Генри Рот родился в 1906 году в Австро-Венгрии. Ему было полтора года, когда его привезли в Америку. В двадцать восемь лет он стал американским писателем: в Нью-Йорке вышла его книга "Наверно это сон" После этой книги он замолчал на долгие годы. Как сказал впоследствии сам Рот — "конец романа был и концом романиста".

Между тем у книги сложилась собственная судьба. Роман был замечен, выдержал два издания, получил благоприятные отзывы в прессе, хотя и был зачислен критиками "не по тому ведомству": тридцатые годы в Америке — годы увлечения "социальным романом"; теоретики рассуждали в печати о новом пролетарском романе, которому принадлежит будущее. Первое произведение нового писателя, в котором глазами маленького мальчика была показана жизнь бедняков-иммигрантов, было принято как опыт этого самого пролетарского романа. Впрочем, коммунистические "Нью Мэссиз" и "Дейли Уоркер" с таким определением не согласились: роман не устраивал их своей субъективностью и интроспективностью — т. е. как раз тем лучшим, что в нем было.

Генри Рот в юности и не помышлял о том, чтобы стать писателем: он собирался быть зоологом. Но его друг, Лестер Уинтер — тоже еврей-иммигрант, только вполне ассимилированный — писал стихи, занимался современной литературой, покупал книги и снабжал ими Рота. Кроме того Лестер с самых студенческих лет был близок с преподавательницей литературы Нью-Йоркского университета, Эдой Лу Уолтон, женщиной замечательной и независимой: на Рота она тоже оказала большое влияние. Лестер постепенно превращался в "поэта-песенника", автора текстов для музыкальных комедий, что вызывало большое неудовольствие Эды. С Ротом было по-другому.

Все началось с джойсовского "Улисса". Лестер нашел эту книгу скучной. Рот прочел ее — и понял, что его собственный мир, мир еврейских иммигрантов-бедняков, гнездящихся в Нижнем Ист-Сайде — тоже материал для литературы.

Эда была первым человеком, поддержавшим его, поверившим в его литературное дарование. Он занял место Лестера в ее жизни — и стал полностью от нее зависим.

Много лет спустя Рот сказал:

— То, что я полностью зависел от Эды, делало меня еще ближе к тому ребенку, жизнь которого я описывал.

Роман "Наверно это сон" был посвящен Эде Лу Уолтон.

Роман автобиографичен. Это история трех лет жизни еврейского мальчика в иммигрантских трущобах Нью-Йорка. В начале романа мальчику шесть лет, в конце — восемь.

Нужно понять, что такое эти трущобы, и уразуметь, что когда американская критика говорит о нищете их обитателей, то это не совсем то, что подразумевает русский читатель Дети здесь не знают голода, и ботинки на них всегда целые Нет и настоящей безработицы — ведь это десятые годы. Отец маленького Давида не может ужиться ни на одной работе и так часто переходит с одной на другую, что семья этого стыдится. Однако его заработка им хватает на необходимое Мать и тетка не нарадуются дешевизне продуктов. Трагедия их в другом: они безнадежно одиноки. А что такое для них Америка?

— Я знаю, что живу в номере сто двадцать шесть по Бадде стрит, — говорит мать Давида, мягкая и романтическая Геня — Я знаю, что слева от меня есть церковь, справа овощной рынок, сзади железнодорожные пути и впереди, через несколько домов, магазинная витрина, замазанная известью, а на витрине рожицы... В этих пределах лежит моя Америка, если я пойду дальше, я заблужусь. Даже, — засмеялась она, если вымоют эту витрину, я не найду дороги домой.

— Я думаю, — говорит отец, раздражительный, желчный, подверженный приступам непостижимой ярости, — думаю, что когда ты выходишь из дома на голую землю, поля, ты тот же человек, которым был в доме. Но когда ты выходишь на мостовую, ты становишься другим. Ты чувствуешь, как меняется твое лицо.

На стене висит картинка, которую мать купила у лоточника за десять центов: высокая пшеница и васильки. Она напоминает ей об Австрии и о доме. И Давид чувствует, что картина все время туманно возникает в его памяти, как смутное воспоминание.

Нет, они не тоскуют по старой Австрии — и они бы ни за что туда не вернулись. Во всяком случае, сестра матери, рыжая Берта, говорит: "Никогда! Слава Богу, что я вырвалась оттуда!.. Здесь все же лучше! От той тишины у меня лопались мозги".

Их одиночество — не тоска по оставленной родине. Пожалуй, это и не социальное одиночество. В конце концов в Ист-Сайде сколько угодно еврейских семей. Их одиночество — в них самих.

Одинок отец, которого гнетут тяжелые воспоминания и для которого невозможно поделиться с людьми тем, что стало черным пятном в его жизни.

Одинока мать в своей крошечной Америке. Когда-то она запоем читала романы, а теперь и в газету не заглядывает. Да и как бы она прочла? Ведь языка она не знает.

Одинок реб Идл Панковер, учитель Давида в хедере: он мучает своих учеников, и они мучают его, как могут, и почти никогда не вспыхивает между ними искра взаимопонимания.

Но больше всех одинок Давид. У него нет друзей, ему страшно в хедере, где свирепствует реб Идл, страшно на улице, где командуют большие и жестокие мальчишки, страшно дома, когда возвращается с работы отец. Только наедине с матерью ему тепло, только у нее на коленях он находит спасение, только ей он осмеливается задавать вопросы. Но самые главные вопросы остаются без ответа — потому что ей он их задать не может. Жизнь вокруг груба и непонятна, и непостижим Бог, и страшен полусумасшедший отец с его маниакальной мнительностью, и отвратительны сексуальные игры, в которые его вовлекает девочка-хромоножка, и невыносимо видеть, как чужой и неприятный человек смотрит на его мать...

В отличие от "романов социального протеста", где все характеры настолько определены экономической и культурной средой, что кажутся, по выражению американского автора статьи о романе — Уолтера Аллена, ее физиологическими выделениями, герои романа Рота выше своей среды. Они — носители древней культуры и всегда остаются ими. Рот удивительно тонко показывает это с помощью диалога. Когда обитатели Ист-Сайда говорят по-английски, их речь примитивна и корява. Но дома Давид и его родители говорят на идиш — и писатель передает их разговоры языком чистым и правильным, богатым и гибким, точным в передаче мыслей и эмоций. Трагедия эмигрантов, покинувших общество с традиционной культурой ради общества без устойчивой культурной традиции, вообще связана с неминуемым унижением человеческого достоинства. Комическое странно переплелось с трагическим в их образах и судьбах. Страшное — а роман этот, быть может, одна из самых страшных книг о детстве — с высоко-поэтическим.

Потому что главное в Давиде — это вовсе не круг игр и ребячьих фантазий, а его художественное постижение мира. Он сын своих родителей, плоть от их плоти; необузданность отца и нежная мечтательность матери, которая так любила австрийские романы, узнаваемы в поэтическом воображении их сына. Образ пророка Исайи, о котором реб Идл рассказывает в хедере, тревожит мальчика и превращается в образ Света: "Свет! И Исайя, и этот ангельский уголь. На его губах".

И Свет, который — сам Бог: "Яркий. Ярче, чем день. Ярче".

Наступает минута, когда он ощущает этот Свет в себе самом. Минута, когда ему больше не страшна темная лестница — потому что Свет с ним и в нем.

Еще несколько раз реальный ослепительный свет, который для мальчика как бы сливается с его представлениями о Боге, с тем, который "ярче, чем день", вспыхивает на страницах романа — то как блеск солнца на воде, то как сине-фиолетовая молния, то как короткое замыкание. В последний раз эта вспышка чуть не оказалась для Давида роковой.

И вот этот образ света, пронизавший роман, и сообщил ему то высокое поэтическое звучание, благодаря которому он качественно отличен от бесчисленных "социальных романов" Немало романов-сверстников, вызвавших некоторый шум при своем появлении, давно уже забыто. А роман Рота пережил в шестидесятые годы второе рождение. Сейчас он переиздается снова, переводится на многие языки и говорит людям нечто такое, в чем они нуждаются.

Свет, который видел маленький Давид, вероятно, никогда не угасал в сознании автора. Но после выхода книги Рот стал членом коммунистической партии, обладавшей, по его словам, "необыкновенной притягательностью для интеллигенции", особенно для нью-йоркских евреев. Может быть ему показалось, что тут свет перерабатывается в полезную энергию? Коммунизм казался панацеей от всех бед — от нищеты, невежества, безработицы и, конечно, антисемитизма. Но писатель-коммунист должен был найти другого героя "малограмотного, воинственного, твердого". Рот и нашел его: это был бывший боксер в среднем весе, потерявший руку в результате несчастного случая. Этому герою следовало, по решению Рота, прийти к мысли о необходимости вступить в профсоюз. Чтобы описать его по-настоящему, надо было отправиться на Средний Запад — герой непременно должен был быть рабочим-христианином со Среднего Запада — и изучить историю Гражданской войны в США. И тут Рот с ужасом обнаружил, что утонченный и изнеженный Юг ему куда милее, чем трудовой и прогрессивный Север. Роман о члене профсоюза так никогда и не был написан.

В 1938 году Рот женился. У него родились два сына. Он работал — техником по точным приборам, больничным санитаром, репетитором, рабочим на птицеферме. У него и самого появилась птицеферма в штате Мэн — "Водоплавающие Рота". Иногда он пытался писать. Но к профессиональному писательству не возвращался.

После разоблачения "культа личности Сталина" Рот вышел из коммунистической партии. Двадцать лет спустя, в интервью, данном "Джерузалем Пост" в Иерусалиме, он сказал:

— По вине коммунистической партии зря растратило свой талант целое поколение писателей-евреев. Едва лишь писатель создаст что-нибудь достойное, как книгу тут же объявляют "продуктом буржуазного разложения"

Партийность стала путами для его таланта. Трудно писателю бесконечно спорить с самим собой. Еврейство же, которое Рот так трагически осветил в своей книге и от которого отходил все дальше в течение всей своей жизни, стало для него в последние годы источником нового самоощущения: "В молодости все стремятся ассимилироваться, — сказал Рот, — а к старости возвращаются к еврейству"

Он дважды приезжал в Израиль, он подумывает о том, чтобы и совсем переселиться сюда, он вновь стал писать и — вновь вернулся к еврейской теме. Новый рассказ — "Землемер" — вошел в сборник "Еврейские американские писатели". Это рассказ о том, как в человеке проснулось еврейское самосознание.