Прошло немало времени, прежде чем я взял себя в руки достаточно, чтобы поднять голову. В воздухе витала некая неуверенность, словно оба мы были юными любовниками, которые не знают, что положено делать дальше и какие роли им предстоит сыграть.
Я взял свою лютню и прижал ее к груди. Это было инстинктивное движение, все равно что схватиться за пораненную руку. По привычке взял какой-то аккорд, потом сделал его минорным — лютня как бы говорила: «Мне грустно!»
И, не думая и не поднимая глаз, я заиграл одну из песен, что сочинил в первые месяцы после смерти родителей. Она называлась «Сижу у воды, предаваясь воспоминаниям». Из-под моих пальцев в вечерний воздух стекала печаль. Прошло несколько минут, прежде чем я понял, что делаю, и еще несколько, прежде чем я перестал играть. Я умолк, не окончив песни. По правде говоря, я не знаю, есть ли у нее конец.
Мне сделалось лучше — нет, не хорошо, ни в коем случае, но лучше. Не так пусто. Музыка мне всегда помогала. Пока музыка была со мной, никакая ноша не казалась мне слишком тяжелой.
Я поднял голову и увидел на щеках Фелуриан слезы. Это заставило меня меньше стыдиться собственных слез.
К тому же я почувствовал, что хочу ее. Ноющая боль в груди приглушила это чувство, однако слабое дуновение желания напомнило мне о самой насущной моей заботе. Надо выжить. Надо бежать.
Фелуриан, казалось, приняла решение и поползла ко мне через подушки. Осторожно подползла поближе и остановилась в паре шагов, глядя на меня.
— А есть ли у моего нежного поэта имя?
Ее голос был так ласков, что я вздрогнул.
Я открыл было рот, чтобы ответить, потом остановился. Я подумал о луне, попавшейся на собственном имени, и о тысяче волшебных сказок, которые слышал ребенком. Если верить Элодину, имена — кости этого мира. Я поколебался примерно полсекунды, потом решил: какого черта, я дал Фелуриан уже много больше, чем свое имя!
— Я — Квоут.
Звук моего имени как будто опустил меня на землю, снова сделал самим собой.
— Квоут…
Она повторила это так нежно, словно птичка пропела.
— Ты споешь мне еще своих сладких песен?
Она медленно потянулась, словно боясь обжечься, и осторожно опустила ладонь на мою руку.
— Ну, пожалуйста! Твои песни словно ласка, мой Квоут.
В ее устах мое имя звучало как зачин песни. Это было очаровательно! Однако мне стало не по себе от того, что она называет меня «своим Квоутом».
Я улыбнулся и кивнул. В основном потому, что ничего лучшего мне в голову не пришло. Я взял пару аккордов для настройки, потом задумался.
И заиграл «В лесных владеньях фейе» — песню, в которой, помимо всего прочего, говорится и о самой Фелуриан. Так себе песня, на три аккорда и два десятка слов. Однако она произвела тот эффект, которого я добивался.
Услышав свое имя, Фелуриан просияла. В ней не было ни капли ложной скромности. Она знала, что она — прекраснейшая и искуснейшая. Она знала, что о ней слагают предания, знала свою репутацию. Никто из мужчин не в силах ей противостоять, не в силах пережить встречу с ней. К концу песни она уже гордо распрямилась.
Я закончил песню.
— Еще хочешь? — спросил я.
Она кивнула и радостно улыбнулась. Она восседала на подушках с прямой спиной — царственная, как королева.
Я завел вторую песню, такую же, как и первая. Она называлась «Владычица фейе» или вроде того. Не знаю, кто ее сочинил, но автор имел отвратительную привычку вставлять в стих лишние слоги там, где ему их не хватало. Песня была не настолько плоха, чтобы в меня чем-нибудь швырнули в кабаке, но близко к тому.
Играя, я пристально наблюдал за Фелуриан. Она была польщена, однако я видел, что она мало-помалу начинает испытывать легкое недовольство. Как будто что-то ее раздражает, но она не может понять, что именно. Отлично!
Под конец я сыграл песню, написанную для царицы Серюль. Ручаюсь, что вы ее никогда не слышали, но наверняка вам доводилось слышать нечто подобное. Ее написал какой-нибудь менестрель-лизоблюд, надеявшийся добиться покровительства, и отец научил меня ей в качестве примера — как не надо писать песни. Это был выдающийся образчик посредственности. Сразу было понятно, что автор либо безнадежно бездарен, либо никогда не встречал Серюль, либо просто не видел в ней ничего привлекательного.
Исполняя эту песню, я попросту заменил имя «Серюль» на «Фелуриан». И некоторые строчки поприличнее — на менее поэтические. Короче, песня вышла на редкость отвратительная, и к тому времени, как я ее допел, на лице у Фелуриан отражалось горькое разочарование.
Я долго сидел молча, словно бы в глубокой задумчивости. И когда я наконец заговорил, голос мой звучал приглушенно и неуверенно.
— Госпожа, можно, я напишу песню о тебе?
И я робко улыбнулся ей.
Ее улыбка была точно луна среди облаков. Она захлопала в ладоши и бросилась на меня игривым котенком, осыпая меня поцелуями. Только страх, что она сломает мне лютню, помешал мне как следует насладиться этим.
Фелуриан отстранилась и замерла. Я испробовал пару разных сочетаний аккордов, потом положил руки на гриф и посмотрел на нее.
— Я назову ее «Песнь о Фелуриан».
Она слегка зарделась и взглянула на меня из-под опущенных век, застенчиво и дерзко одновременно.
Оставляя в стороне бесстыдную похвальбу, я и в самом деле могу написать хорошую песню, когда захочу, а в последнее время, на службе у маэра, я изрядно отточил свое мастерство. Нет, я не лучший, но один из лучших. Дайте мне достаточно времени, достойную тему и серьезную мотивацию — и, смею утверждать, я могу написать песню ненамного хуже Иллиена. Хуже, но ненамного.
Я прикрыл глаза и принялся наигрывать нежную мелодию. Мои пальцы порхали над лютней. Я вплетал в песню музыку ветра в ветвях и шорох листвы.
Потом я заглянул в дальний уголок своего разума, туда, где безумная часть меня все это время слагала песнь о Фелуриан. Я заиграл тише и запел:
Когда я запел, Фелуриан застыла. К концу припева я даже не понимал, дышит она или нет. Несколько бабочек, которые разлетелись прежде, во время нашего поединка, снова запорхали вокруг. Одна из них села на руку Фелуриан, взмахнула крылышками раз, два, словно спрашивая, отчего это ее хозяйка вдруг стала так неподвижна. Я снова опустил взгляд на лютню, подбирая ноты, похожие на капли дождя, скользящие по листьям.
Я следил за ней краем глаза. Она сидела так, будто слушала меня всем телом. Глаза у нее были широко раскрыты. Она вскинула руку к губам, вспугнув сидевшую на ней бабочку, а другую прижала к груди, которая медленно вздымалась и опускалась. Все было как я хотел, и все же я жалел об этом.
Я склонился над лютней, мои пальцы плясали по струнам. Я сплетал аккорды, точно ручей, бегущий по камням, как еле слышное дыхание возле уха. Потом я собрался с духом и запел:
Я на миг запнулся, перестав играть, словно сомневался в чем-то. Увидев, что Фелуриан наполовину пробудилась от своих грез, я продолжал:
— Что-о?
Я ожидал, что она меня перебьет, однако в голосе ее было столько льда, что я невольно сбился, а несколько бабочек вспорхнули и закружились в воздухе. Я перевел дух, сделал самое невинное лицо, какое мог, и поднял глаза.
На ее лице отражалась целая буря гнева, она словно не верила своим ушам.
— Приятна и мила?!
Услышав ее тон, я побледнел. Ее голос по-прежнему был мягок и нежен, как далекая свирель. Но это ничего не значило. Отдаленный гром не терзает слуха, однако сердце у тебя содрогается. Вот и этот тихий голос действовал на меня как отдаленный гром.
— Приятна и мила?!!
— Но ведь правда же мне было очень приятно! — ответил я, надеясь ее умиротворить. Мой непонимающий вид был напускным лишь отчасти.
Она открыла рот, словно хотела что-то сказать, потом закрыла его. Глаза ее полыхали лютой яростью.
— Прости, — сказал я. — Я был глуп, не стоило мне и пытаться…
Выбранный мною тон был чем-то средним между голосом сломленного человека и наказанного ребенка. Я уронил руки, лежавшие на струнах.
Пламя ее гнева слегка улеглось, однако, когда она снова заговорила, голос ее звучал напряженно и грозно.
— Мое искусство всего лишь «приятно»?
Казалось, будто она с трудом заставила себя произнести последнее слово. Ее губы от возмущения стянулись в тонкую ниточку.
Я взорвался. Мой голос был как раскаты грома:
— А откуда мне знать, черт побери?! Можно подумать, я занимался этим прежде!
Она отшатнулась, изумленная таким напором, и ярости у нее поубавилось.
— Что ты имеешь в виду? — смущенно спросила она.
— Это самое! — я неуклюже указал на себя, на нее, на подушки, на беседку, где мы сидели, как будто это все объясняло.
Ее гнев окончательно развеялся: я видел, что до нее начинает доходить.
— Так ты…
— Да, — я потупился, щеки у меня вспыхнули. — Я никогда еще не был с женщиной.
Потом я вскинул голову и уставился ей в глаза, как бы говоря: и только попробуй что-нибудь сказать по этому поводу!
Фелуриан немного посидела неподвижно, потом на губах у нее появилась лукавая улыбка.
— Ты рассказываешь мне сказки, мой Квоут.
Я почувствовал, что лицо у меня помрачнело. Нет, я не против, когда меня называют лжецом. Я и есть лжец. Я великолепно умею лгать. Но я терпеть не могу, когда меня называют лжецом, если я говорю чистую правду.
Чем бы ни было вызвано выражение моего лица, похоже, оно ее убедило.
— Но ты был как ласковая летняя гроза! — она стремительно взмахнула рукой. — Как танцор, только вышедший в круг!
Ее глаза озорно сверкнули.
Я это запомнил на будущее, для поднятия самооценки. И ответил слегка уязвленно:
— Ну, я ведь не совсем уж простофиля! Я читал про это в книгах…
Фелуриан захихикала, как ручеек.
— Ты учился этому по книжкам!
Она смотрела так, словно не могла решить, стоит ли принимать меня всерьез. Рассмеялась, умолкла, снова рассмеялась. Я не знал, обижаться или не стоит.
— Ну, ты тоже замечательная! — торопливо сказал я, понимая, что говорю как недавно пришедший гость, делающий хозяйке комплимент по поводу салата. — На самом деле я читал, что…
— Книжки? Книжки! Ты сравниваешь меня с книжками?!
Ее гнев обрушился на меня. Потом, не сделав паузы даже затем, чтобы перевести дух, Фелуриан снова расхохоталась, звонко и радостно. Ее смех звучал дико, точно тявканье лисы, чисто и отчетливо, как птичья трель поутру. Нечеловеческий смех.
Я снова сделал невинное лицо.
— А разве так не всегда бывает?
Я заставлял себя оставаться внешне спокойным, хотя внутренне готовился к очередной вспышке гнева.
Она только выпрямилась.
— Я — Фелуриан!
Она не просто назвала себя. Она торжественно объявила это. Как будто подняла гордое знамя, реющее на ветру.
Я на миг поймал ее взгляд, потом вздохнул и опустил глаза к лютне.
— Прости меня за эту песню. Я не думал тебя оскорбить.
— Она была прекраснее заката! — возразила она так, будто вот-вот разрыдается. — Но… «приятна и мила»?!
Похоже, это уязвило ее до глубины души.
Я уложил лютню обратно в футляр.
— Прости. Исправить я ее не смогу, пока мне не с кем сравнивать…
Я вздохнул.
— Жалко, хорошая была песня. Люди бы ее пели тысячу лет и даже больше.
В моем голосе звучало неподдельное сожаление.
Фелуриан просияла, словно обрадовавшись этой идее, но потом ее глаза прищурились. Она взглянула на меня так, словно пыталась прочесть что-то, написанное на внутренней стороне моего черепа.
Она поняла. Она поняла, что я пытаюсь использовать неоконченную песню как выкуп. Невысказанная мысль была очевидна: если я не уйду отсюда, я не смогу закончить песню. Если ты меня не отпустишь, этих прекрасных слов, которые я сложил о тебе, никто никогда не услышит. Если мне не удастся вкусить плодов, которые могут предложить смертные женщины, я никогда не узнаю, как ты искусна на самом деле.
Мы с Фелуриан сидели среди подушек под вечно сумеречным небом и смотрели друг на друга. Она держала бабочку, моя рука покоилась на гладком боку лютни. Двое вооруженных до зубов рыцарей, встретившихся взглядом посреди кровавого поля брани, и то не могли бы смотреть друг на друга так пристально.
Фелуриан медленно произнесла, проверяя мою реакцию:
— А если ты уйдешь, ты окончишь ее?
Я попытался сделать удивленное лицо, но мне ее было не одурачить. Я кивнул.
— А ты вернешься ко мне, чтобы ее спеть?
Вот тут я удивился по-настоящему. Я не рассчитывал, что она об этом попросит. Я понимал, что во второй раз мне от нее не уйти. Я заколебался, но лишь на краткий миг. Полбуханки лучше, чем ничего. Я кивнул.
— Обещаешь?
Я снова кивнул.
— С поцелуем обещаешь?
Она закрыла глаза и запрокинула голову, словно цветок, купающийся в солнечных лучах.
Жизнь слишком коротка, чтобы отказываться от подобных предложений. Я подвинулся к ней, привлек к себе ее нагое тело и принялся целовать ее так старательно, как только позволял мой скудный опыт. Похоже, ее это устраивало.
Когда я отстранился, она посмотрела на меня снизу вверх и вздохнула.
— Твои поцелуи — как снежинки у меня на губах.
Она опустилась на подушки, положив голову на руку. Ее свободная рука гладила меня по щеке.
Сказать, что она была очаровательна, значило бы ничего не сказать, так что я этого говорить не стану. Я осознал, что последние несколько минут она больше не пытается внушить мне желание — по крайней мере, своими сверхъестественными способами.
Она легонько коснулась губами моей ладони и отпустила мою руку. И осталась лежать неподвижно, внимательно глядя на меня.
Я был польщен. Я и по сей день знаю лишь один ответ на столь вежливо заданный вопрос. Я наклонился ее поцеловать. И она, смеясь, заключила меня в объятия.