Маленький белый пароход "Питер Стьювезант", перевозивший иммигрантов из зловонных и тряских дешевых океанских кают к зловонным и шатким наемным квартирам Нью-Йорка, слегка покачивался у каменной набережной в тени потрепанных ненастьями бараков и новых кирпичных строений Эллис Айленда. Капитан поджидал последних служащих, рабочих и полицейских, плывущих в Манхеттен. Это был конец субботы, и пароход отправлялся в свой последний рейс. Оставшимся пришлось бы ждать до понедельника. Пароходный гудок проревел хрипло и предупреждающе.

Несколько человек в комбинезонах вышли из просторных дверей иммиграционной части и не спеша спустились по серой дорожке, ведущей к докам.

Это был май 1907 года, года, которому суждено было забросить огромное количество иммигрантов на берега Соединенных Штатов. Весь этот день, как и во все дни этой весны, палубы парохода были заполнены сотнями и сотнями иностранцев, уроженцев почти всех стран: коротко подстриженными тевтонцами с тяжелыми челюстями, бородатыми русскими, евреями с жидкими бакенбардами, покорными словацкими крестьянами, гладколицыми и смуглыми армянами, прыщавыми греками, датчанами с морщинистыми веками. Весь день кружилась на палубах многоцветная смесь ярких чужеземных костюмов. Пятнистые желто-зеленые фартуки, цветистые шарфы, вышитые домотканые наряды, обшитые серебряной тесьмой овечьи жилеты, яркие платки, желтые ботинки, меховые шапки, кафтаны, тусклые до полу пальто из габардина. Весь день резкие, возбужденные голоса, возгласы восхищения, взрывы радостного удивления поднимались с палуб пестрыми волнами.

Но теперь палубы были пусты и спокойны. Их доски нежились на солнце, как бы отдыхая от напряжения, от тяжести тысяч ног. Все, кому в этот день был разрешен въезд, уже сошли на берег. Осталась лишь женщина с ребенком на руках. Она только что поднялась на палубу в сопровождении мужчины

Во внешности этих последних пассажиров не было почти ничего необычного. Мужчина, очевидно, уже провел некоторое время в Америке и теперь встречал жену и сына с дальних берегов. Можно было пред положить, что большую часть этого времени он прожил в центре Нью-Йорка. Он мало обращал внимания на статую Свободы, на город, поднимающийся из воды, и на мосты, пересекающие Ист Ривер. Не возможно, он был слишком возбужден, чтобы терять время на эти достопримечательности. На была обычная для рядового жителя Нью-Йорка те лет одежда, недорогая и неяркая. Черный котелок подчеркивал резкость черт и бледность его лица Куртка, свободно сидящая на высокой худощавой фигуре, была застегнута доверху, где в У-образной выемке накрахмаленного воротничка помещался тугой узел черного галстука. О том, что его жена прибыла из Европы, можно было скорее догадаться по ее робкому, удивленному взгляду, чем по одежде так как одета она была, как американка. На ней была черная юбка, белая блузка и черный жакет. Очевидно муж предусмотрительно послал ей эти вещи, когда она была еще в Европе, или принес их на Эллис Айлен чтобы она надела их перед выходом.

И только ребенок на руках женщины был одет по-иностранному. Это впечатление создавалось в основном за счет голубой соломенной шляпы с лентами того же цвета в горошек, развевающимися по плечам.

Если бы ее не было, никто не смог бы выделить из толпы этих женщину и ребенка как только что прибывших иммигрантов. Они не тащили стянутых простынями огромных узлов, грузных плетеных корзинок, дорогих сердцу пуховых перин, ящиков со сладостями, бутылок с чистым оливковым маслом и редких сыров. Большая черная сумка была их единственным багажом. Но, несмотря на это, несмотря на их более чем обычную внешность, двое мужчин в комбинезонах, сидевших, развалясь, на корме, с сигаретами в зубах, с любопытством глазели на них. И старая торговка с корзиной апельсинов на коленях постоянно косила свои подслеповатые глаза в их сторону.

Все дело было в совершенно необычном поведении этих людей. И торговка, и те двое в комбинезонах видели достаточно мужей, встречающих своих жен и детей после долгой разлуки, и знали, как такие люди должны себя вести. Представители наиболее импульсивных наций, как, например, итальянцы, часто танцевали от счастья, кружились в экстазе и выделывали пируэты. Шведы порой просто разглядывали друг дружку, дыша открытыми ртами, как задыхающиеся собаки. Евреи плакали, тараторили, чуть ли не вышибали глаза своими резкими порывистыми жестами. Поляки ревели и обнимались так свирепо, словно отрывали куски тела. Англичане клевали один другого быстрыми поцелуями, и потом было видно, как влечет их друг к другу, но они никогда не доходили до объятий.

Но эти двое стояли молча, порознь. Отчужденные, обиженные глаза мужчины смотрели вниз, на воду. Он поворачивал лицо к жене лишь для того, чтобы метнуть негодующий взгляд на голубую соломенную шляпу мальчика. Затем зло озирался на палубу, опасаясь, что кто-нибудь наблюдает за ними. Жена смотрела на него с тревогой и мольбой. Ребенок, прижатый к ее груди, внимательно глядел испуганными глазами то на него, то на нее.

В общем, это была весьма любопытная встреча.

Они простояли так в странном молчании несколько минут, и женщина, пытаясь разрядить напряженность, улыбнулась и, коснувшись руки мужа, робко сказала:

— Так это и есть Золотая Земля, — она говорила на идиш.

Вместо ответа мужчина что-то промычал. Она вздохнула, как бы набираясь смелости, и продолжала с трепетом:

— Прости меня, Альберт, я такая глупая.

Она ждала, что его непреклонность дрогнет, что он скажет хоть слово, но ничего не услышала в ответ.

— Но ты выглядишь таким худым, Альберт, таким изможденным. И твои усы — ты сбрил их.

Его быстрый взгляд блеснул, как лезвие ножа и угас.

— Ты, должно быть, страдал на этой земле, — она продолжала мягко, несмотря на его недовольство, — ты ни разу не написал мне. Ты похудел. Ах! Так здесь на этой новой земле, та же старая бедность. Ты голо дал. Я вижу. Ты изменился.

— Не имеет значения, — огрызнулся он, не поддаваясь ее жалости, — это не извиняет тебя. Как это ты не узнала меня? Кто еще мог прийти за тобой Ты что, знаешь кого-нибудь в этой стране?

— Нет, — умиротворяюще ответила женщина, но я была так напугана, Альберт. Ну, послушай меня. Я была в замешательстве. Я ждала в этой огромной комнате с самого утра. О, какое ужасное ожидание Я видела, как они уходят, один за другим. Кузне с детьми из Стрижа. Сапожник с женой. Все с "Кайзерин Виктория". А я — я оставалась. Завтра — воскресенье. Мне сказали, что никто не сможет приехать забрать меня. А что, если бы меня отправили назад? Я была вне себя!

— Так ты меня винишь? — в его голосе была угроза.

— Нет! Нет! Ну, конечно, нет, Альберт! Я просто объясняю.

— Так дай же теперь мне объяснить, — сказал он резко, — я сделал все, что мог. Я взял день на работе. Я четыре раза звонил в эту проклятую "Гамбург— дмерикен-Лайн". И каждый раз они говорили мне, что тебя нет на борту.

— У них не осталось больше билетов третьего класса, и мне пришлось взять четвертый.

— Понятно, теперь-то я знаю. Тут уж ничего не попишешь. Так или иначе, я приехал сюда. Последний пароход. А ты что делаешь? Ты отказываешься меня узнать. Ты меня не знаешь, — он уронил локти на поручень и отвернул свое негодующее лицо, — так ты меня приветствуешь.

— Прости меня, Альберт, — она робко гладила его руку, — прости меня.

— И без того эти полукровки в голубых пиджаках немало надо мной поиздевались, так ты еще дала им правильный возраст этого щенка. Не писал ли я тебе говорить — семнадцать месяцев, потому что это сэкономит половину денег за дорогу? Или ты не слышала, как я говорил с ними?

— Как я могла слышать, Альберт? — запротестовала она. — Как я могла? Ты же был по другую сторону этой... этой клетки.

— Все равно, почему ты не сказала — семнадцать месяцев? Смотри! — он указал на нескольких человек в голубых костюмах, торопившихся к набережной. — Вот они, — его голос сдавило заносчивой угрозой. — Если он среди них, тот, который так много спрашивал, я уж поговорю с ним, пускай только подойдет сюда.

— Ах, оставь его, Альберт, — воскликнула она с беспокойством, — пожалуйста, Альберт! Ну что ты имеешь против него? Что он мог сделать. Это ж его работа.

— Что ты говоришь? — его глаза не отпускали голубые костюмы, приближавшиеся к пароходу. — Он совсем не обязан так хорошо ее делать.

— И все-таки я соврала ему, Альберт, — торопливо сказала она, пытаясь отвлечь мужа.

— Уж ты соврала, — огрызнулся он, направляя свой гнев на нее, — сначала ты соврала, а потом сказала правду. И сделала из меня посмешище!

— Я не знала, что делать, — она в отчаянии ковыряла пальцем проволочную сетку под поручнем, — в Гамбурге доктор смеялся надо мной, когда я сказала — семнадцать месяцев. Мальчик такой крупный, он родился большим, — она улыбнулась, погладив сына по щеке, и тревога тут же ушла из ее глаз. — Скажи что-нибудь своему отцу, Давид, милый.

Ребенок лишь спрятал голову за спину матери.

Отец посмотрел на него, на чиновников внизу и помрачнел, чем-то озадаченный.

— Сколько, он сказал, ему лет?

— Доктор? Больше двух, а когда я говорила, он смеялся.

— А сколько ему на самом деле?

— Семнадцать месяцев, я же сказала тебе.

— Почему же тогда ты им не сказала, что семнадцать? — он замолчал и пожал плечами. — О! В этой стране нужно быть более сильным, — он помедлил, посмотрел на нее внимательно и вдруг помрачнел. — Ты привезла его свидетельство о рождении?

— Зачем... — она казалась смущенной. — Может быть, оно в ящике, на пароходе. Я не знаю. Может быть, я его оставила, — в неуверенности она поднесла руку к губам. — Я не знаю. А это важно? Я никогда об этом не думала. Но папа может его прислать. Нужно только написать.

— Хмм! Ну ладно, опусти его, — он резко кивнул в сторону ребенка, — не нужно все время носить его. Он достаточно большой, чтобы стоять на собственных ногах.

Она заколебалась и неохотно поставила ребенка на палубу. Испуганный, покачивающийся малыш укрылся за матерью и вцепился в ее юбку.

— Ну ладно, теперь все кончено, — она попыталась быть веселой, — теперь все позади. Правда, Альберт? Что бы я там ни натворила — теперь не имеет значения, правда?

— Представляю, что еще ждет меня! — он отвернулся от нее и угрюмо склонился над поручнем. — Прекрасно себе представляю!

Они замолчали. Коричневые тросы соскользнули с причальных тумб, и матросы на нижней палубе стали вытаскивать из воды эти намокшие стальные канаты. Лязгнул колокол. Судно дрогнуло. Чайки, плававшие перед его носом, испугались хриплого рева гудка и поднялись с зеленой воды с тонким скрипучим криком, а когда судно отвалило от каменного причала, плавно заскользили над ним на почти неподвижных, напоминающих кривые турецкие сабли, крыльях. Белый след, тянущийся за пароходом к Эллис Айленду, начал расти и слабеть, растворяясь в зелени воды. По одну сторону изгибался темный берег Джерси, обрамленный частоколом корабельных мачт; по другую сторону поднимались над бухтой, как рога, башни Бруклина. А перед ними, над ослепительной рябью воды, озаренной заходящим солнцем, возвышалась на своем пьедестале статуя Свободы. Круглый диск солнца закатился за нее, и для тех, кто смотрел с парохода, ее черты были скрыты тенью, ее объем исчез, масса казалась сплюснутой. На фоне светлого неба лучи ее венца были как иглы мрака, проткнувшие воздух. Тень превратила ее факел в плоский крест — почерневшую рукоятку сломанного меча.

Свобода.

Ребенок и мать в изумлении смотрели на огромную фигуру.

Пароход шел по большой дуге в сторону Манхеттена. Перед его носом проплывал Бруклин. Цепи и опоры мостов сплетались вдалеке в прозрачные и жесткие волны, застывшие над Ист Ривер. Западный ветер, покрывший бухту сгустками бриллиантов, доносил свежий, соленый запах моря и играл ленточками шляпы за спиной мальчика. Это привлекло внимание отца.

— Где ты отыскала эту корону?

Испуганная внезапностью вопроса, мать опустила глаза.

— Эту? Это прощальный подарок Марии. Старой няни. Она сама купила шляпу и пришила ленту. Правда, красиво?

— Красиво? Она еще спрашивает! — он говорил почти не шевеля худой челюстью. — Ты что, не видишь, как эти идиоты на корме уже пялят на нас зенки? Они смеются над нами! А что будет, когда мы сядем в поезд? Он выглядит в ней, как клоун. Из-за него все эти неприятности.

Резкий голос, гневный взгляд и рука, указывающая на него, напугали мальчика. Он не понимал, почему этот незнакомец так злится на него. Он прижался к матери и разревелся.

— Тихо! — прогремел голос над ним.

Съежившись, мальчик зарыдал еще громче.

— Ша, дорогой, — руки матери легли на его плечи.

— И это перед самым приездом! — прокричал взбешенный отец. — Он начинает это! Этот вой! Это что будет продолжаться до самого дома? Тихо! Ты слышишь?

— Это ты его пугаешь, Альберт, — возразила она

— Ах, так это я? Успокой его. И сними эту соломенную шестерню с его головы.

— Но здесь холодно, Альберт.

— Ты таки снимешь ее, когда я.., — прилив злобы не дал ему договорить, и когда жена отвернулась, его длинные пальцы сорвали шляпу с головы мальчика. В следующее мгновение она уже плыла по зеленой воде за бортом парохода. Мужчины на корме переглянулись с усмешкой. Старая торговка вскрикнула и затрясла головой.

— Альберт! — у женщины перехватило дыхание. — Как ты мог?

— Я мог! — выкрикнул он. — Надо было оставить ее там! — он лязгнул зубами и торопливо оглядел палубу.

Она подняла рыдающего ребенка и прижала к своей груди. Ее отсутствующий, ошеломленный взгляд блуждал между пышущим злобой лицом мужа и кормой корабля. Шляпа еще прыгала и кружилась на серебристо-зеленой дорожке за кормой, и концы ленточек скользили по воде. В глазах женщины показались слезы. Она быстро вытерла их, тряхнула головой, как бы отбрасывая воспоминания, и отвернулась от кормы. Перед ней маячили мрачные купола и квадраты стен города. Белый дым над зубчатыми крышами бледнел в свете заходящего солнца и таял в небе. Она прижалась лбом ко лбу ребенка и шепотом успокаивала его. Это была огромная, невероятная страна, земля свободы и неограниченных возможностей, Золотая Земля. Женщина опять попыталась улыбнуться.

— Альберт, — робко позвала она. — Альберт!

— Хмм?

— Геен вир войнен ду? Ин Нью-Йорк.

— Нейн. Бронзевиль! Их об дир шойн гешрибен.

Она кивнула неуверенно, вздохнула...

Винты забились, упираясь в воду. "Питер Стьювезант" приближался к причалу. Но продолжал медленно, по инерции, плыть, словно не хотел останавливаться.