тот старался укрепить свою духовную паству в истинной вере. С особым подъемом Иван Иннокентиевич разыграл конец проповеди отца Никодима:

— От этих хорошо известных нам из Священного писания примеров всемогущества божия обратимся, братие, к нашей повседневной жизни… Не буду перечислять вам многочисленные примеры помощи божией верующим, известные мне как духовному пастырю своего прихода, расскажу вам о чудесном исцелении себя самого от тяжелого недуга…

Тут Иван Иннокентиевич сделал великопостное лицо и елейным голосом продолжал:

— …В самом начале великого поста случился со мной нынче страшный запор… Не гонит день, не гонит два, не гонит целую неделю. И так мучаюсь весь великой пост… Обращался я со своим недугом к врачам земным. И здесь, в Новоселовой, в Балахту ездил. Принимал по их совету разные лекарствия. Ничего не помогло. Когда же я обратился со смиренной молитвой к врачу небесному…

Тут Иван Иннокентиевич сделал длинную паузу, а потом под оглушительный смех своих слушателей эффектно закончил:

— В четверг на страстной неделе перед самой заутренней меня пронесло…

За проповедью отца Никодима последовала новая история о другом священнослужителе, который всю ночь играл в карты и мысленно все время просил бога о выигрыше. И все-таки продулся в пух и прах. Конечно, батюшка был расстроен большим проигрышем и очень обижен на господа бога за этот проигрыш. Перед самым рассветом является к нему сторож из церкви узнать, надо ли сегодня звонить к заутрене. И тут батюшка не сдержался и сердито закричал: «Ни бом-ти-ли-ли! Ни за веревочку! Как он для нас, так и мы для него!»

Дальше Иван Иннокентиевич стал рассказывать нам историю про молодого попа, который остановился в одной деревне на земской квартире. А ночью на земскую квартиру заехал проезжий ухарь-купец, и хитрый хозяин отвел его спать в ту же горницу и положил в одну кровать с длинноволосым попом. Дальше мы ждали подробностей о том, как ночью купец принял длинноволосого батюшку за молодую женщину и что там у них из этого могло получиться. Но в самом интересном месте Иван Иннокентиевич вспомнил, что ему давным-давно надо быть дома по неотложному делу, и так расстроился, что не стал досказывать нам свою историю. Тут он сразу выпроводил из своей комнаты всех своих помощников и ямщиков, а меня почему-то попросил на минуту остаться. Потом обратился к старшине:

— Что будем, старшина, делать? Павел Михайлович из волости ушел. Писарить поехал в Черную Кому. Фомич занят на податных делах, статистике и военном учете, Иван Осипович выдает паспорта и ведет текущую переписку. А волостной суд вот уж две недели без писаря. Кого будем сажать на волостной суд?

— Почем я знаю? — ответил старшина. — Кого надо, того и сажай.

— Я думаю Иннокентия на это дело поставить. Справится парень. Ты не возражаешь?

— Акентия так Акентия. Мне все одно.

— Что значит «все одно»? Ты старшина. Ты — хозяин волости. Ты за все в ответе…

Когда Иван Иннокентиевич говорил старшине, что он хозяин волости и за все в ответе, то старшина всегда сильно пугался. На этот раз он тоже испугался и плаксиво заговорил:

— Так я что? Разве я против? Сажай, раз надо. Тебе виднее.

— Вот, это другой разговор. Значит, его и посадим. А там видно будет. Ну, вот что, Иннокентий, — обратился он ко мне. — С завтрашнего дня берись за волостной суд!

Я думал, что Иван Иннокентиевич задержал меня, чтобы поручить мне переписать и размножить какой-нибудь новый циркуляр, и никак не ожидал, что он хочет посадить меня вместо Павла Михайловича на волостной суд. От неожиданности я так растерялся, что не знал, что ему отвечать на это. А Иван Иннокентиевич посмотрел на меня, рассмеялся и сказал:

— Что, трусишь? Ничего. Не бойся.

Я действительно здорово струсил. Испугался я, собственно, не самого ведения делопроизводства волостного суда. К этому я уж немного присмотрелся, так как много раз помогал Павлу Михайловичу выписывать и рассылать по волости повестки с вызовом в волостной суд, направлять старостам для исполнения решения суда, которые уже вошли в законную силу. Потом, я почти каждый день видел, как Павел Михайлович принимал разных посетителей. Этот прием начинался обычно с того, что пришедший в волость проситель спрашивал: «А кто у вас тут будет судебный писарь?» И Павел Михайлович подзывал его к себе. А если он почему-либо не спрашивал судебного писаря, то Павел Михайлович сам спрашивал его: «Тебе что? В волостной суд?» — и опять же подзывал его к своему столу. А дальше уж нужно было заводить с ним разговор о том, с каким делом он обращается в суд. С жалобой на потраву или на кражу, на оскорбление или на избиение и все такое. Обо всем этом следовало составить протокол от имени старшины. Составить этот протокол не представляло особого труда, так как для этого имелись готовые, напечатанные в городской типографии, бланки. В такой бланк нужно было коротенько вписать суть жалобы, полные имена истца или пострадавшего, ответчика или обвиняемого и всех имеющих отношение к делу свидетелей. А потом по этому протоколу вызывать всех к назначенному времени в суд.

В общем, делопроизводство суда было мне более или менее знакомо. Главное, чего я в этом деле боялся, состояло в умении вести судебное заседание. Мне много раз приходилось видеть, как Павел Михайлович ведет заседание волостного суда в нашей маленькой судейской комнатенке. Трое бородатых судей важно восседают на диване за большим крашеным столом. На столе перед ними стоит ведро пенистого хлебного пива. А Павел Михайлович сидит напротив них со своими судебными делами. Он с шутками и прибаутками вызывает в судейскую просителей и ответчиков, пострадавших и обвиняемых со свидетелями. И каждый раз в комнату вваливается из прихожей человек десять, а то и больше бородатых мужиков и останавливается гурьбой около стола. И тут он начинает их допрашивать на разные лады. Если дело идет о потраве хлеба, то когда была произведена эта потрава, сколько лошадей было в потраве и могли ли они вытоптать и съесть хлеба на полосе, положим, на семь рублей, которые истец просит взыскать в свою пользу с ответчика. А если дело идет о драке или о краже, то тут вести допрос уж труднее. Потому что пострадавшие и обвиняемые сразу начинают друг друга перебивать, потом друг на друга кричать, потом ругаться, так что поднимается такой тарарам, что уж ничего не поймешь. Но Павел Михайлович ведет себя в таких случаях очень умело. Он с шутками и прибаутками одних успокаивает, других увещает, третьих прерывает и останавливает, а зарвавшихся осаживает. И так постепенно всех приоделяет к порядку. А когда все помаленьку успокоятся, он продолжает допрос, выясняет досконально все обстоятельства дела и в заключение предлагает тяжущимся сторонам самим помириться и не заставлять суд выносить свое строгое решение. Тут судьи тоже начинают уговаривать враждующих кончить свою тяжбу миром. И если противники после этого действительно кончают дело миром, то все этим очень довольны, и Павел Михайлович тут же строчит в книгу решений волостного суда, что это дело производством прекращено за примирением сторон. А судьи от радости, что им удалось сделать хорошее дело, выпивают по ковшику пивца. Ну а если никакого примирения сторон не воспоследовало, то Павел Михайлович всех удаляет из судейской и просит дедушку Митрея покрепче закрыть дверь с той стороны и остается с судьями с глазу на глаз. Через некоторое время дедушко Митрей, по сигналу Павла Михайловича, открывает дверь судейской, все входят в эту комнату, и он зачитывает им из своей книги готовое решение волостного суда.

И вот когда я представил себя на месте Павла Михайловича в роли судебного писаря, то сразу почувствовал, что хотя с делопроизводством волостного суда я с грехом пополам и справлюсь, но по части ведения судебных заседаний и моментального писания сложных и гладких решений волостного суда я, пожалуй, соответствовать не смогу. Ивану Иннокентиевичу об этом я ничего, конечно, не сказал, но по моему растерянному виду он сам все понял, рассмеялся и сказал:

— Да ты не пугайся. Мудреного тут ничего нет. Волостной суд вершит свои дела, основываясь на народных юридических понятиях и местных обычаях, решает их по совести, на основании имеющихся доказательств. Так что судебному писарю нет никакой необходимости изучать наше уголовное и гражданское законодательство. Вообще-то говоря, тебе неплохо было бы, принимаясь за это дело, ознакомиться с соответствующими статьями общего положения о крестьянах, участвующих в волостном самоуправлении. Но, во-первых, ты ничего в этом положении не поймешь. А во-вторых, у нас и нет его. Управляем волостью на основании этого положения, а сами его на руках не имеем. И дальше будем обходиться, видимо, без него. На всякий случай, ты все-таки запомни, что дела о краже, о мошенничестве и иски за потраву или за что другое не должны превышать тридцати рублей. Если больше тридцати рублей — жалобы не принимай и просителей сразу направляй к мировому судье. Пусть едут в Новоселову. Дела о краже мелкого рогатого скота нам почему-то неподсудны. Драки с нанесением ран тоже не подлежат разбирательству волостного суда. Вот и вся премудрость, которую тебе надо знать на первое время. Конечно, поначалу тебе будет трудновато, но помаленьку поднатореешь. Так что садись, брат, завтра за стол Павла Михайловича и начинай работать. В случае затруднений обращайся к Ивану Фомичу или к Ивану Осиповичу. Они тебе всегда помогут. Ну, оставайся. Мне надо идти.

Тут Иван Иннокентиевич надел шляпу, взял в руки свою толстую трость с золотым набалдашником, вышел в общую канцелярию и сказал:

— До завтра, господа!

Потом рассмеялся и произнес:

— Ни бом-ти-ли-ли! Ни за веревочку! Там меня ждут-пождут, а я тут анекдоты рассказываю…

И отправился домой.

Полный тревог и сомнений пришел я в тот день к себе на квартиру. Дяде Якову и тетке Татьяне я не сказал об этом ни слова. Мало ли что может еще произойти. Во-первых, Иван Иннокентиевич может до завтра все передумать. А если не передумает и поставит меня на волостной суд, то неизвестно, что еще из этого получится. Вдруг я не справлюсь и Ивану Иннокентиевичу придется сажать вместо меня кого-нибудь другого. Вот стыд-то будет. Нет! Уж лучше никому ничего пока не говорить.

На другой день я встал раным-рано, кое-как наспех попил чаю и побежал скорее в волость. На работу я обыкновенно прихожу раньше всех, когда дедушко Митрей делает еще свою утреннюю уборку. Но сегодня я пришел, когда он только что встал, умылся, оделся и сел пить чай с тремя мужиками, отбывавшими отсидку при волостной тюрьме.

Дедушку Митрея нисколько не удивило мое раннее появление. Он встал, вышел во двор, отомкнул мне входную дверь в волость и спокойно пошел допивать свой чай. А я прошел в канцелярию, нашел в шкафу книгу решений волостного суда, спрятался в судейской комнате и углубился в изучение этой книги.

По мере знакомства с записанными в ней решениями волостного суда, я постепенно убеждался в том, что все они очень похожи друг на друга и написаны почти об одном и том же. Гражданские дела состояли главным образом о потраве хлеба, захвате чужой земли, неуплате долгов и все такое. А уголовные — о ссорах, о драках и о мелких кражах.

Пока я читал да разбирался в этих решениях, дедушко Митрей вымел в волости все полы и протер столы. Он заглянул в судейскую комнатку, но, увидев меня погруженным в изучение судебной книги, решил не отрывать меня от дела.

А я, разобравшись немного с этой книгой, решил выписать себе два-три решения на отдельную бумажку, чтобы выучить их как следует в качестве образца.

Между тем время шло, шло да и перевалило за девять часов. Когда я кончил писать образцы судебных решений и вышел в прихожую, там уж, как всегда по утрам, стал собираться народ, все помощники волостного писаря сидели уж на своих местах. Даже старшина Безруков и заседатель Болин пришли в волость и, как всегда, изнывали от безделья. Не хватало только одного Ивана Иннокентиевича.

Так как я прихожу в волость раньше всех, то мое позднее появление, да еще с огромной судебной книгой в руках, сразу обратило общее внимание.

— Ну вот и новый судебный писарь! — многозначительно сказал Иван Осипович. — А ведь тебя здесь уж давно ждут…

— Как ждут?! — испугался я.

— Так и ждут. Вон, в прихожей, — сказал Иван Фомич и показал на прихожую, забитую народом. — Это все к судебному писарю. Так что садись на место Павла Михайловича и начинай принимать посетителей.

— А как же я без Ивана Иннокентиевича сяду?

— Садись, раз садят, — поощрительно заметил старшина. — Он ведь сам вчерась сказал, чтобы ты того это, значитца, впрягался. Так что нечего валандаться. Видишь, народ ждет.

— Садись, пока он не передумал, — сказал Иван Фомич. — Да нет, он не передумает. У него ведь свой расчет. Павлу Михайловичу он платил двадцать пять рублей, а тебе будет платить десять, от силы двенадцать рублей. И ему выгода, и тебе расчет. Все-таки не семь рублей, которые ты сейчас получаешь.

И Иван Фомич торжественно усадил меня за большой стол Павла Михайловича, потом крикнул в прихожую:

— Кто там к судебному писарю? Подходи!

Тут в прихожей встал со скамейки здоровенный бородатый мужик и направился к нам в канцелярию. Иван Фомич, Иван Осипович, Петька, старшина Безруков и заседатель Болин — все сразу сделали неприступно-занятой вид и стали наблюдать, как будет проходить первая встреча нового судебного писаря с просителем.

А бородач был мужик хотя и большой, но, по-видимому, тоже боязливый. Он нерешительно вошел в канцелярию и в недоумении остановился, не зная, к кому обращаться со своим делом. Я сидел за столом Павла Михайловича и ждал, когда он спросит: «А кто у вас тут будет судебный писарь?» Но мужик, вместо того чтобы задать этот простой вопрос, растерянно смотрел то на старшину, то на заседателя, то на Ивана Фомича, то на Ивана Осиповича. Даже на Петьку смотрел, только на меня не обращал никакого внимания, как будто я не сидел здесь вместе со всеми за большим столом на месте Павла Михайловича.

Теперь я в роли судебного писаря должен был сам спросить его: «А у тебя что?» — «Дело в волостной суд». Тут и подозвать его к себе. Но, вместо того чтобы задать мужику этот вопрос, я сидел красный как рак и ждал, когда наконец этот мужик сам догадается обратить на меня внимание. От растерянности у меня даже язык прилип к небу. Воцарилось тягостное для меня молчание. Я чувствовал себя так, как если бы с меня на базаре при всем честном народе содрали штаны и оставили стоять в таком виде. Наконец Иван Фомич сжалился надо мной и спросил мужика:

— У тебя что, какое-нибудь дело в суд?

— Да, жалобу хочу подать, — нерешительно сказал мужик.

— Бери протокол, — скомандовал мне Иван Фомич и сел рядом со мной. — Вот пачка бланков. Бери и заполняй. Видишь: ко мне, комскому волостному старшине, явился крестьянин деревни… Откудова будешь? Крестьянин деревни Убей Фрол Осипович Лалетин и заявил… Что там у тебя случилось, Фрол Осипович, на кого в суд жалуешься?

— Да на Вихляева нашего…

— А что он?

— Да перепахал у меня десятину земли. Тут у нас поселенец один жил в деревне. Долгов по фамилии. Может, знаете? Осенью он уехал от нас насовсем. В Куртак на жительство подался. К зятю. А его землишку обчество приоделило мне. Земля хорошая, на самом залавке над Енисеем. А на залавке земля у нас делится обчеством по бойцам. По десятине на бойца. А у меня — я сам боец, отцу перевалило за шестьдесят, значит, уж полубоец, да сын нынче весной на мосты ходил. Значит, тоже в полубойца вышел. Выходит, теперь у меня уж два бойца. А пашу на залавке всего одну четвертуху. Остальная пашня у черта на куличках — на горе, под Тоном. Вот обчество Долгову-то пашню мне и отвело.

— Так в чем же дело? Пашите ее.

— Как бы не так… Вихляев взял нынче весной да и перепахал. И пшеницу сразу посеял. Пшеница прет прямо в рост человека.

— Да как же он мог перепахать чужую землю, если общество отвело ее тебе?

— А вот взял да и перепахал. Что, не знаете нашего Вихляева? Мне, говорит, обчество не указ. Я, говорит, у Долгова эту землю купил. Заплатил за нее десять рублей. Я, говорит, не для обчества ее покупал…

— Ну, а общество что?

— Обчество? Обчество… ничего. А что с ним поделаешь? Он ведь богатый. Он на этом залавке десятин уж десять так нахапал.

— Ну и что? Общество может отобрать у него эту землю и отдать тебе.

— Попробуй отбери у него. Староста говорит: тебе отвели землю — ты и отбирай. Хлопочи, говорит, по начальству. Подавай в суд. Вот я и приехал искать на него управу.

— Вот что, Фрол Осипович. Если общество отвело тебе землю Долгова, оно и должно ввести тебя во владение этой землей. Если же Вихляев нахрапом захватил твою землю и не хочет считаться с обществом, то на него надо, конечно, жаловаться. Что теперь вам надо делать? Надо прежде всего взять приговор от убейского общества о том, что оно отвело вам освободившуюся после Долгова землю. Затем подать обо всем этом прошение крестьянскому начальнику и просить его, чтобы он, основываясь на приговоре убейского общества, обязал Комское волостное правление ввести вас во владение этой землей. Все права на вашей стороне, но надо хлопотать.

— А как же насчет пшеницы?

— Какой пшеницы?

— Да той пшеницы, которую он на моей земле вырастил. Ведь он пудов сто, а то, может, и все двести намолотит на моей десятине-то. Неужто ему оставлять?..

— Ну что же, будете писать жалобу крестьянскому начальнику, и пшеницу эту требуйте вместе с землей. А сейчас пока надо немедленно взять приговор от общества. Это главное. По этому приговору волость и без крестьянского начальника могла бы ввести вас во владение землей, но ведь Вихляев поднимет шум. Везде начнет жаловаться. Он знает все ходы и выходы у начальства. Добьется отсрочки в этом деле и свяжет волость по рукам и ногам. Поэтому лучше сразу писать крестьянскому начальнику — чтобы отсечь ему дорогу для кляузы. А с судом он это дело затянет года на два, а то и больше. Он на то и бьет. Может вам в Убее кто-нибудь написать это прошение?

— Да кто у нас… Кроме писаря, некому больше.

— Ну, писаря попросите. Он и напишет.

— Не будет он писать на Вихляева.

— Да, пожалуй, не будет. Побоится. Ну, тогда приезжайте сюда. Но только обязательно с общественным приговором. Здесь кто-нибудь напишет. Или в Новоселовой. Там найдутся люди.

— А может, все-таки это дело сразу судом разобрать?

— Можно, конечно. Но и для суда нужен общественный приговор. И суд, без сомнения, станет на вашу сторону. Но тогда Вихляев имеет право обжаловать это решение волостного суда в высшую инстанцию. И затянет дело до бесконечного. А ему это только и надо. Будет с вами судиться, а землицу вашу пахать. А для чего с ним судиться, когда вы без всякого суда имеете полное право вступить во владение этой землей? Так что привозите как можно скорее общественный приговор, и мы обмозгуем тут это дело, как лучше.

— Ну скажи, что получается, — развел руками Фрол Лалетин. — Вихляеву — тому все можно. А когда коснулось меня — обчество отстранилось и суд тоже норовит увильнуть в сторону. — Тут Лалетин с досадой плюнул в сторону. — Значит, приговор нужен? А если писарь начнет крутить да вывертываться?

— А вы прямо к обществу обращайтесь. Вихляев там, вероятно, всем насолил. Так что приговор вам дадут. А если писарь начнет крутить да вывертываться — приезжайте сюда. Мы этот приговор официально затребуем от убейского старосты.

— Вот ведь какая заваруха получается. И земля моя, и обчество на моей стороне, а не знаешь, как к ней и подступиться…

Когда Фрол Лалетин ушел из волости, я сразу же сказал Ивану Фомичу, что мне с этим делом не справиться и что мне лучше будет в этот волостной суд не соваться.

Но Иван Фомич сильно рассердился, назвал меня сопляком и пригрозил ни в чем мне больше не помогать, если я откажусь от этого дела.

— Раз тебя сажают, — вразумлял он меня, — значит, знают, что ты с этой работой справишься. Таких сложных вопросов, как этот, бывает одно-два на году. Они и нам-то не всегда по плечу. Черт знает как его обломать, этого Вихляева. Мы уж не первый раз имеем с ним дело. А вообще-то говоря, ты сам знаешь, что в суд поступают дела обычно самые простые. О драках, о потравах, о мелких кражах. Да ты сам сейчас увидишь. — И он опять закричал: — Есть там еще кто-нибудь в суд?!

— А как же, — послышался женский голос. — Я уж сколько тутова жду…

И к моему столу подошла молодая баба в платочке, в шабуре, в новых сагырах, с узелком в руках.

— Откуда родом будете? — спросил ее Иван Фомич.

— Мы-то? Проезжекомские…

— Пиши в протокол — крестьянка деревни Проезжая Кома… Как звать-величать?.. Пиши — Аграфена Сидоровна Мальцева. О чем просите суд, Аграфена Сидоровна?

— А вот приехала жаловаться на Парасковью Шабалину. На всю деревню осрамила, чтоб ей ни встать, ни лечь, стервозе…

— Да что у вас с ней приключилось?

— А то и приключилось, что эта самая… в прошлое воскресенье ни с того ни с сего набросилась на меня в улице, ударила коромыслом, сбила с ног и начала топтать, а потом кулаками меня по голове да по голове. Мало того — шаль на мне всю изорвала. Новую шаль изорвала, стерва! Четыре рубля плачено за шаль-то. А теперь хоть брось. Да вот сами посмотрите…

Тут Мальцева вынула из узелочка шаль и стала совать ее Ивану Фомичу. Но Иван Фомич не стал рассматривать ее шаль.

— Это ты на суде показывай. Нам достаточно твоего словесного заявления. А кто-нибудь видел все это? Кого вызывать в свидетели?

— Старосту нашего запишите — Ефима Сиротинина. На мое счастье, пригодился поблизости. А то она изувечила бы меня. Озверела совсем баба… Он и отобрал меня, дай бог ему здоровья. А она так разбушевалась, что и унять не могли. Пришлось в каталажку посадить.

— А еще есть свидетели?

— А как же. Сотского еще нашего вызовите — Ивана Силина. Он все видел. И в каталажку потом ее оттащил…

— А еще кто это видел?

— Да много народу сбежалось. Почитай, вся деревня. Ведь праздник был. Да я-то не помню уж никого. Не до свидетелев было. Слава богу, хоть жива осталась…

— Ну хорошо, Мальцева. Ждите повестку в суд.

— Уж вы засудите ее как следует. Чтобы она наперед знала, как рукам волю давать. И чтобы за шаль мне заплатила. Шаль-то хоть выбрось теперь. А ведь совсем новая была. Четыре рубля плачено с полтиной…

Тут Аграфена Мальцева снова стала совать свою шаль Ивану Фомичу.

— И за драку ответит, и за шаль заплатит. За все рассчитается, — сказал Иван Фомич и позвал из прихожей следующего человека.

Теперь к нашему столу подошел один тесинский мужик и стал жаловаться на то, что кто-то обрезал у его коня хвост.

— Так обкорнали, что жалко смотреть. До самой сурепицы, — плакался он.

— Да кто же это сделал-то?

— Дык они ведь ночью резали, варнаки. На поле был конь-то. Вот они и обкорнали его там.

— На кого-нибудь имеете подозрение?

— А как же. Васька Анзурянов и Фатька Еремеев это. Они на народе выхвалялись угробить моего Чалка. Вызовите Тимофея Краснова и Назара Неизвестных. Они слышали это. Да что там говорить. Вы мать Васькину вызовите — Опросинью Петровну. Пусть она на суде скажет — откуда в ту ночь ее сынок притащил в мешке конский хвост…

Пока Иван Фомич обсуждал с просителем обстоятельства этого дела, я успел оформить его заявление. И даже свидетелей всех правильно записал в протокол волостного старшины.

— Ну как? Справишься ты с такой работой?

— С такими делами справлюсь. Я насчет земли боюсь… как сегодня с Вихляевым…

— И насчет земли помаленьку привыкнешь. Там ведь все об одном и том же. То кто-нибудь у своего соседа полоску перепахал, то залежь выкосил. Вот и бегут в суд. Ну а насчет потрав — ты сам знаешь — дело еще проще. Так что садись и действуй…

С этого дня я действительно стал заправлять судебными делами, и прием жалоб в суд не представлял уж для меня никаких затруднений.

Я даже запомнил на память текст протокола волостного старшины о приеме таких жалоб: 1915 года, июня такого-то дня. Ко мне, комскому волостному старшине, явился крестьянин деревни… и заявил… (тут следовало вписать суть жалобы с указанием ответчиков и свидетелей). О чем я, комский волостной старшина, постановил записать в настоящий протокол, который и передать на рассмотрение волостного суда. Волостной старшина (подпись). Так как наш старшина Безруков был неграмотен, то я лихо вписывал в протокол его фамилию, а потом, чтобы проситель видел, что это дело нешуточное, брал печать волостного старшины, шлепал ею по подушечке с краской, дул, как это полагается, на нее и потом с силой прикладывал ее прямо на фамилию старшины. Теперь составленный мною протокол был уже за «подписом» волостного старшины и скреплен «приложением казенной печати» и на глазах просителя из простой бумажки таинственным образом превращался в «казенную бумагу», в важный судебный документ. Делу, как говорится, давался полный ход.

Иногда вместо устной жалобы кто-нибудь подавал письменное заявление. В этом случае мне уж не надо было писать протокол от имени волостного старшины. Я внимательно прочитывал это заявление и, если встречалась надобность, просил подателя что-нибудь уточнить в нем насчет своего дела, указать дополнительных свидетелей и все такое.

На каждую принятую жалобу мне полагалось завести особое дело, каждое под своим номером. И так как в суд поступали все новые и новые жалобы, то эти судебные дела росли у меня с каждым днем, но оставались, как говорил Иван Фомич, без всякого движения. Я понимал, конечно, что мне надо как можно скорее созывать волостной суд, но под всякими предлогами откладывал это. А судебные дела все копились да копились, и мне стало ясно, что это дело долго затягивать нельзя и что как ни крутись, а все равно суд придется созывать.

Один раз, когда у нас в канцелярии была маленькая передышка, я спросил Ивана Фомича, как мне поскорее назначить работу волостного суда. Он посмотрел на мою кипу нерассмотренных дел, покачал головой и, не говоря ни слова, повел меня к Ивану Иннокентиевичу.

Перед Иваном Иннокентиевичем лежала целая гора бумаг, и он, обливаясь потом, подмахивал их одну за другой, не читая. Наше появление его даже обрадовало. Он с видом мученика откинулся на спинку стула и вопросительно уставился на нас.

— Новый судебный писарь озабочен тем, что у него накопилось много нерассмотренных дел. Может, созвать волостной суд на следующей неделе?

— А успеем разослать повестки, вызвать судей? Их ведь надо к присяге еще приводить.

— Успеем, конечно.

— Вообще-то говоря, лучше было бы отложить это дело до осени. Жаль отрывать людей от работы во время сенокоса. Но и судебные дела копить тоже не годится. Иначе мы утонем в них совсем. Так что давайте недельки через две созовем. Только дня на три — не больше. Да судей не забудьте вызвать на день раньше и заранее предупредить отца Петра насчет присяги.

На том и порешили.

 

Глава 15 ВОЛОСТНОЙ СУД

В назначенный день в волость приехали судьи. Это были три бородатых, нарядно одетых мужика. Один из Коряковой, другой из Анаша, а третий из Проезжей Комы. Появились они в волости как-то незаметно и уселись в прихожей, не смея сунуться к нам в канцелярию. Тут их заметил старшина и повел к Ивану Иннокентиевичу. А тот, ввиду такого дела, сразу же послал меня к отцу Петру узнать, когда он может привести их сегодня к присяге.

Отца Петра я дома не застал. Он ушел в церковь отпевать покойника. Так что мне пришлось идти в церковь и отстоять там всю заупокойную службу. Только тогда я смог подступиться к нему с этим делом.

Узнав, что ему надо приводить судей к присяге сегодня, отец Петр очень расстроился. У него поденщики на покосе, надо сено убирать, а тут еще люди не вовремя умирают. Отпевать, хоронить надо. А теперь приспичило приводить к присяге судей. Не нашли другого времени. Но, подумав немного, он рассмеялся и сказал:

— А ведь придется… Ничего не поделаешь… После похорон по дороге на покос заверну к вам и прямо в волости обделаю это дело. Но чтобы все у вас там было без задержки. Приготовьте присяжные листы и сообразите там что-нибудь вроде аналоя. Чтобы можно было сразу же приступить к обряду…

Когда я возвратился из церкви, Иван Иннокентиевич, как всегда, рассказывал в своей комнате разные смешные истории.

В одну из коротких передышек старшина, утирая глаза от смеха, заметил меня и сразу вспомнил, что Иван Иннокентиевич посылал меня к отцу Петру:

— Ну, что он тебе там сказал? В церкву поведем судей али как?

— Отец Петр после похорон поедет на покос. Там у него поденщики. И заедет к нам по пути. Он просил непременно приготовить ему что-нибудь вроде аналоя и тексты присяги…

— Какой ему еще налой? Где мы его возьмем? — проворчал старшина. — Шуточное дело — налой. Это чтобы как в церкве было?

— Есть о чем думать, — сразу разрешил вопрос Иван Иннокентиевич. — Принесите из сторожки две табуретки, поставьте одна на другую и накройте этой хламидой. Вот вам и налой. — Иван Иннокентиевич снял со своего железного ящика пестрое покрывало и подал его старшине. — Не хуже, чем в церкви будет. А тексты присяги мы сейчас сообразим.

Иван Иннокентиевич вынул из стола какую-то папку и стал искать в ней текст присяги для волостных судей. Потом вдруг строго посмотрел на старшину и сказал:

— Чего это мы сегодня весь день анекдотами занимаемся? А дело стоит. Ты сегодня чем занят, старшина?

Старшина не любил такие крутые повороты в разговоре Ивана Иннокентиевича и сильно пугался. И на этот раз на его лице появилась растерянность, он забормотал что-то невнятное насчет комских ямщиков, которые неаккуратно подают подводы в волость.

— То-то и оно. А ты смотришь да молчишь.

— Да говорю я им.

— Не говорить им надо, а трясти их за загривок. Ты ведь хозяин волости! Раз сказал, два сказал, а на третий раз взгрей как следует. — Тут Иван Иннокентиевич сокрушенно покачал головой и укоризненно посмотрел на старшину. — Займись-ко сейчас лучше с ними, — показал он на наших судей. — Проинструктируй их как следует о правах и обязанностях. Я сам должен был бы поговорить с ними об этом, но, видишь, работы по горло.

И Иван Иннокентиевич показал на огромную кипу бумаг, которые со вчерашнего дня лежали у него на подпись. Потом стал искать свою ручку, чтобы подписывать эти бумаги, и обратил внимание на меня:

— А ты чего еще ждешь тут?

— Присягу жду. Переписывать, — ответил я.

— А разве я тебе ее еще не дал? Где же она, эта присяга?

И Иван Иннокентиевич снова стал искать текст присяги.

— Может быть, их Иван Фомич тово-этово? — обратился старшина к Ивану Иннокентиевичу и показал на судей.

— Чего того-этого?

— Да это самое… Про… про…

— Проинструктирует?

— Вот, вот это самое… Про… про… и… и…

— Ну, пусть Иван Фомич. Это даже лучше.

Тут старшина облегченно вздохнул и обратился к судьям:

— Пойдемте к Ивану Фомичу. Он вам все расскажет. С большой головой человек. Не то что мы — дураки…

Старшина и судьи вышли, а Иван Иннокентиевич опять стал искать присяжный лист для волостных судей.

— Я его ищу, а он на меня смотрит, проклятый, — сказал он, найдя наконец этот лист в своих бумагах. — Перемахай его, голубчик, почище в трех экземплярах.

Пока я переписывал текст присяги, старшина с заседателем соорудили из двух табуреток отличный аналой. Иван Иннокентиевич подписал тем временем огромный ворох бумаг, передал их Петьке для рассылки по волости и снова стал рассказывать свои веселые истории.

А волостные судьи все это время томились от безделья. Сначала они сидели около Ивана Фомича. Но тот сочинял какой-то срочный отчет крестьянскому начальнику и разговаривать с ними о правах и обязанностях волостных судей не стал. Идти слушать веселые истории Ивана Иннокентиевича они стеснялись. У нас в канцелярии им делать было нечего. Тут и без них было много народу. И как-то само собой получилось, что они оказались одни в нашей судейской комнате. Здесь они курили трубку за трубкой и вели разговор о том, как их нежданно-негаданно оторвали в самый сенокос от работы, вызвали судить добрых людей, а они не знают даже, с какого конца им к этому делу подступиться.

Отец Петр заехал к нам перед самым обедом по пути на свой покос. Одет он был в какой-то поношенный подрясник и имел довольно-таки будничный вид. Он сразу торопливо прошел к Ивану Иннокентиевичу. Спустя некоторое время они вместе вышли к нам в канцелярию. Иван Иннокентиевич попросил поставить аналой на середину комнаты и крикнуть наших судей, а отец Петр развернул на столе сверток, с которым он приехал, вынул из него епитрахиль, крест и Евангелие. Епитрахиль он сразу же надел на себя, а крест и Евангелие положил на самодельный аналой.

Тем временем из прихожей и со двора в канцелярию хлынул народ. Всем хотелось посмотреть на интересный обряд приведения судей к присяге. Старшина, заседатель, Иван Иннокентиевич, остальные писаря и посетители тоже ждали начала обряда. А отец Петр потребовал тексты присяги, просмотрел их, взглянул на судей и развел руками.

— Господин старшина, — обратился он к Безрукову. — Вы подумали, на кого похожи ваши судьи? — Тут все уставились на судей, которые с виноватым видом стояли посредине комнаты. — Ведь на разбойников они похожи! Посмотрите сами. Разве можно людей с таким свирепым видом сажать за судейский стол. Ведь перепугают они всех подсудимых. Подстричь их надо.

— Паликмахтеров-то, отец Петр, в Коме нет, — ответил старшина.

— Парикмахтеров-то действительно в Коме нет. А подстричь их все-таки надо. К таким судьям и идти страшно. Непременно засудят.

Тут мы впервые заметили, что наши судьи имеют довольно-таки свирепый вид. Все они, как на подбор, были с рыжими бородами. По отдельности каждый из них не обращал на себя особого внимания, но вместе, да еще за судейским столом, они действительно могли одним своим видом навести страх на подсудимых.

— Спасибо, отец Петр, что обратили на это наше внимание, — сказал Иван Иннокентиевич. — Мы их к завтрашнему дню как-нибудь окорнаем…

— Непременно надо окорнать. Впрочем, это ваше дело. Как хотите. Ну что ж… Давайте начинать. С кого приступим? С вас, что ли? — обратился он к коряковскому судье Потылицыну. — Подойдите ближе. Встаньте сюда перед аналоем. Перекреститесь, положите левую руку на Евангелие и повторяйте за мной слова присяги. — Тут отец Петр встал впереди Потылицына, взял написанный мною текст присяги и начал громко и торжественно читать: — «Обещаю и клянусь всемогущим богом, святым его Евангелием и животворящим крестом господним хранить верность ЕГО ИМПЕРАТОРСКОМУ ВЕЛИЧЕСТВУ, государю императору, самодержцу всероссийскому, исполнять свято законы империи, творить суд по чистой совести, без всякого в чью-либо пользу лицеприятия и поступать во всем соответственно званию, мною принимаемому, памятуя, что я во всем этом должен буду держать ответ перед законом и перед богом на Страшном суде его. В удостоверение сего целую слова и крест спасителя моего. Аминь».

Судья Потылицын с испугом повторял за отцом Петром слова присяги, а в заключение еще раз перекрестился, поцеловал крест и Евангелие и поспешно отошел в сторону. Но отец Петр остановил его, подозвал к столу и попросил подписать присяжный лист. Тут произошла небольшая заминка, так как судья Потылицын оказался неграмотным. Тогда Иван Иннокентиевич сам вписал его в присяжный лист и попросил меня за него расписаться.

Таким же манером были приведены к присяге Сиротинин и Колегов. За них мне тоже пришлось расписаться.

После окончания присяги отец Петр торопливо снял свою епитрахиль, завернул в нее крест и Евангелие, завязал все это в темный вышитый платок, попрощался со всеми и поехал на покос. Старшина, заседатель и судьи прошли к Ивану Иннокентиевичу слушать его смешные рассказы, Иван Фомич, Иван Осипович и Петька Казачонок принялись писать свои бумаги, а я сел на свое место за большой стол судебного писаря и стал думать о том, как я должен буду завтра вести себя в суде.

Все последние дни я приставал к Ивану Фомичу с просьбой научить меня побороть чувство страха и неуверенности на предстоящем суде. Но Ивану Фомичу было не до меня. Сегодня он в конце концов сжалился надо мной, задержался после занятий и завел разговор на эту тему.

— Во-первых, — втолковывал он мне, — ты должен знать, как записываются опросы и решения в судебную книгу. Это самое главное. Пересмотри как следует старую судебную книгу. В ней ты найдешь для себя образцы на любой случай.

Когда Иван Фомич узнал, что я почти на память уж выучил эту книгу, он только руками развел и сказал:

— Тогда считай, что ты наполовину уж судебный писарь. Теперь тебе осталось выучиться держаться как следует в суде. Но это дается, конечно, не сразу…

И дальше Иван Фомич дал мне несколько напутственных советов на завтрашний день.

— Главное, — говорил он, — взять с самого начала твердый, уверенный тон, чтобы сразу все увидели, что ты тут главное лицо. Поэтому не засматривайся на весь влезший в судейскую народ. Пусть дедушко Митрей с ними воюет, а ты держись, как бы это сказать, сам по себе и, конечно, думай все время о своем деле. Как только в судейской водворится маломальский порядок, ты громко объяви, что Комский волостной суд в таком-то составе — тут ты непременно назови фамилии своих судей — будет рассматривать такое-то дело. Чтобы дальше не сбиться, можно просто зачитать заголовок с обложки этого дела. Потом надо проверить, кто из вызванных явился в суд, а затем уж приступать к рассмотрению дела. Опрос сторон следует производить строго, не торопясь. Расскажите, мол, проситель, коротенько, на что жалуетесь, как у вас там все происходило? При опросе ответчика прежде всего сообразуйся с тем, основательна ли на него была жалоба. Если жалоба на него действительно имеет все основания, то говори с ним по возможности строже. Когда спрашиваешь истца, не давай ввязываться в разговор ответчику, а при опросе ответчика затыкай рот истцу: ты, мол, свое сказал и помалкивай. Суд во всем разберется. И вообще, покрикивай на них почаще. За строгость они очень уважают. Покороче, мол, ближе к делу! Не морочь нам голову! Не разводи волынку! Не тяни кота за хвост! И все такое в этом роде. Если ты вовремя сумеешь осадить как следует просителя и ответчика, то и свидетели тебя будут уважать. Со свидетелем, — говорил Иван Фомич, — надо быть особенно начеку. Свидетель… он любит ходить вокруг да около, и если ему дать волю, то он начнет сначала про тятеньку, потом про мамоньку, а до дела и за полчаса не доберется. Так что ты с самого начала старайся припирать его вопросами.

А если, паче чаяния, во время заседания немного собьешься с панталыку, то не придавай этому большого значения и, главное, никого из них в это время не слушай. Пусть они говорят что взбредет в голову, а ты уставься в потолок и делай вид, что обдумываешь их дело. А когда соберешься с мыслями, то действуй так, как будто ничего не случилось. Главное, конечно, построже с ними, почаще их перебивай и все время ссылайся на суд: суд, мол, видит. Суд с этим разберется. Суд учтет это! Важно не распускать вожжи, не отвлекаться в сторону и все время направлять опрос куда надо…

И в каждом решении непременно следует оговаривать, что порядок обжалования решения суда сторонам разъяснен, что недовольные могут обжаловать решение нашего суда в Минусинский уездный съезд крестьянских начальников. Уездный съезд может прислать нам ваше дело обратно на пересмотр, если найдет для этого достаточные основания. Но этого ты не бойся. Пусть жалуются. Уездный съезд решения волостных судов никогда не отменяет. Во всяком случае, я не припомню ни одного такого случая. Так что действуй завтра смелее, и все будет хорошо.

На другой день я явился в волость, как всегда, раньше всех, но не пошел в канцелярию, а спрятался на дворе под навесом и наблюдал оттуда, как собирался в суд вызванный мною из разных деревень народ.

Раньше я на эти судебные сборища смотрел довольно-таки равнодушно. Интересовали меня тогда лишь те приезжие, которые будут судиться за драки, за пьянство да за буянство. И еще я смотрел, нет ли среди приезжих на суд кого-нибудь из наших кульчекских. Но к ворам и драчунам я быстро утратил интерес, потому что здесь, в волости, они ничего не вытворяли, держались тихо и скромно. А наши кульчекские мужики почему-то вообще не судились.

А сегодня я смотрел на приехавших в суд уж по-другому. Я помнил, что это я своей властью вызвал их сюда. Однако сознание своей силы заслонялось у меня неуверенностью. Вытребовал столько народу себе на беду. Попробуй теперь быть с ним строгим, обрывать их на полуслове, направлять судебный опрос куда надо. Как их на суде урезонить, осадить, взять в руки, держать на вожжах, не давать им воли? Хорошо Ивану Фомичу давать такие советы. Он все это умеет. А у меня так не получится. А потом, ведь надо их показания еще записывать коротко и ясно в книгу и составлять умные и гладкие решения.

При мысли об этом у меня сразу начинало ныть под ложечкой и хотелось убежать куда-нибудь далеко-далеко на заимку, на покос, куда угодно, только подальше от этого волостного правления. Но бежать было уж поздно, и я волей-неволей направился в канцелярию прямо на свое место.

Проходя через прихожую, я увидел высокого улазского мужика с седой бородой и вспомнил, что он должен сегодня судиться с каким-то анашенским мужиком о потраве. Дело у них было пустяковое — всего о каких-то пяти-шести рублях. И тут у меня сразу сложился в голове весь протокол заседания волостного суда по этому делу с коротким и четким решением, сложился так ясно, что я мог бы без запинки прочитать его в суде, а потом моментально записать в судебную книгу.

— Ну вот и судебный писарь явился, — сказал Иван Фомич почтительно стоящим перед ним волостным судьям, которых действительно кто-то окорнал каждого на свой лад. — Теперь недостает только дедушки Митрея, а то можно было бы и заседание открывать. Где он запропастился? Эй! Кто там! Кликните-ка из сторожки нашего дедушку Митрея!

— Здеся-ка я. Чего меня кликать? — послышался из прихожей голос дедушки Митрея, и он вошел в канцелярию. Одет он был сегодня по-праздничному — во все базарное.

— Ну, как у тебя, все готово? — спросил его Иван Фомич.

— А чего мне готовить? Окно протер. Чернильница и прочий струмент на столе, диван — заднюю ножку — заклинил, чтобы не рассыпался во время заседания, как в прошлый раз. Вот и все…

— А пиво?

— За пиво надо деньги платить. Откуда я их возьму?

— Ты что, первый раз? Не знаешь? У судей попроси.

— Неудобнова. Судьи новые, незнакомые.

— Ай-я-яй! Как же это так, дедушка Митрей? Ведь они одуреют весь день заседать без пива. Господа судьи! Гоните дедушке Митрею по пятьдесят копеек на пиво. Сразу на три дня. Он каждый день с утра будет приносить вам в судейскую по ведру. Жалеть не будете.

Тут судьи испуганно вытащили из карманов свои кисеты и отсчитали дедушке Митрею полтора рубля, после чего он поспешно отправился к тетке Матрене за пивом.

А судьи тоже волновались не меньше меня. Судить им никого и никогда не приходилось, и сами они ни разу ни с кем не судились. Даже свидетелями в суде не бывали. А о том, как судить, они и вовсе ничего не знали. И сегодня они с утра заявились к Ивану Фомичу, чтобы узнать от него что-нибудь насчет этого. Но к Ивану Фомичу была уж очередь в несколько человек по разным делам, и разговаривать с судьями он не стал.

— Увидите сами, что к чему, — заявил он им. — Дело покажет. А потом, у вас ведь есть судебный писарь. Его спрашивайте. Он это дело знает.

И Иван Фомич показал судьям на меня.

— Оно конечно. Что и говорить. Зря на такое дело парня не поставят, — согласился с Иваном Фомичом судья Потылицын и уважительно посмотрел на меня.

— Как же, как же… Видать, малец все это произошел, раз его определили на такое дело, — подхватил судья Сиротинин.

А анашенский судья Колегов вспомнил по такому случаю легендарного писаря Бирюкова, который, как известно, тоже состоял при волости с малых лет в подписаренках, а потом дошел до такой грамоты, что несколько лет заправлял всей нашей волостью.

Тут судьи сразу завели было разговор о писаре Бирюкове, но Иван Фомич оборвал их и попросил отправляться в судейскую и готовиться к открытию заседания.

— Как только дедушка Митрей придет, так и начинайте, — заявил он нам и подозвал одного из ожидающих его мужиков.

И вот мы пошли в судейскую. Три бородатых судьи в кашемировых рубахах, в плисовых штанах, в сапогах со скрипом. А впереди я с пачкой дел и с судебной книгой. В прихожей перед нами все почтительно расступились, и мы важно при общем молчании проследовали в судейскую. После этого я крепко закрыл на крючок дверь. Мои судьи стояли посредине тесной судейской комнатушки, не зная, что им дальше делать. Теперь я пригласил их занять места за столом на диване, а сам уселся напротив них на единственный в этой комнате стул.

— На сегодня назначено к рассмотрению десять дел, — заявил я своим судьям. — Пока не разберем их, заседание прерывать не будем. Начнем с дела по иску одного улазского мужика к анашенским о потраве. Как только придет дедушко Митрей, так и начнем…

— Ну чего же, обождем его немного, — сказал судья Потылицын.

— Обождать так обождем, — охотно согласились другие судьи.

— Теперь ты расскажи нам — как тебя по имени, по отчеству, — начал Потылицын, — как же нам судить-то их? — тут он кивнул в сторону прихожей, забитой вызванными в суд людьми. — Мы в этом деле ведь ни чох ни мох… Думали, Иван Акентич обскажет нам все, что следовает, а он послал нас к Ивану Фомичу. Ну а Иван Фомич, видишь, препоручил нас тебе. Так что теперь уж ты расскажи все нам, что тут и как, с чего начинать и чем кончать. Тут ведь законы надо знать. Вон он, мировой судья-то… Говорят, много лет учится на это дело. А нас из деревин, можно сказать прямо с покоса, и сразу за этот стол…

Тут я стал рассказывать моим судьям все, что знал о волостном суде от Ивана Иннокентиевича и Ивана Фомича. Я объяснил им, что волостным судьям совсем не нужно много лет учиться, так как они судят не по писаным законам, а по совести, на основании имеющихся доказательств. Судьи слушают, вникают в каждое дело и решают его так, как находят правильным. Волостной суд имеет право разбирать гражданские дела до тридцати рублей. Иски свыше тридцати рублей волостному суду неподсудны. А по уголовным делам — мелкие кражи, драки, буянство — можно засудить виновных до семи суток тюремного заключения. А если драки были с поножовщиной и членовредительством, то такие дела волостному суду неподсудны…

Судьи внимательно слушали меня, покачивали головами, удивляясь тому, какие они имеют большие права, и еще больше тому, что я все это досконально знаю и что я, видать, действительно дошел здесь до большой грамоты, раз приставлен на такое важное дело. Дальше разговор снова как-то незаметно перешел на волостного писаря Бирюкова, но тут как раз кстати явился дедушко Митрей. Он принес большое ведро хмельного пенистого пива и торжественно поставил его на стол.

— Выпейте по ковшичку перед заседанием… Насупротив Матрениного пива в Коме ни у кого не найдется… Старшина, заседатель, писаря без ее пива жить не могут. Денег ей перетаскал за три года уж несколько сотенных… Вот людям счастье… На одном пиве капитал наживают…

Пока дедушко Митрей разглагольствовал насчет заработков тетки Матрены, мои судьи не торопясь выпили по ковшику пива, крякнули от удовольствия и с достоинством вытерли свои бороды.

— Пейте, пейте на здоровье, — угощал их дедушко Митрей. — Пиво вкусное, непьяное. Ни в голову, ни в ноги не отдает. Выпьете — я еще раз сбегаю. Пиво у Матрены всегда есть. Ну, кого вам звать-то сюды? — обратился он в заключение ко мне.

— Давай улазских. Дело Тимофея Черкашина к анашенским о потраве…

— Знаю, знаю… Он трех свидетелев привез. Сейчас я их вам предоставлю…

Тут дедушко Митрей настежь открыл дверь и громко, без запинки произнес:

— Улазские тутака?! Черкашина требуют с анашенскими. И свидетелев сразу с собой ведите. Да пошевеливайтесь. Не в гости приехали.

— Мы улазские, — послышался голос откуда-то от дверей, и вперед протолкался проситель Черкашин — пожилой бородатый мужик, а за ним три его свидетеля.

Анашенский ответчик оказался тоже на месте. Он ждал суда в прихожей у самых наших дверей и спокойно вошел вслед за Черкашиным в судейскую.

Как только дедушко Митрей прикрыл дверь за вошедшими, я, глядя в развернутое передо мной дело, пробормотал:

— Комский волостной суд в составе волостных судей Потылицына, Колегова и Сиротинина слушает дело за номером сто девяносто седьмым по иску крестьянина деревни Улазской Тимофея Черкашина к крестьянину села Анаш Николаю Терскову — пять рублей за потраву. Проситель Черкашин здесь?

Никакого ответа. Мужики переминались с ноги на ногу и посматривали на судей. Тогда я уж более громко спросил:

— Кто из вас Черкашин?

— Я Черкашин.

— Отвечать надо, когда спрашивают. Ответчик Терсков здесь?

— Я Терсков.

— Свидетели?

— Мы свидетели! — дружно откликнулись два улазских старика и молодой мужик.

— Фамилии называйте, — пришел мне на помощь Потылицын. — По фамилиям спрашивают. Не слышите, что ли?

Свидетели назвали свои фамилии. И дальше я, как учил меня Иван Фомич, глядя в дело, сказал:

— Проситель Черкашин, объясните суду ваше дело.

Черкашин молчал и посматривал на судей.

— Проситель Черкашин, — начал я снова, — расскажите суду, когда Терсков произвел у вас потраву?

Наконец Черкашин догадался, что я тут самое главное лицо.

— Да нонешним летом. Перед самым петровым днем, — начал он объяснять мне. — Едет в воскресенье мимо нас Митрей Демидовых и окликает меня: «У тебя, — говорит, — дядя Тимофей, во Втором логу чьи-то кони и овсе. Видать, анашенские. Я два раза отгонял их, а они опять, волки, в полосу». Ох, думаю, туды их перетуды, этих анашенских. И тут же оседлал кобыленку и поехал скорее туда.

Дальше Черкашин стал подробно рассказывать о том, как он приехал на своей Саврасухе во Второй лог и нашел там в своей полосе трех коней, как он потом с Матвеем Кожуховским и Михаилом Панкрашкиным, которые пригодились рядом на своей пашне, отвели этих лошадей в остожье, как потом заявился Николай Терсков, как они уговаривали его пойти и вместе освидетельствовать потраву, а он вместо этого забрал своих лошадей и, не говоря ни слова, уехал к себе домой в Анаш.

Пока Черкашин рассказывал все это, я рассмотрел как следует и его, и ответчика Терскова, и трех улазских свидетелей. Все они были пожилые бородатые мужики. А свидетель Фаддей Демидовых был хоть и молодой еще, но тоже уже бородатый. Он, видимо, был человек веселый, так как на его лице время от времени появлялась широкая улыбка. Но он сразу же в этих случаях испуганно мотал головой.

А Черкашин все говорил и говорил. Он подробно изложил мне, сколько он мог нажать и намолотить овса со своей полосы, не случись этой оказии с потравой. По его подсчетам получалось, что он недобрал со своей полосы самое малое шестнадцать-восемнадцать пудов овса, что по нынешним ценам потянет не меньше семи рублей. Но чтобы судиться по совести, без нахрапа, как это делают анашенские, он согласен сойтись с Терсковым на мировую. Пусть заплатит пять рублей, и дело с концом.

А ответчик Терсков был мужик, видать, толковый. Он много не рассусоливал о потраве, а сразу признал себя во всем виноватым.

— Потрава, конечно, была, — заявил он. — Да и куда денешься, если моих коней в чужой полосе заарестовали? Но только не такая большая, как говорит Черкашин. Я сам видел эту полосу перед страдой. Хороший овес был. Прямо колос к колосу. И потравы незаметно было. Пуда три мои конишки, конечно, вытоптали и съели. Это я признаю. И согласен — хоть деньгами по нонешним ценам, хоть овсом заплатить. А на большее я не согласен.

Из свидетелей я решил допросить сначала Фаддея Демидовых, который первым заметил анашенских лошадей в овсе у Черкашина. Этот свидетель, как и предупреждал меня Иван Фомич, повел речь сначала о своих родителях. Его, видите ли, тятенька в то воскресенье с утра послал во Второй лог накосить воз травы для телят, а мамонька велела заехать и посмотреть полоску проса рядом с Черкашиным овсом: растет там что-нибудь или опять, кроме лебеды, ничего не уродилось.

— Подъезжаю это я к своей полоске, — рассказывал Фаддей Демидовых, — смотрю — опять чистая полоса. Только изредка чахлые колосочки. Сеем эту просу каждый год, и ни разу она у нас еще не уродилась. То ли земля у нас неподходящая, то ли знать тут что-то надо.

— Чего ты нам про свою полосу брехаешь? — не выдержал судья Потылицын. — Ты нам про потраву у Черкашина рассказывай…

— Я об этом самом и рассказываю. Проса-то наша там ведь рядом с ихним овсом была. Подъезжаю это я к своей полосе, а рядом у Черкашиных в овсе чьи-то кони. Три коня. Все укатали и вытоптали. Посмотрел я на нашу полоску, обошел ее взад и вперед, а потом думаю, надо коней-то из Черкашиной полосы выгнать. Ну, сел я верхом на своего Игреньку и отогнал их за стрелку в гору. Потом поехал косить себе траву. Еду обратно, а они опять, волки, уж в полосе. И опять мне пришлось выгонять их. Приезжаю это я домой, а тятенька сразу на меня: «Ты что, сдох там, что ли? Тут веревки надо вить, а тебя хоть с собаками ищи». А мамонька, та, конечно, насчет нашей просы антиресуется, как там да что там. А я им говорю: «Надо сбегать сначала к дяде Тимофею. У него в овсе, рядом с нашей просой, чьи-то кони. Видать, еще с вечера. Все укатали и вытоптали…»

Тут уж и я не выдержал и спросил этого брехуна, на сколько рублей сделали те кони у Черкашина потраву.

— На сколько рублей? — Свидетель подумал, подумал и начал опять со своего тятеньки, что его тятенька был на другой день на пашне и видел эту потраву, а потом сильно ругал анашенских мужиков. — Мы у них никогда ничего не травим, а они у нас каждый год травят…

— Да говори ты прямо, о чем тебя спрашивают! Стравили они овса у Черкашина на пять рублей или нет? — снова пришел мне на помощь судья Потылицын.

— На пять рублей? Оно как бы это сказать… Укатали и вытоптали они всю полосу. Это верно. А на пять рублей? Это что же, надо ведь пудов двенадцать, не меньше. Двенадцать пудов они не съели, но здорово все укатали и вытоптали. Так что если это на деньги считать, то на пять рублей они действительно вытоптали и съели…

Со свидетелями Кожуховским и Панкрашкиным дело обошлось легче. О своих родителях они ничего не рассказывали, так как были уже старые люди. Поначалу они попробовали ругать анашенских мужиков за то, что они сильно обижают с этими потравами улазское общество. Но я сразу заявил и тому и другому, что это к делу не относится, и попросил их говорить о том, на сколько рублей Терсков потравил у Черкашина овес. И оба они показали, что Черкашину надо непременно присудить не меньше четырех рублей.

После их опроса я, как это положено, спросил Черкашина и Терскова, согласны ли они сойтись по своему делу миром. Но мириться они не захотели. Тогда дедушко Митрей выпроводил их всех из судейской и оставил нас одних. Теперь нам надо было решать это дело, и Потылицын обратился ко мне с вопросом, что я думаю на этот счет.

А я решил немного схитрить и сначала узнать, что думают об этом анашенский судья Колегов и проезжекомский Сиротинин. И тут Колегов сразу же стал выгораживать своего односельчанина, что, дескать, потрава хоть и была, но небольшая и овес потом все равно выправился и что если уж и взыскивать с него что-нибудь, то самое большее рублика два для острастки. И то будет слишком много.

Зато проезжекомский судья Сиротинин встал на защиту Черкашина. Три коня целые сутки провели в полосе. Съели они, может, и не так уж много, но сколько вытоптали, укатали. И он думает, что Черкашину надо непременно присудить с Терскова рубля четыре, не меньше. Может, на четыре рубля они и не съели, не вытоптали, но надо учить людей соблюдать порядок.

А мне показалось, что будет лучше присудить и не по-анашенски, и не по-проезжекомски… И я сказал, что, по-моему, Черкашину следует присудить три рубля. Тогда коряковский судья Потылицын сразу же заявил, что так присудить будет правильнее. «Значит, ни по-нашему, ни по-вашему», — рассмеялись Колегов и Сиротинин и сразу же согласились, что так будет, пожалуй, вернее всего. Тогда я тут же вписал такое решение в судебную книгу и попросил дедушку Митрея позвать в судейскую Черкашина и Терскова. Потом я зачитал им наше решение и спросил, довольны ли они этим решением. И Черкашин, и Терсков нашим решением остались недовольны.

— В таком случае, — объяснил я им, — вы можете обжаловать наше решение в Минусинский уездный съезд крестьянских начальников.

— Это что же, хлопотать придется? Прошение туда писать? — спросил Черкашин.

— Конечно, — сказал я. — По полной форме. Прошение об отмене нашего решения как неправильного. Это прошение надо подать нам в волостной суд. А мы его, вместе с копией нашего решения, пошлем в Минусинск.

— Белошенкова нанимать придется писать эту жалобу?

— Можно Белошенкова, а может, ваш улазский писарь напишет.

— Наш писарь никому прошениев не пишет. Говорит — я кляузами не занимаюсь. — Тут Черкашин помялся немного, а потом решительно заявил: — Пропади он пропадом, этот уездный съезд крестьянских начальников. Напиши им, а они еще в Минусинско потянут ехать из-за этих трех рублей. Нет, нет! Я хоть и недоволен, но жаловаться им не буду.

— И я тоже не буду, — поспешил заверить ответчик Терсков. — В самом деле, еще заставят ехать в Минусинско. Лучше уж не заваривать эту кашу.

— Тогда договаривайтесь между собою, как лучше, — предложил им Потылицын. — Тебе, Терсков, как ни вертись, придется платить эти три рубля. Может, столкуетесь?..

— Теперь это нас уж не касается, — поспешил заявить я. — Мы свое дело сделали. Давайте переходить к следующему.

При разборе дела Черкашина я убедился в том, что рассмотрение исков о потравах не представляет для меня особых трудностей. Ведь у нас в Кульчеке эти потравы тоже бывают каждое лето. То наши кони влезут в полосу к дяде Илье или к дяде Ивану, то ихние к нам, но до суда дело не доходит. Так что такие случаи я знал, и нового для меня в этом деле ничего не было, кроме того, что я научился допрашивать таких бестолковых свидетелей, как этот Фаддей Демидовых.

Следующее дело было у меня тоже о потраве. Это было дело по иску крестьянина деревни Витебки Хлориана Крумпова к крестьянам деревни Проезжая Кома Севастьяну Толоконникову, Петровану Непомнящему, Василию Сычеву и Матвею Сизых — двадцать восемь рублей за потраву.

Когда мы вызвали всех по этому делу в нашу судейскую, истец Хлориан Крумпов стал просить суд перенести рассмотрение его дела на конец дня, так как у него съехались еще не все свидетели.

При подаче жалобы в волостной суд Крумпов просил вызвать по своему делу из Витебки шесть свидетелей. И вот, оказывается, из этих шести свидетелей на суд явились пока только три человека. А главные свидетели — Феликс Вайгант, Юлиус Шкутан и Адам Варник — еще не приехали. Повестки с вызовом в суд им вручены, и они с часу на час должны быть.

Учитывая это, мы решили перенести рассмотрение этого дела на конец дня.

Других дел о потраве у меня на этот день не было, и я предложил своим судьям рассмотреть комское дело по жалобе крестьянина Анисима Зыкова на крестьянина Пудана Чернова, который самовольно перепахал у него полдесятины паров и посеял на ней овес. Истец Зыков просит волостной суд поступить с Пуданом Черновым по закону за самовольный захват земли.

Дело это оказалось для нас совсем не трудным, так как Пудан Чернов представил суду удостоверение от восьми комских домохозяев, заверенное старостой, о том, что Анисим Зыков годом раньше сам самовольно забрал у Пудана Чернова эту пашню и что он, Пудан Чернов, испокон веков пахал эту землю и она, как это исстари ведется, должна оставаться в его владении.

На этом основании мы решили в жалобе Анисиму Зыкову на Пудана Чернова насчет этой земли отказать.

А дальше было еще такое же земельное дело. На этот раз с жалобой в суд явилась комская жительница Степанида Спирина, у которой самовольно запахали три четвертухи залежи братья Созонт и Василий Зыковы.

Сама Спирина суду о своем деле почти ничего не говорила. Она только тяжело вздыхала да причитала. И за нее все объяснял комский староста Никанор Кириллов. Оказывается, залежь, которую запахали братья Зыковы, находилась у нее около самой заимки. Раньше Спирины ее пахали много лет, а последние годы, после смерти мужа, Спирина только косила ее.

А Созонт и Василий Зыковы держались на суде довольно нахально. Земля у Спириной — доказывали они — пустует уж много лет. Спирина ее не пашет и не собирается пахать. А им рядом пахать нечего. Мало ли что эта земля занималась предками Спириной. Тогда было малолюдство. Паши сколько хочешь. А теперь народу прибыло. Кругом утесненье. А дальше будет еще хуже. Что же, эта земля должна пустовать еще двадцать лет, пока у Спириной не вырастут ребятишки? В общем, Зыковы виновными себя ни в чем не признали и вспаханную землю возвращать Спириной отказались.

Показания братьев Зыковых не понравились нашим судьям. Может быть, потому, что Степанида Спирина во время их опроса плакала и причитала. А может быть, потому, что комский староста стал стыдить их за то, что они перепахали залежь у Спириной не от земельного утеснения. Зыковы в Коме сами старожилы, зажиточные домохозяева, и имеют свои залежные земли, которые пахались их отцами и дедами. И захватили они землю у Спириной от жадности, потому что земля эта хорошая, на удобном месте и не так далеко от села. И еще надеялись на то, что за Спирину некому будет заступиться и это сойдет им с рук.

Жалоба Спириной основывалась на единственном доводе, что эта земля занималась еще ее предками. У нас это признается везде и является как бы законом. Пахал, пахал человек землицу, а потом решил дать ей отдохнуть. И вот эта полоса зарастает у него лебедой, полынью, осотью, а через два-три года на ней начинает густо расти пырей. Особенно в дождливые годы. Вырастает чуть не в рост человека. И тогда хозяин косит его на сено. Но через три-четыре года пырей уже перестает глушить остальную траву, и на этой залежи начинает пробиваться другая растительность. И пырея хорошего нет, и другая трава не вошла еще в силу. Тогда хозяин совсем оставляет эту залежь, пока она не вылежится как следует. Но залежь все равно считается его землей. Раньше, когда в наших местах народу было мало, на эту залежь никто не зарился. Все знали, кто ей хозяин и что если полезешь ее пахать, то он тебя вытурит. Знали это и не лезли на чужие залежи. Да в этом и нужды особой не было, так как тогда много еще было свободных земель. Но это было давно. А теперь, когда понародилось много народа и жить стало теснее, старый порядок стал все время нарушаться. Залежь принадлежит хозяину, а он ее не пашет и не косит и вроде не проявляет к ней никакого интереса. А на самом деле он ждет, когда его земля отдохнет и наберет силу. Но тут появляются охотники, которым хочется захватить отдыхающую землю. Чаще всего нарушителями старого порядка оказываются местные богачи, вроде убейского Вихляева; который таким нахрапом захватил у слабосильных мужиков около десяти десятин лучшей земли. А последние годы этот порядок стал нарушаться еще расейскими переселенцами, которых некоторые деревни напринимали себе в общество. Эти расейские своей земли в тех деревнях, конечно, не имеют, а пахать и сеять им тоже надо. Вот они и выезжают с сохой на отдыхающие залежи. Но тут является хозяин этой свободной земли и не дает ее пахать. Начинается спор. Один доказывает свое право пахать и сеять, чтобы не умереть с голоду, другой ссылается на свое право собственности на эту землю, освященное местным обычаем. Спор переходит в ссору, а ссора в драку. Пускаются в ход колья, жерди, топоры, все, что попадется под руку. Бывает, что дело доходит даже до убийства. У нас в Кульчеке был такой случай, когда один расейский мужик убил топором местного старожила, который не давал запахивать ему свою залежь.

Но дело Спириной с Зыковыми под такие случаи не подходило. В нем было ясно, что Зыковы запахали эту землю не от нужды, а от жадности, надеясь, что это сойдет им с рук. И тем не менее жалоба Спириной показалась нашим судьям не такой уж бесспорной. Они не сочувствовали, конечно, братьям Зыковым, не оправдывали их. Они так же, как и комский староста, были настроены против Зыковых и считали, что те должны немедленно возвратить землю Спириной. Но с другой стороны, они, подобно Зыковым, не прочь были взять под сомнение старинный обычай, в силу которого право собственности на необрабатываемую залежь признавалось за тем или иным домохозяином только потому, что земля занималась еще его предками.

Этот земельный правопорядок наши судьи брали под сомнение по другим соображениям. Оказывается, Потылицын первым в Коряковой купил себе сенокосилку. И Колегов в Анаше тоже имел такую машину. А кто у нас имеет косилку, тот может накашивать сотни копен сена. Если лето дождливое, то на залежах прет густой пырей. И тогда хозяева сами косят эти свои залежи и мечут на них большие стога сена. А если год засушливый, то трава на этих залежах совсем плохонькая и косить ее руками нет никакого расчета. В таких случаях хозяева косят себе сено на своих обычных покосах. Травы там всегда хорошие. А богатые мужики едут на своих сенокосилках на эти пустующие залежи и спокойно косят их. Потому что машиной есть расчет косить даже самую плохую траву. Так бывает год, два, а то и три. И хозяева таких пустующих земель не обращают на это внимание. Дескать, земля все равно отдыхает… Пусть человек пользуется… А потом, глядишь, опять пришел дождливый год и на тех залежах прет хорошая трава. И тогда настоящие хозяева выходят на эти свои залежи косить сено. И туда же едут на своих косилках богатые мужики. Они считают теперь эти залежи вроде как бы уж собственностью, так как косили их по два, по три года. И тут начинается между ними ссора и ругань, и владелец залежи гонит богатого мужика с его машиной прочь со своей залежи, величает его горлохвостом, кровососом и другими обидными прозвищами.

— Не знаю, как и жить дальше, — плакался Потылицын Колегову. — Прямо ума не приложу. Завел эту машину. Залез в долги. Думал, буду сенишка побольше накашивать. Можно будет несколько лишних коровенок держать. А на деле что получается? Я раньше и без машины десять-двенадцать четвериков ставил. А теперя с машиной еле-еле пятнадцать мечу, не говоря о том, что со всеми соседями по пашне из-за этих залежей перецапались. Стоило из-за этого огород городить.

— А я косилку купил с жатвенным приводом, — похвастал Колегов. — Пшеницу и овес хорошо берет. И у себя теперь все машиной жну, и на сторону зовут нарасхват. По пяти рублей с десятины беру на их конях. За два года почти полностью оправдал машину.

Услышав такое, Потылицын сильно расстроился. Он забыл и про тяжбу Спириной с Зыковыми и пристал к Колегову с расспросами насчет этого жатвенного привода к косилке — сколько он стоит да как работает и часто ли ломается. А потом стал плакаться и всячески корить себя, какой он несообразительный. Первым в Коряковой завел сенокосилку и недопетрил купить к ней жатвенный привод.

Пока мои судьи рассуждали на эту тему, я написал решение о том, что волостной суд рассмотрел жалобу Спириной о захвате у нее земли братьями Зыковыми, что он признает захват этой земли у Спириной незаконным и просит волостного старшину обязать комского сельского старосту снова ввести Спирину во владение этой землей.

Решением этим Зыковы остались очень недовольны. Они были уверены в том, что ничего не сделали противозаконного. Но если и общество, и волостной суд против них, то ничего не поделаешь, и им волей-неволей придется от той земли отступиться. Пусть Спирина на ней телят пасет, а они вспашут себе лишнюю десятину где-нибудь в другом месте.

Спирина, как и следовало ожидать, решением суда осталась довольна, но стала плакаться на то, что Зыковы испортили у нее всю залежь. Теперь ее два-три года нельзя будет косить. Придется сено на заимку возить с другого покоса. Шутка ли… Но мы с этим разбираться уж не стали.

А мои судьи помаленьку начали входить в дело. Поначалу они сидели за столом с растерянным видом, чувствовали себя неловко, не знали, куда девать свои руки и как смотреть на просителей и ответчиков, которые вплотную стояли перед их столом и давали им свои показания. Но постепенно стали задавать опрашиваемым вопросы. Кроме того, у них нежданно-негаданно объявился добровольный помощник, который старался всячески облегчить их работу. Этим помощником оказался Хлориан Крумпов.

После того как мы отложили его дело на конец дня, он почему-то решил не уходить из судейской и вознамерился слушать, как мы будем рассматривать другие дела.

А в суде заведен такой порядок — приглашать к слушанию каждого дела только тех, кто имеет прямое к нему отношение. А остальных, особенно всяких любопытных, не пускать. А если они, паче чаяния, туда полезут, то их оттуда безо всяких выпроваживать, чтобы они не мешали. Поэтому дедушко Митрей сразу же заметил, что Хлориан пристраивается слушать чужие дела, и сразу же выпер его из судейской в коридор. Но не прошло и пяти минут, как Хлориан снова появился в нашей судейской и стал спокойно слушать дело о самовольном захвате Пуданом Черновым земли у Ивана Зыкова.

А потом как-то так получилось, что Хлориан все время крутился в нашей судейской при опросе истцов и ответчиков, пострадавших и обвиняемых и их многочисленных свидетелей. Он вместе с ними выслушивал наши решения и открыто выражал нам свое одобрение. Если обвиняемый или пострадавший выражали недовольство решением суда, он ловко вступал с ними в разговор и объяснял им, что суд не мог вынести другого решения, что у суда не было для этого достаточных оснований и что им надо было в свое время заблаговременно заявить в волость свидетелей со своей стороны или предоставить суду какую следует справку от старосты или приговор от общества.

Далее Хлориан стал оказывать нам уж некоторые услуги. Когда я или кто-нибудь из судей спрашивал какого-нибудь бестолкового свидетеля, а тот не мог сразу уразуметь, о чем его спрашивают, Крумпов старался прийти ему на помощь. «Господин судебный писарь (или господин волостной судья) спрашивают тебя о том-то и о том-то». А иногда он приходил на помощь спрашиваемому и отвечал за него: «Господин судебный писарь (или господин волостной судья), обвиняемый понял ваш вопрос», — и старался дальше коротко и внятно изложить нам ответ того человека.

К середине дня у Крумпова установились с нашими судьями наилучшие отношения. Он держался с ними почтительно, усердно величая их господами судьями и всячески возвышая перед ответчиками и обвиняемыми, которых мы засудили. Когда на шестом деле дедушко Митрей притащил от Матрены второе ведро пива, судья Потылицын пригласил Крумпова выпить. Крумпов не преминул этим воспользоваться и потом рассыпался перед судьями в благодарностях.

Короче говоря, Хлориан Крумпов стал не только нашим помощником, но и хорошим знакомым. Наши судьи забыли о том, что у него есть большой иск к проезжекомским мужикам за потраву, и видели только одно — какой он услужливый и обходительный человек. Даже дедушко Митрей, который очень сурово обходился с приехавшими на суд мужиками, даже он стал проявлять к Крумпову особое расположение. Ему нравилось уважительное отношение Хлориана не только к волостным судьям и судебному писарю, но даже к нему — волостному сторожу, которого тот почтительно величал господином волостным стражем…

«Господин волостной страж просит вас выйти в прихожую и ждать там решения суда», — помогал он дедушке Митрею выпроваживать публику из нашей судейской, когда мы заканчивали опрос свидетелей.

Таким же манером он приглашал тяжущихся входить в судейскую для заслушивания нашего решения. Так что дедушке Митрею оставалось только открывать да закрывать нашу дверь.

А мне этот Хлориан Крумпов чем-то не нравился. Вообще-то говоря, витебские жители меня очень интересовали. У них были какие-то звучные имена — Августин, Феофан, которые я встречал только в книгах. И одеты они были всегда как-то не по-нашему. Жили они в Витебке голодно, кормились одной картошкой, скота держали помалу, а одевались всегда лучше нас. Одевались они, как и мы, во все самодельное. Но это самодельное было сшито у них на городской манер. Они приезжали в волость в ловко скроенных тужурках, которые не чета были нашим неуклюжим шабурам и длинным неудобным шубам. Кроме того, они носили еще какие-то вязанные из шерсти рубахи. А наши мужики держали в несколько раз больше овец и шерсти с них снимали в десятки раз больше, а таких вязаных теплых рубах не имели.

Итак, витебские были вроде потолковее наших. На тяжелой крестьянской работе им за нашими, конечно, не угнаться. Но они умели как-то вкрадчиво подойти к начальству и добиться от него, чего им требуется.

Хлориан явился с жалобой на проезжекомских мужиков месяца полтора тому назад, когда я только заступил на место судебного писаря. Как и все приходящие с жалобами в волостной суд, он спросил, кто из нас будет судебный писарь, и, узнав, что судебным писарем являюсь я, подошел ко мне и уважительно поздоровался со мною за ручку. Вместо того чтобы сразу, как делают другие, выложить мне свою жалобу, он сначала расспросил меня, на какую сумму имеет право судить наш волостной суд, и только после того предъявил свой иск к проезжекомским мужикам. Еще ни разу мне не приходилось принимать жалоб на такую большую сумму за потраву. В старой судебной книге, которую я изучил от корки до корки, я тоже не встречал таких больших исков за потраву. И вообще, такая большая потрава выглядела неправдоподобной. Особенно для витебских.

За время своего пребывания в волости я тысячу раз слышал, что место в Витебке таежное, что хлеб там родится плохо, что сеют там понемногу и только озимую рожь, которая часто у них вымерзает, что хлеба своего им всегда не хватает и живут они главным образом на картошке. Откуда у Крумпова могла произойти такая большая потрава?

А примерно через неделю к нам приехал из Проезжей Комы Иван Толоконников узнать о жалобе Хлориана Крумпова. Он прямо ахнул, когда услышал, что тот думает высудить с него, с Непомнящего, Сычева и Сизых почти тридцать рублей. А потом попросил записать свидетелями с их стороны пятерых проезжекомских домохозяев и ихнего старосту и непременно вызвать всех их в суд. И вот теперь мне казалось, что неспроста этот Хлориан Крумпов увивается около нас, поддакивает нам во всем, величает нас всех господами и все время умильно смотрит на меня, как будто я прихожусь ему родным племянником.

Я понимал, что нам не следует его особенно привечать, принимать его услуги, вступать с ним в близкое знакомство. Но Иван Фомич советовал выгонять из судейской только тех, кто будет мешать суду работать, и ничего не сказывал о таких, как Крумпов, который не мешает, а, наоборот, всячески помогает нам. А потом, я просто не знал, как отшить его, сделать так, чтобы он не совался в нашу работу. Поэтому я старался по мере возможности не смотреть на него, не слушать, что он говорит, и все делать так, как будто его совсем нет в нашей судейской.

А он как ни в чем не бывало неизменно присутствовал при рассмотрении всех наших дел, внимательно выслушивал наши решения и громогласно всем заявлял, что наш суд самый правильный, что наш суд ни на какой кривой не объедешь, что это такой суд, который все видит, во всем разбирается, и что надо благодарить матерь божию, что мы имеем в волости таких честных, таких хороших, таких правильных судей.

От этих непомерных похвал мои судьи вырастали в собственных глазах и проникались еще большим расположением к Крумпову. И вообще, он им так понравился, что они единодушно признали его башковитым и очень уважительным мужиком и стали ласково называть его просто Хлором.

В один из перерывов этот Хлор сообщил нам, что его свидетели приехали наконец из Витебки и теперь все они налицо.

Тогда мы тут же решили приступить к рассмотрению его дела. Но оказалось, что Вайгант, Шкутан и Варник хотя в Кому и приехали, но в волость еще не пришли и где-то прохлаждаются по своим квартирам, а может, по дороге в суд застряли в лавке у Демидова. Крумпов долго извинялся перед нами за такое дело, а потом побежал их разыскивать. А мы тем временем занялись одним тесинским делом по жалобе Василия Кузьмина на своих односельчан Василия Анзурянова и Фаддея Еремеева на то, что они обрезали хвост и гриву у его лошади…

И вот наконец подошло время рассматривать наше последнее дело о потраве у Хлориана Крумпова. По мере приближения этого момента Крумпов стал заметно волноваться. Он уже привел Вайганта, Шкутана и Варника в волость и теперь все время бегал в прихожую и о чем-то с ними шушукался.

А проезжекомские ответчики по его делу к нам в судейскую не лезли. С утра они вместе со всеми терпеливо ждали своей очереди в прихожей, а когда дело отложилось на конец дня, скрылись куда-то и теперь заявились слушать свое дело.

— А таперича вызывают витебских и проезжекомских насчет потравы, — пригласил их дедушко Митрей в судейскую. — Давайте скорее, а то наши судьи осовели уж здесь от этой духотищи.

Тут сразу Хлориан Крумпов в окружении своих шести свидетелей оказался в нашей судейской. За ним довольно неохотно потянулись проезжекомские мужики.

Когда Хлориан помогал нам выспрашивать пострадавших, обвиняемых и свидетелей по другим делам, он делал это четко, ясно и вразумительно. И судьи были этим довольны. И сам он был собой доволен. А когда он стал обсказывать суду свое собственное дело, голос его стал прерываться и дрожать, и сам он стал задыхаться и даже путаться.

Поначалу это даже удивило наших судей. Но они решили, что его волнение вполне понятное. Такая большая потрава. Остался человек с семьей без куска хлеба. Хоть на кого доведись — начнешь волноваться.

Но Крумпов постепенно оправился и начал довольно складно рассказывать суду о том, каким образом он потерял в этом году весь свой урожай. Оказывается, проезжекомское общество перенесло поскотину к самым витебским пашням. А в поскотине у них, как известно, пасется скот. Коров пасут пастухи, и, кроме того, имеется еще несколько вольных табунов лошадей, и, между прочим, большой табун Толоконниковых. А жеребец у Толоконниковых хитрый. Подойдет к поскотине и начнет об нее чесаться. Почешется раз-два, глядишь, и свалит целое прясло. Ну, тут табун сразу через этот пролом в витебские пашни. Так и нынче… Этот жеребец выворотил в Черемуховом ключике целое прясло и привел табун прямо в его полосу.

— Перед самым петровым днем, — рассказывал Крумпов, — приезжаю я на свою полосу посмотреть, как там у меня и что… И, матерь божия! На полосе лошадей тридцать пасется. Все укатали и вытоптали. Тут побежал я к своим соседям. «Беда! — кричу. — Проезжекомский табун весь урожай съел да вытоптал!» Ну, действительно, мы тогда с Вайганом и Совейкой выгнали этих лошадей обратно в проезжекомскую поскотину, подняли и укрепили сваленное прясло. На другой день поехал я к проезжекомскому старосте: «Так и так, — говорю, — у меня произведена большая потрава». А он мне: «Какая, — говорит, — теперь потрава. Хлеб еле-еле в дудку вышел… Выправится еще». — «Так поскотина, — говорю, — там у вас в Черемуховом никуда не годится… Ваш проезжекомский табун через нее прямо в мою полосу». — «Ладно, — говорит, — присмотрим».

Ну, думаю, все наладится. Тем временем прошли дождики. Теперь, думаю, справится моя рожь. Еду в воскресный день посмотреть. И… опять на моей полосе тот же табун. И опять пришлось мне загонять его в проезжекомскую поскотину. А в ильин день я опять застукал этот табун на своей пашне. Вот приходит время собирать урожай. А у меня и жать нечего. Так, кое-где отдельные колоски. Посмотрел я, заплакал горькими слезами, схватился за голову. Как жить! Чем кормиться! Куда жаловаться! Пошел к нашему старосте. «Так и так, — говорю, — господин староста. Что делать? Остался без куска хлеба… Проезжекомские весь урожай в Черемуховом ключике стравили». А староста мне и советует: «Не падай духом, Хлориан. Если стравили — жалуйся в волостной суд. Там все рассудят, со всем разберутся, не дадут тебя в обиду. Там сидят люди правильные, понимающие, что к чему».

Дальше Крумпов подробно рассказал, как он приезжал в волость подавать жалобу на проезжекомских мужиков и нашел здесь полное понимание со стороны господина судебного писаря. Он правильно записал всех ответчиков и свидетелей и всех до одного вызвал на сегодня в суд. И теперь он, Крумпов, надеется, что господа волостные судьи войдут в его бедственное положение и присудят ему эти несчастные двадцать восемь рублей, чтобы он смог купить у тех же проезжекомских мужиков пудов пятьдесят жита и как-нибудь продержаться с семьей до нового урожая.

Проезжекомские мужики смотрели на Хлориана разинув рты. На их лицах выражалось полное недоумение. Они только хлопали глазами да разводили руками. Мои же судьи, слушая его, сокрушенно качали головами. Они, видимо, во всем ему верили. Потылицын даже настроился немедленно допрашивать его свидетелей, чтобы не особенно затягивать дело. Но я объяснил им, что мы должны сначала заслушать противную сторону, то есть ответчиков, и только после того приниматься за свидетелей.

А проезжекомские мужики, которых мы стали опрашивать об этой потраве, стали дружно от нее отказываться. По их словам все оказывалось по-другому. Никакого общего табуна с Толоконниковым у них нет. Кобыленки и молодняк пасутся у них в разных табунах, а рабочие лошади сами по себе — ходят на воле в поскотине. А что насчет толоконниковского жеребца, то действительно у Толоконникова был такой жеребец и того жеребца не держала ни одна изгородь. Но ведь этого жеребца выхолостили еще в прошлом году, и он теперь ходит как миленький коренным в сохе. Поскотину в Черемуховом ключике у них с весны проверял староста. Поскотина там крепкая. Ее ни разу не пришлось чинить ни прошлым, ни нынешним летом. И потом, откуда у Крумпова объявилась в Черемуховом ключике десятина ржи, когда у него была засеяна там всего одна четвертуха? И вообще-то витебские больше четвертухи в одном месте не сеют. Особенно в Черемуховом ключике. Не верите — съездите, посмотрите сами… Небольшие полоски, то здесь, то там… Да и, правду сказать, куда размахнешься, если кругом тайга. Так что жалоба Крумпова на потраву десятины ржи — сплошной поклеп. А потом, если случилась такая большая потрава, надо было, как это делается у хороших соседей, осмотреть ее с понятыми от витебского и проезжекомского общества. В общем, проезжекомские ответчики начисто отказались признать на полосе Хлориана какую-либо потраву и просили суд как следует разобраться с этим делом. А Крумпову они даже ломаного гроша не заплатят.

Все витебские свидетели дружно показали в пользу Крумпова. Проезжекомские табуны действительно стравили у него большую полосу хлеба, и эта потрава должна оцениваться не менее как в тридцать рублей. Но дальше между этими свидетелями началась какая-то разноголосица. Один говорил, что полоса была у Крумпова совсем рядом с поскотиной. У других получалось так, что полоса не у поскотины, а в стороне, за стрелкой. Один утверждал, что полоса была около его пашни, а другой клялся и божился, что она находится рядом с его пашней, причем оказывается совсем в другом месте. Он потому и знает об этой потраве, что эти проезжекомские табуны на его глазах съели у бедного Хлориана весь посев. А Станислав Совейко договорился до того, что у Хлориана было стравлено две полосы. Одна, загона на четыре, у самой поскотины и большая полоса за ключиком в мысочке, к солнопеку. В итоге получалось так, что проезжекомские лошади потравили у Крумпова хлеб не на одной, а на нескольких полосах и все эти полосы находились в разных местах.

Теперь дело дошло до свидетелей со стороны ответчиков. Тут первым стал говорить проезжекомский староста. Он показал, что Хлориан действительно приезжал к нему летом с жалобой на то, что наш табун прорвался к ним через поскотину на пашни и стравил у него в Черемуховом ключике большую полосу ржи.

— Тут я сразу же договорился с ним, — рассказывал староста, — освидетельствовать завтра с понятыми эту потраву, чтобы все было честь честью, по-суседски, без обиды. На другой день беру я понятых и с утра еду с ними в указанное место. Ждем-пождем там до самого обеда витебских понятых. Но так и не дождались их. Тогда мы одни осмотрели по Черемуховому ключику нашу поскотину. И всю ее нашли в порядке. А потом осмотрели по пути около поскотины витебские полоски с хлебом. Полоски все маленькие, и ни на одной незаметно никакой потравы. Какая из этих полосок крумповская, так и не разобрались. Хотели поехать в Витебку к старосте насчет этого дела. А потом решили, что он, может, и не знает, что к нам приезжал какой-то витебский пустобрех, натрепался насчет потравы, а потом ушел в кусты. Так впустую и съездили в этот Черемуховый ключик. Потратили целый день зазря. Однако я на всякий случай наказал проверять там поскотину, да и сам время от времени наведывался туда. Как бы, думаю, эти витебские не подстроили нам чего-нибудь. Но все обошлось вроде как бы хорошо. Поскотина до самой осени простояла в исправности, и других жалоб о потраве от витебских не было.

Свидетели Кузьма Сюксин и Еремей Филин полностью подтвердили показания старосты. Они ездили с ним понятыми свидетельствовать эту потраву, проваландались там целый день, поломанной поскотины не нашли и потравленного хлеба у витебских не видели, хоть и обошли все их полоски. И больших полос там не видели. Все больше по четыре, от силы по пять загонов.

Наконец все свидетели со стороны истца и ответчиков были опрошены, и подходило время нам выносить свое решение. Тут дедушко Митрей, как это ему полагается, стал всех вытуривать из судейской. И ответчики, и свидетели не торопясь стали выходить в прихожую. Один Хлориан чего-то пережидал. Когда все уже вышли и дедушко Митрей собирался закрывать судейскую, он вроде как бы одумался и вспомнил, что ему тоже надо выходить. Но, вместо того чтобы идти в прихожую, он подошел к нашему столу и вдруг ни с того ни с сего стал прощаться об ручку с нашими судьями, будто он расставался с ними насовсем. Он по очереди долго тряс руку каждому судье и приговаривал: «Уж вы войдите в мое положение. Из-за этой потравы я остался с семьей без куска хлеба».

Простившись с судьями, Хлориан схватил в заключение и мою руку и стал усиленно ее трясти. Он тряс мою руку, а сам умильно смотрел мне в глаза и чуть не со слезами повторял: «Господин судебный писарь, господин судебный писарь! Войдите в мое положение».

Сказать по правде, я не понимал, с чего это Хлориану вздумалось со мной прощаться, и не знал, как отвечать на это рукопожатие. На всякий случай я тоже стал трясти ему руку. Крумпов как бы обрадовался этому моему рукопожатию и стал еще сильнее трясти мою руку. А потом как бы нехотя пошел из судейской.

Тут я почувствовал, что в моей руке после его рукопожатия что-то осталось. Как только дедушко Митрей наглухо закрыл за ним дверь, я осторожно разжал ладонь и увидел в своей ладони большой серебряный рубль…

Сначала я ничего не понял. Для чего Крумпов оставил в моей руке этот серебряный рубль и что мне с ним теперь делать? Я на всякий случай сунул его в свой карман и взглянул на своих судей. На этот раз они не смотрели на меня выжидательно и не ждали моего мнения по этому делу. На этот раз они что-то оживленно говорили между собою и не обращали на меня никакого внимания. И тут внутри меня вдруг кто-то отчетливо сказал: «Ведь этот жулик вручил тебе взятку… Взяточник ты, вот кто!» Я понимал, конечно, что это я сам себе сказал эти слова, но все равно до смерти перепугался. «Ведь это я взятку взял у него», — мысленно повторял я эти свои слова, и краска стыда залила мне лицо. «Хорош судебный писарь! Нечего сказать, — опять кто-то заговорил во мне. — Не успел и дня проработать, как уж начал принимать рублики. Что-то скажут отец с матерью, если узнают это. Воспитали сынка».

Тут я снова взглянул на своих судей. Раньше, когда мы выпроваживали всех из судейской и дедушко Митрей закрывал за ними дверь, Потылицын обращался ко мне с неизменным вопросом: «Как ты думаешь, брат? Присудить ему или не присудить?» И ждал, когда я выскажу свое мнение. И как только я говорил, что этому просителю следует присудить или в иске отказать, он сразу же заявлял: «Мы тоже думаем так… Вот и пиши такое решение, а мы тем временем поговорим о своих делах».

После этого я начинал писать в судебную книгу решение, а мои судьи выпивали по ковшичку пивца и начинали рассуждать о хозяйстве, об урожае, о работе и все такое. А на этот раз все пошло по-другому. Не успел я прийти в себя, как Потылицын обратился ко мне со словами:

— А ведь ему надо, брат, присудить. Здорово обидели мужика эти проезжекомские.

— Присудить, конечно, надо, — сразу поддержал Потылицына анашенский судья Колегов. — Голодать иначе будут.

А проезжекомский судья Сиротинин впал в большое раздумье:

— Оно, конечно, потрава была. И с поскотиной этой каждое лето морока получается. То в одном месте, то в другом. Всяко ведь быват. Так что дивствительно присудить ему надо…

А у меня буквально сверлило в голове, что я сделался взяточником. Я понимал, что взяточник — человек купленный. И если Крумпов всучил мне один рубль, то теперь надеется при моей помощи содрать с проезжекомских мужиков двадцать восемь рублей. Моему отцу нельзя будет после этого показаться в Проезжей Коме. Там на него все будут пальцами показывать. А что скажет мама, когда узнает об этом? Да она изведется с горя.

А серебряный рубль в кармане прямо прожигал мои штаны.

— Так что пиши ему в свою книгу рублей двадцать пять… Больше-то ему не стоит.

— Хватит ему и двадцати пяти, — подтвердили Колегов и Сиротинин.

— Какое право мы имеем присуждать ему эти деньги? Ведь никакой потравы не было! — резко возразил я.

— Как это не было! — всполошился Потылицын. — Ты что, не слышал, что он рассказывал? Толоконниковский жеребец своротил целое прясло поскотины и прямо со всем табуном влез в его полосу.

— И свидетели витебские это доказывают, — поддержал Потылицына Колегов.

— Вранье все это! — отрезал я.

На этот раз меня злили наши судьи. Почему они запомнили показания Крумпова и его свидетелей, а показания ответчиков, проезжекомского старосты с понятыми, пропустили мимо ушей?

— Вранье все это! — повторил я. — Никакой потравы не было, И толоконниковского жеребца не было. И поскотины он не ломал. И десятины ржи у Крумпова не было. Я ведь записал все их показания. Вот они у меня в книге…

И я стал сравнивать показания Крумпова, ответчиков и свидетелей и доказывать моим судьям, что мы не имеем никакого права присуждать Крумпову ни одной копейки за потраву. Однако на этот раз мои судьи уперлись и решительно настаивали на том, что Крумпову надо хоть немного присудить. Не все, что он требует, но хоти бы рублей двенадцать…

Все предыдущие дела мы решали за одну-две минуты, да минут десять-пятнадцать я тратил на писание решения. А сейчас мы проспорили уж минут тридцать и ни до чего не договорились. Судьи настаивали решать дело в пользу Хлориана, а я заявил, что такое решение писать не буду. Наконец мне пришло в голову пойти с этим делом к самому Ивану Иннокентиевичу и рассказать ему все. Тут я с шумом захлопнул свою судейскую книгу и заявил судьям, что иду с этим делом к самому Ивану Иннокентиевичу. Я расскажу ему все по порядку и сделаю так, как он прикажет. Если он велит решить дело в пользу этого жулика, то мы присудим ему все двадцать восемь рублей. Если скажет отказать в иске — мы откажем.

Мое решение идти к Ивану Иннокентиевичу здорово перепугало судей, и они сразу пошли на попятную.

— Пиши тогда ему полный отказ, если такое дело, — первым передумал Потылицын. — Может, в самом деле там и потравы не было. Неспроста он весь день увивался вокруг нас. А мы, дураки, развесили уши: какой он уважительный да обходительный… Пиши, так его растак, отказать ему полностью. Пусть жалуется в Минусинско этому уездному съезду.

Вслед за Потылицыным судьи Колегов и Сиротинин тоже решили, что Крумпову в иске лучше будет отказать…

А серебряный рубль, лежавший в моем кармане, делал меня как бы соучастником какого-то тайного сговора решить это дело в пользу Крумпова. И теперь мне хотелось как можно скорее доказать самому себе, что я не взяточник, не продажный человек, что я не причастен ни к какому тайному сговору с Крумповым и что мне совершенно не нужен его серебряный рубль.

При опросе сторон и свидетелей я коротенько записал их показания в свою судебную книгу. Из них было видно, что иск Крумпова к проезжекомским ответчикам в сумме двадцати восьми рублей за потраву ни на чем не основан. Поэтому решение суда я написал очень коротко и быстро со ссылкой на это обстоятельство и сразу же подал знак дедушке Митрею впускать в судейскую Крумпова с ответчиками и всех свидетелей, которые более часа томились в нашей прихожей в ожидании решения суда.

Крумпов вошел в судейскую в окружении своих свидетелей. На этот раз он держался очень уверенно. На его лице играла довольная улыбка.

Проезжекомские ответчики со своими свидетелями хмуро глядели на сияющего Крумпова и на его гордых свидетелей и ничего хорошего для себя от нашего суда, видимо, не ждали. Они очень неприветливо уставились на меня, как будто заметили в моем кармане серебряный рубль.

А наши судьи не приветствовали Хлориана, как раньше, доброжелательными улыбками. Они молча сидели на своих местах, не обращая ни на кого внимания.

Но Крумпов принял это за хорошее предзнаменование. То, что мы почти два часа совещались по его делу, он тоже считал хорошим признаком и был уверен, что выиграет свой иск к проезжекомским мужикам.

За этот день я уж девять раз зачитывал решение нашего суда и освоился с этим делом. А потом, мне даже нравилось зачитывать эти решения. И я старался читать их громко и отчетливо, чтобы они были ясны и понятны заинтересованным сторонам.

И сейчас все — и истец, и ответчики, и свидетели — уставились на меня в ожидании решения суда. Хлориан смотрел на меня смело и уверенно, как на своего верного друга, и на его лице играла еле заметная, понятная только мне улыбка. Его свидетели смотрели на меня тоже ласково, как будто я был их старым знакомым или, на худой конец, приходился им земляком и приехал в Кому в судебные писаря прямо из их Витебки.

А я старался не смотреть ни на Крумпова, ни на его свидетелей. И зачитывать им наше решение мне вдруг почему-то расхотелось. Мне стало даже немного жаль этого Хлориана. Он столько потратил хитрости, чтобы засудить проезжекомских мужиков, столько помогал нам сегодня в работе.

А потом, он ведь все точно рассчитал — сколько он закупит хлеба на высуженные деньги. Наверняка решил купить пудов сорок пшеницы в Анаше. У анашенских хлеба родятся всегда хорошие. Может, он даже со своими свидетелями поделится той пшеничкой. Недаром же они клялись, что у него была полностью стравлена десятина хлеба.

Однако жалел я Крумпова самое короткое время. Серебряный рубль в кармане все время напоминал мне о том, что я получил взятку, что Крумпов купил меня с потрохами за этот рубль и что мне надо как можно скорее показать ему и его гордым свидетелям, что меня ни за рубль, ни за два и даже за три рубля не купишь. Тут мне неожиданно пришла в голову мысль — прочитаю сейчас решение, а потом отнесу Ивану Фомичу этот проклятый рубль. Пусть он с ним что хочет, то и делает. А мне эти деньги не нужны. И как только мне пришло это в голову, я сразу твердо встал на ноги, прямо посмотрел на Крумпова, на ответчиков и на всех свидетелей и начал читать наше решение.

Читал я его громко и внятно, не сбиваясь и не заикаясь, как это у меня получалось утром. Читал так, что даже мои судьи приободрились и смело стали поглядывать по сторонам. После обычного общего вступления насчет состава суда я сразу перешел к сути дела и прочитал, что «Комский волостной суд, рассмотрев показания сторон и свидетелей, признал иск Крумпова к проезжекомским ответчикам в сумме двадцати восьми рублей за потраву недоказанным и на этом основании решил в том иске Крумпову отказать и дело производством прекратить».

Крумпов слушал наше решение поначалу совсем спокойно, а когда понял, что его дело в суде совсем завалилось, ему стало не по себе. Он долго стоял как бы оглушенный, но потом одумался и вдруг… заплакал. Он плакал горькими слезами и приговаривал: «Как же это так, господа судьи? Как же мне теперь быть? Ведь вы оставили меня с семьей без куска хлеба».

Свидетели Крумпова тоже потеряли свой гордый вид и один за другим молча стали покидать судейскую. Зато проезжекомские ответчики, решившие, что Крумпов непременно нагреет их с нашей помощью на двадцать восемь рублей, вдруг обрели дар речи и стали шумно выражать свое одобрение решению суда.

А судьям почему-то стало неловко, что они засудили Хлориана, и они стали всячески его утешать. Они повторяли ему те слова, которые он сам говорил здесь засуженным, что суд во всем разобрался, все взвесил, и туда и сюда, и нашел его иск к проезжекомский ответчикам недоказанным и на этом основании вынес свое справедливое решение.

Тем временем я сделал запись в судебную книгу, что истец Крумпов решением суда остался недоволен и что порядок обжалования этого решения ему известен. Дальше мне делать в судейской было нечего, и я объявил судьям, что все назначенные на сегодня дела мы рассмотрели и завтра с утра будем продолжать свою работу. После этого я собрал все мои дела и пошел в общую канцелярию к Ивану Фомичу, чтобы посоветоваться с ним, как мне разделаться с этим проклятым серебряным рублем.

Иван Фомич только что пришел на вечернее занятие и просматривал за своим столом какие-то бумаги. По моему виду он сразу заметил, что у меня что-то случилось, и вопросительно уставился на меня. А я, не дожидаясь его расспросов, сразу выпалил:

— Иван Фомич! Что мне делать?

— Что случилось?

— Я взял взятку…

— Час от часу не легче. Большая взятка-то?

— Один рубль.

И я вынул из кармана злополучный серебряный рубль и подал ему. Он взял рубль, покрутил его в руках и осторожно положил перед собою на стол.

— Как это случилось?

Я рассказал…

— Значит, и судьям всучил по рублю?

— Не знаю…

— А как они были настроены при решении дела?

— Они хотели непременно присудить ему двадцать пять рублей. Но я отказался писать такое решение и сказал, что пойду жаловаться на них Ивану Иннокентиевичу, потому что это будет неправильное решение. Тогда они испугались и решили в иске Крумпову отказать…

— И отказали?

— Отказали…

— Как этот прохвост принял ваше решение?

— Сначала остолбенел, а потом начал плакать.

— Ну что же. Все ясно. Ты поступил правильно. Молодец! И судей согнул на свою сторону. Это тоже хорошо. Но в следующий раз взятки не бери…

— Конечно, не буду… Я не знал, что он сунул мне деньги. Но как отдавать?

— А ты окликни его и скажи, что он только что нечаянно обронил около тебя эти деньги…

— А что же мы теперь будем делать с этим рублем? Как его ему отдать? — забеспокоился я.

— Теперь уж поздно. Впрочем, посмотрим. Дедушка Митрей!

— Чего? — послышалось из судейской.

— Есть там кто-нибудь, кроме тебя?

— Никого нет. Все разошлись.

— И Крумпова этого нет?

— Хлора? Тоже нет. Ушел вместе с витебскими.

— Что же теперь делать с этим рублем? — опять спросил я Ивана Фомича.

— Сейчас мы найдем ему назначение. Дедушка Митрей!

— Ну, чево еще?

— Прибери там как следует и обязательно открой окно. Чтобы хорошо проветрилось. А потом сходи к тетке Матрене и принеси от нее на этот рубль два ведра пива. Поставишь их там на столе. Да поторопись, пожалуйста.

— Куда торопиться-то?.. На пожар, чево ли?.. Успеется…

И дедушко Митрей пошел к Матрене за пивом. Через полчаса все собрались в судейской. На столе стояло два больших пенистых ведра пива. У всех было веселое настроение. Иван Фомич первым зачерпнул большой ковш и произнес шутливую речь насчет меня, что я хоть и мал еще, но уж научился брать взятки и что мою первую взятку надо как следует смыть хорошим пивом.

Он выпил первым. За ним опрокинули по ковшику Иван Осипович, Петька Казачонок, старшина Безруков и заседатель Болин. Все пили и хвалили меня за то, что я и взятку взял от Крумпова, и дело решил по справедливости.

А потом и меня заставили выпить большой ковш. Я кое-как осилил его и пошел домой. После такого длинного дня я даже не чувствовал усталости, вероятно, от выпитого пива. Потому что пиво у тетки Матрены действительно вкусное, но не пьяное. В голову не ударяет, но придает бодрость и силу. Оттого я, после такого тяжелого дня, шел домой веселый, с хорошим настроением. И нисколько не боялся завтрашнего заседания волостного суда.

 

Глава 16 ДЕЛО ВИХЛЯЕВА

В один из дней, когда я уж более или менее освоился с судебными делами, к нам в волость приехал из Убея какой-то пожилой мужик. Не задерживаясь в прихожей, он прямо вошел к нам в канцелярию, осмотрелся, выжал сквозь зубы: «Здравствуйте…» — и спросил: «А где у вас Павел Михайлович?» Услышав, что Павел Михайлович уехал писарить в Черную Кому, он спросил: «А кто же теперь за него ведет судебные дела?» Тогда ему указали на меня.

Я не знал еще тогда, что этот высокий, по-крестьянскому хорошо одетый мужик со стриженой бородой и какими-то колючими глазами и есть тот самый Вихляев, на которого приезжал жаловаться один убейский мужик, у которого он нахрапом захватил десятину земли, отведенную ему обществом. А теперь сам Вихляев заявился к нам с какой-то жалобой в суд. Я думал, что он, как все, обратится с этим делом ко мне. А он посмотрел на меня, усмехнулся и, не сказав ни слова, прошел к Ивану Иннокентиевичу.

А у Ивана Иннокентиевича в тот день, как всегда, было хорошее настроение, и он не переставая рассказывал свои смешные истории. Вскоре к захлебистому смеху старшины и заседателя присоединился сухой, деревянный смех Вихляева. Спустя некоторое время он вышел от Ивана Иннокентиевича и, не задерживаясь у нас в канцелярии, отправился куда-то по своим делам.

После его ухода Иван Иннокентиевич кликнул меня и вручил мне заявление Вихляева «Комскому волостному старшине на волостной суд». Он попросил меня внимательно ознакомиться с этим заявлением, завести на него, как полагается, особое дело, а потом назначить его на рассмотрение в порядке очереди.

В своем заявлении Вихляев просил взыскать со своего односельчанина Давида Кириллова шестнадцать рублей двадцать пять копеек за то, что тот ушел от него из работников раньше срока. Но суть жалобы заключалась не в том, что Кириллов ушел от Вихляева раньше срока, а в том, что Вихляев, согласно заключенному между ними условию, хочет рассчитать его за проработанное время в половинном размере. Основываясь на таком условии, он теперь утверждает, что переплатил Кириллову эти шестнадцать рублей двадцать пять копеек, и просит суд взыскать с него эти деньги обратно.

При подготовке других дел мне всегда была ясна суть каждой жалобы, а свидетельские показания в суде не оставляли потом у меня никаких сомнений в основательности того или иного денежного иска или в виновности тех или иных лиц в ссорах и драках.

И в деле Вихляева все было тоже как будто ясно и справедливо, но вместе с тем никак не укладывалось в моей голове. Вихляев нанял Кириллова в работники на год за шестьдесят рублей и заключил с ним об этом письменное условие. Давид Кириллов пробыл у него в работниках немногим больше полугода и ушел потом домой. По заключенному условию Кириллов должен был получить за проработанное время тридцать два рубля пятьдесят копеек. И деньги эти он с Вихляева получил. Но по этому же условию Вихляев, в случае преждевременного ухода от него Кириллова, может заплатить ему только половинную плату. В общем, получалось так, что жалоба Вихляева была правильная и справедливая, но условие, на котором она основывалась, было очень жестокое. И суд, основываясь на этом условии, должен рассчитать Кириллова за работу у Вихляева только в половинном размере, так что ему придется за проработанное время всего по восемь копеек в день.

Будет ли справедливо такое решение суда, я был не уверен и, главное, не знал, кого мне поддерживать в суде при решении этого дела.

А жалобой Вихляева сразу заинтересовались Иван Фомич и Иван Осипович. Они попросили меня показать им заявление Вихляева и условие, которое он заключил с Кирилловым на работу.

— Плохо придется этому Кириллову, — сказал Иван Осипович. — Засудит его теперь наш волостной суд. Как ты думаешь? — спросил он меня. — Засудит или нет?

— Не знаю, — ответил я. — Если засудит, то ему придется с Вихляева всего по восемь копеек в день…

— Здорово. Жалко будет, если засудит. Но что поделаешь. Условие заключено по всем правилам, при старосте и свидетелях. Умный мужик этот Вихляев. И откуда только он выудил образец этого условия? Убейскому писарю такое не сочинить.

— Все обстряпал, а одной вещи не предусмотрел, — сказал Иван Фомич.

— Какой именно?

— Все денежные договора и условия должны, по закону, оплачиваться гербовым сбором. А это не оплачено. Значит, оно не имеет законной силы. Так что суд может отклонить его и рассматривать дело исключительно на основании свидетельских показаний…

— Вот это здорово, — сказал Иван Осипович. — А я и не знал об этом. Ты что-нибудь кумекаешь? — обратился он ко мне.

Я признался, что пока еще ничего не кумекаю.

— Ты видел у Ивана Иннокентиевича гербовые марки? — спросил меня Иван Фомич.

— Видел.

— А знаешь, для чего их у него покупают?

— Видел, что покупают, потом наклеивают на какие-то бумаги и тут же перечеркивают. Портят новые марки. Даже жалко. А для чего так делают — не знаю…

— Какой же ты судебный писарь, если не знаешь, для чего гасят гербовые марки? Запомни — гербовые марки идут на оплату частных денежных документов государственным гербовым сбором. Положим, я тебе продал, а ты у меня купил новый крестовый дом под шатровой крышей за триста рублей. Сто пятьдесят рублей ты платишь мне чистоганом, а остальные в рассрочку на год. И вот мы составляем об этом купчую и записываем в нее эти наши условия. А потом несем купчую сюда, в волостное правление. Здесь ее заверяют и взыскивают с нас государственный гербовый сбор, то есть берут определенную сумму в пользу казны, а на эту сумму наклеивают на нашу купчую гербовые марки, а потом их погашают, то есть перечеркивают. Только в этом случае наша купчая будет иметь законную силу. Условие на наем работника — тоже денежный документ и, следовательно, подлежит оплате гербовым сбором. А у Вихляева оно не оплачено. Значит, суд при рассмотрении дела с этим условием может не считаться. Понял, в чем дело?

Я вспомнил, как мне приходится составлять от имени старшины протоколы с жалобами в волостной суд и потом скреплять их казенной печатью и как они от приложения печати сразу приобретают законную силу. У меня печать, решил я, а здесь гербовая марка. В этом все дело.

— Понимаешь теперь, в чем суть? — еще раз переспросил Иван Фомич.

— Теперь понимаю, — не особенно уверенно ответил я.

— Вот и хорошо. Судебный писарь все должен знать. Когда будете рассматривать это дело, ты после того, как заслушаете показания Вихляева, заяви, что условие не имеет законной силы, так как оно не оплачено гербовым сбором, и что поэтому суд будет рассматривать дело, сообразуясь только с показаниями сторон и свидетелей. Сумеешь ты это сделать?

— Нет, не сумею, — ответил я.

— Это почему же? — спросил Иван Фомич.

— Вихляева боюсь.

— Какой же ты судебный писарь, если боишься Вихляева? И дело-то пустяковое. Всего на шестнадцать рублей.

— Других не боюсь, а Вихляева боюсь. Да вы и сами говорили убейскому мужику, который приезжал с жалобой на него, что Вихляев все ходы и выходы знает и что с ним даже общество боится тягаться.

— Да, да, говорил. Что верно, то верно. Мужик он хоть и неграмотный, но умный и хитрый. И, пожалуй, сразу поставит тебя чем-нибудь в тупик. Но что делать. Жалоба подана, и суд обязан ее рассмотреть. Так что оформляй это дело и назначай к слушанию. А мы тебе как-нибудь поможем…

Разговор с Иваном Фомичом и Иваном Осиповичем меня немного успокоил, но мне все-таки не хватало смелости назначать это дело в порядке очереди. И я откладывал его каждый раз до следующего вызова волостных судей. Отложил раз, отложил два, а дальше уж и откладывать нельзя. Того гляди, заявится Вихляев и потянет меня к Ивану Иннокентиевичу. А то, чего доброго, крестьянскому начальнику нажалуется. Тогда совсем беда. Так что крутись не крутись, а от встречи с Вихляевым мне не отвертеться.

Один раз, когда я занимался своими судебными делами, к волости подъехал проезжекомский писарь Шипилов, про которого говорили, что он знает все на свете. Он сильно огорчился, что уже никого не застал в волости, кроме меня, а потом вдруг ни с того ни с чего начал расспрашивать меня о том, как я живу, как работаю, что читаю и вообще как провожу свободное время.

Занятый встречами с Иваном Иннокентиевичем, Иваном Фомичом и Павлом Михайловичем, Шипилов в волости меня почти не замечал, и теперь я был очень удивлен его приветливым разговором. Я не особенно вразумительно отвечал на его расспросы, особенно по части чтения книг в свободное время, а потом меня вдруг осенило расспросить его насчет этого проклятого гербового сбора, что он такое и для чего установлен.

Шипилов удивился моему вопросу, сказал, что он никак не ожидал, что я интересуюсь столь серьезными материями, и спросил, зачем мне это?

Тогда я подробно рассказал ему о деле Вихляева.

Шипилов внимательно выслушал меня и сокрушенно покачал головой:

— Да… Жалко человека. Письменные условия на наем работников в наших местах пока не приняты, и нам, слава богу, не приходится иметь с ними дело. Но коль скоро такое условие представлено суду как денежный документ, то, конечно, оно должно быть оплачено гербовым сбором. А вообще-то говоря, это условие имеет кабальный характер.

Тем временем стал приближаться назначенный день работы волостного суда, и я решил еще раз сходить к Ивану Фомичу, чтобы он как следует растолковал мне, как лучше вести себя при рассмотрении этого дела.

— Как жаль, что я не судебный писарь, — вздохнул Иван Фомич. — А то все было бы проще. Я не стал бы особенно валандаться с этим делом, а без всяких разговоров вписал бы в книгу решений отказ Вихляеву в иске. Он и пикнуть у меня не посмел бы. А если бы стал ерепениться, то я сумел бы заткнуть ему глотку. Давно пора одернуть этого живодера. А тебе это будет не под силу. Так что действуй окольным путем. Как только судьи съедутся и вы начнете работу, ты выбери подходящий момент и осторожно наведи разговор на это дело. Объясни им все насчет гербового сбора и растолкуй, что условие между Вихляевым и Кирилловым не имеет законной силы. Потом расскажи им, что за фрукт этот Вихляев, и все время внушай им, что нехорошо будет суду вставать на сторону сильного и богатого и утеснять бедного, беззащитного человека. Кого из судей тебе лучше будет взять в оборот? Кто из них толковее и податливее, с того и начинай…

Из трех судей, с которыми я имел дело, мне больше всех нравился Потылицын. Он был веселее и обходительнее своих напарников, любил поговорить о тяжелой мужицкой доле, немного подшучивал над своей темнотой и неграмотностью. Он старался разобраться с обстоятельствами каждого дела, которое мы рассматривали, и часто вмешивался с этой целью в споры и раздоры тяжущихся сторон. Когда дедушка Митрей выпроваживал всех из судейской, он сразу же обращался ко мне с вопросом, что я думаю насчет этого дела. Выслушав меня, он тут же заявлял, что думает точно так же, и только после этого осведомлялся о мнении Колегова и Сиротинина. И всегда получалось так, что Колегов и Сиротинин думали точь-в-точь так, как думали мы с Потылицыным. Так что по каждому делу у нас получалось полное согласие.

Кроме того, мне казалось, что Потылицын должен знать, что за человек этот Вихляев. Ведь их деревни стоят почти рядом. Убейские знают наперечет всех коряковских, а коряковские всех убейских. Тем более Вихляева, который своим богатством славится на всю округу.

Когда судьи съехались и мы начали свою работу, я стал искать подходящий случай, чтобы поговорить о Вихляеве. Один раз, когда мы только что разобрали какое-то пустяковое убейское дело о потраве, я завел о нем речь с Потылицыным. И тут оказалось, что Потылицын довольно хорошо знает Вихляева и даже состоит с ним в каком-то кумовстве. Тогда я стал рассказывать ему, а заодно с ним Колегову и Сиротинину, как к нам в волость приезжал один убейский мужик с жалобой на Вихляева за то, что тот нахально захватил у него отведенную ему обществом землю.

Потылицын, а за ним Колегов и Сиротинин охотно мне во всем поддакивали. Они осуждающе качали головами и удивлялись тому, как все это сходит Вихляеву с рук. А потом сами начали говорить про Вихляева и как-то незаметно перешли на очень уважительный к нему тон. Им почему-то очень нравилось, что он самый богатый человек не только в Убее, но и во всех соседних с Убеем деревнях. Они не могли скрыть своего уважения к его богатству, к его жадности на работу, к его умению наживать деньги. «Да, — говорили они, — большую силу забрал человек. Одной пашни поднимает до двадцати десятин… И то сказать — таким хозяйством править надо. Ну а насчет нахрапства, так ведь это дело известное, без нахрапства богатства не наживешь».

Дальше я попробовал объяснить судьям суть спора Вихляева с Кирилловым. Они внимательно слушали все мои объяснения насчет государственного гербового сбора и удивлялись тому, как все это хитро придумано и что я все это, несмотря на свои малые годы, уж произошел и так досконально знаю.

Что касается моих рассуждений насчет кабальности и несправедливости вихляевского условия с Кирилловым, то мои судьи опять во всем мне поддакивали, опять со всем соглашались и осуждающе качали головами по адресу Вихляева. А потом завели разговор между собой о том, как плохо бывает, когда работники уходят от хозяев раньше срока. Хорошо, если работник уйдет зимой или осенью после уборки хлебов или, на худой конец, ранней весной, когда еще не трудно найти нового. А то ведь норовят уйти в сенокос, а то и прямо в страду, когда не только другого работника, и поденщиков-то днем с огнем не сыщешь. Как плохо приходится от этого справным мужикам. Оно конечно, может и так быть, что у человека что-нибудь случилось или чем-нибудь приболел. Мало ли что бывает. Ну, тогда это дело понятное. А то ведь уходят, варнаки, к другому хозяину, который переманивает их на один сезон и платит, конечно, дороже. Такие уж времена пришли… Когда человеку приспичило, податься некуда — приходит и просит: «Помоги, отработаем…» А когда, значит, взял сколько надо, и уж играет в обратную. Дескать, у нас тоже хозяйство, тоже надо делать свою работу, как всем людям. Здорово Вихляев придумал. Умный мужик. Знает, как приарканить работника. Только вот насчет гербовых марок маленько оплошал. Да разве по первому разу учтешь все. Думаешь одно, а получается другое.

А потом мои судьи начали рассуждать о Кириллове, и как-то нехорошо. Конечно, мужик он бедный. Что правда, то правда. Но опять, кто просил его идти к Вихляеву в работники? А если уж обнадежил человека, даже условие с ним подписал, то надо было держаться и не подводить его. Оно конечно, может у него какая-нибудь беда стряслась. Но, с другой стороны, и Вихляева понять надо. Хозяйство большое, лето короткое… Попробуй найти другого работника в сенокос или в страду. А на поденщиках далеко не уедешь. Поденщику-то надо полтинник платить на день, пятнадцать рублей в месяц, тридцать рублей за один сезон… Вон оно куда тянет.

— Я сам работника держу, — плакался Потылицын своим напарникам. — Плачу ему тоже шестьдесят рублей в год. И тоже, понимаешь, обхаживаю и ублажаю его на всякие лады, чтобы не ушел… Особенно в сенокос али в страду. А то ведь труба, вострый нож. Так что обо всем этом подумать надо, а не решать дело с бухты-барахты…

Наконец наступил последний день заседаний нашего суда, на которое я назначил вихляевское дело.

Весь этот день я слушал со своими судьями разные дела о ссорах, о кражах, о потравах. Весь день мои судьи глушили ковшиком пиво, карали виновных, оправдывали невинных. Весь день я записывал в нашу судебную книгу обстоятельства каждого дела, составлял решения и зачитывал их тяжущимся сторонам. А сам наблюдал исподволь: не появился ли в волости Вихляев со своими свидетелями, не приехал ли ответчик Кириллов. Наконец подошла очередь приниматься и за это дело, и я попросил дедушку Митрея звать в судейскую Вихляева, Кириллова и их свидетелей. Но в прихожей их почему-то не оказалось, и дедушко Митрей пошел разыскивать их в сторожке или на дворе. Пока он ходил за ними, я, как мне советовал Иван Фомич, попробовал немного отвлечься и думать о чем-либо другом. Но ни о чем другом мне не думалось. Я понимал, что мне надо непременно что-то сделать, что-то предпринять. По-настоящему мне следовало пойти сейчас к Ивану Иннокентиевичу. Но я был уверен, что он ничего хорошего мне не присоветует, а, чего доброго, прикажет решать это дело в пользу Вихляева. Заводить с моими судьями новый разговор было бесполезно. Я уже знал, в какую сторону они будут тянуть. Остается условие, не оплаченное гербовым сбором, да слабая надежда на то, что при рассмотрении дела обнаружится еще какое-нибудь новое обстоятельство, которое позволит суду отказать Вихляеву в иске.

Вихляев явился в суд с Егором Воротниковым, Василием Семеновым и бывшим убейским старостой Соломатовым, которые находились при заключении его условия с Кирилловым. На этот раз он показался мне не таким сердитым. Наоборот, он выглядел сегодня веселым и приветливым. Он кивнул головой нашему Потылицыну и сказал:

— А я и не знал, что тебя волостным начальником поставили. Судить, значит, меня будешь…

— Придется, — отвечал Потылицын.

— Давай-давай… Только по справедливости суди.

— Будем стараться.

А Кириллов приехал в суд со своим сыном, молодым еще парнем. Они стояли в судейской с пришибленным видом, как будто на самом деле были в чем-то виноваты перед Вихляевым.

Поначалу я, как это у нас положено, попросил Вихляева коротко изложить суду свою жалобу на Кириллова.

— Моя жалоба, видать, суду уж известная, — начал Вихляев и повторил все то, что у него было написано в заявлении.

Теперь пришло мое время сказать свое слово. Вихляев ждал, что я начну читать его условие. Кириллов с сыном узрились на меня с таким видом, как будто я хочу чем-то ударить их. Судьи тоже насторожились и ждали, что я скажу сейчас насчет гербовых марок.

От страха, что надо сейчас начинать этот разговор, у меня совсем перехватило горло. Однако я хорошо помнил совет Ивана Фомича смотреть в затруднительных случаях в потолок и собираться с силами, не обращая ни на кого внимания. И я действительно уставился в потолок, набрал полную грудь воздуха и, не глядя ни на кого, как в школе на уроке, начал говорить давно заученные слова:

— Ваше условие с Кирилловым я читать не буду. Оно не имеет законной силы. Это денежная бумага, а все денежные бумаги должны оплачиваться государственным гербовым сбором.

— Какая это еще денежная бумага? — перебил меня Вихляев.

— Надо было купить в волости на шестьдесят копеек гербовых марок, — продолжал я, не обращая внимания на слова Вихляева, — наклеить их на условие, а потом погасить их, то есть перечеркнуть или расписаться на них. Без этого условие не имеет законной силы, и волостной суд будет рассматривать ваш иск к Кириллову только на основании показаний сторон и свидетелей. Вы объяснили свое дело, теперь пусть ответчик Кириллов расскажет суду, за что он вам задолжал эти деньги.

— Как же это ты оплошал с этим делом, кум Степан? — спросил Вихляева Потылицын. — Что, пожалел шестьдесят копеек на эти марки, что ли?

— Ничего я не оплошал. Условие составлено по всей форме у старосты при свидетелях. Если бы потребовались марки, писарь сказал бы. Невелики деньги шестьдесят копеек. Заплатил бы…

— Чего же он, ваш писарь, не знает этого, что ли? А теперь вон какая канитель получается.

Пока Потылицын и Вихляев говорили, я немного пришел в себя и даже заметил, что Вихляев немного сбавил тон и держится не так твердо, как поначалу. И я уж немного увереннее сказал:

— Не в старосте и не в свидетелях дело, а в том, что условие не оплачено гербовым сбором. И поэтому не имеет законной силы. Так что суд может не заслушивать ваших свидетелей. Его сейчас больше интересует, что скажет по этому делу ответчик Кириллов.

— Ответчик наговорит вам всякую ерунду, — зло произнес Вихляев, потом развел руками и растерянно произнес: — Все составлено по форме у старосты, при свидетелях, с приложением казенной печати, и вдруг… не оплачено каким-то гербовым сбором, не имеет законной силы. Тут что-то неладно. — Потом подумал и сказал возмущенным тоном: — Не признают законный документ! Разве это суд!

— Да ты не переживай, кум Степан, — снова обратился к Вихляеву Потылицын. — Может, парень и правду говорит, что надо было что-то наклеить. Он ведь к этому делу приставлен.

— Кто его приставил?

— Волостной писарь приставил. Кто же, кроме него, может в волости распоряжаться? Сходи к нему. Объясни, что к чему.

— Вот еще завели порядки. — Тут Вихляев с остервенением плюнул на пол. — Нет! Я это так не оставлю…

Он резко повернулся и вышел из судейской. Его свидетели потоптались немного на месте и тоже куда-то ушли. Так что мы остались теперь одни с ответчиком Кирилловым и его сыном. Никто не ждал такого оборота. Мои судьи растерялись и вопросительно смотрели на меня. А я, по правде говоря, испугался еще больше их и тоже не знал, что делать. Я смотрел на спасительный потолок и подобный случай. Но такого в старой судебной книге не было. Все там было проще и понятнее. Наконец, собравшись с силами, я попросил дедушку Митрея пойти узнать, куда ушел Вихляев и если он в волости, то что он делает. Дедушко Митрей через минуту вернулся обратно:

— Сидит в комнате Ивана Акентича. Что-то толкует со старшиной. Видать, самого ждет.

— Вот и хорошо, — сразу сообразил Потылицын. — Иван Акентич ему все растолкует, что к чему. А мы давайте пока послушаем Кириллова. Что он расскажет нам насчет этого дела.

— Надо послушать, — согласились Колегов и Сиротинин. — Спрашивай его пока, — обратились они ко мне. — Как у них все это получилось?

— В самом деле, из-за чего у вас сыр-бор разгорелся? — обратился Потылицын к Кириллову.

— Да из-за этого самого, — начал Кириллов. — Дело известное. Задолжал я ему немного. Сына старшего женил. Ну и занял на свадьбу тридцать рублей. А отдавать-то знаете как… Сына женил, а его в солдаты угнали. Думал, невестка помогать будет. А она взяла да к своим ушла… Вот и остались мы двое с младшим да старуха хворая. А Вихляев пристает с ножом к горлу: плати, да и баста… Я ему: «Обожди, Степан Прокопьевич, дай немного с силами собраться». Куда там… «Мне, — говорит, — деньги до зареза нужны. Плати, — говорит, — или я тебя в суд потяну». — «Побойся бога, Степан Прокопьевич, — говорю. — Разве мы отпираемся. Мы в суде-то вовек не бывали. В крайнем случае отработаем вам эти деньги. Вон, — говорю, — какой парень у меня вырос… На любой работе устоит». — «Это, — говорит, — другое дело. Тогда давай парня». Так и договорились, что пойдет к нему мой Федор в работники до петрова дня за эти за самые за тридцать рублей. «Но только я на словах, — говорит, — наше условие не признаю. Пойдем к писарю, все оформим как следует». Пришли к писарю… Я остался в избе, а он пошел к нему в горницу. Поговорил с ним там о чем-то, выходит и объясняет: «Писарь на полгода условие не пишет. Говорит, такие договора составляются только на год. Так по казенной форме требовается». — «Но мы же, — говорю, — на полгода столковались. До петрова дня». — «А разве с писарем, — говорит, — столкуешься. Уперся, и баста. Может, в самом деле нельзя писать на полгода… Да ты, — говорит, — чего боишься… Отработает парень до петрова дня, а я тем временем найду себе нового работника. Так что ты не сумлевайся». — «Ну, если так, — говорю, — то пусть пишет хоть на два года».

Тут в судейскую возвратился Вихляев. Кириллов сразу замолчал.

— Ты что, воды в рот набрал, что ли? — обратился к нему Вихляев. — Рассказывай дальше, как тебя обманом наняли на год в работники. Может, поверят твоей брехне.

Потом, обращаясь ко всем судьям, он злорадно произнес:

— Иван Акентич требует к себе судебного писаря с нашим условием. Посмотрим, имеет ли оно законную силу…

К Ивану Иннокентиевичу я пришел в сопровождении Вихляева и молча подал ему это злополучное условие. Он внимательно прочитал его и спросил:

— Свидетели и староста в суд приехали?

— Приехали…

Иван Иннокентиевич еще раз посмотрел в условие, повертел его в руках и сказал:

— Составлено по всей форме, подписано при свидетелях, скреплено казенной печатью старосты. — Потом в упор спросил меня: — С чего ты взял, что оно не имеет законной силы?

— Это денежная бумага, а все денежные бумаги должны оплачиваться гербовым сбором…

— Откуда ты это взял?

— Иван Фомич сказал.

— Почему ко мне не пришел узнать?

— Вы наказали мне спрашивать обо всем Ивана Фомича…

— Договора о найме работников в сельских местностях не подлежат оплате гербовым сбором.

— А Шипилов тоже говорит…

— Ты что же, спрашивал его?

— Показывал ему это условие. Он прочитал и говорит: «Условие недействительно, так как не оплачено гербовым сбором. Пожалели, — говорит, — шестьдесят копеек, и документ не имеет своей силы…»

— Гм… В самом деле, почему не оплатили условие гербовым сбором? — обратился Иван Иннокентиевич к Вихляеву.

— Не знали, Иван Акентич. По темноте деревенской. Но ведь можно сичас наклеить эти марки. Сколько они стоят? Я сичас…

И Вихляев полез в карман за кисетом.

— Можно, конечно, — произнес Иван Иннокентиевич и снова стал перечитывать условие. — С шестидесяти рублей полагается шестьдесят копеек.

— Шестьдесят так шестьдесят, — сказал Вихляев. — Лишь бы все было как следоваит…

Он вынул из кисета большой серебряный рубль и подал его Ивану Иннокентиевичу.

— А Шипилов говорит, что условие теперь надо оплачивать в трехкратном размере, — осмелился я напомнить Ивану Иннокентиевичу правило о гербовом сборе, рассказанное мне Шипиловым.

— Да, да… Действительно, теперь надо платить в трехкратном размере, — поспешно согласился Иван Иннокентиевич. — Так что извольте уплатить один рубль восемьдесят копеек.

— Ну и порядочки придумали. Мужика обирать, — произнес Вихляев с перекошенным лицом и полез в кисет за вторым рублем. — Только теперича, Иван Акентич, чтобы все было в порядке, имело законную силу.

Иван Иннокентиевич взял от Вихляева второй рубль, открыл железный ящик, положил туда деньги, потом извлек из него толстую тетрадь с гербовыми марками, взял из нее марок на один рубль восемьдесят копеек, наклеил их на условие и перечеркнул крест-накрест пером.

— Теперь документ имеет полную законную силу, — сказал он, подавая мне условие. — Зачитаешь его судьям, и решайте дело на основании этого условия.

— А Кириллов говорит, что он нанимался только на полгода, чтобы отработать долг.

— Мало ли что он говорит. Говорить все можно… Вот условие, к которому он руку приложил… Сразу же опроси свидетелей и старосту. Если они подтвердят условие, то кончайте дело в пользу просителя. Из-за каких-то шестнадцати рублей такая возня. Ступай, и не валандайтесь там…

— Неужто заставил заплатить его этот гербовый сбор? — спросил меня судья Потылицын, когда мы с Вихляевым возвратились в судейскую.

Я молча показал условие, на котором виднелись четыре наклеенных и перечеркнутых гербовых марки. Судьи покачали головами и уважительно посмотрели на меня.

— Втройне пришлось заплатить, — зло сказал Вихляев. — Учат, учат нас, дураков, уму-разуму, а все впустую. Ну а теперь решайте, волостной суд, дело как следует. Теперича документ законный…

Дальше нам ничего не оставалось делать, как допрашивать свидетелей со стороны Вихляева — старосту Никифора Соломатова и убейских мужиков — Егора Воротникова и Василия Семенова.

Никифор Соломатов подтвердил, что в бытность его старостой Степан Вихляев действительно нанял Давида Кириллова в работники. Об этом наш убейский писарь составил им по всей форме письменное условие, которое он, Соломатов, как староста, заверил приложением казенной печати в присутствии Егора Воротникова и Василия Семенова.

Егор Воротников и Василий Семенов показали, что они действительно по просьбе Вихляева были свидетелями, когда он, Вихляев, нанимал Кириллова себе в работники. Нанял он его, как они тогда поняли, на год, за шестьдесят рублей. И об этом они тогда заключили между собою условие по всей форме. Во время опроса Соломатова, Воротникова и Семенова Давид Кириллов стоял понуро в стороне со своим сыном. Он, видимо, уж понял, что ему сегодня ничем не оправдаться и что Вихляев непременно засудит его здесь.

А Вихляев, наоборот, чувствовал себя очень гордо, так как видел, что суд теперь почти что в его руках и не посмеет отказать ему в иске к Кириллову.

Наконец Вихляев со своими свидетелями и Кириллов с сыном удалились из судейской, и дедушко Митрей закрыл за ними дверь. И тут мои судьи вдруг обрели дар речи. Они удивлялись тому, как ловко Вихляев обошел с этим условием Кириллова, и не сомневались в том, что Кириллов нанимался к нему только на полгода. Они видели, что Вихляев обошел с этим условием не только Кириллова, но и убейского писаря, и старосту, и своих свидетелей Егора Воротникова и Василия Семенова. Об их сговоре обмануть Кириллова не могло быть и речи, так как они мужики самостоятельные и на такое дело никогда не пойдут. Но Вихляев так ловко обставил это дело, что им тоже некуда податься и они вынуждены подтвердить это условие.

В общем, мои судьи очень жалели Кириллова. При его бедности ему очень трудно будет разделаться с Вихляевым, и тот непременно подденет его на какой-нибудь новый крючок. И в то же время они не могли скрыть своего восхищения Вихляевым.

— Вот голова!

— Не дай бог заводить с таким дело. Обведет, собака, вокруг пальца.

— Ловкач, каких мало. Как ни вертись, а придется присудить ему эти деньги.

Я тоже понимал, что нам придется кончать это дело в пользу Вихляева, и, не говоря ни слова, принялся писать решение. Мне было очень жаль Кириллова и его сына, я был уверен, что Вихляеву опять удастся заполучить кирилловского парня в работники.

Вихляев остался очень доволен нашим решением и сильно благодарил моих судей за то, что они рассудили его дело правильно, по закону. А потом ни с того ни с сего стал благодарить меня:

— Ловко ты обвел меня с этим гербовым сбором. Спасибо тебе за урок. Он мне еще пригодится.

А Кириллов молча выслушал наше решение и, не говоря ни слова, ушел со своим сыном из судейской. Мне даже стыдно было спрашивать его, доволен ли он решением.

За время моей работы судебным писарем я рассмотрел со своими судьями больше ста дел. И даже получил взятку от витебского мужика. Но у нас не было ни одного неправильного решения. А в этом деле мы вынесли несправедливое решение.

 

Глава 17 ЭТИ НЕПОКОРНЫЕ ГЛАСНИКИ

С переходом на место Павла Михайловича мое положение в волости сильно изменилось. Поначалу я думал, что уменье вести судебное заседание и книгу решений волостного суда будет самым главным в моей новой работе. Но, разобравшись с делом, я увидел, что это только полдела, что мне предстоит не только вести судебные заседания, коротко и ясно записывать решения волостного суда в судебную книгу, но, кроме того, приводить эти решения в исполнение.

Эта работа оказалась для меня не менее трудной и важной, чем первая. Передо мной лежало на столе несколько десятков рассмотренных нашим судом дел, решения по которым вошли в законную силу. И я должен был сделать по ним несколько десятков распоряжений сельским старостам, чтобы они взыскали с кого надо и выдали кому следует деньги за потраву, ввели кого-то во владение пахотной или усадебной землей и так далее все в таком роде.

А по уголовным делам, если виновные были приговорены к отсидке, требовалось сделать распоряжение, чтобы старосты немедленно арестовали тех людей и под конвоем доставили их в нашу волостную тюрьму. И старосты по моему распоряжению должны были брать этих людей под арест и отправлять их к нам на отсидку.

Эта работа не представляла бы для меня особых затруднений, если бы я делал ее для Павла Михайловича, когда он ведал всеми судебными делами и отвечал за это. Но теперь я писал строгие распоряжения не для Павла Михайловича, а для себя. И это было совсем другое дело.

Все эти бумаги я писал по установленной форме. Они шли за подписью волостного старшины или заседателя и волостного писаря. Я вписывал их фамилии в свои распоряжения и подкреплял их приложением казенной печати, а Иван Иннокентиевич подмахивал их, не читая. После этого они становились официальными документами и должны были исполняться на местах под страхом строгой ответственности. Я писал эти бумаги исходя, разумеется, из сути каждого судебного дела. Никто за мной не следил, никто меня не проверял, и я оказывался единственным блюстителем и исполнителем закона, наделенным большой властью. А я был ведь совсем еще мальчишка, подросток, мне едва минуло пятнадцать лет. И сознание своего мальчишества в таком важном деле порождало у меня страх и неуверенность.

Короче говоря, я утонул в своей судебной работе. Раньше я чувствовал себя в волости вольной птицей. Перепишешь Ивану Фомичу какую-нибудь статистическую ведомость, сделаешь что-то для Ивана Осиповича или для Павла Михайловича. А потом присматривайся к пришедшим в волость интересным людям, слушай веселые рассказы Ивана Иннокентиевича, хвастливые побасенки урядника и все такое. А теперь я с утра до вечера, не разгибаясь, сидел за своими судебными делами, и вся волостная жизнь отошла у меня куда-то на второй план.

А время шло да шло своим чередом. Наступила осень, и волость начала готовиться к очередному волостному сходу. Иван Фомич и Иван Иннокентиевич уже были заняты составлением гоньбовых реестров, ведомостей поступления и расхода волостных сборов и всякими другими данными, которые могут потребоваться на волостном сходе. Перепиской этого материала они меня теперь не загружали, так как видели, что я зашиваюсь с судебными делами. А сам я этим материалом уже не интересовался. Не интересовался я и волостным сходом, как это было в прошлом году. Я уже знал, как он будет проходить, какие вопросы будут на нем решаться, и не ждал ничего нового и интересного.

В общем, подготовка к волостному сходу проходила как-то мимо меня. Я, конечно, видел, что Иван Иннокентиевич сменил свой городской костюм на теплую байковую рубаху, стал раньше приходить на работу и уважительнее обходиться с приходящими мужиками. Но это не было для меня новым, и я принимал это как нечто для Ивана Иннокентиевича должное.

Никаких тревожных разговоров в связи с созывом волостного схода в волостном правлении не велось. Деревня жила своей жизнью, изнемогая от непосильной работы. Благополучно прошли сенокос и страда. С большим трудом и сена накосили, и с хлебом управились.

Начальство во время сенокоса и страды старалось в деревни не показываться, людей от работы не отрывать. Так что особых поводов для волнений и недовольства не было.

Как и в прошлом году, старшина и Иван Иннокентиевич ездили в Новоселову к крестьянскому начальнику за разрешением на созыв схода. И крестьянский начальник, как и в прошлом году, наказал им не распускать гласников, держать их крепко в узде, не позволять им распространяться насчет начальства, насчет войны и тяжелых крестьянских повинностей, в общем, не лезть со своими разговорами куда не следует.

Когда по приезде старшина рассказывал обо всем этом в нашей канцелярии, я слушал его уж без всякого интереса и только спросил: будет ли нынче сам крестьянский на сходе? Но, оказывается, крестьянский начальник предупредил старшину, чтобы сход проводили без него и чтобы во всем слушались Ивана Иннокентиевича. «Пока Евтихиев у вас, — опять заявил крестьянский начальник старшине, — я за Комскую волость спокоен».

Дня за два до схода в волость начали съезжаться старосты и сельские писаря. Никто из них не обращал на меня внимания, хотя все знали, что я заступил на место Павла Михайловича и веду в волости теперь все судебные дела.

Павел Михайлович тоже приехал со своим старостой и тоже не проявил ко мне никакого интереса. Он поздоровался со мной за ручку, поощрительно похлопал по плечу и ушел куда-то. И потом ни разу не подошел ко мне, не расспросил ни о чем, не сказал ни одного ласкового слова, как будто мы были чужие люди.

А потом стали съезжаться гласники. Из Кульчека, как всегда, приехал Марко Зыков и еще несколько человек, и в их числе Ефим Рассказчиков. Он опять пытался прорваться к Ивану Иннокентиевичу поговорить насчет своих казацких прав. Но старшина довольно грубо его выпроводил.

А из Витебки приехал гласником тот самый Бижан, который скандалил с Иваном Иннокентиевичем насчет подушной раскладки и был посажен старшиной в каталажку.

Вечером, накануне схода, мы перетащили наши столы и шкафы со всем делопроизводством в судейскую и закрыли их там на замок. В канцелярии оставили только Петькин столик и накрыли его зеленым сукном.

Утром в волость я, конечно, пришел, но решил Ивану Иннокентиевичу не показываться, чтобы он не заставил меня сидеть во время схода в своей комнате. Весь волостной двор был заполнен гласниками. Там же мотались в ожидании схода сельские старосты и писаря.

Иван Фомич, Иван Осипович и Петька в волость к открытию схода не пришли.

Часов около девяти во двор вышел старшина и стал звать гласников в помещение:

— Давайте, мужики! Пора начинать. Иван Акентич велел собираться!

— Крестьянский-то будет? — спросил кто-то старшину.

— Крестьянский-то?.. Крестьянский-то не будет. У него важные дела. Сказал: «Обходитесь без меня. Слушайтесь, — говорит, — только вашего Ивана Акентича. Он все знает, что к чему». Так что давайте, мужики. Иван Акентич уж торопит.

И старшина пошел за ворота загонять в помещение остальных гласников.

Через некоторое время двор опустел. Оставшиеся писаря прислушивались к тому, что делается на сходе. Но на сходе, видать, ничего особенного не происходило. И писаря разошлись один за одним по комским квартирам.

А я что-то ждал на дворе. Я понимал, что мне здесь делать теперь нечего. А уходить считал как-то неудобным. Ведь в волость я пришел на работу и должен был здесь что-то делать. И тут как раз в волостном дворе появился Иван Фомич.

— Давно началось? — спросил он.

— Да с полчаса уж, — ответил я.

— Ничего не произошло?

— Как будто не произошло.

— А как ведут себя гласники? Не бузуют?

— Пока не бузуют.

— Значит, дня три можно не приходить. Отдохнем немного. А потом начнется волынка с раскладкой. Каждый год одно и то же. Ты что собираешься делать эти дни?

— Не знаю еще.

— Если надумаешь — приходи ко мне. Попьем чаю, поговорим. Наша Оксинья рада будет.

— Хорошо, приду.

— Приходи завтра. Вечером, когда все управятся с работой.

И Иван Фомич отправился домой. А я опять остался на волостном дворе. Опять что-то ждал, прислушивался к тому, что делалось на сходе, зашел в сторожку, посидел там с дедушкой Митреем, вышел во двор и неожиданно встретил здесь комского писаря. Кирилл Тихонович только что вышел из волостного правления весь красный и упаренный.

— Еле выбрался, — сказал он, отпыхиваясь. — Хотел послушать, как на сходе будут делать проверку.

— Ну и как? — спросил я. — Кто из гласников втяпался нынче в эту проверку?

— Какой-то Бижан из Витебки.

— Как она у него получилась?

— Оскандалился, конечно. Оскандалился, но, кажется, расчухал, что Евтихиев специально разыгрывает сход с этой проверкой, чтобы поставить всех гласников в смешное и глупое положение. Ну, я пошел. Теперь мне здесь делать нечего.

— Я тоже пойду, пока меня не сцапал старшина или Иван Иннокентиевич.

— Ну, им сейчас не до тебя. Скоро сход должен рядить Евтихиева на новый срок. И без скандала это дело нынче не обойдется. Наши комские гласники сильно настроены против него.

Мы вышли из волости и направились не торопясь на комскую сборню.

— Комские мужики не могут забыть своего Бирюкова. Он был действительно обходительный и уважительный волостной писарь. Не то что Евтихиев. Посмотрим, как у него сойдет на этот раз дело со сходом.

Так в разговоре об отношениях Евтихиева с волостным сходом мы дошли до комской сборни, и Кирилл Тихонович провел меня здесь в свою писарскую каморку.

— А я уж готовлю ведомости на раскладку податей, — сказал он, усаживаясь за стол, и придвинул мне четыре разграфленные и мелко исписанные ведомости. — На днях получим окладные листы, и придется с этим делом провести здесь на сборне несколько бессонных ночей.

Тут у нас, естественно, зашел разговор о предстоящей годовой раскладке податей, и я стал дознавать у него, почему губернские, волостные и сельские сборы начисляются в Коме подушно, а не по доходности, как государственная оброчная подать.

Кирилл Тихонович стал объяснять мне принятый у нас порядок раскладки и, подобно Ивану Фомичу, стал говорить о том, как он выгоден богатым и обременителен для бедных и многосемейных мужиков. За этим разговором и застал нас тесинский писарь Альбанов. Он спешил в волость и, проходя мимо, заметил нас на сборне.

— Чего вы тут ждете? — спросил он. — Давайте скорее в волость. Там, говорят, с Евтихиевым заварилась такая каша, что старшина закрыл даже волостной сход…

Мы сразу сообразили, какая каша могла завариться с Иваном Иннокентиевичем, и поспешили вслед за Альбановым в волость. Действительно, волостной сход прекратил свою работу, но гласники не расходились и возбужденно обсуждали свои дела на волостном дворе. Из их разговоров легко было восстановить картину происшедших событий.

После проверки витебским гласником работы волостного правления сход приступил к рассмотрению сметы расходов на будущий год. Без шума и споров сход утвердил страховые и канцелярские расходы, расходы на ремонт и отопление волости и опять отказался от постройки архива, несмотря на уговоры старшины и Ивана Иннокентиевича не перечить с этим делом начальству.

А потом приступили к найму Ивана Иннокентиевича. И тут поначалу все шло очень хорошо. Зачитали бумагу от крестьянского начальника о том, что он горячо рекомендует волостному сходу Ивана Иннокентиевича как опытного, благонадежного и исполнительного волостного писаря и что он, крестьянский начальник, надеется, что волостной сход окажет полное доверие Ивану Иннокентиевичу и пригласит его на работу на следующий год.

В добавление к этому старшина передал устное приказание крестьянского начальника волостному сходу непременно подрядить Ивана Иннокентиевича писарем на следующий год.

Пока читали эту бумагу да старшина обсказывал свой разговор с крестьянским начальником, на сходе начался глухой шум, послышались крики: «Лодырь!», «Дармоед!», «Народом гнушается!» и все такое. Потом выскочил вперед витебский гласник Бижан и начал кричать, что такого писаря волости не надо, что это писарь, которого надо ждать целый день для минутного разговора, что он не хочет как следует выслушать простого человека и заставляет старшину ни за что сажать мужиков в каталажку. За Бижаном на Ивана Иннокентиевича набросились витебские и александровские гласники. За витебскими и александровскими комские, потом анашенские и улазские. И так, один за одним, почти все сельские общества. Из наших кульчекских гласников больше всех, говорят, кричал Рассказчиков.

Старшина пробовал было унять этот шум и завел речь о том, что крестьянский начальник приказал нанять Ивана Иннокентиевича, что другого писаря ему в Коме не надо и все такое. Но тут на сходе опять поднялся шум и крик. И так несколько раз. Начнет старшина что-то говорить в защиту Ивана Иннокентиевича, вразумлять и уговаривать сход, его слова покрываются общим шумом и недовольным криком гласников.

Пока велся этот спор между старшиной и волостным сходом, Иван Иннокентиевич прошел в свою комнату, вынул из стола какой-то сверток и пачку бумаг и все это спрягал в свою сумку. А потом попросил заседателя Болина передать старшине, что он совсем уходит со схода.

Увидев это, старшина окончательно перетрусил и бросился вслед за Иваном Иннокентиевичем узнать, что ему теперь делать.

Иван Иннокентиевич посоветовал старшине распустить сход до завтра и немедленно вызвать Ивана Фомича, чтобы он — Иван Иннокентиевич — мог передать ему — Ивану Фомичу — все волостное делопроизводство. Самому старшине Иван Иннокентиевич посоветовал немедленно ехать в Новоселову к крестьянскому начальнику с донесением, что волостной сход в Коме начал бунтовать и все хочет делать по-своему.

Тут старшина распустил гласников, а сам, вместе с урядником, поехал в Новоселову.

И вот теперь гласники думали, что им завтра делать на сходе. Старшина наверняка опять начнет навязывать им в писаря Евтихиева. И опять начнет запугивать их начальством. Как быть? Что делать? Идти на попятную перед начальством или все-таки требовать себе другого писаря?.. Одни склонялись к тому, что они с Евтихиевым поступили правильно и что волостной сход имеет законное право выбирать себе своего волостного писаря, а не нанимать его по указке начальства. А те, которые были потрусливее, те опасались, как бы с этим делом чего не вышло. Вступать в контры с начальством не стоит. Оно не мытьем, так катаньем своего добьется и мужика все равно доконает.

На другой день сход с утра приступил к работе. После встречи с крестьянским начальником старшина чувствовал себя увереннее. Рядом с ним за зеленым столиком сидел теперь Иван Фомич. Ночью он принял все волостные дела от Ивана Иннокентиевича и вместо него повел сход дальше.

Вопреки общему ожиданию старшина не настаивал теперь на найме Ивана Иннокентиевича на новый срок и сообщил, что крестьянский начальник не возражает против приглашения на эту должность другого человека. И тут сход без шума, без гама подрядил на это место Павла Михайловича. А Иван Фомич по требованию старшины сразу же написал об этом срочное донесение крестьянскому начальнику.

На третий день поздно вечером волостной сход закончил работу. А на следующий день от крестьянского начальника нарочным поступило уведомление о том, что он приговор комского волостного схода в части приглашения Павла Михайловича на должность волостного писаря не утверждает и направляет в Комское волостное правление на эту работу какого-то Ананьева. Этот Ананьев должен работать волостным писарем на тех же условиях и на том же окладе, как и Евтихиев.

В тот же день Ананьев приехал в Кому и остановился на земской квартире. В волость он пока не показывался. Ждал, пока Иван Фомич не завершит всю работу с волостным сходом, то есть пока не составит приговор схода, не оформит его подписями гласников и не вручит старостам окладные листы на государственную подать, губернский земский сбор и волостной сбор.

А Иван Иннокентиевич как-то незаметно уехал, можно сказать, скрылся из Комы. Никто его не провожал, никто с ним не прощался, и никто не жалел об его отъезде. Говорят, он поехал из Комы волостным писарем в Балахтинское волостное правление.

А через несколько дней в волостное правление явился Ананьев и занял место в комнате Ивана Иннокентиевича.

Это был плешивый, бритый, невысокого роста старичонка с седыми моржовыми усами. Одет он был, как и Иван Иннокентиевич, в темную тройку. Только вместо галстука подвязал шею каким-то шнурком. И говорил он каким-то хриплым, скрипучим голосом.

Не успел этот Ананьев у нас как следует обосноваться, как во всеуслышание заявил, что в нашей волости завелись зловредные люди, которые мутят народ, подбрасывают мужикам потаенные листовки, настраивают их не туда, куда надо, и что неспроста волостной сход не нанял в волостные писаря такого человека, как Иван Иннокентиевич.

Тут же Ананьев оговорился, что все это к нам не относится, что он всем нам доверяет и на нас полагается и что в этих делах его не проведешь, так как он старый обстрелянный воробей и знает, как и кого следует вывести на чистую воду.

А потом он на несколько дней закрылся в своей комнате и все что-то писал. Некоторые мужики пробовали было сунуться к нему по своим делам, но он сразу же вытурил их обратно.

Спустя некоторое время он перестал от нас закрываться. Наоборот, он сидел теперь все время при открытой двери и громко, чтобы мы все слышали, втолковывал старшине и заседателю, что в волости у нас неспокойно и волостному начальству, пока не поздно, надо принимать строгие меры.

Иногда Ананьев выходил к нам в большую комнату и заводил разговор о беспорядках в волости. В общем, по его словам выходило так, что не только отдельные лица, но и вся наша волость находится теперь на подозрении у начальства. Дело складывалось так, что отказ волостного схода взять в волостные писаря Ивана Иннокентиевича вырастал в большое государственное дело и истолковывался начальством как организованное выступление против власти и что за всем этим скрывается злонамеренная работа неблагонадежных людей, которую надо как можно скорее пресечь…

Это, видимо, и было тем важным государственным делом, которым Ананьев занимался по приезде к нам первое время. Не прошло и двух недель со дня появления его в Коме, как к нам в волость приехал из Минусинска какой-то начальник в красивом мундире с погонами, с толстым плетеным шнуром на левом плече. Это был, оказывается, жандармский начальник.

Приехал он как-то незаметно, без шума, без грома, и стал с глазу на глаз беседовать с волостными начальниками, помощниками волостного писаря, с ходоками и даже со сторожами. А один раз он вызвал в судейскую и меня и завел речь насчет Павла Михайловича. Говорил он со мной очень ласково, вроде я приходился ему родным племянником, просил меня ничего не пугаться, говорить только правду и, главное, никому ничего о нашем разговоре не рассказывать.

Дальше он завел со мной разговор о том самом, чем запугивал нас Ананьев: видел ли я у Павла Михайловича запрещенные книги или подметные листки, не давал ли он мне читать их или печатать на гектографе, когда и с кем он вел злонамеренные разговоры.

Я не мог подтвердить все эти наветы на Павла Михайловича.

Переговорив со всеми с глазу на глаз, жандармский начальник так же незаметно уехал к себе в Минусинск. А нам стало ясно, что он приезжал в Кому по доносу Ананьева и что этот Ананьев очень зловредный человек и может в любое время оговорить кого угодно перед начальством.

После отъезда жандармского начальника мы со дня на день ожидали ареста Павла Михайловича, но, к общему удивлению, его никуда не забрали, а только уволили из чернокомских писарей. Видимо, донос Ананьева насчет того, что он кого-то мутит, не подтвердился. Не подтвердился, видать, его донос и о том, что у нас в волости со дня на день можно ожидать какие-то беспорядки.

Несмотря на это, Ананьев продолжал и продолжал сочинять свои государственные бумаги. Всех посетителей, которые приезжали в волость за справками или по почтовым делам, он подробно расспрашивал о том, как мужики настроены у них против войны, как они не хотят платить податей и всячески уклоняются нынче от новой раскладки, как они ругают высшую власть и собираются взяться за начальство и как гласники, которые устроили на волостном сходе бунт против начальства, продолжают ехидничать и подзуживать мужиков, настраивают их не туда, куда надо.

А потом Ананьев додумался допрашивать об этом ходоков, которые развозят нашу почту по волости. Он напирал при их опросе главным образом на то, как старосты распустили у себя мужиков, не торопят их с раскладкой и вместо того, чтобы пришпандорить как следует особенно рьяных брехунов и бузотеров, сами подпевают им насчет больших податей и тяжелых повинностей.

Старшине и заседателю он говорил, что по делу Коваленкова к нам приезжал не тот начальник. Он ограничился только одной Комой, опросом наших ходоков и сторожей и не заглянул ни в одну деревню в волости. А волость находится в весьма опасном положении. Волостной сход в таком важном вопросе, как выбор главного писаря, пошел прямо против начальства. Но это только начало. Сегодня пошли против начальства в найме волостного писаря, завтра откажутся платить подати, а дальше, чего доброго, подожгут волостное правление или подложат под него бомбу, как было в Абакане в 1906 году. Беда в том, что нет строгости. Коваленков настроил волостной сход против начальства, а его отпустили в Черную Кому. А в Проезжей Коме, в Теси, в Анаше, по другим деревням сидят свои Коваленковы и мутят мужиков. Знают, что им все сойдет с рук. Страшно подумать, чем все это кончится.

Вскоре Ананьев нашел у нас себе единомышленника. Им оказался ходатай по мужицким делам Белошенков. При Иване Иннокентиевиче его в волостном правлении не привечали. Сам Иван Иннокентиевич старался его не замечать. А теперь он с утра являлся к Никифору Карповичу (так звали и величали нашего Ананьева), слушал его россказни о том, как плохо обстоят дела по всей Комской волости, и старался ему во всем поддакивать.

От этих разговоров старшина и заседатель не находили себе места. Особенно старшина. Ему ведь все время надо было ездить по волости, и он лучше других знал, как мужики обозлены против начальства, как они озлоблены раскладкой и что раскладочных приговоров из деревень все еще нет. А время-то, оно ведь идет. Того и гляди, потянут в Новоселову к крестьянскому. Значит, надо как-то вывертываться. Ехать, торопить старост и писарей. И ехать надо, и ехать боязно. Уж больно обозлен народ.

А заседатель Болин слушал Ананьева молча. С первых дней приезда в волость он не переставая думал о том, что эта служба не доведет его до добра. А теперь окончательно уверился в том, что пропадет здесь ни за грош. На бумаге он начальник, имеет большую власть, а на деле — сторож около железного ящика. Но все равно за все в ответе. Тут в случае чего и ухлопают его около этого железного ящика.

После отъезда Ивана Иннокентиевича в волости у нас стало как-то пусто и безлюдно. Раньше к приходу почты из Новоселовой по понедельникам и четвергам у нас было многолюдно, весело, шумно. После приезда Ананьева эти посещения прекратились.

Мужики тоже реже стали навещать волостное правление. Писаря и старосты были заняты по своим деревням раскладкой.

Из-за этого волость наша на некоторое время обезлюдела, и мы целыми днями сидели одни, выполняя повседневную работу. Из Новоселовой продолжали поступать разные распоряжения от крестьянского, от мирового, станового пристава. Поступали разные бумаги и из наших деревень. Иван Фомич и Иван Осипович составляли на них ответы и относили их Ананьеву. А тот, не говоря ни слова, учинял на них свою подпись. Расписывался он очень медленно, не то что Иван Иннокентиевич, и украшал свою кривобокую подпись каким-то замысловатым росчерком с бантиком. Подпишет таким манером все бумаги и передает их Ивану Осиповичу, а то прямо Петьке Казачонку для рассылки куда следует. А с Иваном Фомичом о волостных делах не говорит, ни о чем с ним не советуется, хотя и знает, что Иван Фомич был главным помощником Ивана Иннокентьевича.

В один из таких дней к нам заявился комский писарь Родионов в сопровождении своего старосты. Вошли они веселые, довольные и, не задерживаясь в нашей большой комнате, сразу проследовали к Ананьеву. Оказывается, они принесли и вручили ему раскладочный приговор комского сельского схода и составленную на основе этого приговора податную ведомость на комских домохозяев.

Нам показалось странным, что Родионов не задержался после этого в нашей канцелярии, не поговорил с нами о своих комских и о волостных делах. Тем более что последнее время он почти совсем перестал у нас бывать. Но обсуждать это странное поведение Родионова нам было некогда, так как Ананьев вручил Ивану Фомичу комский раскладочный приговор и податную ведомость и попросил немедленно заняться их проверкой. Тут Иван Фомич, Иван Осипович и я вместе с ними стали выборочно проверять: правильно ли произвел Кирилл Тихонович все податные начеты и не нарушил ли в чем-либо принятого волостным сходом порядка раскладки казенных и волостных податей.

А вечером Родионов сообщил нам по секрету о том, что завтра утром он покидает Кому и уезжает насовсем в Новоселову письмоводителем к инспектору народных училищ Талызину. Староста об этом пока не знает, и он заявит ему об этом только завтра при отъезде, а то, чего доброго, тот побежит к старшине с жалобой и Ананьев живо состряпает из этого какое-нибудь очередное кляузное дело.

Мы очень жалели, что Кирилл Тихонович покидает нашу Кому, а с другой стороны, радовались за него, даже завидовали ему. Он будет работать с таким умным и обходительным начальником, как инспектор Талызин. Около такого человека есть чему поучиться. И по работе, и особенно по части образованности.

А я особенно жалел об отъезде Родионова. Я терял в нем старшего товарища, к которому мог запросто в любое время обратиться за советом по моей работе. А потом, с его отъездом я лишался доступа к книгам. Последнее время это дело у нас немного наладилось. Дело в том, что Кириллу Тихоновичу удалось хорошо познакомиться с сисимским учителем Барановским, которому все время идут по нашей почте книги и газеты. И Барановский оказался таким хорошим человеком, что стал давать Кириллу Тихоновичу свои книги для чтения. Книги он посылал ему с нашим комским ходоком, который два раза в неделю бывает в Сисиме с волостной почтой. Кирилл Тихонович получал от него книги, читал их, а потом передавал мне. Я таким манером получил от него и прочитал роман писателя Достоевского «Униженные и оскорбленные», несколько сочинений писателей Шеллера-Михайлова и Мольера.

Роман Достоевского оглушил меня, возбудил массу каких-то неясных вопросов и не дал на них никаких ответов. Роман звал меня куда-то, но не указывал, куда мне идти, что делать. Я уходил за село, бродил и бродил там по лесу, думал и думал. Мысли роились в голове, но все какие-то неясные, беспорядочные. Не покидало ощущение острой боли за людей, жалости к людям, сочувствие их горю и беде.

А комедии Мольера показались мне скучными и непонятными. Кириллу Тихоновичу они тоже не понравились. Сисимский учитель, когда Кирилл Тихонович рассказал ему об этом, сильно рассердился и сказал, что эти комедии написаны Мольером для сцены и что мы еще не научились читать такие вещи.

А раскладка податей в этом году действительно затянулась. Волостной сход давно уже прошел, а раскладочный приговор и податные ведомости представила только одна Кома. От остальных деревень ни ответа ни привета. У таких писарей, как в Безкише, в Витебке, в Убее, в Медведевой — это дело понятное. Писаря там малограмотные, не могут вовремя справиться со своим делом. Но в Кульчеке, в Проезжей Коме, в Теси, в Улазах писаря хорошие. А от них тоже нет ничего. У Ивана Иннокентиевича старшина и заседатель после волостного схода сразу же ездили по волости, нажимали с этим делом на старост и писарей. И волостное правление было в курсе с положением этого дела на местах. А нынче они безвылазно сидят около Ананьева, и он изо дня в день вбивает им в голову, что дела в волости идут плохо, что волостной сход устроил бунт против начальства и теперь волостные гласники настраивают мужиков по своим деревням не туда, куда надо.

Но все-таки в конце концов они решили, что сидеть сложа руки да ждать, когда старосты со своими писарями раскачаются с этим делом, не годится, что надо что-то делать, пока в это дело не вмешалась высшая власть. И начинать надо с Черной Комы.

Положение в Черной Коме Ананьев считал особенно опасным. Ведь там отсиживается Коваленков, который был главным подстрекателем гласников волостного схода против начальства и настропалил их против Ивана Иннокентиевича. Теперь он продолжает там это вредное дело.

И вот после длительной инструкции Ананьева старшина спешно выехал в Черную Кому, а на другой день уж возвратился обратно и рассказывал нам о чернокомских делах. По его словам, дела там обстоят из рук вон плохо. Коваленкова из писарей вытурили, а нового писаря еще не нашли. Так что общество осталось без писаря. А сельское общество без писаря все равно что человек без головы. Особенно если староста неграмотный, как это получилось сейчас в Черной Коме. Собирал сход два раза насчет этой раскладки. Поговорили, поспорили, поругались, покричали, но так ничего и не решили. А может, что и решили, но все равно без общественного приговора решения нет. Попробуй узнай без приговора, что они решили. Один говорит одно, другой другое. И прямо наоборот. Так и застопорилось дело. Просили Коваленкова помочь, а он наотрез отказался. Написать обо всем этом староста по своей неграмотности не мог, а приехать в волость, рассказать обо всем — боится. Сидит и ждет, когда начальство приедет к нему и начнет трясти его за шиворот с этим делом.

Тут мы стали расспрашивать старшину насчет Павла Михайловича. Что он и как он там. Но рассказывать что-нибудь о Павле Михайловиче старшина не стал и начал перепевать насчет него все то, чего он наслушался от Ананьева, что такой он и разэтакий, настраивает мужиков против начальства, возмутил волостной сход, чтобы сесть на место Ивана Иннокентиевича, и что из-за этого у нас в волости расстроились теперь все дела и может произойти какая-нибудь заваруха.

Тут Иван Фомич не вытерпел и заступился за Павла Михайловича. Он прямо заявил старшине, что все это неправда и что следствие, произведенное минусинским начальником, эти обвинения не подтвердило.

Но тут старшина, к нашему удивлению, довольно внятно стал говорить о том, что дыма без огня не бывает и что хотя непойманный и не вор, но может статься, что он тоже нечист на руку и что бабушка еще надвое сказала, чем все это кончится, так как на Павла Михайловича и еще кое на кого поступил куда следует новый материал, и что теперь ему уж не выбраться сухим из этого нового дела.

А на другой день с новоселовской почтой Ивану Фомичу пришло требование немедленно явиться в камеру мирового судьи по делу, предусмотренному какой-то важной статьей какого-то важного закона.

Иван Фомич, конечно, очень перетрусил. Судя по всему, его с какой-то стороны замешали в дело о бунте комского волостного схода против начальства.

Ананьев, оказывается, уже знал, по какому делу Фомича вызвали в Новоселову, и потирал руки от удовольствия. Он был уверен, что на этот раз там заварилось такое дело, которое «попахивает тюряхой». И дальше он под большим секретом сообщил нам, что дело идет о чтении Павлом Михайловичем и Иваном Фомичом запрещенных книг, в которых поносится государь император, вся царская фамилия и святая православная церковь. А потом Ананьев стал проезжаться насчет Ивана Фомича:

— Я сразу сообразил, чем он дышит… Только у меня ничего в руках против него не было. Но спасибо добрым людям. Они сделали то, что надо.

А старшина стал рассказывать о том, что Павла Михайловича в Черной Коме ему увидеть не удалось. Его спешно вызвали в Новоселову к мировому судье. Жена, говорят, отправляла его туда со слезами, как в тюрьму. Даже салом и сухарями снабдила. На всякий случай, если там его посадят.

Старшина и Ананьев были очень довольны таким оборотом дела. Особенно Ананьев. На мирового судью, разъяснил он, по существующим законам возложена в сельских местностях обязанность следователя по политическим делам. «Дело ясное, что тут дело темное, политическое… — ехидничал Ананьев. — Всыпались наконец, голубчики. Может быть, мои письма возымели силу, а может, кто-нибудь другой сообщил насчет их все, что следует».

А через день из Новоселовой возвратился Иван Фомич. Он сразу же прошел к Ананьеву и долго сидел у него за закрытой дверью. А потом вышел к нам и стал рассказывать, по какому делу его и Павла Михайловича вызвал мировой судья.

Оказывается, на них поступил из Комы чей-то донос о том, что они читали книгу какого-то французского писателя под названием «Жизнь Иисуса». В этой книге доказывается, что Иисус Христос совсем не бог и не сын божий, а самый что ни на есть простой человек. Но только очень умный и добрый, который за всех болел и всем хотел добра.

— Ну, мы с перепугу, — рассказывал Фомич, — стали было запираться. Но запираться нам оказалось очень трудно. Мировой судья уж знал, что эта книга шла бандеролью через нашу волость сисимскому учителю Барановскому, что люди видели, как мы вскрывали эту бандероль. Ко всему этому и сам Барановский обратился с жалобой к начальнику Новоселовской почтово-телеграфной конторы на задержку у нас в волости его корреспонденции. И эта жалоба какими-то путями тоже оказалась у мирового.

— Тогда нам ничего не оставалось, — рассказывал дальше Иван Фомич, — как признаться во всем. Действительно, мол, было такое дело. Виноваты, ваше высокоблагородие, читали такую книгу. И сами этому не рады, потому что она перевернула у нас все вверх тормашками. Дальше мы хотели рассказать ему, что нас особенно смутило в этой книге, но мировой судья слушать нас не захотел. «Книга эта, — говорит, — написана французским ученым Ренаном и напечатана у нас с разрешения цензуры. Что вы в ней вычитали, мне не интересно. А вот распечатывать чужую бандероль и задерживать ее на целую неделю вы не имели права. Это, — говорит, — нарушение такой-то статьи почтовых правил, и я вынужден оштрафовать вас за это…»

Тут мы, понятно, очень обрадовались, что вышли сухими из такого дела, и стали просить мирового судью не взыскивать с нас этот штраф здесь, в Новоселовой, а выдать нам на него исполнительный лист сюда, в Кому… Ну, мировой судья сразу сообразил, для чего нам это надо, и приказал своему письмоводителю написать нам исполнительный лист. Я только что вручил его сейчас господину Ананьеву вместе с полагающимся с нас штрафом. И тут же обрадовал его тем, что решил уйти из волости. Пойду, говорю, в Кому сельским писарем вместо Родионова. А то, чего доброго, говорю, вы состряпаете на меня еще новое дело… Ну, он помычал, помычал, а делать нечего. «Как, — говорит, — хотите… Решили уходить — уходите»… И произвел со мной полный расчет. Так что я теперь у вас уж не работник…

Услышав такое, мы с Иваном Осиповичем сильно расстроились. Я и представить не мог, как останусь в волости без Ивана Фомича.

А Иван Фомич повел дальше речь о том, где и у кого он был в Новоселовой. Сначала рассказал о своей встрече с Кириллом Тихоновичем. Он действительно письмоводительствует у инспектора Талызина. Сидит у него на квартире в отдельной комнате и пишет разные бумаги. Работа несложная, но ответственная. Составляет ведомости на жалование учителям всего района. А район у инспектора большой — вся северная часть Минусинского уезда от реки Тубы — больше девяноста школ. И много работы со снабжением школ учебниками, школьными пособиями и письменными принадлежностями. А текущую переписку с учителями ведет сам Федор Никанорович.

Дальше мы поинтересовались, разумеется, тем, где Родионов живет в Новоселовой, у инспектора в доме или квартирует у кого-нибудь. С квартирой, оказалось, он устроился хорошо. Получает у инспектора сорок пять рублей, за комнату со столом платит десять рублей, на работу ходит по часам, как и у нас. Можно жить. И работать интересно. Весь дом забит книгами. Даже в канцелярии стоят шкафы с книгами. Читай в свободное время, что хочешь. Только курить в доме нельзя. Но Родионову это не в тягость. Он у нас ведь из некурящих. В общем, и местом, и работой наш Кирилл Тихонович доволен. И одного только боится — как бы его не забрили в солдаты, так как по своим годам он подлежит очередному досрочному призыву новобранцев.

И еще Иван Фомич узнал, что скоро у нас в Коме откроется почтовое отделение. Вопрос об этом, оказывается, уж окончательно решен. И дело немного затянулось из-за кредитов.

А потом Иван Фомич рассказывал еще что-то о знаменском волостном сходе, что там у нашего начальства тоже были какие-то неприятности, но не с волостным писарем, как в Коме, а с раскладкой. Но о чем там сыр-бор возгорелся, Иван Фомич не рассказывал.

Таким образом, вопреки предположениям Ананьева Павел Михайлович опять вышел сухим из воды и вместе с Иваном Фомичом спокойно приехал в Кому. В волость к нам он, конечно, не заходил, а заглянул к Ивану Фомичу на комскую сборню. Там я и встретил его, когда зашел туда после занятий посоветоваться с Фомичом о своих делах.

Они сидели в писарской каморке за ведром пива и обсуждали наши волостные дела. Говорили о том, как будет выкручиваться с податными делами Ананьев. Со дня на день из деревень пойдут раскладочные приговора сельских сходов и податные ведомости. Их надо проверять. Особенно расчеты по бойцам, по пашне и по домашнему скоту. Сам Ананьев еле тянет и способен только сочинять доносы. Иван Осипович запурхался с текущей перепиской. Петька еле-еле справляется на входящем и исходящем. Остается один Иннокентий. И Иван Фомич не то в шутку, не то всерьез спросил меня:

— А как ты? Справишься с этим делом? Выручай Ананьева. Тебе так нравится с ним работать…

— Неужели тебе нравится Ананьев? — удивился Павел Михайлович.

— Он с первого дня мне не понравился, — решительно ответил я. — Совсем лысый, с толстыми моржовыми усами, с какими-то шнурками вместо галстука. Всем грозит, всех пугает. А пишет какими-то корявыми буквами. Еле ворочает пером. Даже расписываться как следует не умеет. Приставит к своей фамилии какой-то дурацкий бантик и думает, что это хорошо. Разве настоящие писаря так расписываются…

— Что верно, то верно, — рассмеялся Иван Фомич. — Вот и помоги ему разделаться с этими податными делами.

И хотя я помогал Ивану Адамовичу подсчитывать подати на кульчекских домохозяев и слышал, как сам Иван Фомич обучал этому делу безкишенского писаря Кожуховского, но сразу же заявил им, что эти ведомости и приговора проверять мне пока еще не под силу, так как это дело очень сложное и трудное. И кроме того, я все еще боюсь некоторых писарей — Шипилова, Альбанова, улазского писаря Брехнова и коряковского Потылицына. Они много лет пишут ведомости и приговора и разбираются с этим делом лучше меня.

Но все-таки с проверкой раскладочных приговоров и податных ведомостей, решили Иван Фомич и Павел Михайлович, Ананьев обойдется. Сам он этим заниматься, конечно, не будет и, наверно, возьмет себе в волость Белошенкова. Тот хоть и кляузник, но человек толковый, много лет работал в писарях и дело это знает.

— Лучшего заместителя на твое место, — сказал Павел Михайлович Фомичу, — Ананьеву не найти. На худой конец, он утвердит раскладку в некоторых деревнях и с ошибками. Начальство это не заметит. А мужику к таким вещам не привыкать. Он все выдюжит.

Дальше Иван Фомич и Павел Михайлович повели разговор о том, как трудно будет Ананьеву справиться с теми обществами, которые начнут бузить с раскладкой. Ну, с Черной Комой и Ивановкой, где раскладка еще не проведена, они как-то справятся. Народишко живет там более или менее сносно и бунтовать не будет. А как быть с Витебкой и Александровкой? Живут там сильно плохо и давно уж доведены этими раскладками до озлобления. А тут еще война. На волостном сходе они опротестовали раскладку по бойцам. И ничего не добились. Теперь хотят провести раскладку по-своему, ни по бойцам, ни подушно. Но не знают, как это сделать. У них, оказывается, хлопочет со всем этим Ян Бижан. Был в Проезжей Коме у Шипилова. Тот отсоветовал ему заводить с этим делом историю. Приезжал в Черную Кому к Павлу Михайловичу. Тот тоже отговаривал его начинать это дело. Бижан очень обиделся на Павла Михайловича. «Все вы, — сказал он, — сговорились с начальством. Действуете с ним заодно. Поеду, — говорит, — в Беллык, в Солбу, в Абаканск. Может, там найду порядочных людей, которые присоветуют, как нам выбраться из этой податной петли».

А на другой день в волости появился урядник Чернов и, как всегда, стал хвастливо рассказывать о том, где он был и что он видел во время своих поездок по волости. Оказывается, сразу после волостного схода он ездил по нашим деревням, ко всему присматривался, прислушивался и принюхивался.

— Расспрашивал я их, — говорил Сергей Ефимович, — не как должностное лицо. Чинам полиции, как известно, вмешиваться в раскладку запрещено. Поэтому я дознавал все это как бы из простого любопытства. И в каждой деревне мне в один голос твердили: мужики обозлены. И насчет начальства, и насчет податей, и особенно насчет войны. На сходах открыто ругают власть. Поносят ее на чем свет стоит.

Особенно тревожным урядник считал положение в Витебке и Александровке. От старост ничего вразумительного урядник не добился, а писарь Великолуцкий от прямого разговора увиливал, говорил что-то о неправильном начислении на них губернского земского сбора и волостной подати и о том, что витебское и александровское общества хотят все это переиначить по-своему.

— А как они собираются это переиначить и когда они все это переиначат, я так и не понял, — говорил Сергей Ефимович. И стал сожалеть о том, как раньше с этим делом было все легче и проще. И раньше мужики настроены были бузливо, и ругались, и кряхтели, а раскладку все-таки делали. Знали, что от нее никуда не денешься. А нынче дело дошло до того, что, может быть, придется подключать к этому делу полицию. В Витебке и Александровке без этого определенно не обойтись.

Старшина Безруков и заседатель Болин вместе с нами слушали россказни Сергея Ефимовича и все время сокрушенно качали головами. А потом повели его к Ананьеву, закрылись в его комнате и до самого конца занятий советовались с ним об этих делах.

На другой день Ананьев, старшина и урядник с утра выехали в Новоселову за указанием, что им делать и как себя вести дальше.

Без Ананьева и старшины в волости было как-то свободнее.

На следующий день наши волостные начальники возвратились. Ананьев сразу же сочинил очередное приказание всем сельским старостам в трехдневный срок, под страхом строгой ответственности, представить волостному правлению раскладочные приговора своих сельских сходов и составленные на основании этих приговоров податные ведомости. Сочинил это приказание, передал его Ивану Осиповичу и попросил сейчас же напечатать на гектографе и с нарочными разослать по волости. А старшину распирало желание рассказать нам скорее о своей встрече с крестьянским начальником и становым приставом, какого страха они там натерпелись и какие новости узнали.

Сначала они заявились к приставу. Хотели подробно обсказать ему о том, как у нас обстоят дела с раскладкой и все такое. А он, вместо того чтобы выслушать их, набросился на старшину и на урядника и начал ругать их последними словами. И такие они, и разэтакие. Довели волость до опасной черты. Раскладка не делается. Мужики обозлены и точат зубы на начальство. Того и гляди, начнут поступать приговора с отказом платить подати. Сверху жмут, требуют каких-то сдвигов с раскладкой, а он ничего вразумительного сказать не может, кроме общих слов, что дело обстоит неблагополучно.

— Внапоследок становой начал грозить мне судом, — рассказывал старшина. — Ты, говорит, с этим делом помогаешь нашим внутренним врагам, этим самым сицилистам, которые везде нюхтят и мутят, настраивают народ против начальства и подзуживают не платить податей и не выполнять повинностей. Теперь, говорит, время военное и тебя, говорит, могут судить за такое дело даже военным судом. А от пристава мы пошли к крестьянскому, — рассказывал старшина, — и все честь честью ему обсказали, что раскладка идет пока туго, что раскладочные приговора получены только от комского общества, что другие деревни с этим делом еще не раскачались, а в Витебке, Александровке к этому делу еще не приступали. И о том доложили, что мужики по всем деревням сильно бузуют, ругают раскладку податей и высказывают недовольство войной… Ну, тут крестьянский стал так ругаться, что его пришлось отпаивать водой. А когда он немного пришел в себя, то набросился на меня и тоже стал грозить мне тюрьмой. Внапоследок он немного успокоился, поблагодарил Никифора Карповича за его сигналы и заявил, что дела наши обстоят хуже всех. Во всех соседних с нами волостях раскладка закончена, говорит, а у вас только началась. Губернское правление бьет тревогу и по моему ходатайству, направляет к вам своего человека с особыми полномочиями. Он разберется с вашими делами. Его приказы для вас обязательны. Он будет представлять у вас нашу высшую власть. Подготовьтесь как следует к его приезду. Наймите заблаговременно хорошую квартиру, чтобы он не мотался на земской. А теперь отправляйтесь к себе. Жмите и давите на старост. Чтобы за две недели раскладка была закончена. Иначе придется отправиться на отдых в Минусинсо, а может, даже в Красноярсо на казенную квартиру, на готовые харчи. Вот, значица, до чего дошло, — подвел итог старшина своей встрече с начальством. — Управляем, проверяем, жмем и гнем — все вместе, а в ответе один старшина. Впятили меня на три года на эту службу, пропади она пропадом… — И старшина отправился в сторожку отвести свою душу в разговоре с ходоками и ямщиками.

 

Глава 18 ГУБЕРНСКИЙ СОВЕТНИК

На другой день мы с самого утра ждали каких-нибудь событий. Ждали, как вчера и позавчера, как каждый день, старост и писарей с раскладочными приговорами и податными ведомостями и, потом, этого важного начальника из губернского правления, о котором говорил со старшиной и Ананьевым крестьянский начальник. И старшина с утра пошел к Тимофею Зыкову договариваться с ним насчет квартиры.

Но ни одного писаря, ни одного старосты с податными делами в этот день не объявилось. Начальника из губернского правления тоже пока не было. Приехал он только через два дня в полдень и очень долго сидел за закрытой дверью с Ананьевым, старшиной и заседателем. А потом старшина и заседатель отвели его на квартиру к Тимофею Зыкову. Уходя, он поздоровался с нами, назвал себя по имени и отчеству. Звали его Виктор Павлович. Был он в возрасте Ивана Осиповича, пожалуй, чуть постарше — лет под тридцать. Носил длинные волосы — на пробор, небольшую козлиную бороду и совсем коротенькие усы. Одет был не по-начальнически, а как-то просто по-городскому — пиджак без светлых пуговиц с зелеными петлицами, брюки навыпуску, ботинки со скрипом. Ну, совсем как Иван Иннокентиевич, но только, конечно, когда Иван Иннокентиевич был молодым и не таким жирным.

Вечером Виктор Павлович явился в волостное правление, осмотрел все наше помещение, заглянул в сторожку и в нашу волостную тюрьму, приказал заседателю открыть наши амбары на волостном дворе, потом вызвал наших ходоков в комнату Ананьева и неожиданно для всех стал наводить в волости свой порядок.

Большой топчан с постелью в комнате Ананьева, на котором дневал и ночевал заседатель Болин, он приказал немедленно вынести в кладовку.

— Здесь присутственное место, а не спальня, — сказал он и велел принести и поставить сюда хороший письменный стол, который заметил в одном из наших амбаров. — Здесь будет мое рабочее место.

Тут заседатель Болин начал бормотать, что на этом топчане он караулит железный ящик, в котором хранятся все наши важные дела, волостные книги, казенные деньги и красные пакеты.

— Волостное правление должны охранять сторожа, — ответил ему Виктор Павлович. — Если вам нравится спать около этого ящика — устраивайтесь на полу. А утром выносите свою постель в кладовку.

После комнаты Ананьева Виктор Павлович принялся перекраивать нашу общую канцелярию и судейскую. Огромный, грубо сколоченный некрашеный стол, за которым с разных концов сидели Иван Фомич и Иван Осипович, он велел отнести в амбар, а оттуда принести два нормальных канцелярских стола. За одним из них сразу же устроился Иван Осипович. А мой стол он велел ходокам перенести в нашу судейскую и поставить его вглубь к самому окну. Старый судейский стол, за которым вершат дела наши судьи, приказано было придвинуть к стене и накрыть клеенкой.

— С завтрашнего дня будешь работать в этой комнате, — сказал он мне. — У вас будет здесь настоящая судейская.

Затем он пересмотрел два наших шкафа, забитых канцелярскими делами и книгами, и самый большой из них велел вытащить в кладовку, что в сенях при входе в волость. А столик Петьки Казачонка остался на месте у окошка.

После всех этих перемен и перестановок в волостном правлении стало как-то светлее и просторнее. Старшина и заседатель смотрели на все это и только глазами хлопали, не смея завести с Виктором Павловичем разговор. А Виктор Павлович прошелся по нашей большой комнате, заглянул в комнату Ананьева и в нашу судейскую и велел все там прибрать как следует, вымести, протереть, вымыть полы, чтобы волостное правление было настоящим присутственным местом, каким ему положено быть.

После перестройки помещения Виктор Павлович занялся нашим двором. На дворе у нас два амбара с большим поднавесом. В одном — волостной архив, другой забит самогонными аппаратами, вонючими бочками и кадками от самогонной браги. Поднавес тоже до отказа заполнен этим добром.

И вот Виктор Павлович вывел заседателя Болина на двор, показал ему на этот самогонный инвентарь и велел сейчас же перетащить все это добро на пустырь за амбары и сжечь его там без всяких промедлений. Тут заседатель стал ссылаться на то, что самогонное имущество состоит у нас за урядником и он никому не позволяет к нему касаться.

— Мало ли что он не позволяет. Выполняйте то, что вам приказывают, и не рассуждайте.

Тут заседатель Болин, делать нечего, велел трем мужикам, отбывающим отсидку при волостной тюрьме, перекатывать и перетаскивать самогонные кадки и аппараты на пустырь за амбарами. В самый разгар этой работы появился урядник. Всем было интересно, как он посмотрит на это. К общему удивлению, Сергей Ефимович сразу же одобрил приказание Виктора Павловича сжечь винокуренный инвентарь и даже стал помогать разбивать на пустыре самогонные кадки и укладывать их в огромную кучу. А потом эту кучу подожгли, и она под одобрительный смех и крики окружающих с треском и шумом сгорела ясным огнем.

— На сегодня довольно! — сказал Виктор Павлович и приказал заседателю завтра утром к началу занятий вызвать к нему комского старосту.

Утром комский староста вместе с Иваном Фомичом явились к Виктору Павловичу, и он повел, к немалому их удивлению, с ними речь о постройке на пустыре, за амбарами, где они вчера жгли самогонный инвентарь, большого сооружения «для естественных надобностей». Уборной в волостном правлении нет, и все волостные начальники, писаря, ходоки, арестанты, старосты и гласники ходят по большой и малой нужде на этот пустырь. И, конечно, пустырь всегда загажен, особенно в дни работы волостного суда и волостного схода.

Волостное начальство понимало, что такое положение дела никуда не годится, и не раз ставило перед сходом вопрос о постройке на пустыре приличной уборной. И каждый раз сход решительно отклонял это предложение. Господа гласные не находили смысла тратить волостные деньги на постройку этого, по их мнению, ненужного сооружения. И вот теперь Виктор Павлович решил облагодетельствовать волостное правление и строго-настрого приказал комскому старосте нарядить несколько человек копать на пустыре яму под уборную, подвозить туда строительный материал и поставить на это дело несколько хороших плотников. Все расходы на это отнести на счет сельских сумм. Раскладку вашу, сказал Виктор Павлович, мы утвердим сейчас с учетом этого расхода, а волостное правление учтет эту сумму в своих расчетах с комским обществом.

Старшина и заседатель даже пикнуть не посмели, слушая разговор Виктора Павловича с комским старостой. Ананьев тоже не осмелился перечить и даже поддержал его.

— Не дай бог приедет по делам или на волостной сход крестьянский начальник, — сказал он, — и пожелает пойти куда следует по большой нужде… Что будем делать? Стыда не оберешься…

Иван Фомич, слушавший разговор Виктора Павловича со старостой, признал его действия смелыми и умными:

— Вот бы нам такого человека в волостные писаря. Он живо вывел бы нашу захудалую волость на первое место в уезде.

А Виктор Павлович решил, что ему пора переходить к сложным и трудным вопросам податной раскладки. Он знал, что Иван Фомич был главным помощником у Ивана Иннокентиевича по этим делам, и пригласил его для доверительной беседы. Беседовал он с Иваном Фомичом очень уважительно, расспрашивал его о том, как в нынешнем году обстоит в волости дело с раскладкой, какие деревни по этой части благополучны и в каких возможны осложнения.

На все его расспросы Иван Фомич давал ясные, обстоятельные ответы. Раскладка податей проходит с большим трудом, но в общем-то как-нибудь пройдет, за исключением Витебки и Александровки. Тут Виктор Павлович стал допытываться подробностей насчет этих деревень. Но Иван Фомич сказал только, что живут там расейские переселенцы из каких-то западных губерний. От других деревень они на отлете. Кругом тайга. Хлеб родится плохо. Кормятся одной картошкой. Заработков нет. Подати выплачивать нечем. Это в волости самые бедные, самые трудные деревни. И начальству надо вести себя там очень осторожно.

В тот же день Виктор Павлович попросил старшину пригласить к нему Михаила Григорьевича Белошенкова и долго о чем-то говорил с ним. После этого Ананьев вывел Белошенкова к нам в большую комнату и усадил его за второй письменный стол, который притащил из амбара заседатель Болин. И всем стало ясно, что Белошенков будет теперь служить в волостном правлении вместо Ивана Фомича на податных делах, военном учете и статистике.

Первым из долгожданных писарей с раскладочным приговором сельского схода и податными ведомостями явился Трофим Андреич Кожуховский. В волостном правлении он все увидел по-новому. Большая наша комната, забитая раньше канцелярскими столами и огромными пузатыми шкафами, выглядела теперь светлой и просторной. За тремя небольшими столиками важно восседали Петька Казачонок, Иван Осипович и Михаил Григорьевич Белошенков. Ивана Фомича, с которым Трофим Андреич привык решать раскладочные дела, не было. За закрытой дверью в комнате Ивана Иннокентиевича сидел новый волостной писарь и какой-то важный начальник, которого прислали управлять Комской волостью.

Все это настроило Трофима Андреича на очень тревожный лад, и он зашел ко мне в судейскую, чтобы здесь немного успокоиться и подготовить себя к встрече с новым начальством. Он забросал меня десятками вопросов насчет Ананьева, о котором он не слышал пока ничего хорошего, и насчет этого нового важного начальника, которого, говорят, даже сам крестьянский начальник боится. Тут я постарался уверить Трофима Андреича, что ему нечего бояться за свои дела. Ведь все податные расчеты ему сделал Иван Фомич, которого этот начальник очень уважает. Ну а раскладочный приговор он сделал по прошлогоднему проверенному образцу.

Слушая меня, Трофим Андреич немного воспрянул духом и уверовал в то, что раскладочные дела у него в порядке, во всяком случае не хуже, чем у других писарей. И как только он уверовал в это, то направился в нашу общую канцелярию. Тут его сразу окликнул Михаил Григорьевич и, узнав, что он приехал с раскладочным приговором и податными списками, повел его к Никифору Карповичу, а Никифор Карпович сразу же представил его Виктору Павловичу:

— Безкишенский писарь. С раскладочными материалами.

— Садитесь, пожалуйста, — пригласил Трофима Андреича Виктор Павлович. — Показывайте, что привезли…

Трофим Андреич дрожащими руками вынул из своей писарской сумы податную ведомость и раскладочный приговор и вручил их Виктору Павловичу. Тот принял этот материал и строго спросил:

— Почему так долго задержались с раскладкой?

— Несколько раз ее пересматривали. Сами знаете, какое это дело. А потом, надо было написать все это… Шуточное дело, в двух экземплярах…

— Хорошо. Посмотрим… — сказал Виктор Павлович и углубился в чтение приговора безкишенского общества.

Тут Трофиму Андреичу, видимо, надо было уходить. А он стоял около стола Виктора Павловича, мялся, тяжело вздыхал и все-таки не уходил. Наконец Виктор Павлович соизволил обратить на него внимание.

— А теперь идите, пожалуйста, и спокойно отдыхайте. До завтра!

На другой день Трофим Андреич рано утром явился к Виктору Павловичу. Он был почему-то уверен, что этот важный начальник зарежет его раскладку и заставит его пересчитывать и переписывать все заново.

А Виктор Павлович сам проверил весь безкишенский материал — и раскладочный приговор, и податные ведомости. И весь этот материал оказался правильным, в полном согласии с решением волостного схода. И тем не менее Виктор Павлович решительно забраковал и раскладочный приговор, и податные ведомости. И забраковал только потому, что они написаны были водянистыми чернилами и уже сейчас читались с большим трудом.

— Вы опытный писарь, — наставлял Виктор Павлович Трофима Андреича, — прекрасно справляетесь со своим делом и должны понимать, что податная ведомость — это важный казенный документ и требует самого тщательного оформления. Перепишите все как следует. Время терпит.

Тут Трофиму Андреичу ничего не оставалось, как поворачивать оглобли и отправляться восвояси. Перед уходом он зашел ко мне, уселся за наш судейский стол и стал что-то рыться в своей писарской суме. Он укладывал в нее свои податные списки, вынимал их и снова их туда укладывал и все что-то говорил и говорил сам с собой. А потом со вздохом сообщил мне, что с раскладкой у него сделано все правильно, но заставляют переписывать заново.

— Чернила мои ему, видишь, не понравились. Водянистые, говорит, чернила. Текст нечеткий, и быстро выцветут. Три года пишу этими чернилами, и все было ничего. А теперь текст нечеткий… — Тут Трофим Андреич вытащил из сумки свою чернильницу с деревянной затычкой и с досадой водрузил ее на стол. — Водянистые чернила! Я и сам вижу, что они водянистые. А где я их возьму не водянистые? Был у Демидова, был у Паршукова… Не торгуют чернилами. Не ехать же в Новоселову…

Трофим Андреич с досадой вытащил из своей чернильницы деревянную затычку и вылил остатки своих водянистых чернил в широкую щель на полу около дверей судейской. Потом тщательно протер чернильницу тряпкой, поставил ее передо мной на стол и попросил:

— Налей мне, пожалуйста, ваших волостных чернил. Волость, я думаю, от этого не разорится. А я тебя при случае уж чем-нибудь отблагодарю.

А потом Трофим Андреич окончательно сложил свои ведомости в писарскую суму, крепко-накрепко заткнул своей деревянной затычкой чернильницу, в которую я налил ему волостных чернил, тщательно завернул ее тряпкой и отправился к Ивану Фомичу на сельскую переписывать свои податные ведомости и раскладочный приговор безкишенского общества.

Тем временем в волость один за одним начали съезжаться писаря из других деревень. Одним из первых явился однорукий коряковский писарь Потылицын, затем тесинский Альбанов, потом проезжекомский Шипилов и улазский Брехнов. Все это были писаря опытные, держались они в волости свободно и уверенно.

Раскладочные дела их особенно не беспокоили. Они знали, что с этим делом у них все обстоит как следует и что дня через два они получат от Ананьева утвержденную податную ведомость, по которой надо будет начинать выколачивать с мужиков деньги.

Они воздерживались мотаться без дела в нашей общей канцелярии и как-то незаметным образом перекочевали ко мне в судейскую. Они попросили заседателя Болина принести сюда скамейку и несколько стульев, усаживались за наш судейский стол и вели между собой свой писарской разговор о том, как им трудно было проводить в нынешнем году раскладку и как будет труднее еще выколачивать у мужиков подати.

Виктора Павловича они нисколько не боялись. И шумно одобряли все его мероприятия в волостном правлении, особенно сооружение большой красивой уборной на пустыре. Теперь волостное правление стало походить на присутственное место, говорили они, каким ему положено быть, а не на свинарник, каким оно было раньше.

Виктор Павлович ограничился с ними коротким знакомством. Только для Шипилова и Брехнова сделал исключение и долго сидел с ними у меня в судейской комнате.

А потом постепенно начали съезжаться остальные писаря. С ними иметь дело было уже труднее. Тут надо было все, начиная с раскладочных приговоров, или исправлять, или заново переделывать; десятки раз втолковывать им, как переводить на пашенное исчисление бойцов, домашнюю скотину и покосные угодия. В этой арифметике они, подобно Трофиму Андреичу, основательно путались. Эта работа целиком легла на плечи Белошенкова.

А из Черной Комы приехал только староста и заявил Ананьеву, что писаря в Черной Коме все еще нет и раскладку делать не с кем. Собирались много раз, шумели, ругались, о чем-то как будто договорились, а о чем договорились, он сказать не может. Общественный приговор о раскладке написать было некому.

Тут Ананьев решил пришить к этому делу Павла Михайловича и всю вину за срыв раскладки в Черной Коме взвалить на него. Но Виктор Павлович решительно отклонил это. «У нас нет на это достаточных оснований», — заявил он Ананьеву. Тогда Ананьев начал ссылаться на старшину, который ездил в Черную Кому. «Я говорил со старшиной об этом и не нахожу оснований ставить так вопрос. И вам не советую. Вы один раз осеклись на этом. Второй такой просчет вам не простят. И вообще, заводить дело о срыве податной раскладки в Черной Коме я считаю нецелесообразным. А раскладку податей в Черной Коме, я думаю, можно поручить безкишенскому писарю. Со своей он справился хорошо. Значит, и в Черной Коме это одолеет».

И Виктор Павлович велел немедленно позвать к себе Трофима Андреича.

А Трофим Андреич только что сдал накануне свои заново переписанные податные ведомости и был на седьмом небе, что свалил наконец с плеч это язвенское дело. Теперь он ждал из Безкиша подводу и буквально обмер, когда дедушко Митрей потребовал его в волость прямо к самому Виктору Павловичу.

Виктор Павлович и Никифор Карпович встретили Трофима Андреича очень уважительно.

Как приговоренный, опустился Трофим Андреич на стул и с потерянным видом стал ждать той минуты, когда Виктор Павлович заявит ему, что безкишенские податные ведомости придется еще раз переписывать.

И действительно, Виктор Павлович начал что-то говорить о безкишенской раскладке и все время почему-то приплетал к этому Черную Кому.

Наконец до Трофима Андреича дошло, что Виктор Павлович только начал с безкишенской раскладки, а на самом деле говорит о Черной Коме, о том, что там нет писаря, из-за чего раскладка там до сего времени не произведена, и что все это может обернуться очень плохо, так как начальство шутить с таким делом не любит. А потом Трофим Андреич окончательно расчухал, что Виктор Павлович предлагает ему вместе с безкишенским писарством вести еще и чернокомские дела.

Трофим Андреич трусил принять это предложение и не смел от него отказываться. Поэтому он промычал в ответ что-то невразумительное. И так как Виктору Павловичу было очень важно как можно скорее запрячь его в это дело, то невразумительное мычание он счел за согласие и, не говоря ни слова, попросил из сторожки чернокомского старосту.

— Вот вам новый писарь, — заявил ему Виктор Павлович. — Знаете его? Будет писарить. И у вас, и в Безкише. Слушайтесь его. Помогайте ему… Везите его скорее к себе и поторапливайтесь с раскладкой…

Тут Трофим Андреич увидел, что он влип в новое трудное дело. И без помощи Ивана Фомича пропадет ни за грош.

А на сельской у Ивана Фомича стоял дым коромыслом. Белошенков оказался знающим и очень требовательным помощником и почти у всех писарей браковал раскладочный материал, и писаря, не теряя времени, сразу же перекочевывали к Ивану Фомичу переделывать и пересчитывать свои податные ведомости. Наша большая канцелярия в волости, в которой писарям приходилось мотаться во время податной раскладки, на время переместилась к Ивану Фомичу на сельскую, и сам он сильно извелся с этим делом.

Ивана Фомича Трофим Андреич застал в писарской каморке за начислением окладных сборов гляденскому обществу. Он тоже удивился появлению Трофима Андреича, но, узнав, в чем дело, сразу перешел с ним на деловой язык: Трофим Андреич должен немедленно ехать в Черную Кому и привезти оттуда весь раскладочный материал и обязательно прошлогоднюю податную ведомость и раскладочный приговор сельского схода. И тогда они здесь, основываясь на решении волостного схода, быстро все рассчитают: и государственную окладную, и губернский земский сбор и волостной налог. И за все это Иван Фомич потребовал с Трофима Андреича только десять рублей. Тут Трофим Андреич начал было плакаться на то, что его насильно впятили в это, а теперь приходится платить такие деньги. Но Иван Фомич не стал с ним рядиться.

— Не хочешь — не надо, — сказал он. — Я и так с вами замотался…

Тут Трофим Андреич испугался, что Иван Фомич откажется пойти на это дело, и сразу же согласился на все его условия. Перед уходом он для пущей верности всучил ему пять рублей задатка и в ночь отправился с чернокомским старостой за раскладочным материалом.

Через неделю Трофим Андреич представил волостному правлению раскладочный приговор и податную ведомость чернокомского общества. Виктор Павлович сам у него все проверил и снова похвалил и поблагодарил его за проделанную работу. «Вы нас здорово выручили с этим делом…» — сказал он Трофиму Андреичу и попросил его еще раз переписать податную ведомость. О водянистых чернилах он на этот раз ничего не говорил и напирал главным образом на нечеткие, неразборчивые цифры в податной ведомости. «Удивляюсь вам, — сказал он Трофиму Андреичу. — Вы так отлично выполняете такую сложную и трудную работу, как податная раскладка, а цифры писать как следует не умеете. Может, не хотите затруднять себя? Так нельзя!»

Тут Трофим Андреич сразу же направился к Ивану Фомичу порадовать его тем, что Виктор Павлович утвердил их чернокомскую раскладку, но опять попросил переписать ее, так как ему теперь чем-то не понравились в ведомости цифры. И Трофим Андреич стал плакаться на то, как трудно ему будет заново переписывать эту проклятую податную ведомость, так как с цифрами у него действительно почему-то не получается. И может быть, Иван Фомич сам расставит ему, где следует, эти проклятые цифры. Но Иван Фомич сильно рассердился и категорически отказался вписывать цифры в податную ведомость Трофима Андреича. В конце концов дело кончилось у них тем, что Иван Фомич усадил Трофима Андреича за стол, вручил ему две ученических тетради, вписал туда для показа цифры от нуля до девятки и заставил его переписывать их. И вот, вместо того чтобы дописывать свою податную ведомость для Виктора Павловича, Трофим Андреич целый день писал цифры. Писал их и думал о том, какой нехороший человек этот Иван Фомич. Огребает с писарей такие деньги с этой раскладкой, а вписать в ведомость какие-то паршивые цифры не хочет. Но все-таки писание этих цифр пошло Трофиму Андреичу на пользу, и он так насобачился вскоре, что Иван Фомич разрешил ему перейти на переписку податной ведомости.

Ну а дальше все у Трофима Андреича пошло как по маслу. Он за один день заново переписал чернокомскую податную ведомость, сдал ее Виктору Павловичу и поехал домой в Безкиш отдыхать после этой каторжной работы. И хоть дорого вскочила ему эта раскладка, но все-таки он с грехом пополам вышел из нее не хуже Потылицына и Альбанова, писаривших каждый по двум деревням. Теперь и он — Кожуховский — тоже писарит на две деревни, получает, шуточки сказать, тридцать пять рублей. Безкишу и Черной Коме теперь без него уж не обойтись. Теперь его голой рукой уж не схватишь.

Пока Белошенков и Ананьев заканчивали проверку раскладочных приговоров и податных ведомостей, Виктор Павлович решал вопрос о том, как ему скорее и без шума провернуть дело с Витебкой и Александровкой.

Несмотря на самые строгие распоряжения волостного правления сельским старостам о представлении раскладочных приговоров и податных ведомостей, от Витебки и Александровки по-прежнему ничего не поступало. И сами старосты, и их писарь Великолуцкий в волость не являлись и не давали о себе ничего знать. Говорят, крестьянский начальник и становой пристав, ссылаясь на указания сверху, предлагали Виктору Павловичу немедленно произвести арест витебского и александровского старост, писаря Великолуцкого и причастных к этому делу лиц. Виктор Павлович не согласился. «Такая акция станет достоянием широкой гласности, — сказал он, — наделает много шума и, вероятно, не даст положительного результата».

Обдумав и рассчитав все как следует, Виктор Павлович решил провести эту операцию на свой риск силами комской волостной администрации без участия чинов полиции и жандармского корпуса. И только просил вооружить Комское волостное правление строжайшим приказанием крестьянского начальника немедленно провести в Витебке и Александровке выборы новых сельских старост.

Как только проверка раскладочных приговоров и податных ведомостей в волостном правлении была закончена и писаря со своими старостами разъехались по домам, Виктор Павлович приступил к проведению операции. Выполнить ее он решил руками волостного заседателя Болина, исходя из простого расчета: Болин — крестьянин из российских переселенцев, житель Александровки и, как никто из волостной администрации, пользуется доверием и в родной Александровке, и в Витебке.

И вот, после длительных и весьма строгих наставлений, заседатель Болин выехал в Витебку предъявить старосте распоряжение крестьянского начальника о выборе в Витебке нового старосты. При выборе нового старосты никаких разговоров о новой раскладке по возможности не допускать, а после выборов немедленно, вместе с писарем Великолуцким, отправиться в свою родную Александровку и таким же манером провести там выборы нового старосты. Затем обязать нового александровского старосту вместе с новым витебским старостой и писарем Великолуцким немедленно прибыть в волостное правление за новой инструкцией насчет раскладки податей. А чтобы это дело было ясным и не вызывало у мужиков сомнений, взять с собой в Кому кого-нибудь из гласников волостного схода, которые принимали участие в обсуждении сходом раскладки податей. Особенно желателен с этой стороны приезд в волостное правление Яна Бижана.

Через неделю, к общему удивлению, заседатель Болин возвратился в Кому с новыми витебским и александровским старостами, писарем Великолуцким и тремя гласниками — Бижаном и Василенком из Витебки и каким-то Бобриком из Александровки.

Заседатель Болин чувствовал себя героем и рассказывал, как он провел всю эту операцию. Прежних старост в Витебке и Александровке он не ругал, не запугивал встречей со становым и тюремной отсидкой, а прямо заявил им, что начальство решило сменить их за плохую работу и только просит их оказать ему помощь в выборе новых подходящих для этой должности людей. И витебский, и александровский старосты очень этому обрадовались, так как все время жили под страхом, что им не миновать тюрьмы за срыв раскладки. А с выбором, новых старост они выходили в этом деле сухими. Великолуцкий тоже не учуял в выборах никакого подвоха со стороны начальства и поверил Болину, что волостное правление заново с новыми старостами пересмотрит вопрос о раскладке и о том, что тут хотят предпринять витебское и александровское сельские общества. А Бижан из рассказов заседателя узнал, что волостью теперь заправляет какой-то приезжий начальник, которого даже крестьянский боится. Этот начальник все перешерстил и переделал в волости по-своему, без крика и без шума провел раскладку по всей волости. Может, он для Витебки и Александровки придумает с этим делом какое-нибудь облегчение.

Таким образом, дело с Витебкой и Александровкой наполовину было сделано. Великолуцкий и Бижан были в руках волостного правления. Теперь надо было без шума и гама упрятать их в тюрьму. За это взялся уж сам Виктор Павлович, и сделал он это, как в таких случаях положено по закону, очень вежливо и уважительно. Он пригласил старшину, заседателя и урядника в комнату Ананьева и устроил там Бижану и Великолуцкому что-то вроде допроса. А Белошенкова попросил записывать весь разговор, который он будет вести с ними. Получилось что-то вроде волостного суда над ними, только без наших судей.

Первым Виктор Павлович попросил пригласить Великолуцкого. За отсутствием прежних старост, которых в Витебке и Александровке освободили от их общественной службы, он оказывался главной фигурой в этом деле. На первый вопрос Виктора Павловича о том, почему в Витебке и Александровке до сего времени не произведена раскладка податей, Великолуцкий сбивчиво стал объяснять, что много раз собирались по этому делу и в Витебке, и в Александровке, спорили, ругались и никак не смогли прийти к какому-либо решению. Одни говорят одно, другие твердят совсем другое, а договориться ни до чего не смогли.

Тогда Виктор Павлович спросил Великолуцкого, почему сельские сходы в Витебке и Александровке не учли в этом деле решения волостного схода.

На это Великолуцкий стал сбивчиво отвечать, что мужики много говорили об этом и решили, что приговор волостного схода в этой части витебскому и александровскому обществам не указ.

После этого Виктор Павлович задал третий вопрос Великолуцкому: почему он обо всем этом не донес своевременно волостному правлению? Он же знает, что раскладка дело важное, государственное и волостное правление в большом ответе за нее.

На это Великолуцкий начал рассказывать, как он много раз говорил своим старостам непременно съездить в Кому и все обсказать волостному начальству. Но его старосты, и витебский, и александровский, ехать в Кому категорически отказались. Боялись встречи с начальством, боялись отсидки.

— Ну а сами-то вы как? — спросил Виктор Павлович. — Почему сами-то об этом не написали, не приехали рассказать?

Тут Великолуцкий понес ахинею о том, что волость сама знала, что положение в Витебке и Александровке неблагополучно и что его донос ничего не изменил бы в положении дела. А потом, он ведь не должностное, не выборное лицо и за состояние дел в деревне не отвечает. Если старосты ничего не тянули и не везли в этом деле и сухими вышли из воды, тем более он не в ответе.

— Все ясно, — сказал Виктор Павлович и потребовал у Великолуцкого податные ведомости витебского и александровского обществ.

— Ведомости эти у меня готовы, — ответил Великолуцкий. — Вот они. Тут все, что надо. Остается только произвести по ним раскладку и вписать в них начисленную на каждого домохозяина подать.

— Очень хорошо! — сказал Виктор Павлович. — Я с ними познакомлюсь. А теперь попросите сюда бывших гласников волостного схода. Кто там с вами приехал? Бижан, Василенок, Бобрик…

На первый же вопрос Виктора Павловича о том, почему в Витебке так затянулось дело с раскладкой, Бижан начал говорить, что они много раз собирались на сход и никак не могли решить, как делать эту раскладку. Как ни поверни — везде получается эта самая податная петля. А насчет порядка раскладки, установленного волостным сходом, сказал, что этот порядок неправильный, что витебские и александровские гласники с таким решением схода не согласились и что поэтому для витебских и александровских оно необязательно и они выполнять его не будут.

— Хорошо, — сказал Виктор Павлович. — А как же нам быть нынче с раскладкой? Это ведь государственное дело. Надо делать или не надо? Или мы совсем отказываемся от податей?

— Раскладку надо, конечно, делать, — признался Бижан.

— Так как ее делать?

— По-другому надо делать. Не по бойцам, а по силе возможности.

— Хорошо. Тогда как вы предлагаете это делать?

— Это мы еще не решили. Это дело трудное. Собирались раз десять и все равно не решили.

— Что же дальше делать?

— Решать надо по-своему. Решать и делать по-своему.

— Хорошо. Как это делать?

— Это мы еще не знаем. Не решили еще.

— Значит, вы предлагаете делать раскладку по-другому, по-своему, и не можете сказать, когда завершите эту раскладку? Значит, вся волость, весь уезд, вся наша губерния должны ждать, когда вы в Витебке решите своим сходом, как делать раскладку податей?.. Хорошо. А что вы думаете на этот счет? — обратился Виктор Павлович к другому витебскому гласнику.

— Я думаю, надо делать, как сделано по всей волости. А то мы пропурхаемся с этим делом, пока к нам не пригонят на постой роту солдат и заставят кормить их бесплатно, пока мы не рассчитаемся полностью с нашими долгами.

— Правильно. Все правильно! — заключил Виктор Павлович и обратился с тем же вопросом к александровскому гласнику. Александровский гласник тоже высказался за раскладку по решению волостного схода.

— Теперь нам все ясно, — подвел итог своему разговору Виктор Павлович и отпустил Великолуцкого и Бижана до вечерних занятий на квартиру, а витебского и александровского гласников попросил остаться, чтобы уяснить некоторые вопросы с новыми старостами.

Разговор с новыми старостами был очень короток. Им было приказано вместе с гласниками Василенком и Бобриком немедленно возвращаться домой и под руководством волостного заседателя Болина и помощника волостного писаря Белошенкова приступить к раскладке податей, руководствуясь решением волостного схода по этому вопросу. Виктор Павлович очень торопил старост с этим делом и настоял на том, чтобы они сейчас же, не теряя ни одной минуты, вместе с заседателем Болиным выехали в Витебку. Волостному заседателю он наказал раскладку в Витебке и Александровке проводить по возможности мирно, мужиков ничем не задирать, о задержке Бижана и Великолуцкого ничего не говорить. Опираться надо в этом деле на прежних старост, которых мы освободили от этой кутерьмы, и на гласников Василенка и Бобрика.

Я знал, что Ананьев, старшина и заседатель оценивают положение в Витебке и Александровке как близкое к бунту против власти, против начальства, и видят в Великолуцком и Бижане зачинщиков и подстрекателей этого бунта. И я знал еще, что начальство производит аресты таких людей и куда-то их высылает.

Среди сельских писарей нашей волости Великолуцкий был моим добрым знакомым. У нас была с ним неравная дружба старого солдата с подростком-подписаренком. И он, естественно, после разговора с Виктором Павловичем зашел ко мне в судейскую посоветоваться о своих делах. Но что я мог сказать ему… Витебского и александровского старост у нас в волости тоже считали зачинщиками и подстрекателями. А Виктор Павлович приказал их переизбрать без всяких последствий, сообразуясь с тем, что они были не против раскладки, а только хотели провести ее не по бойцам, а по силе возможности. И я советовал Великолуцкому тоже держаться за это и не соглашаться с обвинением в намеренном срыве раскладки и тем более в подстрекательстве мужиков к бунту против начальства.

К назначенному времени Великолуцкий и Бижан явились в волость. В комнате Ананьева они застали Виктора Павловича, самого Ананьева, старшину Безрукова и урядника Чернова. В прихожей волостного правления сидели три здоровых мужика при медных бляхах. Великолуцкий и Бижан не придали этому особого значения, но им показалось странным отсутствие при этой встрече заседателя Болина, который, можно сказать, выволок их сюда из Витебки. А этот новый начальник, который перекроил на свой лад всю волость, встретил их очень уважительно, пригласил присесть к своему столу, справился о том, как они пообедали и отдохнули после утомительной дороги из Витебки, и стал жалеть их, что они попали с этой раскладкой в такое трудное положение, что должны расплачиваться теперь за срыв раскладки податей по всей Комской волости. Начальство здорово взбеленилось с задержкой раскладки в Витебке и Александровке и требует строгого наказания виновных в этом.

— Ну, мы тут вот посовещались об этом и решили не передавать это дело вверх высшему начальству, а наказать вас своей властью, которой располагает волостной старшина по закону. Это все проще и, главное, будет сделано на месте административным порядком, без суда, без вмешательства полиции, без судебной волокиты.

Тут Великолуцкий и Бижан поняли, что они влипли в серьезное дело, что заседатель Болин выманил их из Витебки, что они находятся теперь в руках этого вежливого человека, который без погон, без светлых пуговиц является здесь хозяином положения и от которого зависит, возвращаться ли им в Витебку или мотаться здесь несколько дней в сторожке с ходоками и ямщиками. А потом, самое главное — они же ни в чем не виноваты перед властью. Если бы они уговаривали мужиков не платить податей, бунтовать против начальства. Это было бы другое дело. Они даже не были против раскладки. Они же понимают, что без податей государству не обойтись, и они только за то, чтобы подати, как само начальство говорит, раскладывались на мужика по справедливости.

Все это Бижан сразу же обсказал этому важному начальнику. Но не таков был человек Виктор Павлович, чтобы вступать в спор с Бижаном… Он знал, что делает все правильно, по закону, и спокойно стал уговаривать Бижана особенно не волноваться, понять, что волостное начальство вынуждено это сделать, и сделать для их же пользы, чтобы не передавать дело судебным властям, что пять суток ареста при волостной тюрьме не такое уж большое дело. Отлежитесь, отоспитесь, отдохнете в Новоселовой и спокойно поедете домой.

— Почему в Новоселовой, а не здесь, не у нас? — сразу всполошился Великолуцкий.

— Ну, это дело у нас обычное, — стал успокаивать его Ананьев. — По податным делам сажают всегда в Новоселову. Так что придется снабдить вас туда кормовыми. Арестантам в нашей волостной тюрьме мы кормовых не даем, а в новоселовской приходится оплачивать…

И Ананьев попросил старшину выдать Великолуцкому и Бижану по одному рублю денег. После этого урядник крикнул из прихожей комского сотского и приказал ему подавать к крыльцу лошадей.

На другой день он рассказывал старшине о том, как доставил в новоселовскую тюрьму Бижана и Великолуцкого. Сначала сдал их по всей форме в волостное правление, потом явился к становому приставу с донесением, что Комское волостное правление направило в новоселовскую волостную тюрьму на пятисуточный арест витебского писаря Великолуцкого и крестьянина той же деревни Яна Бижана за срыв податной раскладки.

Господин становой был очень доволен положением дел в Комской волости, особенно тем, как Виктор Павлович ловко провел операцию с арестом Бижана и Великолуцкого. «Умный человек этот Виктор Павлович. Ничего не скажешь. Далеко пойдет… Такие люди в наше время нужны».

Потом с таким же донесением Сергей Ефимович явился в канцелярию крестьянского начальника. Крестьянского начальника он не застал и все подробности, изложенные в донесении Комского волостного правления, рассказал его письмоводителю. Тот выслушал все с большим интересом и тоже стал хвалить Виктора Павловича. «Эти дураки, — сказал он, намекая, судя по всему, на пристава и крестьянского, — взбаламутили бы всю волость, а может, и весь уезд, а он один так обстряпал дело, что ни к чему не придерешься».

А насчет отсидки Великолуцким и Бижаном пятидневного ареста письмоводитель заявил, что вряд ли их освободят после этого. Крестьянскому сажать мужиков право не дано. Он делает это руками волостной администрации и местной полиции. Мараться с вашим Великолуцким и Бижаном он не будет, а предложит приставу передать дело высшему начальству. А там с такими молодцами валандаться не любят и живо на основании таких-то и таких-то статей «Правил о местностях, состоящих на военном положении» высылают в Туруханский край. А впрочем, подождем. Увидим, что на этот счет скажет Виктор Павлович. В этом деле его слово решающее.

На другой день после отправки Бижана и Великолуцкого в Новоселову Виктор Павлович позвал меня к себе. Я немного удивился этому приглашению, так как за все это время он меня не замечал, а если замечал, то задавал мне какие-нибудь шутливые вопросы, касающиеся работы волостного суда. Чаще всего его вопросы вертелись вокруг кем-то придуманного судебного дела «Об отбитии хвоста забежавшему в чужой огород поросенку». Ответа на свой вопрос Виктор Павлович от меня обычно не дожидался, улыбнется и уйдет или сразу же займется своим делом. А сегодня он был настроен очень серьезно, не спрашивал, когда мы будем рассматривать дело об отбитии хвоста забежавшему в чужой огород поросенку, а сразу передал мне несколько мелко исписанных листков и спросил: смогу ли я правильно прочесть и хорошо переписать их? Я взял листочки у Виктора Павловича. Это было его письмо кому-то по поводу срыва Бижаном и Великолуцким податной раскладки. Почерк у Виктора Павловича был четкий, разборчивый, дело Бижана и Великолуцкого я знал по рассказам очевидцев во всех подробностях и сразу же решил, что смогу правильно прочитать и хорошо переписать его письмо.

— Тогда оставь все свои судебные дела и пять раз перепиши его. Оно будет пока без адреса.

Тут я с интересом взялся за эту работу. Письмо Виктора Павловича было довольно большое — три с лишним страницы. В своем письме Виктор Павлович признавал Бижана и Великолуцкого виновными не в преступном срыве, а в преступной затяжке податной раскладки и не находил в их действиях преступных намерений против государственной власти. Вина за это, по его мнению, в значительной степени лежит на органах крестьянского самоуправления, не уделяющих должного внимания вопросам разъяснения нашего податного законодательства. В заключение своего письма Виктор Павлович предлагал кому-то признать Бижана и Великолуцкого виновными в преступной затяжке раскладки государственных окладных сборов и на основании 17 и 19 ст. «Правил о местностях, состоящих на военном положении» (Св. зак. т. II изд. 1892 г. прил. к 23 ст. Общ. учр. губ.) выслать их под надзор полиции на Ангарский участок Енисейского уезда на все время действия в иркутском генерал-губернаторстве военного положения. И подпись — советник енисейского губернского правления В. Федоров.

Через несколько дней из Витебки возвратились заседатель Болин вместе с Белошенковым и привезли раскладочные приговора витебского и александровского сельских сходов и податные ведомости.

Раскладка в Витебке и Александровке прошла на этот раз благополучно. Особенно старались помочь этому бывшие сельские старосты, которых по указанию Виктора Павловича освободили от занимаемых ими общественных должностей.

Теперь вся работа с податной раскладкой была в волости полностью закончена, и закончена благодаря энергичным и разумным действиям Виктора Павловича. После возвращения заседателя Болина из Витебки Виктор Павлович из Комы сразу же уехал. И хотя он буквально спас Комское волостное правление от позора с этим срывом раскладки, но все равно никто не жалел об его отъезде. Наоборот, все даже радовались. Ананьев потому, что он из бессловесного наблюдателя распоряжений Виктора Павловича снова становился полновластным хозяином волости.

Старшина и заседатель радовались отъезду Виктора Павловича потому, что снова чувствовали себя в волости начальниками, а не бессловесными пешками в его руках. Особенно радовался его отъезду, как это ни странно, заседатель Болин. После двух поездок в Витебку и Александровку по раскладочным делам он обрел некоторую уверенность в себе, почувствовал себя немного начальником и начал внятно высказывать в разговорах со старостами и писарями некоторые не лишенные смысла соображения.

Ивану Осиповичу и особенно Ивану Фомичу Виктор Павлович почему-то не понравился, хотя они и одобряли все его распоряжения насчет внутреннего переустройства нашего волостного правления. А эта вежливость и уважительность к людям, говорили они, у него показная. Для видимости. Он нисколько не жалеет мужика и готов содрать с него с живого шкуру, лишь бы угодить высшему начальству. Только он делает это по новой моде — очень культурно и уважительно. Смотри, как он культурно и уважительно укатал в тюрьму Бижана и Великолуцкого. У высшего начальства такие люди теперь ценятся…

 

Глава 19 ПРОЩАЙ, КОМА

Вопреки нашим ожиданиям вопрос об открытии в Коме почтового отделения разрешился довольно быстро. Не успели мы как следует свыкнуться с этой новостью, как в Кому приехал из Новоселовой начальник будущего почтового отделения господин Угрюмов. Явился он к нам с просьбой оказать ему содействие в найме подходящего помещения для почтового отделения. Выглядел этот начальник очень молодо, одет был в красивый почтовый мундир со светлыми пуговицами и держался очень гордо.

Сначала он прошел к Ананьеву, посидел у него некоторое время, но, как и следовало ожидать, ничего толкового от него не узнал и обратился за советом к Ивану Осиповичу.

Иван Осипович сразу сообразил, что ему надо, и послал дедушку Митрея за комским старостой. Ну а дальше дело уж завертелось само собой. Пришел комский староста и вместе с Иваном Фомичом повел Угрюмова к Ерлыковым, в доме которых проживал до отъезда Иван Иннокентиевич.

Дом Ерлыковых начальнику очень понравился. И в цене сразу сошлись. Только долго договаривались насчет отстройки и отделки дома.

В тот же день оформили договор на три года, по семьдесят пять рублей в год. После этого почтовый начальник уехал к себе в Новоселову.

На другой день у нас была почта из Новоселовой, и Иван Фомич, как всегда, явился к нам помогать обрабатывать полученную корреспонденцию на Кому, на верхние и на нижние деревни. За работой он рассказывал нам о том, как они вместе с новоселовским начальником рядили вчера у Ерлыкова дом под почтовое отделение:

— Почта будет помешаться в той части дома, которая была у Ерлыковых сенями. Изба и две горницы пойдут под квартиру начальника. А кухню он решил устроить на дворе, рядом с домом «Моя жена, — говорит, — не выносит в доме кухонного чада». Дом, конечно, отеплят — проконопатят и снаружи, и изнутри и оштукатурят. А к входным дверям на почту договорились пристроить небольшие сени, которые называются по-иностранному тамбуром. И чтобы в этом тамбуре обязательно было небольшое окошечко. — Будущий начальник почтового отделения Ивану Фомичу очень понравился. — Держится хоть и с фасоном, но человек, видать, неплохой. Поблагодарил нас со старостой за помощь и даже к чаю пригласил на земскую. И все расспрашивал о Коме, какова тут жизнь, как тут обстоит дело с охотой и рыбалкой. И о Новоселовой, конечно, кое-что рассказывал. Не нравится ему чем-то Новоселово. Село небольшое, а все равно пыльно и шумно. Между прочим рассказал, что Новоселовская почтово-телеграфная контора набирает себе учеников с двухклассным образованием. Ученик должен проходить у них трехмесячный практический курс обучения, овладеть почтовым делопроизводством и научиться работать на телеграфном аппарате. Если за это время он зарекомендует себя хорошим работником, его назначат на службу в почтово-телеграфное ведомство. За время ученичества ему будут платить по пятнадцати рублей в месяц, а по назначении на должность он будет получать полное жалование.

— Я, кстати сказать, — обратился ко мне Иван Фомич, — закинул ему удочку насчет тебя. Так что соображай — здесь сидеть тебе и гнуть спину на судебных делах или податься на почту…

Я подумал немного и решил, что меня туда не примут.

— Как это не примут! — возмутился Иван Фомич. — Двухклассное образование имеешь, основательно наторел на письмоводстве и так толковый парень. Как это не примут!

— Мне не справиться на аппарате.

— И на аппарате справишься. Не боги горшки-то обжигают. Выучишься.

Тут Иван Фомич вместе с Иваном Осиповичем стали уговаривать меня немедленно ехать в Новоселову и подавать начальнику почты прошение со всеми полагающимися в этих случаях документами.

— Завтра же без разговоров, — убеждал меня Иван Фомич, — иди в церковь к псаломщику. Пусть он оформит тебе метрическую выпись о рождении. Потом сбегай к фельдшеру за справкой о состоянии здоровья, потом съезди в Кульчек за своим свидетельством об окончании двухклассного училища. Да не болтай пока об этом ни с кем. Мало ли что еще может получиться. А паспорт мы тебе сейчас выправим. Есть у тебя рубль за паспорт?

Рубля у меня, конечно, не оказалось.

— Ладно, я заплачу за тебя. Потом отдашь, — сказал Иван Фомич, а Иван Осипович тут же выписал мне паспорт, что я «уволен во все города и села Российской империи сроком на один год».

На другой день я пошел к Василию Елизарьевичу, и он, не говоря ни слова, сходил в церковь, нашел в метрической книге запись о моем рождении и учинил мне из той книги формальную выписку. А фельдшер Стеклов справку о состоянии моего здоровья не дал и сказал, чтобы я за этой справкой обратился к начальнику Новоселовского врачебного участка доктору Овчинникову.

Теперь мне надо было отпроситься у Ананьева на несколько дней, чтобы съездить в Кульчек, в Новоселову.

Вопреки моему ожиданию, Ананьев отпустил меня на три дня. Но только строго предупредил не опаздывать.

Мои родные сразу же одобрили мое намерение поступить учеником на почту, и мы с тятенькой, не теряя времени, отправились из Кульчека в Новоселову. По приезде туда я сразу пошел на почту. В кармане у меня лежало составленное Иваном Фомичом прошение с просьбой о принятии меня в почтово-телеграфные ученики.

Идти к начальнику почтово-телеграфной конторы с этим делом было немного страшновато. Кто знает, каков он, этот, начальник. Может быть, он относится к тому кругу важных чиновников, которые на всякие лады терзают наше волостное правление и даже на волостного писаря смотрят как на мелкую канцелярскую сошку. Недаром так боялся его Иван Иннокентиевич.

Правда, я не мог припомнить ни одной строгой и оскорбительной бумаги от начальника Новоселовской почтово-телеграфной конторы в адрес нашего волостного правления. Но я хорошо помнил, какими важными и сердитыми показались мне в свое время все почтовые начальники, когда я первый раз увидел их в свой приезд с Липатом в Новоселову.

Поэтому я довольно-таки робко вошел на почту и оказался перед железной решеткой с тремя окошечками, у которых сидели с той стороны три человека в форменных мундирах. В первом окошечке виднелся лысый бритый мужчина немолодых лет, с большими седыми усами и с таким же сердитым выражением на лице, как у нашего Ананьева. У второго окошечка сидел тоже старик с седой бородой вразлет, как у адмирала Макарова. Этот почтовый начальник не выглядел таким сердитым, как первый, наоборот, в глазах у него все время играли какие-то смешинки. А в третьем окошечке сидел знакомый нам начальник будущего Комского почтового отделения, который приезжал к нам нанимать дом у Ерлыковых под почту. И я решил обратиться со своим делом к нему. Однако он принял меня не очень-то приветливо. Выслушав сбивчивое объяснение о цели моего прихода, он кивнул в сторону сидящего рядом с ним длиннобородого старика и сказал:

— К Иннокентию Игнатьевичу — начальнику конторы.

Такой прием окончательно смутил меня, и свое прошение с документами я подал начальнику конторы уже молча, без всяких объяснений.

Иннокентий Игнатьевич, не говоря ни слова, принял от меня пакет, вынул из него мои документы и стал внимательно читать прошение. Потом стал расспрашивать меня, где я живу и чем занимаюсь. Узнав, что я служу в Комском волостном правлении помощником волостного писаря, он поинтересовался, чем именно я там занимаюсь. Когда я сказал ему, что веду все делопроизводство волостного суда, он многозначительно гмыкнул и снова стал читать мое прошение. Потом подержал его в руках, словно взвешивая, и сказал:

— Прошение придется переписать. Оно очень помято. Неудобно будет посылать его в таком виде начальнику почтово-телеграфного округа. Пройдите сюда… Иван Аркадьевич, — обратился он к усатому старику, — впустите молодого человека и устройте его за своим столом…

Прошение мое не особенно было помято, а только свернуто вчетверо. Но ведь с начальством спорить не будешь. К тому же я сразу сообразил, что Иннокентий Игнатьевич хочет проверить, как я пишу — медленно или быстро, много ли делаю ошибок и помарок.

И вот Иван Аркадьевич проводит меня за решетку и усаживает на свое место. Потом дает мне три листа чистой бумаги и транспарант, и я с первого же захода довольно быстро переписываю свое прошение.

Иннокентий Игнатьевич с интересом просмотрел его и сделал на нем какую-то пометку. Потом в заключение сказал:

— У вас не хватает к прошению справки о состоянии здоровья. Пройдите в больницу к доктору Овчинникову и попросите его от моего имени освидетельствовать вас и написать соответствующую справку. Идите, а то не застанете его там.

У доктора Овчинникова на приеме никого не оказалось. Узнав, в чем дело, он сразу же пригласил меня к себе, приказал раздеться и стал выстукивать и выслушивать меня со всех сторон. Потом посмотрел мой язык, глаза и уши и в заключение опять спросил, для чего нужно мне ее. Пока я одевался, он написал и вручил мне эту справку. Я поблагодарил его и довольный, что все идет у меня на лад, поспешил из его кабинета.

— Постойте, молодой человек, — окликнул он меня.

Я в нерешительности остановился.

— Вы пришли ко мне за справкой о состоянии здоровья и получили эту справку. Что вы должны теперь сделать?

— Должен отнести ее на почту и приложить там к своему прошению, — без запинки ответил я.

— Да не об этом речь, — с досадой сказал доктор. — Что вы должны сделать сейчас, в этом кабинете, получив от меня эту справку?

— Не знаю, — смущенно ответил я.

— Как же вы не знаете? Интеллигентный человек, а простых вещей не понимаете. Вы должны заплатить мне за визит три рубля.

Тут я совершенно растерялся. Краска стыда залила мое лицо, и я невнятно пробормотал:

— Я не знал этого. И у меня нет трех рублей.

— А сколько у тебя есть? — грубо спросил доктор.

— У меня нет ни копейки.

— Откуда ты такой выискался? — сердито спросил доктор.

— Из Комы, — с виноватым видом ответил я.

— Ну, что же делать. Иди! Но на следующий раз без денег ко мне не являйся. Не приму.

И доктор Овчинников повернулся ко мне спиной. Как оплеванный вышел я из больницы. «Хорошо было бы отнести ему эти три рубля, — думал я по дороге на почту, — но где их взять? У меня их нет. Отец приехал сюда тоже без копейки и теперь думает о том, к кому меня устроить на жительство на время ученичества. Одно дело Кома, где я жил у Малаховых как дома. Другое дело Новоселово. Конечно, Тарас Васильевич тоже близкая родня. Но одолжаться у них как-то стыдно».

Иннокентия Игнатьевича в конторе не было. Мне пришлось некоторое время ожидать его, и я стал рассматривать новоселовскую почту. В служебном отделении — за решеткой — около трех окошечек стояли столы для работы. Над каждым окошечком висела вывеска. У Ивана Аркадьевича: «Прием и выдача простой корреспонденции». У Иннокентия Игнатьевича «Страховые операции», а у третьего окошечка: «Прием и выдача заказных писем и телеграмм». В углу слева, сразу за Иваном Аркадьевичем, стояло два больших шкафа, видимо, для писем и посылок, затем огромный железный ящик для денег и документов. Дальше были двери, которые уводили в соседнюю комнату. Там, прямо против дверей, у окна, виднелся телеграфный аппарат, за которым сидел и что-то выстукивал будущий начальник Комского почтового отделения. Из аппарата время от времени бежала, извиваясь, телеграфная лента, и молодой человек все время скручивал ее в большую катушку. А в помещении для публики, где находился я, стояла высокая конторка, небольшой стол и два стула.

Пока я смотрел на все это да соображал, чему и как я должен буду здесь обучаться, в контору пришли две нарядные барышни. У нас в Коме так одеваются только учительницы. А эти барышни были еще совсем молоденькие и до учительниц, видать, еще не доросли. Тем не менее держались они свободно и уверенно. Одна из них подошла к первому окошечку и очень кокетливо попросила Ивана Аркадьевича продать ей пять почтовых открыток и несколько марок. А вторая постояла около третьего окошечка и потом довольно строго сказала молодому человеку:

— Господин Угрюмов, я вас жду… Кончайте скорее стучать на своем дурацком аппарате…

— Прошу прощения! — сказал Угрюмов. — Сейчас кончаю.

— Сначала примите мою телеграмму, а потом стучите сколько вам угодно.

И, барышня капризно сунула в окошечко листок бумаги.

А потом приходили еще какие-то люди. И не простые мужики, как у нас в волости, а одетые по-городскому. Одни спрашивали у Ивана Аркадьевича письма и газеты, другие сдавали ему какие-то пакеты. Потом явился молодой человек, похожий на того студента, с которым я работал у крестьянского начальника, и подал Угрюмову сразу несколько телеграмм. Тот подсчитал в них слова, записал их в книгу, получил с него деньги, выдал квитанции и сразу пошел стучать на своем аппарате.

А два человека в дорогих пальто пришли получать какие-то денежные переводы. Они важно расселись за столом и стали ожидать Иннокентия Игнатьевича. И как только тот показался в конторе, вскочили, подошли к его окошечку и весело с ним заговорили, как со своим хорошим знакомым. И пока он отсчитывал им деньги, они все время говорили о том, что должны еще получить по крупному переводу и как бы так сделать, чтобы не было задержки с выплатой тех денег. А Иннокентий Игнатьевич их все время успокаивал и уверял, что все будет в порядке.

Когда эти господа ушли, я подал Иннокентию Игнатьевичу справку о своем здоровье. Он просмотрел ее, спросил, как чувствует себя доктор Овчинников, и, не дожидаясь ответа, сказал:

— Теперь все в порядке. Поезжайте в Кому и работайте пока в своем волостном правлении. Как только вопрос в Томске разрешится, мы вас вызовем. Недели через три, я думаю… Не раньше. Но на всякий случай будьте готовы.

Потом Иннокентий Игнатьевич посмотрел на мою длинную шубу, подпоясанную кушаком, усмехнулся и прибавил:

— И полушубочек надо сшить. Поаккуратнее. На государственной службе будете состоять. В почтовом ведомстве. Это вам не волостное правление, где все провоняло табаком и овчиной. В таком виде больше пристало в ямщиках ходить. Ну, бывайте здоровы…

И Иннокентий Игнатьевич стал заполнять какие-то почтовые бланки.

После поездки в Новоселову я как ни в чем не бывало продолжал работать в волости. Более того, по совету Ивана Фомича, я на пять дней созвал волостной суд, чтобы в случае моего поступления на почту не оставлять после себя груду нерассмотренных дел. И по моему вызову в волость съехались наши судьи и десятки мужиков из всех наших деревень разбираться со своими кляузными делами. И наша волость, как и раньше, на несколько дней наполнилась шумом и гамом, и дедушко Митрей ходил и ходил к тетке Матрене за пивом для судей и для нашего начальства.

Пока тянулось ожидание вызова в Новоселову, я надоедал Ивану Фомичу расспросами о своей будущей работе на почте: чему там будут обучать меня и где я буду работать потом, когда закончу свое обучение? Особенно интересовал меня вопрос о том, обязательна ли для почтовых работников казенная форма, в которой я видел в Новоселовой Иннокентия Игнатьевича, Ивана Аркадьевича и господина Угрюмова. А может быть, эта казенная форма совсем не обязательна и я смогу служить после своей подготовки в штатском платье?

За время своей двухлетней работы в волостном правлении я почти каждый день видел нашего комского урядника, причем всегда в казенном полицейском мундире. И фельдшер Стеклов, и учителя являлись к нам тоже одетыми по форме, с какими-то значками и светлыми пуговицами. А во время работы в канцелярии крестьянского начальника я наблюдал его и станового пристава, одетых тоже по форме. И хотя я привык уже видеть этих людей облаченными в казенные мундиры с погонами, петлицами и яркими, светлыми пуговицами, однако смотрел на них все еще по-кульчекски, то есть помнил о том, что в народе чиновников называют лягавыми.

Я понимал, конечно, что казенную форму на учителе и фельдшере мужики не одобряют, но терпят, а погоны, петлицы, кокарды и светлые пуговицы пристава и крестьянского начальника приводят их в ярость. Все это я хорошо понимал и не мог при этом уйти от мысли, что мне в недалеком будущем придется облачиться в форменную почтовую одежду с петлицами, со светлыми пуговицами и большой кокардой на головном уборе и я оторвусь уже от своей крестьянской родовы, отдалюсь от нашей крестьянской жизни и приобщусь по своему внешнему облику к этим начальникам, поставленным высшей властью над народом. А потом, я был уверен, и в этом у нас в волости ни у кого не было сомнений, что народ так или иначе в скором времени начнет расправляться с начальством. Во время этой кутерьмы мужики не будут особенно разбираться, кто служит в полиции, а кто на почте, а будут бить всех, кто носит форменные мундиры. Так что в случае чего мне, как писарям, учителям и фельдшерам во время первой мобилизации, придется прятаться где-нибудь от кулачной расправы мужиков.

Все это я довольно невразумительно изложил Ивану Фомичу. Он подумал немного и начал наставлять меня уму-разуму.

— Ты прав в том, — объяснил он мне, — что не хочешь отрываться от своих родных, не хочешь терять своей кровной связи с народом. Будь тем, кто ты есть. Учись, думай, работай, подражай хорошим примерам, но во всех случаях жизни оставайся самим собой, человеком из народа. Иначе грош тебе будет цена.

Ты прав и в том, что народ так или иначе непременно будет сводить счеты со своим начальством. Это вопрос времени. И тебе надо понять, что почтовые работники не относятся к тому начальству, которое называют в народе лягавыми. И вообще, они не начальники. Подобно учителям и фельдшерам, они не притесняют и не обдирают народ. Наоборот, они должны помогать ему. Одни по части здоровья, другие по части грамотности, а почтовики по части установления почтовой и телеграфной связи для населения. Так что на этот счет ты особенно не волнуйся. Хоть тебя и заставят на почте надеть казенную форму, но от этого ты не сделаешься «лягавым» в том смысле, в каком народ представляет себе крестьянского начальника и станового пристава. И не думай о том, что мужики будут расправляться с тобой.

Почта и телеграф им нужны будут для того, чтобы установить в жизни новый порядок, без становых приставов и крестьянских начальников. Тебе надо кончить все свои сомнения насчет казенной формы. Не такой уж это важный вопрос, чтобы придавать ему большое значение. Для тебя сейчас есть вещи поважнее. Сейчас тебе надо думать о том, как жить и что делать, когда ты закончишь свою служебную подготовку на почте и сделаешься самостоятельным человеком, обеспеченным постоянной работой и твердым, хоть и небольшим, жалованьем.

И дальше Иван Фомич стал вразумлять меня насчет того, что мне надо будет делать, когда я пройду в Новоселовой практический курс почтово-телеграфного дела.

— Парень ты толковый, старательный и в течение трех месяцев освоишь это несложное дело и научишься работать на телеграфном аппарате. И тогда тебя назначат в одно из почтовых учреждений Томского почтово-телеграфного округа, куда входят все почтовые и телеграфные учреждения Томской и Енисейской губернии. Это значит — около двух десятков больших городских контор и несколько сот отделений. С твоими данными тебя назначат, наверно, в Ачинск, Барнаул или Новониколаевск, где, говорят, почтовые работники буквально задыхаются от работы. Знаешь, сколько теперь идет писем от солдат? Ведь несколько миллионов стоит под ружьем, и все пишут и пишут… А могут загнать куда-нибудь в глубинку, вроде нашей Новоселовой или Балахты. Это, конечно, хуже, но не беда. Оттуда можно перевестись под благовидным предлогом в какой-нибудь город. В почтовом ведомстве, я знаю, это возможно. Сейчас тебе важно выбраться отсюда. А там открытая дорога. Я советовался насчет тебя с сисимским учителем. Он говорит, что сейчас издаются хорошие пособия, по которым можно самостоятельно готовиться за гимназию, за реальное училище. Он сам выписывает «Гимназию на дому» и готовится по ней. Через год, говорит, буду сдавать экзамен за шесть классов, а через два года за весь гимназический курс. А потом собирается учиться в университете. И все сам, один, без посторонней помощи. Шуточка сказать! Хорошо было бы тебе съездить к нему в Сисим да расспросить его обо всем. Вот о чем надо тебе думать, а не об этом дурацком казенном мундире со светлыми пуговицами, в который тебе не хочется влезать. Это хорошо, конечно, что тебе не хочется выглядеть чинушей. Но можно хорошо работать и в почтовой форме. Работай и учись, читай и учись, может быть, и в самом деле выйдешь в люди. А мы… а мы будем корпеть в сельских писарях и ждать лучших времен. Но это уж другой разговор!

Вызов в Новоселову, как ни ждал я его с каждой почтой, застал меня врасплох. Он был запечатан в большой конверт и оказался маленькой бумажкой от Иннокентия Игнатьевича о том, что вопрос о моем поступлении учеником в почтово-телеграфную контору наконец разрешен и теперь мне следует как можно скорее приезжать к месту своей новой работы.

Получив такое письмо, я прежде всего показал его Ивану Осиповичу. Из всех моих писарских учителей он один оставался в волости и знал, что я жду вызова в Новоселову. Он прочитал письмо Иннокентия Игнатьевича, и лицо его просияло.

— Сейчас объявим или как? — спросил он меня. Потом подумал немного и решил: — Лучше завтра всем скажем, а сегодня сообщим об этом только Фомичу.

И мы стали сортировать привезенную Липатом почту.

Тем временем в волость стали приходить наши завсегдатаи. Раньше они являлись к нам часа за два, даже за три до приезда Липата из Новоселовой. И в нашей канцелярии получалось что-то вроде праздника. Мужики в прихожей при виде фельдшера, урядника, нескольких учителей, местного богача Паршукова и прочей комской «алистократии» переставали шуметь и матюгаться, а если и матюгались, то очень осторожно, чтобы не привлекать к себе внимания. Ну и писаря тоже чувствовали себя все время на народе и держались как в гостях. Все было обходительно и уважительно, как на большом празднике. А с отъездом Ивана Иннокентиевича все стали приходить к нам как-то неохотно, недружелюбно поглядывали на закрытую дверь Ананьева и молча ждали, когда мы рассортируем нашу почту. Так и сегодня. Первым, как всегда, пришел наш комский фельдшер Стеклов с Таисией Герасимовной. Потом заявился агент компании «Зингер» Кириллов, а потом стали подходить наши остальные завсегдатаи. Позже других явился Иван Фомич. Он, по старой привычке, стал помогать нам рассортировывать полученную почту. Увидев наши веселые заговорщицкие лица, он сразу догадался, что я получил вызов в Новоселову, и тоже расплылся в улыбке. Потом вызвал меня в судейскую, взял у меня бумажку от Иннокентия Игнатьевича, прочитал ее и вдруг почему-то расстроился. Я, глядя на него, совсем растерялся и не знал, что делать, как вести себя. Но Иван Фомич поплакал самую малость, а потом рассмеялся, схватил меня в охапку, крутанул несколько раз и сказал:

— Это я от радости за тебя немного расчувствовался. Теперь тебе открытая дорога. Только знай работай. Ну а мы будем уж здесь коптеть. Наше дело конченое.

На другой день я с утра явился к Ананьеву и заявил ему, что получил вызов из Новоселовой и уезжаю туда насовсем учеником в почтово-телеграфную контору. Ананьев не выразил ни радости, что я устраиваюсь учеником на почту, ни сожаления, что я покидаю волость и заменить меня некем. Он равнодушно выслушал меня, попросил передать все судебные дела Ивану Осиповичу, отсчитал мне семь рублей пятьдесят копеек заработанного мною жалованья, а потом стал своим кривобоким почерком сочинять какую-то строгую государственную бумагу.

А мне почему-то было жаль покидать нашу душную, грязную, пыльную, пропитанную табачищем волость. Я пришел сюда робким, тихим, послушным подписаренком, проработал здесь два с лишним года, познакомился со всей подноготной писарской работы. Я перевидел и близко узнал здесь самых разнообразных людей. Иван Фомич, Павел Михайлович и Иван Осипович ничему плохому меня не учили. И сами они казались мне людьми очень хорошими. Во всяком случае, за два года, проведенных мною в волости, я не имел ни одного случая убедиться в том, что они взяли с мужика взятку, присвоили волостные или частные деньги или «нагрели» кого-нибудь.

Уходя из волости, я вспомнил добрым словом даже Ивана Иннокентиевича. Он не являлся для меня образцом трудолюбия. Он был, безусловно, ленив. Но это, видимо, нисколько его не волновало. Он знал, что пользуется в волости именно такой репутацией, и не считал нужным играть несвойственную ему роль трудолюбивого человека. Он чувствовал все смешное и обладал неистощимым запасом веселых историй. При всем этом он знал свое дело. Он как-то незаметно следил за работой волостного правления и направлял ее.

С волостным старшиной, волостным заседателем и волостными судьями мне расставаться было не жалко: помощники волостного писаря смотрели на них, как на людей, которыми надо все время командовать, куда-то их посылать, что-то им поручать, что-то от них требовать и как можно чаще напоминать им, что они ничего в волостных делах не смыслят.

Мне жаль было расставаться даже с нашими волостными арестантами. В большинстве своем они были люди неплохие и попадали в волостную тюрьму из-за какого-нибудь пьяного недоразумения. Даже волостная «тюрьма», то есть две камеры в сторожке дедушки Митрея, не выглядела для меня страшной. Конечно, ехать в нее на отсидку из какой-нибудь деревни под конвоем десятского было стыдно. Но стыдно было, пожалуй, только в своей деревне. А в самой волостной тюрьме сидеть было даже приятно. Если бы не допросы урядником мелких воров и арестованных цыган, то все мои воспоминания о волостной тюрьме остались бы в памяти как ряд смешных происшествий.

Конечно, многое еще зависело от моего возраста. Я был еще мальчик, благополучный деревенский мальчик. Я был здоров, трудолюбив и не сознавал свою жизнь без работы. И будущее предстояло передо мной как огромное поле, на котором придется вечно трудиться. Поэтому я не очень-то печалился, едучи с Липатом в Новоселову, так как знал, что там, как и в Коме, мне надо будет прежде всего усердно работать.