обеда при Акции и смерть Антония сделали Октавиана распорядителем судеб римской державы, во всяком случае на ближайшее время. Соперников у Октавиана не было, но они могли явиться, если не немедленно после окончания войны, то через некоторый промежуток времени.
Почему этого не случилось и почему Октавиану удалось не только удержать власть в своих руках до своей смерти, но и упрочить созданную им форму строя на целый ряд столетий, вплоть до установления в Риме чистого абсолютизма восточного типа?
Причины этого поразительного явления надо искать ближайшим образом, с одной стороны, в том состоянии, в котором находилась римская держава после гражданских войн как материальном, так и психологическом, с другой — в форме того строя, который установлен был Октавианом в согласии с общественным настроением и создавшимися политическими, экономическими и психологическими условиями.
С 48 года до Р. X. вплоть до З0-го, то есть в течение 18 лет, вся римская держава находилась в состоянии непрерывной гражданской войны, почти без передышек и без просветов. Война то сосредоточивалась в Италии, то перебрасывалась в провинции Запада и Востока, вовлекая в свою орбиту все большие и большие массы населения.
Номинально сталкивались между собой две группы римского гражданства, но реально в войне приняли участие все — граждане, союзники, провинциалы, вассальные монархи. Осложнилась война и вовлечением в сферу ее действия соседних самостоятельных племен и государств: завоевание Галлии, походы Цезаря в Британию и Германию, аннексия Египта, попытки завоевания Армении и Парфии тесно связаны с гражданской войной.
Ни для кого гражданская война не была благом, для всех — величайшим бедствием.
Попытаемся представить себе реально, что дала гражданская война для отдельных частей римской мировой державы, главным образом, для тех, которые составляли основу политической и экономической мощи Рима, для промышленного и торгового Востока и для гражданской Италии.
Я уже не раз говорил о том, что пришлось вынести Элладе и эллинскому Востоку в эпоху гражданских войн. Митридат, Сулла, Фимбрия, затем Помпей, Цезарь, Брут и Кассий, Антоний и, наконец, Октавиан смотрели на Восток исключительно как на средство для достижения своих политических целей, используя его до конца при помощи самых крайних мер насилия и принуждения. Никто из них не думал о будущем, для всех нужно было получить немедленно все нужное для войны и притом в кратчайший срок
Результатом было, конечно, материальное разорение целых государств, областей, городов, безмерное обнищание частных лиц. Исчез капитал, исчезла охота работать над своим материальным благосостоянием. В центрах торговой и промышленной жизни, даже тех, которые особенно поднялись в эпоху римского владычества, на Делосе, Родосе, в Афинах жизнь замерла и рынки опустели.
Еще печальнее было моральное состояние. Греческая свобода и гражданственность были разбиты, надежда на какое бы то ни было возрождение подорвана в корне, никто не был уверен даже в том, сохранит ли он, по крайней мере, личную свободу и не застанет ли его завтрашний день на рабском рынке в качестве объекта продажи.
Вся творческая жизнь эллинства замерла, и замерла надолго. Созидательные силы, казалось, были исчерпаны. Не было такого периода в истории эллинской культуры и государственности, когда бы так глубоко опустился уровень греческого созидания.
Литература, философия, наука жили почти исключительно старым накопленным богатством. Последние великие творцы, как Посидоний, доживали свой век, новых не появлялось.
Даже пластические искусства, на произведения которых имелся большой спрос в римском обществе, жили повторением старого. В том же состоянии находилась и художественная промышленность, поражающая своей бедностью и убожеством, промышленность, так блестяще расцветшая в эпоху раннего эллинизма. Целый ряд производств, как, например, гордость и слава Эллады, ее керамика, почти исчезают из обихода, и греческий мир, заливaвший когда-то весь бассейн Средиземного моря своими керамическими изделиями, начинает питаться ввозом с Запада.
Характернейшим явлением этой эпохи надо считать постановку процесса органического претворения всей восточной жизни греческим гением как в области экономической, так и в области культурной и религиозной.
Вновь оживают старые формы хозяйственного уклада. Это особенно заметно в области землевладения и эксплуатации земли. Растут и множатся крупные земельные владения, и в них не только не умирает, а ширится и развивается как форма использования, старое крепостное хозяйство, базой которого продолжает быть прикрепленное к земле исконное оседлое сельское население.
Процесс превращения этих крепостных в собственников прерывается, возникновение греческих общин на территориях царских имений приостанавливается, старый уклад быта и взаимоотношений — уклад времен Персидского царства — возрождается и укрепляется.
Новую силу приобретают государства-храмы, с которыми успешно боролся эллинизм. В Египте эта реставрация восточного уклада сказывается с особенной яркостью. В высокой степени показательно возрождение храмов и жречества с их своеобразным экономическим и социальным укладом.
Все это, конечно, не препятствует продолжению процесса внешней эллинизации, распространению греческого языка и греческой письменности. Но под этой оболочкой во многих случаях мы находим идейное содержание, с греческим миром идей связaннoe только внешним образом. Примером может служить пышно расцветающая иудейская литература на греческом языке и так называемые Сивиллины стихи — пророчества, где причудливо сочетается греческое и восточное с преобладанием второго.
Реставрация старых восточных идей особенно ярко сказывается в религиозных течениях. Греческая религия в ее наиболее совершенных выражениях — культе Аполлона и культе Диониса — теряет свою притягательную силу, на ее место становятся внешне эллинизованные, но отнюдь не потерявшие своего восточного существа старые, частью очень примитивные, культы: культы малоазийско-фракийские (культ великой женской богини, часто в сочетании с ее мужскими спутниками, в виде двоицы или троицы) с глубоким мистическим содержанием; культы иранские (Мифра); культы сирийские солнечные, с тенденцией к солярному монотеизму; культы семитические, и среди них культ Иеговы, с рассеянием иудейства приобретающий мировое значение; культы египетские (главным образом, Сараписа и Исиды) и многие другие.
Начинает или продолжает с особой силой свое победное шествие эллинизованная вавилонская астрология-прибежище смятенных душ, неуверенных в завтрашнем дне и жадно заглядывающих в будущее. Сильнейшее влияние даже на сильные и творческие греческие умы оказывает восточная мистика, гениальным проводником которой является творческий литературный и философский гений Посидония.
Словом, под внешней греческой оболочкой, потерявшей свою притягательную силу и свой моральный авторитет, разрушенный римским господством, где внешнее преклонение перед эллинской культурой и жадное ее усвоение сочеталось с полным презрением и унизительным третированием эллинства в целом, проступает старый восточный мир во всем его разнообразии. Чувствуется, что этот мир готовится к победному шествию на Запад и к подчинению формам своего уклада того, что греки гордо называли οικουμενη, понимая под ней мир, претворенный эллинством, римляне — orbis terrarum или Romanus, слившийся с царственным городом Римом.
Основной причиной этого возрождения Востока надо, конечно, считать римское завоевание, насильственно прервавшее процесс внутреннего приобщения Востока к эллинству и не смогшее противопоставить ему своей глубокой и творческой внутренней работы. Римская империя пыталась возродить прерванный процесс эллинизации, но было уже поздно: творческие силы эллинства веками унижения и рабства были подорваны в основе.
Несколько иную картину представляет Запад, и преимущественно Италия. Высшие классы римского гражданства (сенатское и всадническое сословия — носители греко-римской культуры и представители имущего класса) потерпели жестокое поражение в политической борьбе, жестокое, но не полное. Как мы увидим ниже, конституция Октавиана не была и не могла быть чистой монархией, основанной на базе бессословного подданства. Она была компромиссом между военной властью, которой имущие классы уступили суверенитет, и сенаторским и всадническим сословием, удержавшими все свои сословные, имущественные и культурные преимущества.
Роль сената и всадничества как политических единиц изменилась, но они остались аристократией и господствующими классами населения в ущерб тем, кто оказался победителем в политической борьбе, то есть пролетариату и пролетарскому войску.
Но оба эти класса жестоко пострадали в кровавой борьбе. Все лучшее, самостоятельное, инициативное и гордое своим великим прошлым частью было уничтожено, частью бесконечно унижено. Материальное благосостояние старых родов было подорвано в корне, имения конфискованы, капиталы расхищены. На смену им явились новые люди, верные слуги и помощники военной власти, в значительной части не римляне по рождению, частью — италики, частью — провинциалы.
Этой новой знати открывалась широкая дорога воссоздания аристократии, с одним условием — восприятия нового режима в том виде, в котором он был построен Октавианом. При этом единственном условии они могли легко возродить и свое материальное благосостояние, и свое социальное первенство.
И это было сделано, частью — на руинах старых правящих родов, частью — использованием экономических условий, созданных гражданской войной.
Разбитым и почти в корне уничтоженным вышло из гражданской войны трудовое землевладельческое население Италии, крестьяне и мелкие помещики. Огромные их массы прошли, как мы видели, через пролетариат и через ряды войск честолюбцев, боровшихся за власть. В некоторой части они вернулись на старые места или получили новые наделы, как ветераны. Но трудовые навыки и творческая инициатива были ими утеряны, и они сделались легкой добычей не умершего и даже не обессиленного капитализма.
Вспомним, что в городах, в составе пролетариата, они привыкли к жизни без работы, на счет государства; жизнь эту они продолжали затем и в войске, присоединяя к приобретенному навыку безделья еще более пагубный навык насилия, жизни за чужой счет, грабежа и убийства. Насилием приобретали они и землю, насилием водворялись в чуждую им среду местного трудового населения. Ясно, что эта часть населения Италии и в первом, и в следующих поколениях не только не способна была возродить экономическую жизнь страны, но не в состоянии была даже длительно удержать в своих руках даром доставшиеся наделы, с которыми не соединяли ее ни традиция, ни привязанность, ни трудовые навыки.
Пала и сопротивляемость в борьбе с капиталом оставшегося на местах земледельческого населения. Общая экономическая разруха не могла не отразиться и на нем. Поборы, налоги, содержание войск ложились на него тяжелым бременем. Лучшие силы предпочитали бросать насиженные места и искать заработка иным путем, оставшиеся же запутывались долговыми обязательствами и легко теряли свою хозяйственную самостоятельность.
В силу всего этого, крупный капитал, как и всегда тяготевший к земле, встречал необычайно благодатную почву для подчинения себе мелкой собственности, и рост крупной земельной собственности в Италии не только не остановился, но даже не приостановился. Львиную долю, конечно, получили победители, прежде всего, сам Октавиан. Вместо трудового землевладельческого населения, вырос в численности городской пролетариат, а на нивах и полях Италии землевладелец-собственник превращался в арендатора, все более и более зависимого от собственника земли, все более и более сближавшегося с крепостным крупных восточных латифундий.
Значительные массы трудовых италийских элементов эмигрировали. Эмигрировали, конечно, в новые земли, открытые им завоеваниями республики. Не на Восток, где их ждала тяжкая и непосильная конкуренция, а на Запад: в Африку, Испанию, Галлию. Творческая часть Италии ушла из нее, романизовала новые провинции, способствовала их экономическому и культурному расцвету, создала будущую романскую Европу. Но эта работа претворения новых областей поглотила в значительной мере их творческую энергию и медленно создавала возможность не только материальной, но и культурной творческой работы на новых местах, особенно поскольку дело касалось высших культурных достижений.
В западных провинциях эмигранты составили не только население земледельческое, но заполнили и старые городские центры, создавая одновременно новые. В ущерб Италии, они отдали провинциям свое трудовое Творчество не только в области земледелия, но и в области промышленности. Вместе с ними перекочевал в провинции ряд производств (керамика, металлургия и др.), сочетавшихся с местными навыками и завоевавших провинциальные рынки. Творчество Италии распылилось в ущерб углублению.
Италия обезлюдела и запустела. У латинского мира не стало более культурного питающего центра, работа которого становилась все более и более вялой, все более и более механической. Нерв жизни перешел на окраины культурного мира, где обломки творческой Италии только медленно и постепенно изменяли местные миры, не имея силы без питающего центра довести эту работу до конца. Естественно, что и здесь, как и на Востоке, за греко-латинской оболочкой постепенно все более и более проступает местная основа, постоянно питаемая притоком сил извне.
В теснейшую связь с отмеченным упадком творческих сил Италии, их распылением и размельчением в провинциях я бы поставил и то, что мы наблюдаем для интересующего нас времени в области художественного, специально литературного и научного творчества.
Ко времени начала Гражданских войн латинское племя, вобрав в себя немало элементов разноплеменного населения Италии, достигло апогея своих творческих сил. Народ-победитель в мировой борьбе жадно усваивал себе греческие культурные достижения, всасывая их во все поры своего организма. Усвоение было не механическим органическим. Параллельно ему шла самостоятельная творческая работа: выковывался мировой латинский язык в прозе и поэзии, оригинально и творчески разрабатывались отдельные литературные жанры в применении к местной жизни (трагедия, комедия, эпос, так называемая сатира и др.), вносилось кое-что новое в некоторые научные дисциплины, причем наиболее могучее творчество проявлено было в области права.
Все это общеизвестно. Нарождался, таким образом, могучий ренессанс эллинского творчества на новой национальной базе. Латинство, казалось, в мировой культурной истории должно было сменить усталое и разбитое эллинство.
Гражданская война не прервала и не могла прервать этого процесса. Как уже указано было выше, латинское творчество получило даже новый приток сил из всей латинизованной после союзнической войны Италии. Более того, несомненно, что апогея своего развития латинский ренессанс достиг именно в эпоху гражданских войн.
В это время создалась великая философская поэма Лукреция «О природе», чарующее сочетание глубокой мысли и высокой поэтической красоты. Плеяда лирических поэтов, представителем которой для нас является Катулл, влила новую жизнь в измельчавшиеся фоpмы эллинистической лирической и эпической поэзии.
Блестящий гений Цицерона одновременно создает лучшие образцы латинского судебного и политического красноречия и приобщает латинский мир к греческому философскому мышлению, вводя, вместе с тем, в обиход культурного римлянина основные понятия греческой государственно-правовой теории в применении к римской действительности и греческой теории речи, в связи с развитием латинского языка и латинского красноречия.
Рим в первые десятилетия существования Римской империи.
Ряд историков, примыкая опять-таки к греческим образцам, самостоятельно и творчески претворяют в своем сознании прошлое римского народа и создают блестящие исторические произведения разных типов и разных стилей: Саллюстий и Цезарь черпают из современной им действительности материалы для своих исторических монографий, преследующих не одни научные, а, главным образом, политические цели; Корнелий Непот примыкает к плеяде историков-биографов; Тит Ливий подводит итоги римскому летописанию, давая законченный образец оригинальной римской концепции истории, как литературного жанра.
Наконец, Варрон, следуя методам эллинистической науки, пытается систематизировать, с культурно-исторической точки зрения, особенности римского государственно-правового, культурно-исторического и религиозного уклада.
Не надо забывать, что и величайшие творцы эпохи Августа — Вергилий, Гораций, Варий, Асиний Поллион — дети той же эпохи гражданской войны, сложившейся в определенные творческие личности в эпоху последних, наиболее жестоких потрясений смутного времени. Новый строй, ими осмысленный и опоэтизированный, продуман и выстрадан был ими как современниками его рождения и участниками его создания.
Правда, все это творчество идет порывами и скачками, следуя за лихорадочным темпом политической жизни. В нем нет спокойной уверенности и грациозного размаха греческого культурного творчества VI и V веков до Р. X. В основе своей оно несамостоятельно и все еще идет на поводу у греческих образцов. Мы бы сказали — это преддверие к настоящему, вполне самостоятельному и самобытному творчеству, которое должно было явиться следом за ним.
Этой следующей стадии мир, однако, не дождался. У Вергилия и Горация не нашлось преемника, который создал бы что-либо, равное Софоклу и Еврипиду, Сапфо и Алкею. Более того, сами Вергилий и Гораций по свежести чувства и непосредственности восприятия не могут равняться с Лукрецием и Катуллом. На их творчестве лежит печать меланхолии, усталости, разочарования и пессимизма, несмотря на кажущуюся бодрость и полуофициальный оптимизм. То же мы находим и у Ливия, и в усиленной степени позднее и в иных условиях у последнего творческого гения Рима — Тацита.
Творческая Италия — не забудем, что огромное большинство этих творцов не римляне по рождению, а италики: Цицерон — арпинат, Катулл — веронец, Варрон — сабин из Реате, Вергилий — мантуанец, Гораций — южанин, луканец и апулиец — не дойдя до высших ступеней оригинального творчества, начали увядать и никнуть. Причиной этому были, конечно, гражданские войны и то общее обессиление Италии и латинства, которое сказалось и в экономической жизни. Для творческой жизни не было здоровой питающей среды. Недаром же ряд преемников великих творцов эпохи гражданских войн являются уже не уроженцами Италии, а детьми западных провинций (Марциал, Апулей и др.).
В полном согласии с этим общим упадком находится и постепенное падение настроения в обществе. О настроении масс нам, конечно, трудно судить за неимением данных. Но настроение руководящих классов нам в большей или меньшей степени известно. Переписка Цицерона отражает нам его как в письмах самого Цицерона, так и в письмах его корреспондентов — для некоторых периодов иногда чуть ли не день за днем. Настроение это нервное и изменчивое, как это и естественно для людей, стоявших в центре политической жизни. Бывали у Цицерона периоды полного упадка, граничащего с отчаянием, бывали и времена большого подъема и боевой энергии.
То же мы наблюдаем и в остальной литературе этого времени. Политическая лихорадка отражается на всех, и литературное творчество полно политических памфлетов и партийных боевых трактатов. Не говоря уже о речах, характерными примерами которых являются для нас речи Цицерона и речи отдельных политических деятелей, в большем или меньшем искажении переданные нам историками этой эпохи, тот же тон царит и в исторических монографиях, и даже в жалких обрывках поэзии, сохранившихся до нашего времени.
Напомню партийные исторические брошюры Саллюстия, его «Югуртинскую войну» и «Заговор Катилины», где сконцентрированы все те обвинения, которые выдвигались демократической партией против сенатского режима вообще и против сенаторского сословия, как носителя этого режима. Напомню и тонкие исторические записки Цезаря об его войне в Галлии и о гражданской войне, где Цезарь тоном беспристрастного летописца, почти не насилуя истины, внедряет в читателя свою точку зрения на то, что он сделал и как он поступал в трудные моменты своей и государственной жизни.
Еще более показательны поэты. Наряду со страстной и чувственной любовной лирикой, мы находим такие же страстные и резкие политические выпады по адресу политических противников поэта. Особенно пышно расцвела эта политическая поэзия в эпоху триумвирата Цезаря, то есть в эпоху некоторой передышки с внешней стороны, но грозных и всем понятных признаков возрождения гражданской войны. Направлена она была специально против триумвирата, и особенно против Цезаря. Варрон, Кальв, Фурий Бибакул, Катулл резко и определенно высказывают свое отношение к надвигающемуся самодержавию, не щадя личностей и не стесняясь в выражениях.
«Тот Великий (Помпей), говорит Кальв, которого все боятся, скребет себе голову одним пальцем. Чего, подумаешь, ему надо? — Мужчину» [179] .
Ушатом помоев обливает Катулл сподвижника Цезаря Мамурру, нажившего себе на службе у Цезаря огромное состояние. Достается попутно и самому Цезарю, и его коллегам.
«Кто, кроме бесстыдников, обжор и кутил, может это видеть, может сносить? Мамурра владеет теперь тем, что имели раньше и волосатая Галлия, и далекая Британия! Бесстыдник Ромул, ты это видишь и сносишь! [181]
И он, гордец и богатей, будет теперь постоянным гостем всех спален, он — этот белый голубок и Адонис [182] ! Бесстыдник Ромул, ты это видишь и сносишь! Ну так ты и впрямь и бесстыдник, и обжора, и кутила!
Так это затем-то ты, единственный император, побывал на острове крайнего Запада, чтобы этот любимый ваш истощенный член съел 20 или 30 миллионов! Ну чем это не воровская щедрость! Мало он еще просадил, мало сожрал. Сначала пошло в клочья отцовское добро, затем — понтийская добыча, далее — испанская, о которой знает кое-что золотоносный Таг [183] ; и такого негодяя боятся Галлия и Британия! Зачем носитесь вы с этой дрянью? Что он может, кроме как пожирать жирные состояния? Для этого-то вы, почтенные граждане, тесть и зять (Цезарь и Помпей) погубили весь мир!»
Чем дальше, однако, развивалась гражданская война со всеми ее ужасами, — бедствиями и разорениями, тем более падало настроение. Боевые клики умолкли, гнетущая тоска и ужас ожидания охватили всех, тоска и ужас, граничившие с отчаянием. Беда за бедой, война за войной — все рушится и нет просвета. Гибнет государство, рушится жизнь. Спасения и выхода нет нигде, разве только где-то за пределами действительного мира на островах блаженных.
Этим настроением проникнут замечательный 16-й эпод Горация, написанный вскоре после битвы при Филиппах, где вместе с другими сдался победителю и молодой офицер Брута — Гораций, до этого мирно заканчивавший свое образование в Афинах. Ближaйшим поводом, может быть, были ужасы Перусинской войны. Приведу этот высокохудожественный эпод в мастерском неизданном переводе А. П. Семенова-Тян-Шанского, разрешившего мне воспользоваться им для этой статьи.
К римскому народу
Приведенный эпод, одно из лучших произведений Горация, характерен в двух отношениях. Отчаяние настолько глубоко захватило людей, так ужасны были условия жизни, так мало было надежды на будущее, что даже культурные римляне верили приближающейся кончине мира, которую в аналогичных обстоятельствах пытался научно обосновать Лукреций. Еще сильнее, конечно, была боязнь «светопреставления» в гуще и толще народной, где она на базе некоторых предсказаний Сивиллиных книг, авторитет которых в данный момент так высок был и на Востоке, превращалась почти в уверенность.
Не случайность, что почти одновременно и Вергилий создает свою знаменитую IV эклогу, проникнутую теми же идеями и тем же настроем, но в несколько смягченном тоне, может быть, под влиянием тех надежд, которые вызвало в обществе Брундисийское соглашение между Антонием, Октавианом и Секстом Помпеем. К идее крушения мира, под влиянием греко-восточных идей, ярко сказывающихся и в только что упомянутых Сивиллиных книгах, присоединяются здесь идеи о грядущем возрождении мира и о появлении мессии, спасителя, носителя этого возрождения.
В высокой степени показательна в эподе Горация, солдата побежденной сенатской армии, и мысль о бегстве, бегстве куда-нибудь в новые места. Лично Гораций этой мысли не осуществил, его крупный талант дал ему возможность остаться в Италии и не голодать. Но не один из его товарищей по службе в армии Брута и немало таких же италиков, как он и Вергилий, принужденных отдать свою родовую землю захватчикам-ветеранам, претворили носившуюся в воздухе мысль о бегстве в действительность.
Короткий просвет Брундисийского соглашения сменился, как помнят читатели, новыми грозными тучами, собравшимися над Италией: флот Секста Помпея отрезал Италию от хлебных рынков, начался голод, болезни и т. п., вновь надвигалась жестокая война, от которой Италия ничего доброго ждать не могла; борьба с Секстом Помпеем всею своею тяжестью ложилась на ее, и только на ее плечи.
Понятно, что господствующим чувством в эти моменты могло быть только негодование бессильного отчаяния: вожди предают Рим, из-за своих распрей они не видят ран Италии, не видят и не думают и о грозной опасности, надвигающейся с Востока. Этот страх перед Востоком, страх перед грозной Парфией типичен для всего умонастроения тогдашнего мира. Будущее Востока показало, что это был страх провидцев.
Тот же Гораций суммирует настроение момента в необычайно сильных, бичующих стихах VII эпода, который привожу в переводе того же А.П. Семенова-Тян-Шанского, опубликованном им в «Русской Мысли» (1916. — Кн. 10), с несколькими новыми вариантами.
Победа над Секстом Помпеем устранила на некоторое время острые проявления тех великих «благ», которые принесла с собою Риму гражданская война. Но существенным образом настроение не изменилось. Ясно было, что война не кончилась и что тяжесть ее придется вынести на себе и на этот раз Западу, и, глав-дам образом, Италии.
Первое, что выросло и должно было вырасти на этой почве, это был политический индифферентизм и рост чисто материалистического миросозерцания, забота о своей шкуре, прежде всего и главным образом. И раньше эта точка зрения находила себе все больше и больше приверженцев. Блестящим ее представителем был Тит Помпоний Аттик, сумевший быть одновременно и постоянно, несмотря на все изменения политического барометра и все его кризисы, близким человеком и Цицерона, своего интимного корреспондента, и Помпея, и Цезаря. Сумел он, несмотря на проскрипции и конфискации, сохранить не только свою жизнь, но и все свое крупное состояние полностью. Таких людей, как он, становилось все больше и больше, и не только среди членов высших сословий.
В области религиозного миросозерцания и культа охарактеризованное выше настроение сказывается во все большем и большем значении культа Фортуны, эллинистической Тихе — богини счастья и судьбы, число посвящений и изображений которой становится подавляющим, природа которой делается всеобъемлющей и вбирает в себя культ и атрибуты большинства других богов греко-римского Пантеона. При этом Фортуна на римской почве для огромного большинства ее почитателей представляется, главным образом, носительницей материального успеха и материальной удачи, фортуны (fortune) в тривиальном значении этого слова. Ее поэтический и несколько мистический эллино-восточный облик значительно оплощается и принижается. Из богини тиранов, царей, династов, политических честолюбцев она становится богиней масс, жаждущих покоя и материального обеспечения.
Ее спутником является Меркурий, разделяющий ее успех. Не греческий Гермес, с его многогранной и многоликой физиономией, а римский Меркурий, принявший только внешний облик эллинского бога, бога выгоды, успеха в торговле, хозяйстве, разного рода чистых и нечистых коммерческих операциях.
Это, однако, только одна сторона, и притом не самая главная и показательная. Разочарование в политике, вытеснение всех порядочных людей с форума бандами хулиганов и политических проходимцев, постоянные опасности и тревоги, пережитые разочарования в близких и друзьях, чудесные спасения от гибели и постоянные, совершенно неожиданные утраты близких и дорогих и многое другое, тесно связанное с лихорадочной жизнью времени, от которого никуда уйти было нельзя и от которого внешним образом скрыться было некуда, заставило людей углубиться в себя, с особой живостью отзываться на вопросы религии и морали, искать вне жизни утешения и забвения.
Национальная и государственная религия, формальная и сухая, взявшая от Эллады, главным образом, внешние формы культа и представления о богах и сдобрившая их некоторым количеством мифов, усвоенных не живой традицией, шедшей из недр религиозного сознания, а через литературу и школу, не давала настоящей пищи религиозным и моральным запросам измученных людей. Философия доступна была очень немногим и не выросла, как в Греции, из глубин народного сознания, а, опять-таки, привита была очень немногим школой и литературой, главным образом, греческими.
Естественно, что огромное большинство даже людей высших сословий бросилось искать ободрения и забвения туда, где его легче всего было найти. Я уже говорил, как на Востоке местное, внешне эллинизовавшись и облекшись в общедоступные мировые формы, типичные для эллинизма, вышло на поверхность, главным образом, в области религии. Рим и Италия, уже начиная с III века до Р. X., были только частью эллинистического мира и все, что появлялось там, появлялось и здесь, постепенно принимая латинский облик и потому, конечно, с некоторым запозданием.
Естественно, что и эллинистические восточные культы проникают в Рим, постепенно латинизуются, делаются доступными массе, пополняя своей таинственной обрядностью, своим экстазом и пафосом, своим простым и ясным, но вместе с тем глубоким моральным содержанием, своей организованностью и отдаленностью от официального культа, наконец, своим учением о загробной жизни и о бессмертии души как раз то, чего не хватало у римской или греко-римской ходячей, официальной религии. Спутниками восточных культов были и восточные суеверия, если только вообще находить принципиальное различие между верой и суеверием. Жрецы восточных религий появлялись в сопровождении, а часто объединяли в своем лице предсказателей, гадальщиков, магов и волшебников; с ними рука об руку шла и точная, как многие думали, наука астрологии.
Пышный расцвет восточных культов в Риме и Италии падает на несколько более позднее время, на эпоху первых преемников Августа, но корни этого расцвета кроются, несомненно, уже в эпохе гражданских войн. Одним из наиболее ярких проявлений восточного религиозного миросозерцания надо считать пышное развитие культа обоготворенных людей, стоявших во главе государственной жизни.
Не забудем, что восточные культы, их обряды и их миросозерцание вообще были глубоко монархичны. Они выросли в среде, не знавшей иной формы государственного бытия, и предполагали, поскольку они, вообще, так или иначе входили и в область государства, только одну государственность — монархическую.
Область, в которой Греция особенно близко и тесно соприкасалась с Востоком и где не знаешь, где кончается Греция и начинается Восток, и наоборот, это область веры в тесное единение божества и человека, в богочеловечность и в человекобожие. В мире эллинизма учение о боге-царе, царе-боге, царе-сыне божьем, царе божьей милостью, божественном человеке-герое, страстотерпце за человечество и спасителе (например, Геракле), боге явленном, вочеловечившемся (theos epiphanes), мессии, искупителе человечества, причудливо перемешались и давно уже нашли себе выражение в греко-восточном культе эллинистических царей и всех тех, кто на Востоке играл их роль. Неоднократно уже упоминавшиеся Сивиллины книги, стихотворные, таинственные, иногда поэтические предсказания, типичные и для иудейства, и для остального семитического Востока, но пустившие глубокие корни и в мире малоазийского эллинства, а затем и в Кампании, откуда они перешли в Рим, все время говорят о царе-мессии, цареспасителе, царе-искупителе.
Все эти предсказания не могли быть чужды Риму и Италии. Юг Италии всегда был полуэллинским, даже. по составу населения. Массы греческих и греко-восточных рабов заполняли собою дома высшего сословия как домашняя прислуга и составляли высший слой рабского населения сельских экономий. Больше всего отпущенников давала именно эта аристократия рабства, входившая уже в третьем поколении в состав римского гражданства. Их миросозерцание в скрытом виде вошло в плоть и кровь италийского населения и ждало только подходящего момента, чтобы выявить себя во всей своей силе.
Благоприятные условия для выявления этих идей, вообще, создали гражданские войны, выдвигавшие одну могучую личность за другой. Ореол спасителя и мессии уже лежал на челе Цезаря, и если бы ему действительно было суждено дать мир и покой Италии, то этот ореол, конечно, мог бы и укрепиться. В кредит, однако, вера не дается, и вера в божественность Цезаря только подготовлена была его блестящими победами.
Не надо забывать, что для проявления веры в богочеловека нужен подходящий объект, который поразил бы воображение массы, дал бы настоящую пищу вере и чувству, был бы для массы истинным носителем чудесного и сверхчеловеческого.
Таким героем, совершившим чудо, был в свое время Александр Великий. Его победа над персами, казавшимися несокрушимыми властителями мира, его поход в далекую Индию, его ореол непобедимости сделали его действительно сверхчеловеком, богом в глазах близких и далеких и перенесли его божественность по традиции на всех его преемников. Того же и по тем же путям искал и Цезарь. Его поход в Парфию, против врага, имя которого звучало после гибели Красса куда страшнее, чем имя хорошо известных галлов и германцев, его победа там на Дальнем Востоке могла бы его поставить на один уровень с Александром.
Но этого не случилось. Измученный мир продолжал искать своего спасителя и мессию. И он явился. Явился в лице Октавиана, правда, не в облике победителя парфян, хотя ему и подсказывали это его друзья и сотрудники, а в ином, менее поэтическом и менее экзотическом, но еще более чудесном облике.
Политический честолюбец, соперник Антония, после победы над ним предстал первоначально только в образе одного из временных носителей верховной власти. Правда, его карьера была чудесной, но пока что не более чем карьера Помпея и отца Октавиана — Цезаря, божественность которого пока была только официальным титулом.
Мир жаждал мира, его он хотел прежде всего от своего, нового владыки, но в осуществимость его он более не верил. Октавиан, как этап на страдной дороге гражданской войны, был ничто. Октавиан как носитель и залог мира был все — и спасителей мессия, и бог, и сын бога.
Вопреки всем сомнениям и тревогам, чудо свершилось. Мир, и мир прочный, сошел на измученную землю. Сначала этому не хотели верить. Но месяцы шли за месяцами, и то, что казалось мечтой, осуществилось. Война прекратилась, хлеба было вдоволь, для ветеранов покупали, а не отнимали землю, и притом исподволь, можно было заняться своим делом, не боясь государственного разбоя и грабежа, пути морские и сухопутные открылись, в провинциях появились приличные чиновники, переставшие выжимать все соки. Рая на земле не настало, но можно было жить, а в этой возможности после 14 лет сплошной муки все изверились.
И это великое чудо осуществил Октавиан, которому сенат через три года после победы над Антонием предложил присоединить к своему имени полубожественное имя «умножителя» — Augustus, всегда звучавшее как нечто священное. Под этим именем он и перешел в потомство, под именем носителя мира, благоденствия и покоя; оно вытеснило его человеческое имя — Октавиан.
Чем дальше шло время, чем больше укреплялись спокойствие и порядок, тем более росла вера в то, что не общее утомляет, не истощение всех сил государства, не установление разумного modus vivendi на почве соглашения, а именно лицо, носитель власти, Август — первопричина мира, порядка, сытости и покоя. И эта уверенность упрочивала порядок, укрепляла авторитет Августа, делала его чем-то большим, чем человек, сближала его с богом, присутствие которого является залогом продолжения мира и порядка. Рах Augusta (Мир), как божество, Fortuna Augusta были божественными олицетворениями его деятельности и результатов этой деятельности; Меркурий — одним из божественных образов, в котором масса узнавала черты носителя и залога возможности покоя и материального благосостояния — Августа.
Августа долго не было — и Рим действительно, а не официально начинал тревожиться, бояться за будущее; возвращение его было действительно праздником, и алтари Фортуны и мира, воздвигавшиеся после его возвращения, делались действительными местами культа. Когда Август в 17 году отпраздновал игры в ознаменование возрождения Мира, так называемые «вековые», «секулярные», мир верил, что это не фикция, а религиозная санкция случившегося.
Еще накануне битвы при Акции Рим и Италия были полны тревоги и с трепетом ждали исхода. Опять-таки Гораций, уже ставший близким Меценату, ближайшему сотруднику Октавиана, но еще далекий от самого Октавиана, дает яркое выражение этой тревоге в своем знаменитом обращении к Риму, где уже нет нот отчаяния, и на фоне жестокой тревоги слышатся между строк отголоски надежды и веры в возможность благоприятного выхода из трудного положения.
И эту оду даю в переводе А.П. Семенова-Тян-Шанского, опубликованном в «Гермесе» (1916, с. 98 сл.) с некоторыми неизданными вариантами.
Через несколько лет тревожное и смутное настроение становится воспоминанием, оно сменяется уверенностью и… верой в величие и божественность Августа. Можно разно думать о мотивах, по которым Гораций, Вергилий, Проперций, даже Овидий сделались глашатаями мыслей Августа и певцами его божественности. Возможно, предполагать здесь и личные мотивы. Но в одном я не сомневаюсь и думаю, что сомневаться не приходится, это в том, что массы, читавшие этих популярнейших поэтов, были с ними согласны и что не поэты подсказывали им то, что было им чуждо и ново, а они, массы, влияли на поэтов своими, может быть, неоформленными и подсознательными чувствами и настроениями.
Массы раньше увидели в Августе Меркурия, носителя их материального благосостояния, как на это указывают памятники Помпеи, чем это формулировал Гораций в знаменитом конце 2-й оды 1 книги, который я и позволю себе привести в неизданном переводе А. П. Семенова-Тян-Шанского, сделанном им по моей просьбе. Здесь так ярко сказывается настроение первых моментов мира и покоя, когда люди еще не вполне поверили в его прочность, хорошо помнили еще мрачные, только что пережитые, дни, но уже крепко надеялись на нового владыку-мстителя за убийство отца, исправителя порочности общества, отца отечества и будущего победителя парфян.
Поэт не знает, какое божество ему молить, кто из небожителей поможет народу в его тяжких переживаниях, кто явится великим очистителем от тяжких преступлений гражданской войны.
На память ему приходят все боги, близкие Риму и Августу. На первом месте Аполлон, покровитель Августа, его помощник и заступник в битве при Акции, которому Август воздвиг великолепный храм на Палатине, рядом со своим дворцом. Затем Венера, родоначальница Рима, города Анхиса и Энея, вместе с тем, родоначальница дома Юлиева, «родительница» (Genetrix); храм ее соорудил Цезарь в центре своего Форума, который должен был конкурировать со старым форумом — центром Римской «libertas». Далее праотец Марс, отец Ромула, величественное святилище которого, как Марса «Мстителя» (Ultor), покаравшего изменников за смерть божественного Цезаря, было основой площади, с пышным великолепием сооруженной Августом рядом с площадью Цезаря.