К бегству в Америку, которое, сложись обстоятельства иначе, могло и не состояться, Набоковы шли долго. По меньшей мере с 1930 года они предпринимали попытки уехать из Германии, но каждый раз оставались, в основном по финансовым причинам1 . В 1936 году Вера все-таки убедила Владимира перебраться в относительно безопасную Францию, а сама с двухлетним сыном предполагала остаться в Берлине, чтобы привести в порядок дела.
Вера, чей заработок был существенен для семьи, оказалась без работы. Она переводила переписку в инженерной фирме, но весной 1935 года нацисты отобрали ее у владельцев-евреев и уволили всех неарийских сотрудников. Набоков, который в этот период активно писал (“Подвиг”, “Камера обскура”, “Отчаяние”, “Приглашение на казнь”, отдельные главы “Дара” – лишь часть созданного им в 1930-е годы), был согласен практически на любую работу в Англии или во Франции. Не пугала его и “жизнь в американской глуши”2 , как он писал знакомому преподавателю из Гарварда. Набоковы считали, что главная опасность угрожает не еврейке Вере, а Владимиру: высокий пост в нацистском департаменте по делам эмигрантов занял человек, который для Набокова воплощал в себе худшее из зол, – Сергей Таборицкий, фанатик-монархист, в 1922 году при покушении на Милюкова застреливший отца писателя, Владимира Дмитриевича Набокова. В отличие от отца Владимир Набоков на политические темы не писал, но фамилии и связанных с ней ассоциаций, полагала Вера, было достаточно для включения его в расстрельные списки.
В начале 1937-го, как и годом ранее, Набоков договорился о выступлениях в Антверпене, Брюсселе и Париже. Особенно успешными были чтения на рю Лас Каз – в Париже у Набокова хватало горячих поклонников и поклонниц. Хотя в общем хоре почитателей звучали и голоса недовольных, все же В. Сирина (псевдоним Набокова в эмиграции – впрочем, его знали и под настоящим именем) признавали блестящим писателем и прочили в наследники Пушкину, Лермонтову, Толстому и Чехову. Среди критически настроенных были писатели – как ровесники, так и завидовавшие ему старшие коллеги вроде Ивана Бунина, лауреата Нобелевской премии по литературе за 1933 год, который вечно подтрунивал над молодым талантом, и не всегда по-доброму. Но как бы то ни было, в начале 1937 года Набокова встретили в Париже как героя и восходящую звезду.
С середины января, когда Набоков расстался с женой, и до третьей недели мая, когда они снова встретились, он писал Вере каждый день, иногда по два раза3 . Письма его пронизаны невероятной нежностью:
Жизнь моя, любовь моя, сегодня двенадцать лет [со дня нашей свадьбы]. В этот самый день опубликовали “Отчаяние”, и “Дар” вышел в Annales Contemporaines … Ленч на вилле Генри Черча (американский миллионер с очаровательным чиреем на затылке… и женой немецкого происхождения, горячей поклонницей литературы) прошел на удивление хорошо… Меня “чествовали”, я превосходно выступил… Мы прекрасно поладили с Сильвией Бич, которая издавала Джойса: она может оказать существенную помощь с публикацией “Отчаяния”, если Галлимар и Альбин Мишель ne marcheront pas … Родная моя, я тебя люблю. Рассказ о моем мальчике… очарователен. [Дмитрий выучил стихотворение Пушкина.] Любимая, любимая, как же я давно тебя не видел… Обнимаю тебя, радость моя, моя усталая девочка 4 .
Сочетание нежностей, смешных описаний (“очаровательный чирей на затылке”) – все это так по-набоковски. Пожалуй, лишним было бы объяснять, что в Париже Набоков завел роман. Вера это чувствовала; потом какой-то доброхот написал ей о разлучнице, некой Ирине Гуаданини, разведенной молодой особе, которая работала собачьим парикмахером. Гуаданини была из тех поклонниц Сирина, которые могли читать его стихи наизусть целыми страницами, если не сборниками. Набоков измену отрицал и утверждал, что о нем из зависти распускают сплетни. Жене он по-прежнему со все той же нежностью писал каждый день – и при этом напропалую врал5 .
Вера оказалась в отчаянном положении: еврейка с двухлетним ребенком и практически без гроша в кармане, в стране, где в тот год был построен концлагерь Бухенвальд и прошла выставка “дегенеративного искусства”, клеймившая, среди прочих, и многих еврейских художников. И все же Вера не спешила ехать к мужу на юг Франции, а вместо этого отправилась на восток, в Прагу, где на небольшую пенсию жила мать Набокова. Мадам Набокова никогда не видела внука, и больше могло не представиться возможности его ей показать.
Решив непременно исполнить долг перед свекровью, Вера хотела заодно помучить неверного мужа – тот и так уже сходил с ума от чувства вины, но все не мог расстаться с Гуаданини, которая, если верить рассказу, опубликованному ею четверть века спустя6 , в жизни никого так не любила, как Набокова. У него даже начался псориаз, который и раньше досаждал ему во времена бурных душевных переживаний. В конце концов писатель сел в поезд и приехал в Прагу. Там он в последний раз встретился с матерью, а та в первый и последний раз увидела внука. Кризис в отношениях Владимира и Веры продолжался несколько месяцев и разрешился только в середине июля в Каннах, когда Набоков нашел в себе силы сознаться в измене. (Какое-то время он продолжал писать Гуаданини, та однажды отыскала его на берегу моря и умоляла уехать с нею. Окончательное расставание с Ириной было для него трудным и болезненным.)
До женитьбы он слыл ловеласом, и Вера об этом знала. Всего в юности у Набокова было двадцать восемь пассий, и в первые годы брака он продолжал повесничать, разумеется тайком от жены. (“Берлин очень красив сейчас, благодаря весне, которая в этом году особенно хороша, – писал он Ходасевичу в 1934 году, – и я, как пес, дурею от всевозможных привлекательных запахов”7 .) После захватывающего, мучительного романа с Ириной Гуаданини бурные похождения на стороне закончились навсегда. Очаровательная Вера – женщина гордая, умная и преданно любящая, – быть может, и поблекла за десять лет скудного существования, родив сына и, по слухам, за год до этого эпизода потеряв второго ребенка8 , но явно была не из тех, кого так просто бросают. И хотя биограф Веры Стейси Шифф утверждает, будто роман с Ириной Гуаданини в 1937 году был таким же “последним”, как и “последняя” сигарета в 1945 году (Набоков тогда перестал курить по четыре-пять пачек в день), вопрос измен в этом браке был решительно закрыт9 .
Франция – не Германия, но и здесь в конце 1930-х эмигрантов вроде Набокова ждал не самый радушный прием. Несмотря на славу и литературные знакомства, работать на законных основаниях он не мог и до августа 1938 года не имел французской carte d’identité. В Париже Набоковы старались не появляться: там их окружали сплетни, там жила Гуаданини. В конце 1938 года Набоков снова выступал с чтениями в столице, но по большей части они с Верой жили уединенно, на Лазурном Берегу, который в те дни считался теплой и дешевой альтернативой Парижу. Набоков увлеченно работал. Нельзя сказать, что в сочинительстве он искал убежища от личных проблем: Набоков и до семейного кризиса много писал. Вера в тяжелый период жизни тоже не оставляла работы и закончила перевод романа “Приглашение на казнь”, чтобы отослать его литературному агенту в Нью-Йорке.
В 1934 году лондонский литературный агент Набокова продал права на издание в Великобритании двух других романов – “Камера обскура” и “Отчаяние”10 . Английский перевод “Камеры обскура” разочаровал Набокова: он посчитал его “небрежным, непродуманным, сырым… полным избитых оборотов, которые приглушают… трудные пассажи”11 , но все-таки позволил издателю Хатчинсону оставить все как есть. Три года спустя, когда нью-йоркский агент Алтаграция де Жаннелли продала права на издание романа в Америке, Набоков сам перевел его на английский, в процессе основательно переписав и дав название, которое, как он полагал, привлечет американцев: Laughter in the Dark (“Смех в темноте”). Тогда он еще не был полностью уверен в своем английском и поэтому договорился с издателем Уолтером Хатчинсоном, что его редакторы проверят перевод и исправят возможные ляпы12 .
Попутно шла работа над переводом романа “Камера обскура” на французский, шведский, чешский и немецкий языки. Разумеется, английский перевод, учитывая читательскую аудиторию в англоговорящих странах, был самым важным. В Советском Союзе книг Сирина как бы не существовало: родина его литературного дара, где у него были миллионы потенциальных читателей, где он мог бы писать на родном языке и не заботиться о переводах, почивая на лаврах законного наследника самой дорогой и близкой ему традиции – пушкинской, была для него, к несчастью, безвозвратно утрачена. Впрочем, не для него одного. Той России, в которой ему так спокойно и привольно жилось, больше не было. Оставшихся на родине писателей его поколения в большинстве случаев ждал арест и скорый суд в тюремных застенках: так, Исаака Бабеля, автора “Конармии”, арестовали в 1939-м и расстреляли в 1940 году; Осип Мандельштам, арестованный в 1938 году, в декабре того же года погиб в лагере. Знаменитое стихотворение Мандельштама “Горец”, в котором поэт сравнивает “толстые пальцы” Сталина с жирными червями, а “усища” называет “тараканьими”, начинается строчкой: “Мы живем, под собою не чуя страны”. Смысл этих слов в том, что его поколение потеряло Россию навсегда.
Так что переводить собственные книги на английский с тем, чтобы они продавались в Америке, – не худшее занятие для русского писателя в тридцатые годы ХХ века. И если с американской литературой Набоков был толком не знаком и в целом относился к ней довольно пренебрежительно, то английскую и ирландскую он знал хорошо: Шекспир, Стивенсон и Джойс были любимыми его авторами. В детстве мать читала ему английские сказки, так что язык он усвоил с ранних лет. Став чуть постарше, зачитывался романами Майн Рида, ирландца, который участвовал в Мексиканской войне 1846–1848 годов, а затем написал несколько книг о Диком Западе: “Охотники за скальпами”, “Вольные стрелки”, “Смертельный выстрел” и “Всадник без головы”. Набоков утверждал, что именно Рид своими непритязательными, но крайне увлекательными романами открыл для него великие прерии и безбрежные небеса Дикого Запада13 . Взять хотя бы описание выжженной прерии из “Всадника без головы” (1866):
Кругом не видно ничего, кроме черных просторов. Нигде никакой зелени – ни стебелька, ни травинки. Пожар прошел недавно – во время летнего солнцестояния. Созревшие травы и яркие цветы прерии – все превратилось в пепел под разрушающим дыханием огня. Впереди, направо, налево, насколько хватает зрения, простирается картина опустошения. Небо теперь не лазоревое – оно стало темно-синим, а солнце, хоть и не заслонено облаками, как будто не хочет здесь светить и словно хмурится, глядя на мрачную землю [5] .
Если не обращать внимания на старомодные красивости, можно зримо представить себе эту картину. Майн Рид со всем его молодечеством, безусловно, из тех писателей, кто рассказывает в точности то, что видит своими глазами.
На следующей странице мы читаем:
Ландшафт, если только его можно так назвать, изменился, но не к лучшему. Все по-прежнему черно до самого горизонта. Только поверхность уже не ровная: она стала волнистой. Цепи холмов перемежаются долинами. Нельзя сказать, что здесь совсем нет деревьев, хотя то, что от них осталось, едва ли можно так назвать. Здесь были деревья до пожара – алгаробо, мескито и еще некоторые виды акации росли здесь в одиночку и рощами. Их перистая листва исчезла без следа, остались только обуглившиеся стволы и почерневшие ветки.
В автобиографии “Другие берега” Набоков отмечает, что во “Всаднике без головы” есть “проблески таланта”. Наглядные описания, выполненные с естественнонаучной точностью – экзотические названия “алгаробо” и “мескито” употреблены тут исключительно к месту, – очень нравятся определенного склада читателям, в том числе многим мальчишкам.
Спустя еще несколько страниц на выжженной равнине показывается фигура:
Застывшие на вершине холма лошадь и всадник представляли собой картину, достойную описания. Породистый гнедой конь – даже арабскому шейху не стыдно было бы сесть на такого коня! – широкогрудый, на стройных, как тростник, ногах; c могучим крупом и великолепным густым хвостом. А на спине у него всадник… прекрасно сложенный, с правильными чертами лица, одетый в живописный костюм мексиканского ранчеро: на нем бархатная куртка, брюки со шнуровкой по бокам, сапоги из шкуры бизона с тяжелыми шпорами, ярко-красный шелковый шарф опоясывает талию; на голове черная глянцевая шляпа, отделанная золотым позументом.
Это – герой романа, храбрец Морис Джеральд (“как выясняется впоследствии к сугубому восхищению Луизы… – сэр Морис Джеральд”, – уточняет Набоков). В своих произведениях – а это семьдесят пять романов плюс журналистские репортажи – Майн Рид уделяет большое внимание костюмам персонажей. Его герои брутальны и резки, однако при этом по-своему изысканны и чертовски притягательны для женщин:
А из-за занавесок кареты на всадника смотрели глаза, выдававшие совсем особое чувство. Первый раз в жизни Луиза Пойндекстер увидела человека, который, казалось, был реальным воплощением героя ее девичьих грез. Незнакомец был бы польщен, если бы узнал, какое волнение он вызвал в груди молодой креолки.
В “Других берегах” Набоков вспоминает, как они с двоюродным братом Юрием Рауш фон Траубенбергом разыгрывали сцены из Майн Рида, совершенствуясь в искусстве держать себя по-ковбойски невозмутимо. Не стоит, видимо, искать истоки набоковского высокого штиля в приключенческих романах его отрочества, и все же свой след в его книгах они оставили: с романами Набокова их роднит восхищение природой Северной Америки, ее зовущими к приключениям просторами; естественнонаучная терминология, экзотическая чувственность и та пристальность писательского взгляда, которая позволяет отметить, что прямо над головой небесная лазурь кажется темнее, чем у горизонта. “Бывшее у меня издание (вероятно, лондонское), – пишет Набоков, – осталось стоять на полке памяти в виде пухлой книги в красном коленкоровом переплете”. Примечательно, что это был “несокращенный и довольно многословный оригинал”, а не “упрощенный перевод”, которым приходилось довольствоваться Юрию и другим русским мальчишкам, не владевшим в достаточной мере английским языком. Заглавную картинку, “как бы выгоревшую от солнца жаркого отроческого воображения, я вспомнить не могу, – пишет Набоков, – …вместо той картины вижу в окно ранчо всамделишную юго-западную пустыню с кактусами, слышу утренний, нежно-жалобный крик венценосной Гамбелевой куропаточки и преисполняюсь чувством каких-то небывалых свершений и наград”14 .
Американский литературный агент Набокова Алтаграция де Жаннелли трудилась не покладая рук. Судя по ее письмам, она стучалась во все двери, пытаясь пристроить в печать романы Сирина, написанные под заметным влиянием Джойса и Пруста. В августе 1936 года де Жаннелли писала Набокову:
Прикладываю пару откликов на ваши книги. Не принимайте их близко к сердцу – где-нибудь непременно есть нужный нам человек, и рано или поздно мы его отыщем:
“4 августа 1936 г.
Вынуждены уведомить вас, что издательство Houghton Mifflin Company не имеет возможности опубликовать присланную вами рукопись”.
“12 августа 1936 г.
Большое спасибо за то, что прислали нам роман LA COURSE DU FOU [ «Защита Лужина»]. Произведение очень интересное, но нашему издательству не подходит. Вы можете забрать рукопись в удобное для вас время” 15 .
В декабре Жаннелли прислала еще один отклик:
К сожалению, имя Набокова-Сирина совершенно неизвестно американскому читателю, а значит, его роман KONIG DAME BUBE [“Король, дама, валет”] едва ли будет пользоваться спросом. Исключительно из этих соображений мы не можем взяться за публикацию книги, которая обладает многими несомненными достоинствами 16 .
Несколько романов существовали только на русском, и это осложняло работу с американскими издателями, которым совершенно не хотелось нанимать рецензентов со знанием иностранного языка. Но даже и без этого произведения В. Сирина – или, как он сам себя теперь называл, Nabokoff, а впоследствии и просто Nabokov, – продавались туго: казалось, автор специально не хочет писать на темы, которые интересны широкой публике, а главные герои у него непременно либо сумасшедшие, либо заблудшие, так что читатель едва ли сможет узнать в них себя. Набоков, как до него Джойс, участвовал в модернистской контратаке на чтиво для обывателей, романы, от которых всегда знаешь, чего ждать, с линейным развитием сюжета и непременной моралью в конце. Он всю жизнь выступал против читателей, искавших в его книгах “социальную проблематику”. Подобные запросы приводили Набокова в ярость, как можно заметить хотя бы из записки Ходасевичу:
[Писатели должны] заниматься своим бессмысленным, невинным, упоительным делом, – мимоходом оправдывающим все то, что, в сущности, оправдания и не требует: странность такого бытия, неудобства, одиночество… и какое-то тихое внутреннее веселье. Поэтому невыносимы – равно умные и неумные – речи о “современности”, “inquietude”’е, “религиозном возрождении” и решительно все фразы, в которых встречается слово “послевоенный” 17 .
Жаннелли, которая признавала талант Набокова (и, кроме того, считала, что его книги могут пользоваться определенным спросом) – но, к несчастью, рано скончалась18 , умерла до того, как автор пошел на уступки здравому смыслу и стал писать так, что, пожалуй, она смогла бы выгодно продать его произведения, – послала один из романов в шестьдесят с лишним издательств и периодических изданий. Вот лишь некоторые из фирм, в которые обращалась Жаннелли (список взят из собрания писем с отказами, хранящихся в Библиотеке Конгресса): Houghton Mifflin, Henry Holt, Liveright, Robert M. McBride, Lippincott, Longmans, Creen & Co., Chas. Scribner’s Sons, Knopf, Random House, Macmillan, Simon and Schuster, MGM, the New York Times, the John Day Co., Little, Brown, the Phoenix Press, Frederick A. Stokes Co., Esquire, The Saturday Evening Post, G. P. Putnam’s Sons, Reynal and Hitchcock, Dodd, Mead & Co., Harcourt, Brace & Co., H. C. Kinsey & Co., the Atlantic Monthly, D. Appleton-Century Co., Blue Ribbon Books, Liberty magazine, Doubleday, Doran & Co. и Life.
То, что удалось продать “Смех в темноте” (1941) в издательство Bobbs-Merrill, выпускавшее учебную литературу, было событием из ряда вон выходящим. Но к этому моменту “Смех” дважды перевели на английский, причем второй перевод Набоков сделал лично и постарался максимально учесть предпочтения американского читателя, поменял немецкие имена на английские (Магду на Марго, Аннелизу на Элизабет и т. п.) и заострил лейтмотив кинематографических клише, заполонивших умы. Художественный критик Альбинус увлекается капельдинершей из кинематографа: капельдинерша молода, красива и бессердечна. Она мечтает стать кинозвездой. Роман изобилует кинематографическими клише: так, Альбинус теряет все (и даже больше) и фактически становится беспомощной куклой в руках юной красавицы и ее жестокого циника-любовника. Световые эффекты в стиле немецкого экспрессионизма – фильм-нуар avant la lettre – придают всей истории черно-белое настроение. Жестокость демонстрируют в основном с помощью насмешек, причем всегда над бедным Альбинусом, потерявшим голову от любви:
В детстве он обливал керосином и поджигал живых мышей, которые, горя, еще бегали, как метеоры. А уж в то, что он вытворял с кошками, лучше даже стараться не вникать. В зрелые же годы… Рекс находил более изощренные способы удовлетворения своего любопытства – не нездорового, болезненного, для которого предусмотрен соответствующий медицинский термин (ничего подобного и в помине не было), а просто бесстрастного, широкоглазого любопытства к тем рисункам на полях, которые жизнь поставляла его искусству. Ему нравилось помогать жизни обретать глуповатые очертания и беспомощно окарикатуриваться [7] .
Однако после публикации “Смех…” ждал провал: в Bobbs-Merrill отметили, что книга продается вяло, и следующие романы Сирина решили не брать. И даже несмотря на это, относительно короткий роман можно назвать триумфом: захватывающий, оригинальный, он приводил читателей в смятение. Пожалуй, его жестокий юмор несколько опередил время: он напоминает по стилю черную комедию – как и третья часть “Шума и ярости” (“6 апреля 1928 года”), романа, который к тридцатым годам Набоков наверняка еще не прочитал и, скорее всего, не прочел бы никогда, поскольку Фолкнер относился к числу тех американских писателей, которых он неустанно высмеивал19 . Набоков надеялся, что “Смех в темноте” привлечет внимание продюсеров, и хотя в тридцатые фильм так и не был снят, в 1969 году все же появилась постановка Тони Ричардсона с Николом Уильямсоном и Анной Кариной, однако особого успеха у публики она тоже не имела.
Брайан Бойд, биограф Набокова, представляет Алтаграцию де Жаннелли как фигуру в общем и целом комическую. Он цитирует ее письмо к Набокову, где она называет себя его “литературным (или, точнее, антилитературным) агентом – низкорослой, жуткого вида кривоногой женщиной с выкрашенными в неприлично рыжий цвет волосами”. Жаннелли представлена мещанкой, донимавшей утонченного писателя абсурдными требованиями – написать “модную книгу с привлекательными героями и нравоучительным содержанием”20 . Однако их споры затрагивали темы, которые по-настоящему волновали Набокова, влачившего в Европе нищенское существование. Как складывается литературная жизнь в Соединенных Штатах? Чего ему ждать от Америки? Жаннелли просвещала его в вопросах, которые считала особенно важными. Так, в 1938 году, еще до того, как они встретились, и после того, как Набоков годами называл ее “мистером Жаннелли”, она писала:
Нет, на “мистера” я вовсе не обижаюсь по той простой причине, что все, кто ни разу меня не видел, обращаются ко мне именно так… Европейцы не представляют, на что способны американки, и полагают, будто любую мало-мальски серьезную работу может выполнить лишь мужчина. Но в Америке и женщины могут многое. Женщины считают себя ровней мужчин и зачастую выступают против них, поскольку видят в них (пожалуй, в духе Стриндберга) врага 21 .
Жаннелли нахваливала Америку за то, что там можно вести серьезный бизнес, а себя, словно оправдываясь, представляла как человека с большими связями – в ответ на предположение Николая Набокова, младшего двоюродного брата писателя, который жил в Нью-Йорке с 1933 года, будто она как-то не так общается с издательствами:
Для вашего спокойствия я связалась с Viking и выяснила, что ваш кузен снова перепутал числа: в издательстве мне сказали, что Гарольд Гинзбург вернется лишь к середине сентября… Редактор, с которым я говорила, собирается в отпуск, так что, пожалуй, не стану высылать им рукопись… пока не встречусь с Гинзбургом лично. Еще… я отправила “Отчаяние” в издательство, которым руководят мои близкие друзья, хотя, разумеется, они покупают книги не из доброго ко мне отношения, а потому что знают, что могут на них заработать 22 .
Тогда еще некому было разъяснить Набокову, как обстоят дела в литературном мире Америки. Да, он известный писатель, но почему бы ему не прислушаться к тому, что рассказывает эта забавная мисс Жаннелли? Шестьдесят отказов в публикации, должно быть, немало его удручили: вообще, писателям не привыкать к отказам (как бы неприятны те ни были), но только не Набокову. В Берлине все его рассказы и стихи моментально печатали в литературном разделе “Руля” – газеты, которую учредил его отец. Да и другие писатели и редакторы тоже стремились как можно скорее сделать достоянием общественности все, что он писал. А тут шестьдесят отказов. Даже такой уверенный в себе писатель, как Набоков, мог испугаться, что сама суть его оригинальности – его показная дерзость, его психологические контрасты, его решение “никогда, никогда, никогда не писать романы, которые решают «современные проблемы» или отражают «общественный интерес»”23 , – в Америке обернется против него.
Еще до того, как Набоков стал называть Алтаграцию “миссис де Жаннелли”, он писал ей в манере, к которой почти никогда не прибегал в письмах к обычным литературным агентам:
Большое спасибо за ваше милое длинное письмо от 12 октября. Я прекрасно понимаю, что вы имели в виду под “старомодными темами”… Боюсь, что в Европе увлечение “сверхсовременным” уже отошло! В России об этом много говорили перед самой революцией… изображая “аморальную” жизнь, о которой вы так очаровательно отзываетесь. Забавно, но меня в американской культуре привлекает именно ее старосветскость, старомодность, которую не затмевает никакой блеск, ни бурная ночная жизнь, ни современные уборные… Когда в ваших обзорах мне попадаются “смелые” статьи – в прошлом номере Mercury была заметка о презервативах, – я буквально слышу, как ваши блестящие модернисты аплодируют собственной дерзости 24 .
Так что от авангарда Америка была далека: по крайней мере, на это надеялся Набоков. Он и сам не причислял себя к писателям-авангардистам: он был новатор, не такой, как все, со своими стилистическими приемами и формальными новшествами, но чтобы эти стилистические трюки сработали, необходим был заурядный фон. В этом письме Набоков рисует Америку как своего рода стерильную фантасмагорию, которая лишь отчасти строится на “чем-то старомодном”, Amérique profonde консервативного или даже реакционного склада. И все же Америка не напоминала ту примитивную глушь, населенную узколобыми обывателями, какой ее изображали в журнале American Mercury, основанном Г. Л. Менкеном и Джорджем Джином Нейтаном25 , в особенности в сатирическом разделе “Американа”. “Бастер Браун вырос, – пишет Набоков Жаннелли (пусть даже отчасти выдавая желаемое за действительное), – и несмотря на очаровательную юношескую наивность, его ждет блестящее интеллектуальное будущее, которое, быть может, превзойдет самые смелые его мечты”.