Мне никогда не забыть знойное полуденное марево, которым встретил нас в тот день Нью-Йорк. Мы с Брендой приехали сюда через четыре дня после ее первого звонка в клинику. Бренда все откладывала, откладывала поездку, но за три дня до бракосочетания Рона и Гарриет — и за четыре дня до начала занятий в колледже, — наконец, решилась. Мы долго ехали по туннелю Линкольна, который походил на облицованный плиткой ад, прежде чем вновь оказались на свету — но уже в удушливом Нью-Йорке. Обогнув регулировщика, я свернул на Порт-Эфорети и припарковал машину.

— У тебя есть деньги на такси? — спросил я у Бренды.

— А ты со мной не поедешь?

— Я, пожалуй, подожду тебя в каком-нибудь баре.

— Ты сможешь подождать меня и в Центральном парке. Его офис как раз через дорогу от парка.

— Брен, ну какая тебе раз... — но тут я увидел выражение ее глаз и, покинув оборудованный кондиционером бар, поехал с Брендой. Пока мы ехали в такси по городу, на нас обрушился небольшой ливень, а когда дождь перестал, улицы вдруг влажно заблестели, из-под земли стал гораздо отчетливее доноситься грохот поездов, и вообще у меня было такое ощущение, будто мы лезем в ухо ко льву.

Офис врача располагался как раз напротив магазина «Бергдорф Гудмен» — что было идеально на тот случай, если Бренда захочет в очередной раз пополнить свой гардероб. По какой-то неведомой нам причине мы ни разу не обсуждали возможность обращаться к местному, ньюаркскому гинекологу. Возможно, мы боялись того, что близость клиники к дому увеличит риск — вдруг все раскроется?

Бренда подошла к вращающимся дверям и еще раз оглянулась на меня; глаза у нее были на мокром месте, и я не проронил ни звука, понимая, что любое мое слово может все погубить. Я поцеловал ее в макушку и, махнув рукой, показал, что буду ждать ее возле фонтана на Плазе. Бренда прошла через вращающиеся двери и исчезла из поля зрения. По улице с черепашьей скоростью ползли автомобили, пробиваясь сквозь вязкую стену зноя. Казалось, что даже фонтан пускает струи кипятка, и я сразу передумал идти на Плазу. Вместо этого я свернул на Пятую авеню и пошел пешком по дымящемуся от жары тротуару в сторону собора Святого Патрика. На ступенях северного портала толпились зеваки — там шли съемки какой-то фотомодели. Девушка была одета в лимонного цвета платье и стояла, расставив ноги как балерина. Входя в храм, я услышал, как одна дама говорила своей подруге:

— Если бы я ела творог десять раз в день, я не была бы такой худой.

В храме было ненамного прохладнее, хотя умиротворенная атмосфера и мерцание свечей создавали иллюзию свежести. Я сел на скамью в последнем ряду, и поскольку преклонить колени не решался, то ограничился тем, что склонился к спинке скамьи, стоявшей в предыдущем ряду, сложил ладони и закрыл глаза. «Интересно, — подумалось мне, — я похож на католика?» К изумлению своему, я вдруг стал мысленно произносить небольшую речь. Можно ли было назвать те невнятные фразы молитвою? Не знаю. Но свою воображаемую аудиторию я величал не иначе как Богом. Господи, сказал я, мне двадцать три года, и я собираюсь совершить лучшее на свете дело. Как раз в эти минуты доктор, можно сказать, венчает меня с Брендой, а я до сих пор не уверен, стоит ли это делать. Что я в ней люблю, Господи? Почему мой выбор пал на нее? Кто такая Бренда? Мы с нею несемся вскачь. Следует ли мне остановиться и подумать? Ответов не последовало, но я продолжал задавать вопросы. Если что и роднит нас с тобой, Господи, то это плоть. Ибо мы от плоти твоей. Я плотский человек, и я знаю, что к этому ты относишься благосклонно. Но насколько плотским мне позволительно быть? Я человек жадный. До чего меня доведет моя жадность? Как же нам сговориться? Какова награда?

Это была изощренная медитация, и я вдруг устыдился. Поспешно встав со скамьи, я вышел на улицу, и шумная Пятая авеню тут же ответила на все мои вопросы:

— Какова награда, придурок? Золотые ножи и вилки, спортивные деревья, персики, мусороизмельчающие агрегаты, исправленные носы, раковины для кухни и ванной...

Но, черт подери, Господи — как же так?!

Но Господь лишь рассмеялся в ответ. Клоун.

Я вернулся к фонтану и уселся под маленькой радугой, игравшей над фонтанными струями. И вдруг увидел Бренду. Она как раз выходила из вращающихся дверей. В руках у нее ничего не было, и я, честно говоря, даже обрадовался тому, что она все же не выполнила мою просьбу. Но лишь на минуту.

За то время, пока она переходила дорогу, мое легкомыслие улетучилось, и я снова стал самим собой.

Она подошла к фонтану и посмотрела на меня сверху вниз. Затем набрала полные легкие воздуха и облегченно выдохнула:

— Уф-фф!

— Где колпачок? — спросил я.

Ответом мне был победный взгляд — вроде того, каким она одарила Симп, когда выиграла у нее в теннис. А потом Бренда сказала:

— Во мне.

— Ох, Брен!

— Он спросил: «Вам завернуть, или вы возьмете его с собой?»

— Ах, Бренда! Я люблю тебя!

Ночь мы провели вместе. Мы так перенервничали из-за нашей новой игрушки, что походили в постели на детсадовцев. На следующий день мы с Брендой почти не виделись, ибо началась обычная для кануна свадьбы суматоха — с криками, воплями, плачем, телеграммами — короче, сумасшедший дом. Даже обед потерял свою полновесность и состоял из сыра, черствых булочек, салями, печеночного паштета и фруктового коктейля. Я изо всех сил старался держаться подальше от надвигающегося шторма суматохи и истерии. Глаз циклона являли собой улыбающийся Рон и обходительная, трепетная Гарриет. К воскресному вечеру истерия сменилась усталостью, и все Патимкины, включая Бренду, легли спать рано. Когда Рон отправился в ванную чистить зубы, я решил присоединиться к нему. Пока я стоял над раковиной, Рон проверял, не высохли ли его выстиранные трусы. Он пощупал их, затем повесил на вентили, а потом спросил, не хочу ли я послушать его пластинки. Я согласился не от скуки и не потому, что хотел избежать одиночества — побудительным мотивом стало наше с ним ванное братство. Я подумал, что Рон пригласил меня, потому что хотел провести последний холостяцкий вечер в компании другого холостяка. Если мои предположения верны — то это был первый случай, когда он увидел во мне мужчину. Разве мог я отказать Рону?

Я уселся на новенькую двуспальную кровать.

— Хочешь послушать Мантовани? — спросил Рон.

— Конечно, — ответил я.

— А кто тебе больше нравится — Мантовани или Костеланец?

— На твой выбор.

Рон подошел к стеллажу с пластинками:

— Эй, а как насчет «Коламбуса»? Бренда ставила эту пластинку?

— Нет. Кажется, нет.

Рон вынул диск из конверта — с пластинкой в руках он походил на Великана, сжимающего в ручищах хрупкую раковину, — и осторожно опустил ее на проигрыватель. Затем улыбнулся мне и улегся на кровать, заложив руки за голову. Взгляд его был устремлен в потолок.

— Такие пластинки выдали всем выпускникам. И альбом впридачу, — начал было Рон, но услышав первые же звуки, сразу затих. Я слушал диск и смотрел на Рона.

Сначала раздался рокот барабанов, потом стало тихо. Затем ударные загрохотали вновь, — и вдруг зазвучала строевая песня — очень знакомая мелодия и очень приятная. Когда песня закончилась, я услышал звон колоколов — сначала едва слышный, затем настоящий набат, а потом опять тихий перезвон. И вдруг вслед за колоколами вступил Голос — глубокий, патетический, — из тех, что ассоциируются с документальными фильмами о зарождении фашизма.

— Год тысяча девятьсот пятьдесят шестой. Осень. Университет штата Огайо...

Боже мой! Война! Судный день! Господь взмахнул дирижерской палочкой, и хор затянул «Альма Матер» с таким усердием, будто от этого исполнения зависела судьба их душ. Пропев один куплет, хор сошел на пиано, создавая музыкальный фон Голосу:

— Пожелтели, покраснели листья на деревьях. Дымные костры горят вдоль Полосы Братства. Старожилы знакомятся с новичками, новички со старожилами. Начинается новый учебный год...

Музыка. Мощное форте хора. И опять Голос:

— Место действия — берега Олентанги. Финальная игра 1956 года. Соперники, как всегда опасный Илли...

Рев толпы. Новый голос — это Билли Стерн:

— С мячом Иллини. Удар! Линдей принимает мяч, посылает его длинным-длинным пасом через все поле... и МЯЧ ПЕРЕХВАЧЕН НОМЕРОМ СОРОК ТРЕТЬИМ! Это Херб Кларк из команды университета Огайо! Кларк обходит одного противника, второго, приближается к центру поля, убегает от блокирующих игроков, проходит отметку 45 ярдов, 40, 35... и «Бакки» выходят вперед. 21:19. Вот это игра!

И снова вступает Голос Истории:

— Но сезон продолжается, и к тому времени, когда первый снег укрыл покрывалом спортивные площадки, над стадионами уже эхом разносился клич «Вперед и вверх!»

Рон закрыл глаза.

— Матч в Миннесоте станет последним для многих наших старшекурсников, защищающих цвета университета. Команды готовы выйти на площадку. Публика овацией встречает тех парней, для которых этот сезон стал последним. Вот на площадке появляется Ларри Гарднер, номер 7! Большой Ларри из Эктона, штат Огайо...

— Ларри ... — объявляют по стадиону; «Ларри!» — радостно ревет толпа.

— А вот на площадке появляется Рон Патимкин. Рон, номер 11. Рон Патимкин, Шорт-Хиллз, штат Нью-Джерси! Это последняя игра Большого Рона, но болельщики еще долго будут помнить его...

Большой Рон напрягся на своей кровати, когда его имя объявили по стадиону. Овация была столь мощной, что, по-моему, затрепетали занавески. Потом объявили имена остальных игроков, потом баскетбольный сезон закончился, и пластинка стала вещать про Выпускной бал; выдала голос Э. Э. Каммингса — тот читал студентам стихи (стихотворение, тишина, аплодисменты), — и, наконец, последовал финал:

— В кампусе в эти дни царит тишина. Для нескольких тысяч молодых людей наступает торжественный и одно временно грустный момент. И для родителей этот день очень памятный. Сегодня, 7 июня 1957 года, в этот пре красный летний день несколько тысяч молодых американцев прощаются со своим кампусом в Коламбусе. Для них это самый волнующий день в их жизни. Мы вступаем в новый мир, покидая эти гостеприимные, увитые плющом стены. Мы уходим во взрослую жизнь, но память о днях, проведенных в Коламбусе, станет фундаментом нашей жизни. Мы станем мужьями и женами, мы будем работать, растить детей и внуков — но мы никогда не забудем тебя, университет Огайо. Мы пронесем память о тебе, университет Огайо, через всю нашу жизнь...

Медленно, тихо, университетский оркестр начинает играть «Альма Матер». А потом нежно вступают колокола.

Когда Голос вновь прорезался, на жилистых руках Рона появилась «гусиная кожа»:

— Мы посвящаем себя тебе, мир, мы пришли сюда в поисках Жизни. А тебе, университет Огайо, тебе, Коламбус, мы говорим «спасибо» и «прощай». Мы будем скучать по тебе осенью, зимой, весной, — но настанет день, и мы вернемся. До встречи, университет Огайо, прощай, Коламбус... прощай, Коламбус... прощай...

Глаза у Рона были закрыты. Оркестр разгрузил последний грузовик ностальгии и я, стараясь ступать в ногу с 2163 выпускниками 1957 года, на цыпочках вышел из комнаты.

Я закрыл за собой дверь, но потом не вытерпел, распахнул ее и взглянул на Рона. Тот все еще напевал «Коламбус». «Так вот он какой, мой шурин!» — подумал я.