Эдгар По, ускользнув от Хейса, целую неделю бродил по лесам и поселкам северных пригородов, больной и голодный, пока не нашел обратную дорогу в город. На Дойерс-стрит ему удалось раздобыть у китайца-полукровки небольшую бутыль эфира, и теперь поэт стоял перед телом повешенного, разглядывая беднягу сквозь пелену похмелья.

Глядя на раскачивающийся труп, Эдгар тут же вспомнил, что в детстве самым страшным образом, какой он только мог себе представить, была ледяная рука, ложившаяся мальчику на лицо в черной, как ночь, комнате.

Это видение так сильно пугало ребенка, что он часто прятался с головой под одеялом, пока не начинал задыхаться.

Джон Аллан, приемный отец юного гения, относился к этим фантазиям неодобрительно. Он ругал мальчика, говорил, что тот нахватался выдумок, шляясь по кварталам рабов вместе со своим другом, домашним негритенком Дэбни Дэндриджем, и слушая дурацкие истории, которые негры рассказывали, сидя в темноте вокруг своих нелепых костров, пугая друг друга и мальчиков до полусмерти.

Аллан, торговец шотландского происхождения, поднял Эдгара на смех и велел ему перестать заниматься ерундой, в противном случае пригрозив ужасными последствиями.

Но даже сейчас, когда долгие годы отделяли По от его детства, поэт не мог избавиться от прошлого, вспоминая, как однажды на кладбище он забрался на руки к своей мачехе, Фрэнсис Аллан, умоляя:

— Помоги! Они придут и утащат меня под землю.

Эдгар стонал, не в силах оторвать глаз от открывшегося ему зрелища. Перед ним раскачивалось взад-вперед обледеневшее тело человека, писатель не мог припомнить, чтобы когда-либо встречался с ним, однако что-то в мертвеце было очень знакомо. Он не мог определить, кто перед ним, так как тело, прикрепленное к веревке, все время двигалось под действием пронизывающего ветра.

С закрытых век незнакомца, с его расширенных ноздрей и искривленных синих губ свисали сосульки. Щеки и грудь были покрыты инеем.

Две волны холода, словно лезвия ножниц, шли на город с востока и севера, сходясь на острове в единое целое и отрезая какую бы то ни было надежду на лучшую жизнь. По, поплотнее закутавшись в вест-пойнтскую шинель, откашлялся, сплюнул зеленовато-черный сгусток на мерзлую землю и вытер рот рукавом.

— Пора домой, — объявил писатель несчастному мертвецу и вдруг внезапно вспомнил, кто перед ним: сержант Макардел из ночной стражи, из «Томбс». Ну конечно. Этот человек часто сопровождал его по коридору до камеры Джона Кольта. Такие рыжие волосы ни с чем не спутаешь. — Если Мадди приготовит немного супу, сержант, это определенно нас спасет. Похоже, у меня начинается приступ. А у вас?

Он очнулся от своего оцепенения, оставив человека с замерзшими рыжими волосами и нелепо вывернутой шеей болтаться на ветру, и двинулся на север, к докам Ист-Ривер.

Когда волнения улеглись, в городе стало тихо. Двадцать седьмой полк патрулировал улицы, дежурил на каждом углу. Мятежники наконец-то успокоились. На берегу валялось множество кусков древесины, щепок, проломленных лодок, выбитых окон и перевернутых бочек — остатки городского мятежа. Рядом тихо ржали лошади.

По решил добраться до постоялого двора на Уихокен-стрит под названием «Друг моряка», где, как он вдруг вспомнил, кто-то нанял ему комнату.

Не здесь ли поэт однажды останавливался вместе с той, кого уже нет на свете?

Вспомнит ли он? Сможет ли?

Поначалу впечатлительный писатель на каждом шагу оборачивался и всматривался в пространство, слыша скрип веревки, на которой медленно раскачивался сержант Макардел из ночной стражи. Потом звук затих, ужасное зрелище скрылось из виду, и он оказался у излучины реки.

По пошел по Льюис-стрит, добрался до Восьмой улицы, двинулся дальше на запад и вскоре уже брел по широкому пространству, некогда бывшему фермой Питера Стайвесанта. Срезав два квартала, поэт заглянул на церковное кладбище Святого Марка, где семь ночей назад, затаив дыхание, он прятался в тени двух вязов-близнецов, не спуская глаз со вскрытой могилы Джона Кольта, боясь, как бы духи мертвецов не завладели его телом.

Погруженный в свои мысли, писатель размышлял о том, что все в этом мире известно. Его глаза горели, в них были голод, безумие, помешательство.

Наконец добравшись до бедного постоялого двора на Уихокен-стрит, Эдгар тут же устремился за письменный стол и начал строчить письмо своей Мадди, в Филадельфию.

«Дорогая матушка, — писал он, наморщив брови. — Вот уже три недели, как я тебя не видел; все это время твой бедный Эдди еле дышал, словно в мучительной агонии. Одежда моя в ужасном состоянии, а сам я очень болен».