Здесь память кончается. Несколько шприц-тюбиков морфия, введенного в руку, погрузили рядового Месснера в состояние полной физической прострации, хотя и не остановили мыслительных процессов у него в мозгу. Таким образом, начиная с полуночи весь он, за вычетом души, очутился в преддверии ада. Однако перед тем как он отключился окончательно, перед тем как ушел безвозвратно, несколько доз морфия наполнили топливный бак его мозга тем же самым мнемоническим горючим, которое, растекшись по жилам, погасило боль от нескольких ударов штыком, практически оторвавших одну его ногу от туловища и искрошивших брюшную полость и половые органы. Дот на вершине холма в гористой Центральной Корее, где американские пехотинцы залегли на целую неделю под ненадежной защитой двух-трех рядов колючей проволоки, был в ходе ночной вылазки взят китайцами, и теперь тела убитых и разрубленных на куски американских солдат валялись повсюду. Когда их автоматические винтовки системы Браунинг заглохли, Месснера и его напарника Брансона взяли голыми руками. Он еще не видел столько крови с тех самых пор, как мальчиком посещал бойню, где ритуально умерщвляли животных в соответствии с иудейским религиозным законом. И стальное лезвие, которым вспороли и выпотрошили его тело, было столь же острым и безотказным, как мясницкие ножи, которыми в лавке его отца разделывали говядину и баранину по требованию покупательниц. Предпринятые двумя санитарами попытки остановить кровотечение и вернуть рядового Месснера к жизни не возымели никакого результата, и все в нем (мозг, почки, легкие, сердце) замерло и остановило свою жизнедеятельность на рассвете 31 марта 1952 года. Теперь он был полностью и окончательно мертв, воззвавший из глубины вызванных морфием воспоминаний, но утративший уже и сами воспоминания, и это стало последней и самой страшной, самой бесповоротной из долгой череды принесенных им жертв. Краем его собственной плащ-палатки прикрыли ему лицо, вынули у него из-за пояса связку гранат, применить которые в бою ему так и не представилось шанса, и поспешили вернуться к Брансону, которому тоже предстояло испустить дух, причем вот-вот.

В битве за безымянную высоту в гористой Центральной Корее обе воюющие стороны понесли столь тяжелые потери, что саму эту битву (как, впрочем, и всю войну) следовало бы признать обоюдной катастрофой, разразившейся на почве слепого фанатизма. Немногие оставшиеся невредимыми или сравнительно легко раненные (то есть не заколотые до смерти и не разрубленные на куски) еще до рассвета, пошатываясь, убрались восвояси, оставив склоны Бойни (именно под таким названием безымянная высота вошла впоследствии в историю войны, которую США вели в самой середине двадцатого века) усеянными человеческими телами и фрагментами тел и столь же безжизненными, какими те и пребывали долгие тысячелетия, пока две враждующие стороны не сошлись здесь в смертельной схватке за правое дело, понимаемое ими по-разному. В роте, где служил рядовой Месснер, из двухсот человек остались в живых лишь двенадцать, и все они, включая командира роты, двадцатичетырехлетнего капитана (лицо которого было разбито и расплющено прикладом, словно бейсбольной битой), обливались горючими слезами и были близки к помешательству. Общие потери с нашей стороны составили около тысячи человек, со стороны китайцев — где-то от восьмисот до девятисот. Но китайцы вновь и вновь шли в атаку, сражались насмерть под звуки горна, истерически выводящего мелодию «Вставай, проклятьем заклейменный…», а отступая (и переступая через трупы), добивали собственных тяжелораненых (и, разумеется, наших) из автоматов. Конечно же, автоматов русского производства.

На следующий день в Америке, в Ньюарке, двое военных постучались в дверь квартиры, где жила супружеская чета Месснер, со скорбной вестью о том, что их единственный сын пал на поле брани. Мистеру Месснеру так и не было суждено оправиться от удара.

«Я говорил ему, чтобы он поберегся, — сказал он жене, едва пролив первые слезы. — Но он же меня не слушал! А ты просила меня не запирать обе двери на два замка, а ведь мне хотелось всего-навсего преподать ему хороший урок. Ты помешала этому. Хороший урок пропал втуне. И он так ничему и не научился. И вот его не стало. Нашего мальчика больше нет. Я был прав, Марк, я знал заранее, что все так и будет, и вот ты ушел навеки! Мне этого не вынести. Я этого не переживу».

И он этого и впрямь не пережил. Когда по истечении срока траура мясная лавка вновь открылась, ее владелец был уже не тот, что прежде. Он больше никогда не шутил с покупательницами. За работой он молчал (прерывая это молчание только кашлем) или же ни с того ни с сего говорил покупательнице (бывало, и незнакомой): «Наш сын умер». Он забывал бриться, прекратил расчесывать волосы, и вскоре постоянные клиентки, пристыженно отводя глаза, принялись подыскивать в округе другого кошерного мясника, а то и, вовсе махнув рукой на традицию, отоваривались в супермаркете. Однажды, разделывая мясо, Месснер был столь небрежен, что нож, отскочив от кости, воткнулся в живот ему самому; порез оказался сильным, кровотечение не прекращалось, так что пришлось наложить швы. Всего на восемнадцать месяцев, проведенных в невыносимых мучениях, пережил этот несчастный единственного сына; судя по всему, лет на десять раньше, чем унесла бы его в могилу эмфизема.

Мать оказалась сильнее и дожила чуть не до ста лет, хотя и ее жизнь была, разумеется, разрушена. Не проходило и дня, чтобы она не вглядывалась в большую фотографию в рамке, висящую на стене в столовой, в фотографию, на которой ее мальчик был снят в день окончания средней школы, не вглядывалась и не спрашивала вслух громким плачущим голосом своего покойного мужа (спрашивала у мужа, злобно его передразнивая); «А почему ты выжил его из дому? Минутная вспышка ярости — и посмотри только, чем это обернулось! И какая была тебе разница, в каком часу он вернется домой? Он же все равно возвращался, он же все равно жил дома, он же все равно был дома! А где он теперь? Где ты теперь, сынок? Марк, пожалуйста, возвращайся, двери не заперты!»

После чего она подходила к двери с теми самыми проклятущими двумя замками, отпирала ее, отворяла, распахивала настежь и принималась ждать. Что бы ни говорили люди, ей было известно, что он рано или поздно вернется.

Да, если бы не то и не это, мы все были бы живы-здоровы и проживали под общим кровом и все у нас всегда было бы замечательно хорошо. Если бы не родной отец, если бы не Флассер, если бы не Элвин, если бы не Кодуэлл, если бы не Оливия!.. Если бы только Котлер, если бы только он не подружился с самоуверенным властным Котлером! Если бы только Котлер не подружился с ним! Если бы только Котлер не уговорил его нанять Циглера «дублером» на церковных проповедях по средам! Если бы Циглера не поймали! Если бы он сам пошел в церковь вместо Циглера! Если бы сходил на проповедь сорок раз и собственноручно расписался в этом те же сорок раз, он был бы сейчас жив и только-только удалился бы на покой, завершив успешную карьеру практикующего адвоката. Но ему не удалось! Еще ребенком ему не удалось поверить в какого-то дурацкого бога! Не удалось заставить себя благоговейно внимать подобострастным песнопениям! Не удалось заставить себя смиренно сидеть в церкви. А молитвы, близорукие человеческие молитвы казались ему пережитками прошлого, казались предрассудками, казались ископаемыми чудовищами! Глупость наша, иже еси на Небеси! Вера, воспринимаемая как бесчестье; душевная незрелость, невежество и позор, на дрожжах которых она восходит. Лунатическое обожествление пустоты! А когда Кодуэлл сказал ему, что придется поверить через «не хочу», когда Кодуэлл, в последний раз вызвав его к себе, объявил, что юношу не исключат из Уайнсбурга, только если он в письменной форме принесет извинения ректору Ленцу за то, что нанял в «дублеры» Циглера, и только если он вслед за этим отправится в церковь на проповеди, которые ему, в отличие от остальных, придется посетить не сорок раз, а — для вящего внушения и только во вторую очередь в качестве наказания — все восемьдесят, что означало бы обязательное присутствие на проповедях практически каждую среду вплоть до окончания колледжа, что еще оставалось Марку, что еще оставалось этому истинному Месснеру (а мужчины в этом роду никогда не отличались кротким нравом), что еще оставалось этому истинному ученику Бертрана Рассела, кроме как грохнуть кулаком по деканову столу и уже во второй — и в последний — раз послать Кодуэлла: «А пошел ты на хер!»

Да, старое доброе напутствие «а пошел ты на хер!», и на этом уже всё о сыне мясника, погибшем за три месяца до того, как ему исполнилось бы двадцать лет, и на этом всё о Марке Месснере (1932–1952), единственном из выпускников ньюаркской средней школы, которому суждено было пасть смертью храбрых на Корейской войне, закончившейся подписанием долгосрочного перемирия 27 июля 1953 года, за одиннадцать полных месяцев до того, как Марк, наберись он мужества ходить на проповеди и хвати у него ума держать язык за зубами, получил бы диплом об окончании колледжа Уайнсбург, причем, скорее всего, окончил бы его первым во всем выпуске и был бы удостоен чести произнести прощальную речь выпускника, — суждено было пасть смертью храбрых, подтвердив тем самым пророческую правоту его невежественного, но превосходно разбирающегося в жизни отца: чудовищны и неисповедимы пути, на которых мелкие, банальные, сплошь и рядом смешные поступки и решения оборачиваются трагически несоразмерными результатами.