Ника перебралась в отель «Боливар» и по совету Монка приобрела для новых апартаментов роскошный рояль «Стейнвей». Здесь Монк сочинил «Brilliant Corners», «Боливар блюз» и «Паннонику». «Он целыми днями сидел за роялем», – вспоминала Ника.

Альбом «Brilliant Corners» включал и приношение новому другу – композицию «Панноника». Весьма немногие женщины удостаивались такой чести – мелодии, особо посвященной им Монком. «Дорогая Руби» обращена к первой любви, Руби Ричардсон; «Сумерки с Нелли» – любовная песнь жене; «Бубу» написана в честь дочери, Барбары.

Впервые Ника участвовала в создании альбома, видела все этапы – от сочинения музыки до чистовой записи. Она уже тогда фиксировала все: фотографировала Монка за работой, записывала репетиции на переносной магнитофон. На одном из сделанных ею снимков Монк, Сонни Роллинз и Эл Тимоти репетируют «Brilliant Corners». Возбуждение ощущается даже на фотографии. Монк стоит в центре – сигарета прилипла к губе – и пристально глядит на клавиши. По бокам два друга. Все трое пытаются уловить песню или нечто больше – музыкальную мечту. Композитор Дэвид Амрам присутствовал на этой репетиции, но не попал в кадр:

– Это было самое поразительное, что я слышал в жизни. Они то играли, то останавливались, возвращались к началу, двигались дальше – и так, пока не добрались до конца. Сам Монк уже знал песню наизусть, но так он учил Сонни.

Монк требовал, чтобы музыканты заучивали ноты наизусть. Структура была не совсем обычной – тридцать тактов вместо тридцати двух, – но уже в студии Монк решил изменить ритм и темп. Продюсер Оррин Кипньюс рассказывал, что надеялся уже только на чудо. Сонни Роллинз держался, но Оскар Петтифорд и Макс Роуч поминутно грозились бросить все и уйти.

Ника играла ключевую роль: она оплачивала репетиции, порой чуть ли не силой сгоняла на них музыкантов. «Лично меня притащила туда Ника, – рассказывал Сонни. – Приехала и отвезла меня». Она официально зарегистрировалась в качестве агента и получила лицензию Американской федерации музыкантов. Среди ее клиентов значились Хорейс Сильвер, Хэнк Мобли, сэр Чарлз Томпсон и Jazz Messengers. «По мне, – рассуждала Ника, – агент – это мальчик на побегушках при музыкантах. Вся грязная работа на нем. Не фиг музыканту торчать в офисах „искателей талантов“ и пытаться продать себя».

А вдали, за океаном, Мириам смотрела в свой микроскоп, изучала деятельность бабочек и блох. Обе сестры нашли свое призвание или объект одержимости, мир, который они могли улучшить. Боюсь, правда, Мириам не порадовало бы сопоставление с Никой. Для нее ничто не могло сравниться с чудом научного открытия, с восторгом ученого, видящего и осмысляющего связи внутри природы. Ей пришлось выдержать нелегкую борьбу, чтобы получить академическую подготовку, без которой нечего было и пытаться пролагать новые пути в этой области. Ей пришлось преодолевать и другой предрассудок – мол, Ротшильд не нуждается в работе, денег у нее и так хватает, зачем вообще полезла в науку? Затем появилось новое препятствие: как можно совмещать биологические исследования с заботой о детях? Чтобы заткнуть критикам рот, понадобилось много времени и упорного, терпеливого труда.

В отличие от сестры Ника предавалась своему увлечению без анализа и без дисциплины, смешивая в равных пропорциях энтузиазм и страсть. Но изучение генеалогического древа джаза, тысяч и десятков тысяч взаимоотношений, влияний, передаваемых, словно дирижерская палочка, от поколения к поколению, через океаны, поверх расовых барьеров, поглощало ее точно так же, как сестру – изучение жизненного цикла мухи или блохи. Обе сестры ставили себе в жизни цель: сохранить и опубликовать эти открытия. Обе стремились к схожим результатам, пусть и на разных поприщах.

В отеле «Боливар» Ника пребывала недолго – прочим гостям изрядно досаждали ночные джем-сейшн. Нику такое отношение до крайности удивляло. «Они жаловались на шум и не понимали, что слышат фантастическую музыку, что им никогда в жизни не доведется больше услышать такое. И меня вышвырнули», – сказала она и вновь расхохоталась, диктуя свои воспоминания магнитофону.

Теперь она поселилась в небольшой гостинице, славившейся литературным салоном. Этот «круглый стол» основала Дороти Паркер с друзьями. «Сначала я сунулась в "Алгонкин", поскольку этот отель был известен широтой взглядов, зазывал к себе таланты, – вспоминала Ника, – но Телониус оказался для них чересчур талантлив». К тому моменту Ника уже организовала для Нелли лечение в частной больнице в Уэстчестере, детей Монка, Тута и Барбару, отправили к родственникам, а сам Монк пребывал то в своей квартире, то в сьюте Ники в «Алгонкине».

«Телониус повадился бродить по всем этажам в красных шортах, темных очках и с белой тростью в руках. Он распахивал первую попавшуюся дверь, заглядывал внутрь и окликал: „Нелли?“ Старухи, прожившие в „Алгонкине“ полвека, прослышали о таком безобразии… и велели нести им чемоданы с чердака – они выезжают!»

Ника, смеясь, вспоминала шалости своего друга:

«Управляющий позвонил мне, такой любезный, просим прощения, госпожа баронесса, но мы не можем впредь принимать мистера Монка в „Алгонкине“. Какое-то время мы обходились, пробирались тайком, когда ночной портье отвернется, поднимались на второй этаж, а уже оттуда вызывали лифт. Но однажды вечером ночной портье оказался в лифте и поднялся вместе с нами, и после этого нам пришлось прекратить свои фокусы, и я, понятное дело, не могла там остаться, раз Телониуса не пускали».

Ведь Телониуса – это становилось все более очевидным – нельзя было оставлять без присмотра. Те его поступки и свойства характера, которые раньше списывались на «эксцентричность», становились все более заметными. Трудно было отделить психическую нестабильность от последствий употребления наркотиков. Когда его мать, Барбара, умирала от рака в больнице Святой Клары, Телониус отказывался посетить ее, мотивируя свое упорство тем, что матери это не поможет, а он расстроится. 14 декабря 1955 года она умерла, а Монк, надиравшийся с такими же пропащими дружками, пропустил даже похороны и поспел только под конец заупокойной службы.

Еще более пошатнулось его равновесие, когда в квартире Монков вспыхнул пожар. Никто из членов семьи не пострадал, но пропало все имущество: одежда, книги, мебель, нотные рукописи и пианино Монка. В особенности его подкосила утрата музыкальных сочинений, и с тех пор Монк всегда носил их при себе.

Чтобы Монку удобнее было перемещаться по городу, Ника подарила ему черно-белый «бьюик». Он целыми часами праздно раскатывал по улицам на первом в своей жизни (и последнем) автомобиле. Сама же Ника променяла «роллс-ройс» на серебряный «бентли» «S1 континентал конвертибл», который вскоре прозвали «Бибоп бентли».

В начале 1956 года Монк играл в ратуше – одном из немногих залов, где он мог выступать без лицензии. Концерт прошел удачно, хорошо приняла критика и альбом «Brilliant Corners». Монк нанял пусть и неопытного, но всей душой преданного ему менеджера Гарри Коломби – школьного учителя, который никогда не работал в музыкальном бизнесе, но был честный человек и готов был всячески поддерживать Монка. Коломби не гнался за вознаграждением, ему хватило благоразумия сохранить работу в школе, а в свободное время он совершал ради своего эксцентричного подопечного истинные подвиги.

Но даже совместными усилиями Нике и Коломби не удалось вернуть Монку лицензию, так что он продолжал сутки напролет сочинять да болтаться по клубам. Наконец пострадавшую от пожара квартиру отремонтировали и Монк смог вернуться к себе. По такому случаю Ника подарила ему рояль «Стейнвей» – как только вместился инструмент в крошечную квартирку!

Вскоре после Рождества 1956 года у Монка впервые случился нервный срыв. Он ехал на подаренном Никой «бьюике» по Манхэттену, не справился с управлением на обледеневшей дороге и врезался в другой автомобиль. После этого он вышел из машины и молча застыл посреди дороги. Пострадавший водитель вызвал полицейских, и те забрали Монка, оставив на машине записку: «Психа увезли в Бельвью».

Психиатрическая больница Бельвью была окружена высокой стеной и строго охранялась. Пациентов здесь порой набиралось больше, чем свободных коек, и все же попасть сюда было проще, чем выбраться. Пришлось потрудиться всем – Нелли, Нике, доктору Фрейману и Гарри Коломби, да еще получить для Монка характеристику от ведущих продюсеров, чтобы он все же вышел на свободу.

Вскоре после того, как Монк вышел (даже без диагноза), вновь свалилась Нелли. На этот раз потребовалась операция по удалению щитовидной железы. Монк, глуша тоску, день и ночь работал над песней «Сумерки с Нелли». Название подсказала Ника.

Виктору Ротшильду до смерти надоели просьбы сестры о помощи, а еще более – иски гостиничных менеджеров, и он велел своим агентам подобрать Нике дом. К 1958 году идеальный вариант был найден. Джозеф фон Штернберг, режиссер Марлен Дитрих, перебирался в Калифорнию и продавал свое жилище.

Кингсвуд-роуд – ничем не примечательная пригородная улочка в Уихокене, штат Нью-Джерси, но из дома номер 63 открывается один из самых удивительных видов, о каком только может мечтать американский горожанин. Дом стоит на холме, и из его окон поверх реки Гудзон видна линия небоскребов манхэттенского Вест-Сайда, а если смотреть на юг, можно разглядеть и мост имени Джорджа Вашингтона. Потрясающее зрелище в любое время дня. Ранним утром солнце выкатывается из-за Уолл-стрит, его лучи запутываются в высоких и пушистых столбах дыма, играют на серебристых водонапорных башенках, обязательной принадлежности каждого квартала. Перед закатом, в излюбленный художниками час, низко висящее солнце окрашивает окна в золотистый цвет, река же словно течет кровью. Солнце заходит, и краски сменяются на льдисто-голубые, а стоит наступить ночи, как небо засветится мириадами новых огней. Высокая башня испускает матовое сияние, окна офисов мерцают не хуже звезд, красно-белые всполохи от автомобилей, проезжающих по Вестсайдскому шоссе, неоновые рекламные вывески наперебой зазывают, заманивают клиентов.

По сравнению с ротшильдовскими домами, в которых Ника росла, это было, конечно, скромное приобретение: три квадратных этажа один над другим. Самым большим помещением был гараж, из него проход в кухню камбузного типа, а дальше просторная гостиная с огромным, в пол, окном, за которым открывался вид на Манхэттен. Наверху – хозяйская спальня и комната поменьше. Когда дети приезжали погостить, «бентли» оставляли на улице, а в гараже ставили раскладушки.

Помню, как Ника везла меня к себе в 1986 году. Такое не забудешь. У нее была манера разговаривать с пассажиром и смотреть ему прямо в глаза, между делом одной рукой вертя руль, а в другой держа сигарету. И неважно, по какой стороне она едет, – пусть другие уступают дорогу! Оррин Кипньюс рассказывал мне, как сам пережил такую поездку: «Она считала, что общаться с человеком, не встречаясь с ним взглядами, – невежливо, даже если она ведет машину, а я сижу сзади. Всю дорогу у меня волосы стояли дыбом и не опускались, и, сколько помню, больше я к ней в машину не садился».

Но еще крепче врезались в мою память жившие в доме кошки. Кошки повсюду, а запах!

Кое в чем этот дом напоминал тот частный музей, который дядя Ники Уолтер Ротшильд обустроил в Тринге. Там, среди коллекций дядюшки Уолтера, маленькая Ника играла в прятки. Волшебное место: от пола до потолка стеклянные стеллажи с чучелами обитателей всех регионов Земли – тигры, львы, леопарды, гориллы, полярные медведи, норки, киты, слоны, колибри, страусы, антилопы, и тут же блохи и бабочки. В одном из флигелей весь верхний этаж целиком отводился различным породам собак, от тойтерьера до датского дога.

Ника же коллекционировала живых кошек. Я застала многочисленное потомство двух весьма породистых и ценных сиамок, которые самозабвенно отдавались всем бродячим котам Нью-Джерси. На сына Телониуса Тута это засилье кошек произвело неизгладимое впечатление:

– Она превратила дом в кошачий приют, в каждом шкафу по кошке. И в подвале кошки, и в гараже, и на крыше. Предложила мне считать кошек, а она, мол, заплатит мне по полдоллара за каждую сосчитанную. Один раз я дошел до 306 – это был мой рекорд.

С кошками Ника обращалась так же, как с людьми: терпела и принимала всех, но выделяла любимцев. Только фаворитам, числом не более сорока, был открыт доступ в спальню. От прочих Ника отгораживалась преградами из плексигласа.

– Она знала каждую кошку по имени, – рассказывал мне саксофонист Монка Пол Джеффри. – Называла их в честь музыкантов, очень о них заботилась. Одного из ее любимцев звали Кьюти, в честь Кьюти Уильямса, джазмена. Но там их были еще сотни, они только и делали, что размножались.

Телониус прозвал этот дом кошатником, «Кэтсвиль». Биограф Монка Робин Келли сказал мне, что Монк отнюдь не был любителем кошек:

– Он их терпеть не мог, просто на дух не переносил. Но ее он любил.

Я спросила Айру Джитлера, который часто наведывался в Уихокен, не потому ли Ника так привязалась к кошкам, что и музыкантов в то время именовали «котами». Айра посмеялся, но всерьез мой вопрос не воспринял:

– В Новом Орлеане бордели называли «Кошкин дом». Джаз начинался там, вот ребята и привыкли звать друг друга котами.

По словам Джитлера, единственное место, куда кошки (настоящие кошки) не допускались, был «бентли». Ника даже огородила машину внутри гаража заборчиком, чтобы коты не поцарапали краску или кожаные сиденья.

Ника заботилась не только о своих кошках. Однажды вечером я привезла своего отца и нескольких друзей в клуб повидаться с Никой, а выйдя из клуба, она открыла багажник «бентли», и я увидела там изрядный запас кошачьего корма.

– Я останавливаюсь по дороге домой и подкармливаю бродяжек, – пояснила Ника.

Многие относят Нику к тем британским эксцентрикам, которым животные дороже людей. Порой мне думается, не перенесла ли она на кошек свой нереализованный материнский инстинкт. Хотя младшие дети жили отдельно, в письмах Ники они часто упоминаются, она радуется каждому их приезду. Однажды перед Рождеством она делится планом выкрасить гараж в желтый и белый цвет и поставить там койки для всех детей. «Замечательно прошло», – писала она об этом Рождестве своей подруге Мэри Лу Уильямс. И Тут описывал чудеса большого общесемейного Рождества, на котором дети Монка веселились вместе с детьми Ники, кружили вокруг елки, скрипевшей под тяжестью подарков.

Весной 1957 года Монк наконец восстановил лицензию и получил право выступать в тех нью-йоркских клубах, где подавали спиртное. Почти сразу же его пригласили в кафе «Файв Спот». Об этом кафе подруга Керуака, Джойс Джонсон, писала:

«Лучшее место, чтобы завершить вечер, – «Файв Спот», клуб, словно чудом сложившийся за лето в баре на углу Второй стрит и Бауэри, где прежде торчали бродяги. Новые владельцы слегка почистили помещение, поставили в нем пианино и развесили на стенах афиши об открытии галереи на Десятой стрит. «Атмосфера» определилась с самого начала. Заплатив за кружку пива, здесь можно было послушать Колтрейна или Телониуса Монка».

Однако это пианино оказалось недостаточно хорошо для Монка – Ника приобрела другое. «Файв Спот» платил Монку вполне приличный гонорар – 600 долларов в неделю, из которых он забирал себе 225, а остальная сумма делилась между тремя членами его джаз-бэнда, в числе которых был и барабанщик Рой Хейнс.

Хейнс начал карьеру профессионального музыканта в 1945 году, но в 2004 году, когда мы встретились, этот восьмидесятилетний ветеран был все еще юношески бодр.

– Я начал играть с Монком в «Файв Спот» по приглашению Ники. Она умела договариваться, – рассказывал он. – Деньги были небольшие, но играть с Монком – чудесно. В тот раз мы получили ангажемент на восемнадцать недель.

Рой Хейнс запомнил, как Ника и Монк каждый вечер входили в клуб. О появлении Ники, чуть опережая, предупреждал аромат ее излюбленных духов от Жана Пату – «Джой». Этот запах был настолько силен, что ощущался даже в накуренном помещении.

«Телониус всегда приходил очень поздно. Нам полагалось начинать в девять. Они входили вместе и сразу на кухню, готовить гамбургеры. Иногда Монк прямо там укладывался на стол и засыпал. Он ни с кем не общался. Ника каждый раз доставляла его в клуб, однако оставалась проблема втащить его на сцену. Но когда он просыпался и ему хотелось играть, – он выходил и всю душу вкладывал в музыку».

Нику, в толстой меховой шубе, – не страшен зимний холод – окружали поклонники. Она усаживалась на одном и том же месте, у самой сцены, выкладывала на стол Библию (вместо Благой вести там пряталась бутылка виски). За исключением шубы и тройной нити отборного жемчуга наряд Ники был очень прост, она давно уже не обращалась ни к модисткам, ни к парикмахерам. Однако Роя Хейнса лицо Ники изумило больше, чем ее наряд: «Она все время улыбалась. Никогда не забуду эту улыбку».

Ника записала на магнитофон обычную ночь в клубе. Своим неподражаемым хрипловатым голосом она перекрывает шум и болтовню, представляя концерт: «Добрый вечер всем, передачу ведет Ника, сегодня – прямо из кафе "Файв Спот", вы услышите прекрасную музыку квартета Телониуса Монка, Чарли Роуз на саксофоне, Рой Хейнс за ударными и Ахмед Абдул-Малик – контрабас». Ника умолкла, и зазвучали первые аккорды посвященной ей «Панноники».

Затем голос Монка: «Привет всем, это Телониус Монк. Я сыграю песенку, которую недавно сочинил для вон той прекрасной леди. Отец назвал ее так в честь бабочки, которую пытался поймать. Не думаю, чтоб ему удалось поймать бабочку, зато я сочинил для нее песню – "Панноника"».

Звезда Монка наконец-то взошла. Записывались пластинки, появились хорошие отзывы. Гарри Коломби понимал, что тут есть за что побороться: «Альбом Телониуса Монка мог разойтись тиражом в 10 000. Не рассчитывали на миллион, не зарились на платиновый. Джаз был тогда маленьким мирком, аудитория неширокая. Телониус Монк позаботился о том, чтобы его имя внесли в телефонный справочник: „Монк, Телониус“. Сейчас люди такого уровня не упоминаются в справочнике. Но ребята были бедны и хотели, чтобы их легко могли разыскать работодатели».

Коломби выбил для Монка ангажемент в Балтиморе, но с приближением урочного дня ближний круг Монка занервничал: у музыканта опять «началось». Коломби пояснил мне, что Монк порой по пять дней сряду отказывался от сна. Он бродил по улицам или неподвижно замирал перед окном, переминался с ноги на ногу, что-то бормотал. Под конец падал и засыпал на сутки. Иногда в такой период Монк принимался крушить все вокруг, правда, только вещи, людей он не трогал. Однажды попытался разломать потолок в номере отеля. В другой раз сбрасывал с пианино пепельницы и опрокидывал мебель.

Полу Джеффри, последнему саксофонисту Монка, обычно поручалось присматривать за ним во время таких эпизодов. Я спросила его, не было ли ему страшно. Джеффри покачал головой:

– Баронесса сказала мне: «Он тебя не тронет». Она была в этом уверена, так что я и не беспокоился.

Один раз Монк все же зашиб Нику, но неумышленно: он свалился со сцены в «Виллидж Вангард» прямо на нее. «Упал со сцены прямо мне на голову, ведь я сидела за ближайшим столиком», – с рокочущим хохотом вспоминала она.

Перед выездом в Балтимор Монк трое суток не спал.

– Отменить концерт мы не могли, – сокрушался Коломби. – Теперь легко рассуждать, мол, как вы его отпустили? Но отказываться от работы нам было не по карману. Хочешь не хочешь – играй.