– Зачем тебе это, Ханна? Для саморекламы? – возмущалась Мириам.

– Для саморекламы есть способы и попроще, – парировала я.

– Неужели тебе нечем больше заняться? Почему обязательно писать о ком-то из семьи?

– Ты тоже написала биографию своего дяди Уолтера. Целую книгу! – защищалась я.

– Это другое дело.

– Почему?

– Потому что я писала о науке. Наука важна.

– Музыка тоже важна. Для очень многих людей.

Мириам не разделяла моего убеждения.

– Мне к тебе больше не приходить? – спросила я.

– Не выдумывай, – ответила она.

Если я какое-то время не появлялась у нее, раздавался телефонный звонок:

– Когда ты придешь? Я скоро умру. – И она бросала трубку.

Мир знал мою двоюродную бабушку Мириам как выдающегося энтомолога, но для родных она была грозным, требовательным и вместе с тем вдохновляющим матриархом, который неизменно протягивал руку помощи (благотворительно, хотя и не без причуд) попавшим в нужду. Она дожила до 96 лет и большую часть жизни провела в семейном доме Ротшильдов Эштон-Уолд. Эта усадьба всегда служила пристанищем родственникам и друзьям, в том числе Нике, ее детям и мне. Мириам была знатоком семейной истории, неисчерпаемым источником информации о наших предках, и эту информацию она умела подать и проанализировать. Одна из самых ярких представительниц своего поколения, для моей книги – важнейший помощник. И она это прекрасно знала.

На протяжении нескольких лет я многократно наведывалась к Мириам. По шоссе AI, через северные пригороды Лондона и в самое сердце Центральной Англии. Дивная местность – по крайней мере, для любителя плоских пейзажей и бескрайних полей. Лично я с радостью покидала шумную дорогу, оставляла за спиной оранжевое зарево города Ундла и въезжала в страну чудес Мириам, в ее природный заповедник.

Отец Ники и Мириам, Чарлз, энтомолог-любитель, решил приобрести это имение с целью устроить заповедник для бабочек и стрекоз. Местные риелторы предупредили Чарлза, что владелец в деньгах не нуждается и не станет продавать землю. Вот только владельцем был Натан Ротшильд, отец Чарлза. В 1900 году начались работы по строительству большого трехэтажного здания. Разбили сады, соорудили оранжереи и пруды, привели в порядок парк.

Единственный сын и наследник Чарлза – Виктор – получил основную часть семейного имущества, в том числе всю недвижимость, однако в 1937 году он уступил Эштон своей сестре Мириам. Чтобы сэкономить на отоплении, Мириам распорядилась снести верхний этаж, заметно понизив некогда импозантный трехуровневый фасад. После этого она раз и навсегда запретила подрезать растения, предоставив природе следовать своим путем. Вскоре все стены и большую часть окон увили ползучие растения: плющ, розы, жимолость, глициния и все прочие росли невозбранно. Летом Эштон-Уолд смотрелся не как особняк, а скорее как зеленый, гудящий жизнью холм. Дом был окружен парком площадью в 80 гектаров, там водились олени, – их, разумеется, Мириам столь же решительно запретила отстреливать. И повсюду – заросшие цветами и травами поляны, именно они принесли Мириам славу.

Каждая поездка к ней казалась приключением. Сердце билось быстрее, когда я проезжала через соседнюю деревушку, там даже местный паб именовался «Клетчатый шкипер» в честь одной из разновидностей бабочек. От сторожки вела длинная, разбитая подъездная дорога, она вилась между полей и лугов. Проехав с милю, путник замечал длинную и высокую кирпичную стену, за которой прежде находился огород. Несколько гектаров грядок и оранжерей в 1920-х годах круглогодично снабжали цветами усадьбу и свежими овощами – всех, кто проживал на ее территории. При Мириам эти сооружения обрушились, от них уцелели только фундаменты да осколки стекол. Она сохранила несколько помещений – для ручной совы, для разведения бабочек и для экзотических растений.

В саду еще можно было различить следы искусственного пруда, живой изгороди, беседок и клумб, но угадывались они с трудом. За сорок лет попустительства сорняки опутали водопроводные трубы, тропинки скрылись под ними, деревья боролись за место под солнцем. Природа отвоевывала свое. В начале лета в зарослях скользили ужи. Одичавшая буддлея и цветочные поляны служили приютом мириадам бабочек и насекомых.

– Добро пожаловать в Либерти-Холл! – кричала Мириам, завидев гостей. – У нас каждый делает что хочет.

Здесь можно было повстречать кого угодно – зарубежного профессора, члена семьи, порой какую-нибудь герцогиню, философа Исайю Берлина, законоведа Джона Спэрроу и множество товарищей (преимущественно мужского пола), приобретенных Мириам в путешествиях. На длинном столе в гостиной всегда стоял горячий чай, чтобы все, в том числе множество обитавших в доме мышей, могли подкрепляться по мере надобности. Как-то раз я попыталась обратить внимание тетушки на тот факт, что в опасной близости с кексом суетятся четвероногие «гости».

– Вот и хорошо, что у нас мыши, – значит, не будет крыс. Мыши и крысы вместе не уживаются. Надеюсь, тебе это известно, – преспокойно ответила Мириам.

К ланчу подавали вино из погребов Ротшильда (не самое лучшее, разумеется) и накрывали как минимум на десятерых – мало ли, кто еще подъедет. Мириам, как и ее сестра Ника, любила животных, но если Ника держала кошек, то Мириам – собак, а одно время даже ручную лису. И Мириам, и Виктор держали ручных сов. Когда любимая сова Мириам умерла, из нее набили чучело и усадили на ту самую книжную полку, где птица обитала при жизни. Длинный коридор при входе в Эштон-Уолд был сплошь уставлен папками с данными научных экспериментов Мириам, а стены гостевого туалета украшали розетки, которыми награждались ее призовые коровы. В моей спальне мыши хозяйничали столь беспардонно, что порой оставляли на полу свои экскременты. Жаловаться было бесполезно: Мириам просто не понимала, из-за чего сыр-бор.

Под конец жизни Мириам переместила свою спальню в большую комнату первого этажа, где едва смогла устроиться между верстаком, микроскопами, бумагами и семейными фотографиями. «Блох я держу в целлофановом пакете возле своей кровати, – твердила она. – Так повелось с тех пор, как дети были маленькими, – чтобы не подпускать их к насекомым».

Насекомые – общая страсть всего семейства. Выяснилось, что Ника была названа в честь насекомого. Из Америки мне прислали бутлег песни «Панноника», которую Монк сочинил в честь Ники. Запись была сделана в кафе «Файв Спот», ее то и дело заглушает болтовня и звон бокалов. Ника сидела среди публики и записывала песню, как у них это было принято. Монк откашлялся, чтобы привлечь внимание слушателей.

– Добрый вечер, дамы и господа, – мягко проговорил он. – Вот вам мелодия, которую я написал для вон той прекрасной леди. Насколько я понимаю, отец назвал ее в честь бабочки, за которой он охотился. Наверное, бабочку он не поймал.

Я спросила Мириам, в самом ли деле Ника была названа в честь бабочки.

– Бабочки! – яростно взревела она и укатила прочь из комнаты в своем скоростном инвалидном кресле с электрическим мотором. Сердце у меня упало: чем я ее задела?

Посвящение Монка к песне позволяло кое-что узнать о мифе, который создавала о самой себе Ника. Она подавала себя как существо экзотическое, легко ускользающее. Заманчивая аналогия: поймать Нику – все равно что углядеть бабочку, когда та носится, танцует, кружит по саду. То ее подхватит непредсказуемый ветерок, то привлечет изысканный аромат, лишь на миг блеснут в лучах солнца ее изысканно расписанные крылья, секунда – и бабочка скроется, погрузившись в цветок, или же, сложив крылышки, прикинется листком или лепестком.

Я решила выяснить, имелась ли в коллекциях отца Ники, Чарлза, или ее дяди Уолтера бабочка «панноника». Оба они за свою жизнь составили обширные коллекции, основная часть которых была впоследствии передана Лондонскому музею естественных наук и положила начало музейному собранию бабочек и насекомых. Особых надежд я не питала: поди найди одну конкретную бабочку среди такого множества. Я обратилась в музей, не рассчитывая на ответ, но, к моему удивлению, меня пригласили посетить запасники музея и выяснить все, что меня интересует, о виде pannonica. Наши предки были не только великими собирателями, но и аккуратнейшими архивариусами: каталоги и перекрестные ссылки позволяли с легкостью обнаружить любую информацию.

Сумрачным ноябрьским утром 2007 года я отправилась в музей Естественных наук на встречу с энтомологом Гейденом Робинсоном. Мы встретились в холле у скелета гигантского динозавра и по сводчатым коридорам, мимо дивных и странных существ, направились в хранилище. Робинсон подвел меня к бесконечным рядам металлических стеллажей. Там я увидела чучело гигантской черепахи, на которой некогда Чарлз и его дочери катались по большому парку в Тринге. Бедное животное умерло от безответной любви (не к Нике и не к Мириам, как заверила меня последняя). Огромный подвал, выдвижные ящики, где на изящных подносах красного дерева хранились образцы.

– Мы почти пришли, – сообщил Робинсон, выходя на середину помещения. (Откуда он знал, в какой стороне искать?) – Бабочки справа, мотыльки слева. Здесь подрод Еиblетта.

Я удивилась: он свернул не вправо, а влево и двинулся в боковое помещение.

– Там же отдел мотыльков, – напомнила я.

– Pannonica – мотылек.

– Мотылек? Вы уверены?

– Вполне. Здесь. – Он принялся открывать ящики со стеклянной подложкой.

– Но она всем говорила, что названа в честь бабочки, – сказала я Робинсону. – В ее честь даже песня написана – «Моя маленькая бабочка». Ее имя всячески обыгрывалось.

Робинсон сердито обернулся ко мне:

– Бабочки – те же мотыльки, только летают быстрее. Люди думают, что бабочки и мотыльки совершенно разные, а на самом деле бабочки составляют всего три из многих десятков семейств мотыльков. Они освоили полет на высоте и дневной полет, а потому и окраска у них обычно ярче, нежели у мотыльков, – но, при всем уважении к знатокам, которые считают бабочек такими эротичными, это те же мотыльки, только приодевшиеся.

– Бабочки вас меньше интересуют? – спросила я.

– Не то чтобы меньше, но я бы предпочел, чтобы они занимали свое место и не лезли на чужое. Бабочки всем нравятся, а мотыльков считают противными – обычные причуды дилетантов. Это заблуждение: бабочки – те же мотыльки, но у них пиар лучше налажен.

Мы отыскали вид раппопiса – скромное маленькое насекомое размером с ноготь мизинца, вовсе не привлекавшее взгляд. Прихватив с собой поднос с образцами, мы вернулись в офис Робинсона. Каждый экземпляр был аккуратно насажен на булавку, снабжен отдельным ярлычком с надписью красивым викторианским почерком. Под увеличительным стеклом мы рассмотрели и слова: сперва подпись NC Rothschild (Чарлз, отец Ники), затем дата – август 1913 и, наконец, место, где был пойман мотылек, – Нагиварад, Бихор. В той самой деревне Чарлз познакомился с Розикой, и сюда семья возвращалась каждое лето повидаться со здешними родственниками, пока не помешала война.

Между 1910 и 1914 годами было поймано около десяти маленьких «панноник». Я смотрела на число 1914, сознавая печальное значение даты: это была последняя охота Чарлза на бабочек. Его здоровье постепенно угасало. Поднеся мотылька ближе к свету, я увидела, что не такой уж он скучный и незаметный. Он был красив, с лимонного цвета крылышками, по краям – оттенка выдержанного «шато-лафита», и я рассмеялась: как уместно оказалось дать Нике имя в честь ночного существа – ведь только с наступлением темноты оживала и «Баронесса джаза».

– Ника знала, что ее назвали в честь мотылька? – спросила я несколько недель спустя тетушку Мириам.

– Разумеется, – отвечала она мне как заведомой идиотке. – Раппопiса означает «из Венгрии». Есть и моллюск с таким именем, и разновидность вики. Если б ты потрудилась заглянуть в каталоги чешуекрылых, там бы ее и нашла: Еиbleтта раппопгса. Впервые ее классифицировал Фрайер в 1840 году.

– Почему же Ника говорила, что это бабочка?

Мириам возвела глаза горе, громко фыркнула и выкатилась из комнаты. Мне бы побежать за ней, выспросить, что означает сия мимика, но я и так догадывалась: Мириам – старшая дочь, стоявшая за всеми делами семьи, возглавившая бизнес, продолжавшая дело отца и заботившаяся о родственниках, ближних и дальних, – Мириам не слишком-то терпимо относилась к причудам младшей сестры.

Ника, дочь и сестра энтомологов, уж конечно знала, в честь какого создания наречена. Интересно, почему она предпочла истине миф? Хотела укрыться в тени, оставить эту историю недосказанной, пусть люди кое о чем даже не догадываются?

Она гордилась своим происхождением и финансово зависела от семьи, однако держалась наособицу, перебралась на другой континент, нашла себе иные интересы в жизни и даже после развода не вернула девичье имя. Почему Ника оказалась совсем иной натурой, нежели Мириам и Виктор, не мыслившие себя в отдельности от разветвленного семейства Ротшильд? Чем больше я узнавала о Нике, тем яснее видела, отчего ее так смущало ее настоящее имя, ее род. Для Ротшильдов само рождение Ники стало разочарованием, и она это знала. Хотели еще одного мальчика.