Одним из излюбленных мест отдыха Набокова был маленький мормонский городок Афтон в штате Вайоминг на извилистой реке Солт. В 1952 и 1956 годах Владимир и Вера провели здесь несколько недель в недорогом мотеле под названием Corral Log, расположенном на окраине города. К востоку от Афтона возвышается горный хребет Солт-Ривер, часть национального лесного заповедника. В непринужденной по стилю энтомологической статье под названием “Охота на бабочек в Вайоминге, 1952 год”1 Набоков вспоминал, что “почти весь август ловил бабочек в окрестностях очаровательного городка под названием Афтон”, куда вела мощеная дорога, проходившая возле границы со штатом Айдахо.

У Набоковых был отдельный домик с ванной. Домики, расставленные вокруг центральной площадки, точно крытые конные фургоны первых поселенцев2 , представляли собой тесаные срубы с угловыми шиповыми соединениями типа “ласточкин хвост” (при котором конец каждого бревна выходит за стык стен). С бревен сдирали кору и покрывали лаком, щели заделывали известковым раствором и обшивали вагонкой.

Corral Log Motel, Афтон, штат Вайоминг

В горах неподалеку от Афтона берут начало несколько ручьев и текут на запад. Набоков шел вверх по течению ручья и ловил бабочек в прибрежных кустах. “В начале августа, – писал он в статье, – лужи на тропинках в лесном заповеднике Бриджер облепляют миллионы N. сalifornica Boisd., садятся стайками по четыре и более сотни и пьют воду, а по каньону ровным потоком носится бесчисленное количество бабочек”3 .

В ту пору Набоков уже три года работал над “Лолитой”. В основном это были приготовления, то, что он сам называл “пальпировать в уме”4 , разнообразные заметки. Во время весеннего семестра в Гарварде в 1952 году он, вероятно, принялся за черновик5 , но летом практически ничего не писал6 .

Летом Набоков обычно чувствовал себя хорошо и наслаждался жизнью. Вообще же годы, отданные работе над книгой, отрицательно сказались на его здоровье: печальная эпопея с зубами, межреберная невралгия, которая снова начала его мучить в 1950 году. Набоков рассказывал Уилсону:

Почти две недели я пролежал в больнице. Вою и корчусь в муках с конца марта, когда грипп, который я подцепил на довольно скандальной, хотя и организованной из самых лучших побуждений вечеринке [журнала New Yorker ], вызвал чудовищную межреберную невралгию, вследствие чего, страдая от непереносимой, непрекращающейся боли и столь же непереносимого страха, вызванного мнимыми болями в сердце и почках, я очутился в руках докторов… Я и сейчас еще не совсем здоров, сегодня у меня случился небольшой рецидив; я пока в постели, дома 7 .

Дома он, по крайней мере, мог спокойно писать и ему никто не мешал. Вера подменяла его на лекциях, а прочие досадные обязанности на время отпадали8 .

Учеба Дмитрия в Гарварде продвигалась нелучшим образом: первый семестр “начался бурно”9 , по словам Набокова, – однако вскоре дела пошли на лад. Он был рассеян, но умел “сосредоточиться на странице и запомнить ее с фотографической точностью”10 , как впоследствии писал он сам, так что, к радости родителей, в конце концов получил диплом с отличием. Набоков писал сестре, что Дмитрий “больше всего интересуется, в следующем порядке: альпинизмом, барышнями, музыкой, бегом, теннисом и науками”11 . В Гарварде Набоков не только занимался исследованиями, но и присматривал за сыном: Владимир и Вера установили правило, по которому Дмитрий должен был сам зарабатывать себе на карманные расходы, и он выгуливал собак, разносил почту в районе Гарвард-Ярд, “играл в теннис и беседовал по-французски со странным краснолицым холостяком из Бостона”, который забирал его на “ягуаре”12 .

Дмитрий вступил в Гарвардский клуб альпинистов. С самого основания в 1924 году члены клуба совершали восхождения на наиболее высокие и трудные горы13 . В те годы, когда Дмитрий занимался в клубе, тот переживал расцвет. Альпинисты из Гарварда ездили на Аляску, в Перу, Антарктику, Гималаи, в Канадские Скалистые горы и в Западный Китай14 . Самые опытные и прославленные американские альпинисты 1950-х годов были из Гарвардского клуба, в том числе Чарльз Хьюстон, руководитель экспедиции 1953 года на Чогори (во время которой погиб Арт Гилки), Эд Картер, редактор American Alpine Journal, самого авторитетного в мире журнала об альпинизме, и Брэд Уошберн: благодаря его аэрофотографиям горы Маккинли (ныне Денали) и прочих пиков удалось составить точные карты местности. Дмитрий в тех восхождениях не участвовал15 , но общался с этими людьми и прошел путь от новичка до руководителя группы первопроходцев по определенному маршруту. В 1954 году опубликовал в Alpine Journal статью “Восточные склоны горы Робсон”16 , где описал восхождение по восточному склону на наивысшую точку гряды Канадских Скалистых гор, которое заняло два дня, так что ночевали альпинисты в расселине в леднике. Во время той же экспедиции Дмитрий возглавил группу, которая первой поднялась на гору Гибралтар хребта Селкерк17 . Группа Дмитрия приехала в Канаду “на стареньком катафалке-«паккарде», у которого мы заботливо перебрали мотор… устроили в салоне спальные места” и поставили шины от колес бомбардировщика “Норт Америкэн В-25 Митчелл”, еще из военных запасов18 .

“Вера и я… в постоянной тревоге из-за него – верно, никогда не привыкнем”19 , – писал Набоков своей сестре Елене об опасных хобби сына. Несколько альпинистов из Гарвардского клуба погибли20 . Не меньше восхождений Дмитрий любил скорость, и к сентябрю 1953 года, по словам отца, “заездил третий автомобиль и собирается купить подержанный аэроплан”21 . Летом 1953 года Дмитрий “строил дорогу в Орегоне, орудуя гигантским грузовиком”, а отец с матерью волновались за сына22 и то и дело приезжали навестить.

Некоторое время Набоковы провели в Ашленде, штат Орегон23 . Как и Афтон, и Эстес-Парк, и Теллурид, Ашленд лежит в долине меж высоких гор, в данном случае Сискию. Вокруг городка много рек, озер и заболоченных лугов. (“Нет в жизни большего удовольствия, чем исследовать… какое-нибудь болото в горах”, – писал Набоков Уилсону24 .) В Ашленде был торговый район и скромные деревянные домики, которые сдавали в аренду25 . Летом Ашленд утопает в розах. Здесь Набоков продиктовал большую часть “Лолиты” в ее окончательном варианте.

Вернувшись в сентябре того года в Итаку, Набоков сообщил Кэтрин Уайт, что “более-менее завершил… грандиозный, мистический, надрывающий сердце роман”, который “стоил пяти лет мучительных сомнений и адских усилий”. Роман наложил на него “невыносимое заклятье”: это “великое и запутанное произведение, не имеющее аналога в литературе. Ни одна из частей романа совершенно не подходит” для публикации в журнале New Yorker26 .

Вместо “Лолиты” Набоков послал Уайт другой роман, “Пнин”, историю о профессоре из России, которая вполне подходила для журнальной публикации. Работа над этим романом да еще над мемуарами “Память, говори” давала писателю “солнечные мгновенья отлучки” от той, другой книги, которая так мучила Набокова. Ему очень хотелось показать Уайт “Лолиту”, но что-то его удерживало. Контракт с журналом обязывал его это сделать, и Набоков надеялся, что Уайт сочтет произведение гениальным, несмотря на изображенный в нем разврат, усмотрит в книге такие достоинства, по сравнению с которыми меркнут все страхи относительно того, что публика “Лолиту” отвергнет или ополчится против романа. Однако неподписанная рукопись, которую Вера лично привезла в Нью-Йорк несколько месяцев спустя, не произвела на Уайт впечатления27 . Вера настаивала, чтобы роман ни в коем случае не показывали Уильяму Шону, главному редактору New Yorker: шокировать Шона было куда проще, чем Уайт28 .

Набоков завершил работу над “Лолитой” и сопроводил роман несколькими комментариями для редактора (“грандиозный”, “надрывающий сердце”) и парой намеков для Уилсона (“совсем скоро, быть может, покажу вам чудовище”)29 . Уайт, скорее всего, и прежде доводилось слышать подобное: все писатели полагают, будто последнее из созданного ими – самое гениальное их произведение. Осенью Набоков продолжал диктовать роман и лишь 6 декабря30 отметил, что тот наконец завершен. “Тема и ситуация откровенно чувственные, – писал он Уилсону, – но эстетика его невинна и сам роман уморительный”. Набоков считал, что “Лолита” – лучшее, что он написал по-английски. Но один из первых редакторов, прочитав рукопись, предупредил его, что “если бы это опубликовали, нас бы всех посадили в тюрьму. Мне очень жаль, что ничего не вышло”31 .

Интерьер мотеля Corral Log

Процесс издания “Лолиты”, как и сама работа над романом, оказался достаточно долгим и мучительным32 . Временами казалось, что ничего не получится. Набоков выступал в качестве собственного литературного агента33 , как его научил Уилсон. Издательство Viking сперва отказалось публиковать роман, предупредив, что, если издать книгу под псевдонимом, как изначально собирался сделать Набоков, неминуемо начнется судебное преследование, поскольку нежелание раскрыть настоящее имя автора указывает на то, что это порнографическое произведение. Следом Набокову отказали Simon & Schuster: редактор Уоллес Брокуэй свалил ответственность за такое решение на коллег-ханжей. В октябре 1954 года Джеймс Лафлин, авангардист, не боявшийся бросить вызов законам об ответственности за непристойное поведение, отказал Набокову от имени издательства New Directions. Farrar, Straus & Young отказали, испугавшись судебного процесса, который не смогут выиграть. Джейсону Эпштейну из издательства Doubleday “Лолиту” посоветовал Уилсон, который и передал ему рукопись в конце 1954 года. Эпштейн, как и Паскаль Ковичи, редактор Viking, и Брокуэй, и Роджер Штраус из Farrar, Straus & Young, высоко оценил роман Набокова34 , но не сумел уговорить коллег его опубликовать. В служебной записке он сделал кое-какие литературные замечания, однако заметил, что “Лолита”, безусловно, произведение неординарное.

Лафлин и Ковичи полагали, что за границей у романа может оказаться больше шансов на публикацию35 . Набоков отправил “Лолиту” Дусе Эргаз, своему агенту в Париже, и начал искать агента в Америке, который сумел бы сделать то, что не вышло у писателя. Набоков признался Брокуэю, что даже готов отдать за это четверть гонорара36 .

Этот сложный процесс в конце концов увенчался публикацией в Европе (Olympia Press), а потом и в Америке (издательство Putnam’s): сейчас кажется, что иначе и быть не могло. Несмотря на сексуальную тематику, роман довольно скромен: в нем нет неприличных слов. Он легко читается. Момент был выбран удачно: книга вышла тогда, когда действия ревнителей общественной морали уже казались абсурдным рудиментом. Блюстители нравов ополчились против “Улисса” Джойса, легендарного романа, который по праву считается величайшим произведением XX века, когда он еще даже не сложился в книгу. (За первый же эпизод, опубликованный в 1918 году, двое редакторов журнала The Little Review подверглись нападкам за непристойность37 .) Целый ряд других книг, осужденных, изъятых из печати и сожженных, в том числе “Влюбленные женщины” Лоуренса, “Колодец одиночества” Рэдклиффа Холла, “Тропик Рака”, “Тропик Козерога”, “Голый завтрак”, “Вопль” Гинзберга, “Американская трагедия” Драйзера, “Божья делянка” Эрскина Колдуэлла и “Мемуары округа Геката” Уилсона, подготовили почву, на которой расцвел розовый сад романа Набокова38 . В те четыре года, которые прошли между первым отказом из американского издательства (1954) и первой публикацией “Лолиты” (1958), цензура, и без того слабая, практически прекратила существование, так что к 1959 году издательство Grove Press выпустило в мягкой обложке “Любовника леди Чаттерлей” (ни один роман в XX веке не запрещали так упорно, как это произведение Лоуренса)39 , а в 1961 году – “Тропик Рака”.

Впрочем, роман и без того не мог не быть опубликован. Хоть Набоков и писал Кэтрин Уайт, что “Лолита” – “великое и запутанное произведение, не имеющее аналога в литературе”, формально книга Набокова не совершила в литературе переворота, как некогда “Улисс”, “Шум и ярость” или “Когда я умирала” (или, если на то пошло, “Моби Дик”). Стилистически он не настолько сложен для восприятия, как “Ночной лес” Джуны Барнс, или “Петербург” Андрея Белого, или, если взять произведения, появившиеся в одно десятилетие с “Лолитой”, “Моллой” Беккета, “Соглядатай” Роб-Грийе, “Признания” Уильяма Гэддиса или “Изменение” Мишеля Бютора. “Лолита” проще, чем тот же “Дар” или “Под знаком незаконнорожденных”. Если под “не имеющим аналогов в литературе” Набоков имел в виду откровенное высказывание на тему секса с детьми40 , то и в этом случае он несколько преувеличил оригинальность своего романа: шокирующие описания появлялись и ранее, у маркиза де Сада (“120 дней Содома”, “Инцест”) и прочих. Все же под “не имеющим аналогов” Набоков имел в виду нечто иное – пожалуй, запутанную, сложную систему совпадений, незаметных невооруженным глазом, намеков, с помощью которых Гумберт Гумберт догадывается о Куильти, чьи уловки, точно зеркальное отражение, повторяют его собственные, но на некоем новом витке спирали, где плетутся дьявольские интриги и слышится насмешка богов, и где-то там, наверху, Небесный Клоун планирует этот грандиозный номер и подставляет героям подножку.

Что бы ни имел в виду Набоков, он написал роман для читателей41 – рядовых читателей. Цветистый, очаровательный, забавный и озорной, он вызывал возмущение, но понять его было легко. Алтаграции де Жаннелли наверняка бы понравилось. Ей ведь так хотелось, чтобы Набоков создал что-нибудь во вкусе американцев. Подмечая и складывая в копилку типичные американские черты и мелкие особенности, Набоков все же не проглядел главного: любви американцев к простоте и искренности чувств. Тираж романа, который выпустило издательство Olympia, расходился бойко, несмотря на проблемы с законодательством во Франции и Великобритании, а у Putnam и прочих результаты и вовсе превзошли самые смелые ожидания42 : в первый же год продажи исчислялись сотнями тысяч экземпляров, а в последующие десятилетия – миллионами.

Книга давалась Набокову с таким трудом отчасти из опасения, что роман не увидит свет, его запретят, не пустят к читателю. Писатели по-разному к этому относятся: одних читательское внимание заботит, другие к нему безразличны, но даже самые безразличные все же мысленно обращаются хотя бы к какому-то одному читателю, стремятся произвести на него впечатление, увлечь, покорить. Посвятить “Лолите” пять самых плодотворных лет творчества, создать свое лучшее (как полагал Набоков)43 произведение на английском языке, жить этим романом и знать, что его могут запретить, – сами мысли об этом, бесспорно, мучительны.

Высокомерие Набокова, его презрение к популярной, массовой культуре было, безусловно, искренним, однако отчасти писатель все же лукавил. Роман “Пнин” состоялся как произведение искусства, поскольку “то, что я вам предлагаю, – как писал Набоков одному издателю, заинтересовавшемуся романом, – совершенно новый для литературы герой… а новые герои в литературе рождаются не каждый день”44 . “Лолита”, по мнению Набокова, тоже отличалась новизной: недаром же он писал Уайт, что роман “не имеет аналогов в литературе”. К счастью, уверенность в том, что ты создаешь нечто совершенно оригинальное, необходимая автору для того, чтобы писать, не требовала текста в духе “Когда я умирала”, необычного по структуре и недоступного рядовому читателю. Хотя ему случалось создавать произведения, понятные мало кому, – взять хотя бы “Под знаком незаконнорожденных”, лебединую песнь модернизма в творчестве Набокова: этот роман явно не оправдывает читательские ожидания, как, впрочем, и кое-какие из русских его произведений, то же “Приглашение на казнь” с его разрывами в повествовании и изменением действительности.

Вообще реальность (“странное слово, которое ничего не значит без кавычек”, как ее описывал Набоков) знаменовала нечто новое в Новом Свете. Реальность здесь была витальна и вульгарна. Она подбрасывала Набокову “головокружительные”45 примеры для фарса, для развернутых экстравагантных пародий, так что книги, созданные им в лучшие американские годы, невероятно увлекательны, хоть и не всегда легки. И если у читателей вызывал недоумение или даже отвращение безмятежный и веселый тон “Лолиты”46 , которую сам Набоков считал трагедией, то это не значит, что они что-то недопоняли: энергия открытия – удовольствие от притязания на новую литературную территорию – искажает изображаемое. Однако реальность эта на удивление неизменна. В “Пнине” кавычки вокруг этого слова практически стираются, а читатель “Лолиты”, в особенности тех ее фрагментов, где описаны путешествия, вполне может пользоваться романом как путеводителем по Америке. В “Аде”, написанной уже в Швейцарии, реальность стран и континентов опять ставится под вопрос. Так что к “Аде” как к путеводителю можно обращаться исключительно на свой страх и риск.

Поездка на запад летом 1954 года выдалась на редкость неудачной: домик, который снимали Набоковы, оказался сущей берлогой – в шестнадцати километрах севернее Таоса, штат Нью-Мексико, “безобразного и унылого городишки”, как писал Набоков Уайт, где “торговая палата расставила на всех стратегических точках нищих индейцев, чтобы заманивать туристов из Оклахомы и Техаса”47 . Потом Вера нащупала у себя в груди опухоль. Местный доктор сказал, что это рак, и Вера спешно поехала на поезде в Нью-Йорк, где ей удалили опухоль, которая оказалась доброкачественной. На том путешествие в Нью-Мексико и кончилось. До этого же Набоков попросил одного таосца познакомить его с Фридой Лоуренс, скандально известной вдовой писателя Д. Г. Лоуренса48 , которая жила на ранчо неподалеку от города. Вера ехать с Набоковым отказалась: она не имела ни малейшего желания встречаться с этой особой и мужа отговорила от поездки49 . Ранчо Лоуренса, куда после смерти писателя, скончавшегося на юге Франции, привезли его прах, подарила Фриде светская львица и меценатка Мэйбл Додж Лухан, и со временем оно стало местом паломничества поклонников, которые относились к нему как к святыне. Трудно сказать, интересовался ли Набоков могилами и вдовами писателей: во всяком случае, в Америке это был единственный случай такого рода.

В год, когда американские издательства отказались публиковать “Лолиту”, он много работал, в том числе и над переводом “Память, говори” на русский язык – “мука мученическая”, как он признавался Уайт.

По-моему, я вам не раз говорил, до чего мучительно мне дался… переход с русского на английский… я поклялся никогда не возвращаться, но не прошло и пятнадцати лет, как я… погряз в горькой роскоши русского языка 50 .

Он продолжал работу над “Евгением Онегиным”, которого, в отличие от “Память, говори”, переводил с русского на английский. Написал вторую главу “Пнина”, которую New Yorker объявил “неприятной” и отверг. Издательство Viking приобрело права на книгу, однако, прочитав первые главы, редакторы засомневались: им не понравился замысел Набокова, намеревавшегося умертвить “беднягу Пнина… он так и не успел уладить и закончить дела, в том числе книгу, которую писал всю жизнь”51 . Редактор Паскаль Ковичи, точь-в-точь как некогда Жаннелли52 , убеждал Набокова: чтобы книга хорошо продавалась, нужен менее мрачный финал. Набоков внял совету и переписал концовку.

“Пнин” демонстрирует исключительную наблюдательность писателя: Набоков рассказывает о русском в Америке в период после смерти Сталина, в разгар охоты на советских тайных агентов, организованной Джозефом Маккарти, – время небывалого внимания ко всему русскому53 . Книга о начале 1950-х годов, как “Лолита” – о конце 1940-х и чуть позже. Немецкий исследователь Михаэль Маар отмечает, что “грибовидное облако над Хиросимой” просочилось в текст: профессор Пнин вспоминает о нем, когда видит в комиксе облачко с мыслями54 , и в целом “ни один другой роман Набокова не вобрал в себя столько событий современности”55 . Это социальная комедия возвышенного рода. “Рощи Академии” Мэри Маккарти вышли в 1952 году, Набоков роман прочел и назвал “очень забавным, местами блестящим”56 . “Пнин” – тоже роман об альма-матер57 , однако Набоков, хотя и выставляет некоторых персонажей на посмешище и целится в замкнутый социальный мирок, отстоит от полюса социальной сатиры дальше, нежели Маккарти: радикальная и всесторонняя критика мало его волнует. Пнин – добряк и уважаемый человек. Он “из чистого сострадания к неудачникам”58 захаживает в ресторан “Яйцо и мы”, и его девиз – доброта. Он тоже побывал в мясорубке истории, теперь же оказался в стране отличных стиральных машин:

И несмотря на запрещение к ней подходить, его снова и снова ловили на нарушенье запрета. Позабыв о приличиях и осторожности, он скармливал ей все, что попадалось под руку: свой носовой платок, кухонные полотенца, груды трусов и рубашек, контрабандой притаскиваемых им из своей комнаты, – все это единственно ради счастья следить сквозь иллюминатор за тем, что походило на бесконечную чехарду заболевших вертячкой дельфинов 59 .

Пнин, как и автор романа, в свое время бежал из Петербурга, но, в отличие от него, выглядит совершенным чудаком и не знает английского:

И хоть степень по социологии и политической экономии, с определенной помпой полученная Пниным в 1925 году в Пражском университете, к середине века уже ничего не значила, роль преподавателя русского языка вовсе не была для него непосильной. Его любили не за какие-то особые дарования, но за незабываемые отступления, когда он снимал очки, чтобы улыбнуться прошлому, массируя тем временем линзы настоящего 60 .

Набоков, как профессионал, обрывает повествование отдельных фрагментов на самом интересном месте (глава 2, часть 4; глава 6, часть 4). Речь Пнина сама по себе забавна. Набоков не мастер диалогов, однако старается, чтобы слова Пнина звучали комично: когда профессор обозревает комнату, которую хочет снять, то нам запоминаются и эта комната, и мгновения зимнего дня:

Ну, совсем коротко говоря, с 25-го жил в Париже, покинул Францию в начале Гитлеровской войны. Теперь здесь. Американский гражданин. Преподаю русский и тому подобные вещи в Вандаловском университете. У Гагена, главы кафедры германистики, доступны любые справки… Пнин разглядывал розовостенную, в белых воланах комнату Изабель. Внезапно пошел снег, хоть небо и отливало чистой платиной. Медленное, мерцающее нисхождение отражалось в безмолвном зеркале… Пнин… подержал руку в некотором удалении от окна 61 .

Прообразом Пнина отчасти послужил другой преподаватель Корнелла, историк-эмигрант Марк Шефтель62 , однако Набоков снабдил персонажа и подробностями собственной биографии – теми, что не вошли в американские его романы. Например, у профессора плохие зубы. Прежде чем посмотреть комнату, Пнин сообщает потенциальной квартирной хозяйке: “Я должен предупредить, – мне вырвут все зубы. Это отвратительная операция”63 . Как и Набоков, после операции Пнин испытывает радость освобождения:

Несколько дней затем он пребывал в трауре по интимной части своего естества… И когда ему, наконец, установили протезы, получилось что-то вроде черепа невезучего ископаемого, оснащенного осклабленными челюстями совершенно чуждого ему существа… Прошло десять дней, и неожиданно новая игрушка начала доставлять ему радость… Ночами он держал свое сокровище в особом стакане с особой жидкостью, там оно улыбалось само себе, розовое и жемчужное, совершенное, словно некий прелестный представитель глубоководной флоры. Большая работа, посвященная старой России… которую он так любовно обдумывал последние десять, примерно, лет, теперь… наконец-то казалась осуществимой 64 .

После “Пнина” стало ясно, что вторая часть мемуаров, “Память, говори еще”, может и не появиться. Рассказ о школе-пансионате наподобие школы святого Марка65 Набоков вставил в “Пнина”: там в подобном заведении учится Виктор Винд, сын-подросток бывшей жены Пнина. Планы Набокова рассказать в мемуарах о поездке в университеты южных штатов превратились в комическое описание такой же поездки Пнина. В начале романа он едет на поезде в далекий городок, чтобы выступить перед женским клубом, однако “пора поделиться секретом”: “Профессор Пнин ошибся поездом”66 . Как в некоторых других произведениях Набокова, в романе “Пнин” сквозит скрытая ирония, причем доведенная до экстремума, и герой самым нелепым образом даже не подозревает о том, что читатель давным-давно понял. Набокова часто упрекали в жестокости за любовь к ситуациям, в которых герои слона не приметят; эти упреки были бы оправданны, если бы не искренняя симпатия автора к персонажу: можно без преувеличения сказать, что Набоков любит своего героя67 , – так друзья осознают, что каждый из них – человек добрый, великодушный и со своими странностями.

Рассказчик, которого Набоков называет “ВН”, отнюдь не равен писателю. ВН знавал Пнина в Петербурге68 и делится воспоминаниями из их детства. Набоков, который, по его собственному признанию, в юности был задирой, стремился всегда и во всем одерживать верх и презирал слабость, приписывает эту черту своего характера ВН: с женщинами тот ведет себя как коварный соблазнитель и походя очаровывает будущую жену Пнина, так что та, словно пушкинская Татьяна, влюбляется в него без памяти, но в конце концов назло ему выходит замуж за Пнина, рассказав тому “всю правду” о романе с ВН69 .

12 ноября 1955 года эпизод с новосельем был опубликован в качестве рассказа в журнале New Yorker. Набоков на тот момент уже сотрудничал с журналом десять лет, так что к редактуре ему было не привыкать. Он сопротивлялся любым попыткам улучшить его текст и не далее как за год до того даже взял паузу, прежде чем ответить Кэтрин Уайт, которая отклонила вторую главу “Пнина”: “Я хотел было ответить на вашу критику – и опровергнуть ее – пункт за пунктом, но за пять месяцев желание утихло”70 . Правки, которые Уайт внесла в рассказ “Пнин устраивает вечеринку”, отражали редакционную политику журнала New Yorker: она расставила запятые, которые призваны были ограничить (подобно тому, как учитель одергивает ерзающего ученика) страсть к ничем не стесненному движению. Так что предложение Набокова “All of a sudden he experienced an odd feeling of dissatisfaction as he checked the little list of his guests”71 (“Просматривая короткий список гостей, он вдруг ощутил странную неудовлетворенность”) превратилось в “All of a sudden, he experienced an odd feeling of dissatisfaction as he checked, mentally, the little list of his guests”. Фраза “The good doctor had perceptibly aged since last year but was as sturdy and square-shaped as ever” (“Добрый доктор заметно постарел за последний год, но оставался таким же крепким и квадратным, как и всегда”) в редакции Уайт выглядела как “The good Doctor, a square-shouldered, aging man…”72 . Набоков научился не ссориться из-за каждой фразы73 . Публикации в журнале были важны для него, к тому же за них хорошо платили. И все же рассказ “Пнин устраивает вечеринку” оказался куда короче, нежели глава из романа. Описание доктора, немецкого профессора, который симпатизирует Пнину и защищает его, когда коллеги хотят его уволить (правда, вскоре доктор тоже перейдет из Вайнделла в местечко получше), в романе куда пространнее: “…накладные плечи, квадратный подбородок, квадратные ноздри, львиное надпереносье и прямоугольная щетка седых волос, чем-то похожая на фигурно постриженный куст”74 . Уайт вынужденно сократила главу до размеров журнальной статьи. При этом потерялось необъяснимое предчувствие беды, и фрагмент приобрел юмористическую окраску: эпизод действительно забавный, но в романе он звучит еще и как предсмертный вопль, как плач.

Пнин, не подозревая о грядущем увольнении, надеется купить дом, который снимает. Набоков поясняет:

Ощущение жизни в отдельном доме и притом совершенно самостоятельной было для Пнина чем-то необычайно упоительным и поразительно утоляющим старую, усталую потребность его сокровенного “я”, забитую и оглушенную почти тридцатью пятью годами бездомья. Одной из самых сладостных особенностей жилища была тишина – ангельская, деревенская, совершенно безмятежная, являющая, стало быть, благодатный контраст непрестанной какофонии, с шести сторон окружавшей его в наемных комнатах прежних пристанищ 75 .

Дом “из вишнево-красного кирпича, с белыми ставнями и драночной кровлей” – типичный дом того времени. Рядом кукурузное поле, на другой стороне Тодд-роуд, где и находится дом, растут ели и старые ильмы, а до ближайших соседей почти полмили (чем и объясняется тишина)76 . Пнину кажется, что это “домик в предместье”77 , вероятно, потому что дома стоят посреди “зеленых лужков”, как впоследствии в американских пригородах. Позади дома рудименты дикой природы: “отвесный мшистый утес, увенчанный изжелта-бурой порослью”. Позже, на вечеринке, Пнин ведет двух своих друзей наверх, и из окна его спальни они видят “темную каменную стену, круто вздымающуюся в пятидесяти футах от зрителя”78 . “Наконец-то вам по-настоящему удобно”, – замечает один из друзей, выражая набоковскую любовь к утесам79 .

Мы знаем, что Пнин лишится дома, не успев его приобрести. Мы знаем, что потеряет он и товарищей по Вайнделлу – как приятелей, так и близких друзей. Нет ничего смешного в том, чтобы сесть не в тот поезд: герой Набокова опять страдает из-за нелепых недоразумений, и страдания его отнюдь не вызывают улыбки. Но вечеринка все равно получилась чудесная и очень удачная. Преподаватели и их жены – одновременно и типажи, и индивидуальности, выведенные с любовью, – так рассуждают, что читателю хочется сказать: “Да, именно так они и должны говорить”, но вместе с тем и “Постойте-ка, да я же его (ее) знаю!”. Все как бы в тени, и жизнеподобие их мимолетно. Один из гостей, преподаватель английской литературы по фамилии Тейер, задает тон вечера:

Внешне Рой представлял фигуру вполне заурядную. Нарисуйте пару ношеных коричневых мокасин, две бежевые заплатки на локтях, черную трубку, глаза под густыми бровями, а под глазами мешочки, и все остальное заполнить будет нетрудно. Где-то посередке висело невнятное заболевание печени, а на заднем плане помещалась поэзия восемнадцатого столетия, частное поле исследований Роя, – выбитый выгон с тощим ручьем и кучкой изрезанных инициалами деревьев 80 .

У преподавателя есть секрет. Он ведет подробный дневник в духе Сэмюела Пипса, “заполняя его шифрованными стихами, которые потомки, как он надеялся, когда-нибудь разберут, и смерив прошлое трезвым взглядом, объявят величайшим литературным достижением нашего времени”81 . Посланный женой за ее сумочкой, Тейер

слонялся от кресла к кресла и вдруг обнаружил, что держит в руке белую сумку, так, впрочем, и не поняв, где он ее подцепил, – голова его была занята составлением строк, которые он запишет сегодня ночью: “Мы сидели и пили, каждый с отдельным прошлым, скрытым внутри, с будильниками судьбы, поставленными на разобщенные сроки” 82 .

Одна из предшествующих глав, а именно третья, начинается так:

За те восемь лет, что Пнин провел в Вайнделлском колледже, он менял жилища – по тем или иным причинам (главным образом, акустического характера) – едва ли не каждый семестр. Скопление последовательных комнат у него в памяти напоминало теперь те составленные для показа кучки кресел, кроватей и ламп, и уютные уголки у камина, которые, не обинуясь пространственно-временными различиями, соединяются в мягком свете мебельного магазина, а снаружи падает снег, густеют сумерки, и в сущности, никто никого не любит 83 .

Стиль романа прост, гораздо безыскуснее выстроенной на аллюзиях “Лолиты”. В некоторой степени это “анти-Лолита”, рассчитанная на то, чтобы понравиться издателям, а не отпугнуть их84 . Пнин – анти-Гумберт, чистая душа, а не растлитель малолетних.

Пнин тоже практически отчим. Он искренне привязан к четырнадцатилетнему сыну бывшей жены Виктору, который навещает его в Вайнделле. Этот удивительный мальчик, высокий и магнетически невозмутимый, как Дмитрий, ценит доброту, внимание и искренность Пнина, и очень жаль, что Набоков не дал им провести больше времени вместе, отправив мальчика в Калифорнию, а Пнина – в поместье к русским знакомым, похожее на ферму Карповичей. Гумберт дарит Лолите подарки, чтобы получить от нее ласки. Пнин тоже дарит Виктору подарки, но каждый раз промахивается: то футбольный мяч, притом что мальчик не интересуется спортом, то книгу рассказов Джека Лондона, которая ему уже не по возрасту. Но самым примечательным подарком, который Виктор делает Пнину, оказывается “большая чаша сверкающего аквамаринового стекла с узором из завитых восходящих линий и листьев лилии”85 : ее приносят в тот самый день, когда Пнин начинает планировать вечеринку. Гостья по имени Джоан восклицает: “Господи, Тимофей, откуда у вас эта совершенно божественная чаша?”86 Пнин подает в чаше пунш.

Разумеется, чаша поневоле становится символом: она олицетворяет хрупкость дружбы и веселья, привязанность Виктора к Пнину и многое, что необязательно объяснять. Чаша притягивает взгляд своей сверхъестественной красотой: другой такой нет. Сборище подвыпивших друзей вокруг голубой чаши – коктейльной разновидности золотой чаши Генри Джеймса, наделенной глубоким философским смыслом, – “каждый с отдельным прошлым, с будильниками судьбы, поставленными на разобщенные сроки”, обретает пронзительное ощущение мимолетности и конечности бытия, необходимости наслаждаться настоящим моментом, и кажется, будто сам роман существует лишь в кавычках к странице-другой, причем кавычках не в смысле иронической дистанции, а в самом прямом смысле: в обычных кавычках, которыми выделяют прямую речь, живое слово о сущем87 .

Впоследствии чаша трескается, как хрустальная чаша с изъяном у Джеймса. Пнин получил дурные вести от своего университетского покровителя, узнал, что благополучие его – дом на песке, и в отчаянии роняет чашу в раковину с мыльной водой. Однако Набоков решает, что на этом хватит: видимо, вспомнив, как редактор раскритиковал его за тягу к печальным концовкам, он вместо чаши разбивает всего лишь бокал. “Прекрасная чаша была невредима. Взяв свежее кухонное полотенце, Пнин продолжил хозяйственные труды”88 .

Вскоре после этого история Пнина стремительно завершается. Его не просто увольняют, но на его место в Вайнделле “английское отделение пригласило одного из ваших наиболее блестящих соотечественников”89 . Это не кто иной, как ВН, повествователь, некогда соблазнивший возлюбленную Пнина. Так что тот может остаться, но лишь с согласия своего соперника. Разумеется, Пнин отказывается.

29 августа 1955 года Набоков отправил рукопись в издательство Viking, однако оно не сразу решилось на публикацию. Во-первых, роман показался им слишком коротким. Были у него и другие недостатки, главным из которых издательство сочло то, что роман как роман, собственно, и не получился: он распадается на отдельные очерки. Набоков приложил немало усилий, чтобы выстроить эпизоды в связное повествование, и это замечание его оскорбило90 . История начинается с поездки в гости к женскому клубу и заканчивается на том, что факультетский остряк собирается рассказать этот самый случай. Михаэль Маар утверждает, что у романа идеальная зеркальная композиция: семь глав строятся вокруг “центральной оси симметрии”91 , то есть главы 4, о Викторе и Пнине. В каждой главе попадаются упоминания о белках: в Америке они встречаются настолько часто, что лишь иностранец станет обращать на них внимание. Белки напоминают Пнину добрую и пылкую девушку, которую он любил в Петербурге, еврейку, бежавшую из России и погибшую в Бухенвальде. Ее звали Мира Белочкина92 .

Viking отказалось публиковать “Пнина”, и это была одна из самых прискорбных ошибок издательства. И дело не только в литературных достоинствах романа: тем самым они оттолкнули автора, который вскоре прославился на весь мир. Известность Набокову принес не “Пнин”, однако многие издательства были счастливы получить права на публикацию. Роман вышел в Doubleday в марте 1957 года и с самого начала продавался великолепно, гораздо лучше, чем все остальные книги Набокова93 . “Лолита” тогда уже была у всех на устах, и дешевое издание, выпущенное французским издательством Olympia, было невозможно достать.

Читать “Пнина” сущее удовольствие. Так, когда он привинчивает к краю стола точилку для карандашей, Набоков описывает ее как “весьма утешительное и весьма философское устройство, напевавшее, поедая желтый кончик и сладкую древесину, «тикондерога-тикондерога» и завершавшее пение беззвучным кружением в эфирной пустоте, – что и нам всем предстоит”94 .

О колледже, который не известен никому и вполне этим доволен, ВН говорит:

Пнин спустился унылой лестницей и прошел через Музей Ваяния. Дом Гуманитарных Наук, в котором, впрочем, гнездились также Орнитология с Антропологией, соединялся ажурной, рококошной галереей с другим кирпичным строением – Фриз-Холлом, вмещающим столовые и преподавательский клуб; галерея отлого шла вверх, затем круто сворачивала и спускалась, теряясь в устоявшемся запахе картофельных хлопьев, в печали сбалансированного питания.

Президент колледжа

года два назад начал терять зрение и теперь ослеп почти полностью. Однако каждый день он с постоянством небесного светила приходил в Фриз-Холл, ведомый племянницей и секретаршей; являя фигуру почти античного величия, он шел в своем личном мраке к невидимому лэнчу… и странно было видеть на стене прямо за ним его стилизованное подобие в сиреневом двубортном костюме и в туфлях цвета красного дерева, уставившее сияющие фуксиновые глаза на свитки, которые вручали ему Рихард Вагнер, Достоевский и Конфуций 95 .

Тон повествования дышит иронией и лукавством: чувствуется, что автору интереснее всего он сам. Стандартные темы Набокова для застольных бесед – насмешки над психоанализом, другими, не такими талантливыми, писателями, современными учеными, похвалы истинным гениям (прежде всего самому себе), издевки над Советским Союзом и всем, что с ним связано, – формируют подоплеку романа. Это в высшей степени антибольшевистское произведение, отвечающее антикоммунистическим настроениям тех лет. Сенатор Маккарти упоминается в тексте, но походя и без осуждения. Набоков оплакивает русскую интеллигенцию, которую угнетали при царизме и окончательно уничтожили при СССР. Единственное, чего роману не хватает, так это сюжета. Когда в повествовании появляется Виктор, инстинктивно тянущийся к Пнину как к отцу, которого у него нет, нам кажется: вот оно, наконец-то. Вот, оказывается, к чему клонил автор. Однако Набоков отказался развивать эту сюжетную линию, о чем сожалел Ковичи. Он словно бы и намеревался это сделать, но не смог. “Нам незачем знать больше о Викторе, – отвечает Набоков в письме редактору. – За годы работы над романом я отказался от многих открывавшихся передо мной перспектив, от массы заманчивых, но совершенно ненужных второстепенных сюжетных линий… уничтожил все, что с художественной точки зрения неоправданно”96 . Он отказался от фабулы в целом: Набоков полагал, что увлекательный сюжет необходим лишь бесталанной книге. Он не очень хорошо умел придумывать сюжеты, хотя мастерски выстраивал композицию97 , виртуозно жонглировал случайными предпосылками тех или иных событий, так что история не выглядела надуманной. Та фабула, которой ждал от него Ковичи, обычно свойственна повествованию, которое развивается неожиданно, но финал его вполне предсказуем. Герои такого рода историй переживают все так бурно и выражают чувства так открыто, как в обычной, некнижной жизни просто не бывает. Многие читатели, причем не только те, на кого ориентировался Набоков, ждали от романов, что те “разобьют застывшее море внутри нас”, как писал Кафка школьному другу98 . Набоков это понимал, быть может, даже готов был угодить такого рода читателям (не зря же он упомянул о том, что “отказался от многих перспектив”), но не сумел.

Уилсон “Пнина” сдержанно похвалил. О первом фрагменте, который ему довелось прочесть, написал: “Елене [новая, четвертая и последняя его жена] твой рассказ ужасно понравился… Мне тоже, но я в конце ждал чего-то более неожиданного”99 . Когда книга вышла, Уилсон отозвался о романе теплее:

Книга, по-моему, очень хороша, к тому же ты, наконец-то, установил связь с великим американским читателем. Думаю я так потому, что в рецензиях, которые попались мне на глаза, говорится одно и то же: никто не озадачен, все знают, как реагировать 100 .

Уилсон предложил кое-какие незначительные исправления. Ему было важно похвалить “Пнина”, поскольку “Лолиту” он категорически не принял. Он писал Набокову тремя годами ранее, прочитав “Лолиту” в рукописи:

А теперь о твоем романе. Мне он нравится меньше, чем все, что я у тебя читал. Рассказ, из которого вырос роман, был любопытен, однако на роман эта тема “не тянет”. Из грязных идей порой рождаются прекрасные книги – но, по-моему, тебе с этой идеей справиться не удалось. Мало того, что герои, да и сама ситуация, вызывают отвращение, но они к тому же изображены в таком ракурсе, что выглядят совершенно нереальными. Различные перипетии сюжета и кульминация в финале… слишком абсурдны, чтобы вызывать ужас и стать трагедией, и вместе с тем слишком отвратительны, чтобы вызвать смех… Согласен я и с Мэри, что твое мастерство становится порой утомительным 101 .

Удивительно, что Набоков и Уилсон не раздружились после такой отповеди. Набокова это, несомненно, задело, однако он, пусть и через несколько месяцев, все же похвалил статью Уилсона в журнале New Yorker: “Кролик, мне очень понравилось твое палестинское эссе. Оно – одно из самых твоих удачных”102 . Уилсон был слишком близким другом – слишком дорогим, слишком похожим, – чтобы терять его из-за такого. Потом Набокову ошибочно показалось, будто Уилсон не дочитал рукопись до конца (ему хотелось как можно скорее передать ее в издательство, да еще одновременно с ним ее читали Елена и Мэри Маккарти, так что читать приходилось быстро), и его это снова задело103 . Он написал: “Я продал «Лолиту» [во Францию]… Надеюсь, ты ее когда-нибудь прочитаешь”104 , а когда американские издательства отказались печатать книгу:

Меня удручает, что этот чистый и строгий роман какой-нибудь небрежный критик сочтет порнографическим трюком. И эта опасность представляется мне тем реальнее, чем яснее я осознаю, что даже ты не понял и не пожелал понять структуру этого запутанного и необычного произведения 105 .

Уилсон попытался объяснить, что именно ему не понравилось. “Думаю, близится время, – писал он Вере в 1952 году, – когда я прочту все его работы и напишу о них эссе, которое наверняка вызовет его раздражение”106 . Два года спустя он по-прежнему обещал написать étude approfondie, обзор всех имевшихся на тот момент произведений Набокова107 , но из этого так ничего и не вышло. Скорее всего, дружба помешала бы беспристрастной оценке. В 1952 и даже в 1957 году Набоков по-прежнему оставался малоизвестным писателем-эмигрантом, существовавшим на преподавательское жалованье, и Уилсон, возможно, опасался ему навредить, так что высказался без обиняков только через десять лет, причем исключительно по поводу перевода “Евгения Онегина”, который ему не понравился со стилистической и научной точки зрения. Но тогда, к 1965 году, Набоков уже стал знаменитым писателем, который обессмертил свое имя в литературе, так что критика его работ могла навредить скорее репутации Уилсона, нежели самого Набокова.

И лишь в конце жизни, измученный перенесенными инсультами и прочими болезнями, Уилсон дал нечто вроде общей оценки творчеству Набокова. В книге под названием “Окно в Россию”, опубликованной в год его смерти (1972), он на семи страницах разбирает его произведения. Уилсон признается, что перечитал ранние романы Набокова и они, в общем, не задели его за живое. “Герои этих историй, – пишет он, – почти всегда окружены… какими-то нелепыми второстепенными персонажами, при этом не лишены оригинальности, и временами кажется, будто они общаются с высшим миром”108 .

Набоков не раз признавался… что роман для него – своего рода игра с читателем. Обманывая ожидания последнего, писатель выигрывает. Художественный прием, который используется в этих романах, состоит в том, чтобы не рассказывать о каких-то событиях из ряда вон и вообще свести действие на нет… В “Короле, даме, валете” любовник с любовницей решают все же не убивать ее мужа. В “Приглашении на казнь” героя не казнят: выразив несогласие с обвинением, он запросто встает и уходит. (Любопытно сравнить подобную развязку с описанием лагерей у Солженицына, из которых вырваться было невозможно.) 109

Уилсон, вероятно, забыл о собственных прежних истолкованиях, о том, как высоко он ценил независимые, обособленные творческие миры, и теперь его раздражают сюжеты, которым не хватает развития, и действия, которые заканчиваются ничем. Ему видится в этом “садомазохизм”110 , а Набоков, по его мнению, из тех, “кто любит злые шутки и жестокие розыгрыши”, но при этом “обижается и возмущается”111 , если ему платят той же монетой.

В “Пнине”, делает вывод Уилсон, Набоков изображает самого себя, и вызвано это отчасти садомазохизмом. Так ему проще “унижать… бедного русского преподавателя, который трепещет перед талантом и высокомерием Набокова”, то есть повествователя, ВН. Писатель “в известной степени идеализирует Пнина, – продолжает Уилсон. – Садисты вообще в душе очень сентиментальны”112 . И тут Уилсон жестоко заблуждается: ВН появляется в романе вовсе не для того, чтобы унизить Пнина, а чтобы показать чистоту и утонченность его души. Читатель прекрасно видит разницу между Пниным и ВН (сам ВН, как правило, ее не замечает). Вот для чего нужен такой рассказчик113 .

В случае с сентиментальностью Уилсон почти угадал. Действительно, образ персонажа, которого можно назвать главным мерилом нравственности в романе, оказывается незавершенным. Это Мира, девушка, погибшая в Бухенвальде, та самая, в которую Пнин был влюблен давным-давно: он грезит о ней, когда у него внезапно прихватывает сердце, причем образ былой возлюбленной передан теми словами, которые читателю знакомы по другим набоковским описаниям прелестных юных дев (“тепло шелковой красной, как роза, изнанки ее каракулевой муфты”, “нежность кистей и щиколок”)114 . Здесь Набоков едва ли не в первый и единственный раз открыто пишет о Холокосте и называет конкретный лагерь смерти. Обычно действие его произведений происходит в вымышленных местах, словно упомянуть об ужасах века для него значило признать, что они и правда были. Лучше писать о них завуалированно, в откровенно нереальных контекстах, не касаясь всей этой мерзости115 .

Такой подход вполне понятен. Опасность в том, что такие персонажи, как Круг в “Под знаком незаконнорожденных”, Кинбот в “Бледном пламени” и даже Гумберт Гумберт порой рядятся в тогу страдания, о котором нельзя говорить, и оправдывают себя ужасами своего времени. Даже благородный Пнин поддается этому соблазну (ведь Набоков не все нам рассказал о его романе с Мирой). Она – ангел неземной, вот и все: Пнин вспоминает ее “нежное сердце”, ее “грациозную, хрупкую” женственность, но, как и в случае с пасынком Пнина Виктором, развитие сюжета в планы автора не входило. После воспоминаний о милом прошлом Пнин представляет себе, как Мира “умирала множеством смертей”: “ей прививали какую-то пакость, столбнячную сыворотку, и травили синильной кислотой под фальшивым душем, и сжигали заживо в яме, на политых бензином буковых дровах”116 . Набоков словно торопится столкнуть ее со сцены и превращает Миру в идеал, в героиню наподобие Анны Франк117 . Набоков не развивает образ Миры, не раскрывает ее характер в сложных ситуациях, хоть отдаленно похожих на реальную жизнь со всеми ее ловушками: он сакрализирует героиню, переселяет в горний мир.