Угроза диктаторов. — Солнце и облака. — У микрофона. — Серебряный юбилей. — Переход престола к наследнику. — Реквием.
Царствование подходило к концу в то время, когда над Британией постепенно сгущались темные тучи, сквозь которые лишь изредка пробивались солнечные лучи. Усиление диктаторов, казалось, угрожало не только миру, но и самому существованию цивилизации. «Бомбардировщик, — заверял в 1932 г. Болдуин палату общин, — всегда сумеет достичь цели». Широко распространившаяся, особенно в Уэльсе и Северо-Восточной Англии, безработица накладывала тяжелый отпечаток на сознание нации, причем лекарства против нее найти никак не удавалось. Однако именно в эти смутные времена монархия вдруг обрела новую силу, а грубый старый король стал едва ли не объектом поклонения.
Когда король выводил свой флот в море или наблюдал за тем, как гвардейцы поднимают флаг в честь его дня рождения, мало кто подозревал, что под его расшитым золотом мундиром бьется сердце пацифиста. «Отвратительная война и еще более отвратительный мир», — постоянно повторял он.
Он считал оружие как инструментом войны, так и ее движущей силой. Лорд Д’Абернон, британский посол в Берлине, в 1921 г. после аудиенции заметил, что король является «решительным сторонником уничтожения всех крупных боевых кораблей и подводных лодок, а также аэропланов и химического оружия». Посидев рядом с ним на матче по регби между армией и флотом, 1-й лорд Адмиралтейства записал: «Король много чего наговорил против дирижаблей, к которым он относится с предубеждением, как и ко всему современному оружию — субмаринам, аэропланам, отравляющим газам и всему остальному». В 1925 г. он надоедал своему старому другу адмиралу Битти, настаивая на уничтожении крупных боевых кораблей. В 1929-м побуждал Макдональда отказаться от субмарин. В 1932-м говорил Саймону о своем отвращении к торпедам и авиабомбам.
К авиации, как гражданской, так и военной, король относился с явным недоверием. Хотя он из вежливости и носил летные «крылышки» на своем кителе Королевских ВВС, но ни разу не летал на самолете, даже в качестве пассажира. Автомобиля ему вполне хватало — до тех пор, пока его скорость не превышала пятидесяти километров в час. Министр авиации Хор писал, что король «имеет сильные предубеждения против полетов, министерства авиации и ВВС». Время от времени он уговаривал короля и королеву приехать на ежегодные воздушные парады Королевских ВВС в Хендоне, однако оба ненавидели шум и боялись несчастных случаев. И все же король позволил сыновьям учиться летному делу, и в 1919 г. принц Альберт стал дипломированным пилотом. Тем не менее королю претил связанный с этим риск. Единственный след, который он оставил в истории Королевских ВВС, связан с их созданием в 1918 г., когда Тренчард предлагал ввести звание, аналогичное адмиралу флота и фельдмаршалу, — маршала воздуха. Решив, что такое название выглядит как покушение на прерогативы Всевышнего, король заменил его на «маршал Королевских ВВС».
Тяжело пережив Первую мировую войну, король наблюдал за событиями в Европе с беспокойством, переходящим в отчаяние. Проблеск надежды забрезжил в 1925 г., когда Германия была вновь принята в европейскую семью. «Этим утром в Форин оффис подписан Локарнский пакт, — записал он в дневнике. — Молюсь, чтобы это принесло мир на долгие годы. А может, и навсегда — почему бы и нет?» Однако по мере того как угроза со стороны Муссолини и Гитлера становилась все явственнее, его настроение падало. «Я старый человек, — говорил он Хору, когда ему еще не исполнилось и семидесяти. — Я уже пережил одну мировую войну. Как я смогу выдержать еще одну? Если она приближается, Вы должны удержать нас в стороне от нее». У него не было сомнений относительно алчности и амбиций итальянского диктатора. Еще в 1923 г. он так ответил на меморандум, составленный министром иностранных дел: «Муссолини — все, что угодно, но только не друг Англии, и ему определенно нельзя доверять». И еще через несколько месяцев: «Муссолини очень напоминает бешеную собаку, которая может кого-нибудь укусить, он опасный человек». Но к 1935 г., когда Муссолини отправил свои армии в Абиссинию, король не был готов ему противостоять. Когда в мае того года Ллойд Джордж заговорил с ним о Муссолини, король вышел из себя и резко ответил: «Мне не нужна еще одна война. Не нужна. Последняя война была не по мне, и если наступит следующая и нам будет грозить опасность в нее втянуться, я скорее пойду на Трафальгарскую площадь и стану размахивать там красным флагом, чем позволю втянуть в нее нашу страну».
Подобные взгляды разделяли многие его подданные. Противостоять диктаторам было вовсе не так просто, как это порой хотят показать некоторые нынешние летописцы. Здесь и необходимость напрягать ограниченные силы обороны, одновременно противодействуя Италии, Германии и Японии; парализующий эффект уязвимости Британии с воздуха и преувеличенных сообщений о германской военной мощи; и нежелательная перспектива перевооружения Британии, совсем недавно с трудом избежавшей банкротства. Память о так называемых умиротворителях омрачает вовсе не то, что они всячески избегали стратегических и экономических реалий оборонной политики, а низкопоклонство, с которым те относились к зловещим режимам, и бессердечное безразличие, с которым они наблюдали за постепенным порабощением Европы.
Король прожил недостаточно долго, чтобы пройти это испытание; он умер за шесть недель до того, как Гитлер оккупировал Рейнскую область, и можно только догадываться, отбросил бы он или нет свои пацифистские сантименты перед лицом германской агрессии. Следует, однако, сказать что еще в самом начале прихода нацистов к власти он неоднократно выражал свое отвращение к этим людям и их методам. Еще в 1932 г. он запретил принцу Уэльскому присутствовать на свадьбе кронпринца Швеции с принцессой Сивиллой Саксен-Кобургской, поскольку ее отец, родившийся в Англии и закончивший Итон герцог Саксен-Кобургский стал гитлеровским приспешником. Король с презрением отзывался об «этих отвратительных типах — Геринге и Геббельсе». У него вызывали отвращение нацистская практика преследования евреев и те кровавые методы, с помощью которых национал-социалистская партия консолидировала свою власть. Наконец, прибегнув к личной дипломатии, он предупредил германского посла, что такое масштабное и провокационное перевооружение, которое осуществляет его страна, толкает Европу к войне.
А вот сэр Джон Саймон, министр иностранных дел, относился к нацистам с большей снисходительностью. Посетив Германию в марте 1935 г., он писал королю:
«Хотя сама по себе внешность герра Гитлера не слишком впечатляет, фотографии не в силах передать его приятную манеру поведения, оказывающую большое воздействие на тех, с кем он встречается…»
Но главный вывод, который сделал сэр Джон, заключался в том, что Гитлер считает себя предназначенным избавить свою страну от бесчестья, и им, без сомнения, движет воодушевляющее чувство необходимости моральной реабилитации Германии. И заключил: «Если бы Жанна д’Арк родилась в Австрии и носила усы, то она, возможно, производила бы точно такое же впечатление».
Сэр Эрик Фиппс, британский посол в Германии с 1933 по 1937 г., также переписывался с королем. Это было весьма кстати, поскольку он нарисовал совершенно другой портрет Гитлера, которого наблюдал в частной обстановке:
«Было странно видеть его… такого ничем не примечательного и даже похожего на клоуна, понимая, что он возглавляет великий народ, имеющий великие традиции.
Фанатичный атеизм является точкой отсчета в нацистском кредо. Методы, которыми действуют нацисты, могут в будущем стать более умеренными, однако их конечной целью всегда будет уничтожение христианской религии — возможно, после долгих лет ее расшатывания».
Уиграму было поручено поблагодарить Фиппса за «депешу, полную здравого смысла». К этому он прибавил: «Король считает, что нас не должна ослеплять кажущаяся приторная умеренность немцев, нам следует быть настороже и не дать застать себя врасплох». Однако через несколько недель Макдональд обнаружил, что король сильно расстроен последними донесениями Секретной службы, касающимися перевооружения Германии, которые показал ему Ванситтарт. «Редко видел его таким унылым», — отметил премьер-министр.
В последний год жизни поведение короля в отношении диктаторов нельзя было назвать последовательным. Да, он питал благородное отвращение к агрессивным устремлениям диктаторов, возмущаясь как их претензиями, так и их жестокостью. Тем не менее короля продолжали преследовать воспоминания о «той ужасной и ненужной войне»; это было очень мучительно, и король говорил Хору, что скорее отречется от престола, чем снова через это пройдет. Он хотел сдерживать врага, но не провоцировать; Георг V был пацифистом, но одновременно конституционным монархом и прежде всего — патриотом. Хора, который в июне 1935 г. сменил Саймона на посту министра иностранных дел, до самого конца года часто вызывали во дворец. Вовсе не склонный к гиперболам, он позднее написал: «Я думаю, что именно неприятности в Абиссинии, начавшиеся как раз во время празднования серебряного юбилея, и убили короля».
В двадцатую годовщину воцарения король попытался изложить на бумаге мысли о том, сколь многим он обязан жене: «Я никогда не смогу как следует выразить свою благодарность тебе, дорогая Мэй, за то, что ты мне помогала и всегда была рядом со мной в эти трудные дни». Затем, что весьма характерно, он добавил: «Все это не какая-то сентиментальная чушь, я действительно так чувствую». На закате жизни он все чаще старался ее утешить и приободрить, и она ни разу его не подвела.
Радость доставляли ему и внуки Йоркские. Вот как один посетитель Сандрингема описывал в 1928 г. будущую королеву Елизавету II, которой в то время исполнилось год и девять месяцев:
«Она взгромоздилась на маленькое кресло между мной и королем, и король давал ей печенье, чтобы она ела сама и кормила его маленькую собачку; при этом король над ней добродушно посмеивался — она выговаривала всего несколько слов, в том числе „деда“ и „баба“, и, ко всеобщему веселью, только что научилась называть просто Эрли величественную графиню Эрли. После того как она поиграла на полу в кубики с юным конюшим лордом Клодом Гамильтоном, за ней пришла няня, и девочка очень мило сделала реверанс, сначала перед королем и королевой, а уходя — и перед остальным обществом».
В этом же году, но чуть позже, она отправилась с бабушкой и дедушкой в Балморал, где в то время гостил Уинстон Черчилль. «Здесь вообще никого нет, — писал он своей жене, — кроме [королевской] семьи, слуг и принцессы Елизаветы, которой сейчас два года. Вот это характер! У нее властное и задумчивое выражение лица, удивительное для такого маленького ребенка». Даже в младенческие годы она не чуждалась королевских обязанностей. Сэр Оуэн Моршед любил вспоминать одно утро в Виндзорском замке, когда офицер, командовавший караулом, строевым шагом подошел к коляске, в которой сидела принцесса Елизавета: «Разрешите выступать, сударыня?» В ответ ребенок слегка наклонил головку в шляпке и махнул крошечной ручкой.
Последние годы короля также скрасила женитьба двоих его сыновей. 29 ноября 1934 г. принц Георг обвенчался в Вестминстерском аббатстве с греческой принцессой Мариной. «У нее за душой нет ни цента», — бодро заявил король Макдональду. Однако она обладала другими достоинствами — красотой, тактом и умом, интересом к искусству и чувством стиля, вдохновлявшим целое поколение дамских портных. «Король вел себя с ней как настоящий ангел, когда она робкой невестой впервые прибыла в Англию», — говорила позднее мать принцессы Гарольду Николсону. Уиграм с некоторым удивлением отмечал, что он даже согласился скорректировать свои до этого абсолютно неизменные планы насчет охоты из-за предстоящей церемонии. Это был сказочно счастливый брак, трагически оборвавшийся всего восемь лет спустя, когда служивший в Королевских ВВС герцог Кентский (этот титул принцу был пожалован в 1934 г.) во время войны погиб в авиационной катастрофе.
В августе 1935 г. король был рад узнать, что его третий сын Генри, герцог Глостерский, хочет жениться на леди Алисе Монтегю-Дуглас-Скотт, дочери герцога Бакклейча. Скромное очарование, твердый характер, неизменное чувство долга и любовь к деревенской жизни сделали ее идеальной женой для добросовестного, но не слишком усердного принца королевской крови. Королева и здесь продемонстрировала присущий ей здравый смысл. «Не спеши покупать кучу драгоценностей, — писала она сыну, — так как кузина Ганноверская оставила тебе несколько прекрасных вещей из бриллиантов, которые можно переделать, да и у меня в коллекции есть украшения, которые я давно уже подобрала для твоей жены». Последовавшая в октябре смерть отца новобрачной заставила провести намеченную на 6 ноября церемонию не в Вестминстерском аббатстве, а в часовне Букингемского дворца. Тем не менее все надели приличествующую свадьбе одежду. Норман Хартнелл сконструировал для маленьких подружек невесты, включая принцессу Елизавету и принцессу Маргарет Роуз, длинные платьица, но король приказал их укоротить. «Я хочу увидеть их очаровательные коленки», — заявил он. Вечером, после венчания, король записал в дневнике: «Теперь все дети женаты — кроме Дейвида».
Старший сын короля, которому в июне 1934 г. исполнилось сорок лет, не проявлял готовности ни жениться, ни взвалить на себя груз обязанностей конституционного монарха. Еще в 1925 г. Шэннон записал в дневнике: «Чувствуется, что принц Уэльский не пошевельнет и пальцем, чтобы спасти свой будущий скипетр. Собственно, многие его близкие друзья считают, что он будет только рад его лишиться». До конца царствования отца он продолжал демонстрировать империи свое мальчишеское очарование, лишь изредка омрачаемое приступами скуки и меланхолии; дома он проявлял подлинную, хотя отнюдь не постоянную заботу о безработных. Однако ни его политические суждения, ни частная жизнь не вселяли уверенности в тех, кто его хорошо знал.
Менсдорф, продолжавший год за годом приезжать в Лондон, оставил следующую запись своего разговора с принцем, состоявшегося в 1933 г.:
«Вчера в пять часов меня пригласили к принцу Уэльскому. Я все еще им очарован. Что удивительно, он высказывает симпатии к нацистам в Германии. „Конечно, это единственное, что можно сделать, мы тоже к этому придем, поскольку нам тоже грозит здесь великая опасность со стороны коммунистов“. Мирный договор он, естественно, осуждает. „Я надеюсь и верю, что мы никогда больше не вступим в войну, но, если это произойдет, мы должны оказаться на стороне победителя, и это будут немцы, а не французы“. Я был очень удивлен. Я также спросил его, как он себе представляет выход из национал-социалистской диктатуры. Ведь это явно не может быть перманентным состоянием… Кажется, он не особенно задумывался над подобными вопросами. Это, однако, интересно и многозначительно, что он проявляет так много симпатии к Германии и нацистам».
Архивы германского министерства иностранных дел, захваченные союзниками в конце Второй мировой войны, свидетельствуют не только о нежной привязанности принца к нацистской Германии, но и о той свободе, с которой он выражал свое мнение. В январе 1936 г., незадолго до болезни отца, оказавшейся последней, он говорил германскому послу в Лондоне, что «твердо намерен отправиться летом в Берлин, на Олимпийские игры». Посол Германии в Вашингтоне, посылая своему правительству разведывательные донесения, также сообщал о симпатиях принца к Германии и неприятии им французской внешней политики. В одном из них содержится еще более поразительное откровение: «Не разделяет он и мнение отца о том, что король должен слепо принимать все решения кабинета. Напротив, он считает своей обязанностью вмешаться, если кабинет станет планировать политику, с его точки зрения, пагубную для британских интересов».
Это произошло всего через несколько месяцев после того, как король тщетно упрекал своего старшего сына за то, что тот высказывает на публике достаточно спорные мнения. Так, выступая на собрании членов Британского легиона — организации, состоящей из бывших военных, — принц с одобрением отнесся к визиту ее делегации в Германию. Это, указал король, противоречит политике Форин оффис, одновременно он предупредил сына о недопустимости политических заявлений без предварительного согласования с правительством. К отцовскому упреку принц отнесся весьма отрицательно. Через несколько дней на скачках в Аскоте он заявил германскому послу, что, «как никогда, убежден» в своем праве высказывать собственное мнение. Он отказывался понимать, что дело заключается не в том, иметь или не иметь политические убеждения, а в том, чтобы публично сообщать об этом. Всего через два дня принц вновь преступил границы дозволенного, публично подвергнув критике пацифистски настроенный совет графства Лондон, запретивший кадетам маршировать даже с деревянными ружьями.
Столь неблагоразумное поведение человека, уже вступившего в средний возраст, не могло не беспокоить короля. Однако частная жизнь сына огорчала его еще больше. С начала 1934 г. принц Уэльский был влюблен в дважды разведенную женщину, оба бывших мужа которой пребывали в добром здравии. Известие о сердечной привязанности его сына к Уоллис Симпсон повергло короля в отчаяние. Он считал ее плохим другом, дискредитировавшей себя хозяйкой дома, а уж о том, чтобы она стала королевой Англии, с его точки зрения, не могло быть и речи. Встречались они лишь однажды — на приеме в Букингемском дворце, состоявшемся за несколько дней до свадьбы герцога Кентского. Впоследствии миссис Симпсон так описала прием, оказанный ей королем и королевой:
«Дейвид подвел меня туда, где они стояли, и представил. Это была чрезвычайно короткая встреча — несколько слов приветствия, обмен ничего не значащими любезностями, и мы двинулись дальше. Однако на меня произвел большое впечатление великий дар Их Величеств заставить любого, с кем они встречались — даже если встреча была мимолетной, — свободно себя чувствовать в их присутствии».
А вот у короля будущая герцогиня Виндзорская отнюдь не оставила столь сладостных воспоминаний. Он со злостью говорил Менсдорфу, что ее провели во дворец тайком, против его воли и не поставив его об этом в известность. «Эта женщина — и в моем собственном доме!» — гневно восклицал он. По крайней мере, продолжал король, миссис Дадли Уорд имела более приличное происхождение и занимала определенное положение в обществе. Что же касается самого принца Уэльского, то «среди его друзей нет ни одного джентльмена. Он не бывает в приличном обществе. А ведь ему сорок один год!» Когда же Менсдорф возразил, напомнив, что у принца есть немало несомненных достоинств, король ответил: «Да, конечно. То-то и обидно. Если бы он был дурак, мы бы не волновались. А я так редко его вижу и не знаю, чем он занимается».
В последние месяцы жизни короля отец и сын, которых разделял не только возраст, старались не обсуждать эти щекотливые темы. Дискуссия в любом случае ничего бы не дала, поскольку они говорили на разных языках. Принц (как он сам это формулировал) «мечтал привнести в свою жизнь то, чего мне так долго не хватало, без чего моя служба государству казалась пустой». Со своей стороны, король считал, что его сын готов нарушить свой священный долг, выраженный словами, которые Шекспир вложил в уста Лаэрта:
В 1929 г., в период выздоровления, король не раз говорил близким, что его старший сын никогда не унаследует трон, — странное предположение, которое в то время приписывали его удрученному состоянию. Шесть лет спустя он говорил о своих опасениях более свободно. Одна придворная дама слышала, как он заявлял: «Я молю Бога, чтобы мой старший сын никогда не женился и не завел бы детей, чтобы ничто не стояло между троном и Берти с Лилибет». Болдуин запомнил его слова: «После того как я умру, этот парень за двенадцать месяцев сам себя погубит». Такие вот мрачные пророчества произносил перед уходом из жизни старый король.
Сразу после свадьбы герцога и герцогини Кентских король писал Макдональду: «Энтузиазм тех тысяч людей, которые выражали свою любовь и признательность нам и нашим детям, меня бесконечно тронул; прямо комок в горле». На двадцать пятом году царствования он вдруг с удивлением обнаружил, что стал отцом нации.
Король никогда сознательно не искал популярности, тем более с помощью прессы. Он никогда не улыбался в камеру и не делал предназначенных для репортеров любезных уступок. Когда в 1926 г. работники типографии «Дейли мейл» отказались печатать номер с редакционной статьей, выражавшей враждебное отношение ко всеобщей забастовке, личный секретарь премьер-министра поднял с постели Уиграма. «Не пугайтесь утром, — предупредил он, — когда не увидите „Дейли мейл“. Передайте Его Величеству, чтобы не волновался». На что Уиграм ответил: «А мы не получаем „Дейли мейл“ или „Дейли экспресс“». Королева, однако, сообщила королю о случившемся, и Стамфодхэм купил «Манчестер гардиан». «Очень солидное издание, — писал он, — хотя, конечно, чрезвычайно либеральное». Но лишь с газетой «Таймс» как он, так и Уиграм поддерживали конфиденциальные отношения. Они заранее снабжали эту газету текстами предстоящих выступлений короля и с ее помощью доводили до общества его точку зрения.
Прямая линия, установленная между дворцом и Принтинг-Хаус-сквер, сыграла свою роль во время конституционного кризиса, но даже самая верноподданническая из передовых статей едва ли трогала сердца британских граждан. Стамфордхэм с Уиграмом, однако, постепенно обнаружили огромный, еще не раскрытый потенциал нового средства массовой информации — радио. Что касается короля, то в этой области он оказался настоящим виртуозом.
Еще в октябре 1923 г. Джон Рейт, генеральный директор вновь созданной Би-би-си, впервые пригласил короля выступить перед своим народом с рождественским или новогодним обращением. На что получил обескураживающий ответ. Через несколько месяцев Би-би-си презентовала королю радиоприемник. В апреле 1924 г. его голос впервые прозвучал в эфире, когда король открывал в Уэмбли Британскую имперскую выставку. Передача вызвала широкий интерес и привлекла внимание 10-миллионной аудитории. Пренебрегаемая королем «Дейли мейл» сообщала об огромных толпах, слушавших эту передачу в Манчестере, Лидсе и Глазго; правительственная комиссия в Кембридже прервала свою работу, чтобы ее послушать; то же самое сделал мировой суд в Гейтсхеде. В течение следующих восьми лет Би-би-си продолжала транслировать речи короля, произносимые во время официальных церемоний, но даже Стамфордхэму не удавалось уговорить его приблизиться к микрофону для неформальной беседы. И лишь в 1932 г., через год после смерти Стамфордхэма, Рейт, Уиграм и Макдональд сумели, наконец, убедить все еще сопротивлявшегося короля.
«В 15 ч. 35 мин., — записал Георг V на Рождество в дневнике, — я передал из комнаты Фрэнсиса короткое, состоящее из 251 слова, сообщение для всей империи». На самом деле мир услышал его в 15 ч. 05 мин., поскольку король находился в Сандрингеме, где еще со времен его отца все часы были переведены на полчаса вперед, чтобы продлить световой день. Говорил он из небольшой, располагавшейся под лестницей комнаты, где некогда был кабинет Кноллиса. Легенда гласит, что король пользовался золотым микрофоном. Но это не так, микрофон был стандартным, в корпусе из австралийского ореха. Чтобы не было слышно шуршания бумаги (у короля, как известно, от волнения дрожали руки), стол накрыли толстой скатертью. Безыскусный текст был написан Киплингом, в нем чувствовалась рука настоящего мастера:
«Я говорю сейчас из своего дома и обращаюсь к вам от всего сердца, к мужчинам и женщинам, настолько отрезанным от меня снегами, пустыней или морем, что лишь голос из эфира может их достигнуть».
Выступление короля было под стать теме. «Мы услышали странный, хриплый голос, — писал Э. К. Бенсон, — словно огрубевший от непогоды». Его выразительный тон и выговор сельского джентльмена эдвардианской эпохи вызвали во всем мире бурное одобрение. После первого выступления передачи из Сандрингема сразу же стали традиционными.
Хоть и воодушевленный оказанным ему приемом, король не проявлял особого желания повторять свой триумф. Это просто мучение, отравляющее ему Рождество, жаловался он. Некоторые из его придворных (но не Уиграм) также полагали, что ежегодные передачи перестанут воздействовать на публику, когда утратят элемент новизны. Политики, однако, считали по-другому. «Как это было бы интересно, — говорил королю Макдональд, — если бы у нас оказались записи выступления королевы Елизаветы». Однако на короля это не произвело впечатления. «К черту королеву Елизавету!» — ответствовал он. Но когда Дж. Г. Томас показал ему пачки писем, пришедших от благодарных слушателей со всей Европы, король согласился продолжить выступления по радио. Правда, передачи 1933, 1934 и 1935 гг. так и не достигли тех вершин, что были достигнуты в 1932 г.; возможно, причина заключалась в замене Киплинга как главного составителя текстов на архиепископа Ланга — магия слова сменилась обычным красноречием. И тем не менее все, кто год за годом собирались у приемников в ожидании рождественского послания короля, жаждали услышать голос друга.
Решение праздновать серебряный юбилей Георга V исходило не от короля, а от его министров. Кроме искреннего уважения и привязанности оно было вызвано и политическим оппортунизмом. Проявление патриотических чувств должно было укрепить поддержку правительства на предстоящих всеобщих выборах и одновременно послужить предупреждением диктаторам — чтобы те не вздумали провоцировать столь гордый и единый народ. Хотя короля и вдохновлял тот теплый прием, который теперь встречало каждое его появление на публике, он по-прежнему стремился избежать суеты и лишних расходов. Со смешанным чувством благодарности и неприятного предчувствия он писал Менсдорфу:
«Оглядываясь назад на эти двадцать пять лет, я испытываю искреннюю благодарность за все, что было для меня сделано. За это время я прошел через очень трудные испытания, включая продлившуюся четыре года ужасную войну. Я искренне ценю любовь и привязанность, проявляемые ко мне моим народом и слушателями во всем мире. Однако празднества потребуют много дополнительной работы, и я хотел бы остаться в живых, когда они закончатся. Я очень хорошо помню оба юбилея королевы Виктории и теперь не могу до конца прочувствовать, что у меня самого наступает такой же юбилей».
Не мог он и привыкнуть к тому, что находится в центре внимания публики. Отдыхая перед юбилеем в Комптон-плейс, доме герцога Девонширского, на южном побережье, он заметил, что местный священник, должно быть, пользуется высоким авторитетом у прихожан: «Каждое воскресенье, когда мы приходим в церковь, она уже переполнена».
6 мая 1935 г., ровно через двадцать пять лет после того, как он взошел на престол, король с семьей отправился в собор Святого Павла на благодарственную службу. С первой почтой, отмечал он, пришло 610 писем, в карету были запряжены шесть лошадей серой масти; в соборе присутствовало 4406 человек, температура воздуха составила 75° по Фаренгейту. И только толпы народа, выстроившегося вдоль пути следования процессии, не поддавались пересчету, так что король смог охарактеризовать их лишь как «самое большое количество народа на улицах, которое я когда-либо видел в своей жизни». Единственная накладка случилась тогда, когда двадцать шесть престарелых пребендариев задержали в соборе королевскую семью, вне очереди направившись к выходу. «Замечательная служба, — сказал король настоятелю. — Мы с королевой чрезвычайно Вам признательны. Одно только вышло неудачно — слишком много священников путалось под ногами. Я и не знал, что в Англии столько этих чертовых священников. Это хуже, чем утренний прием».
Невилл Чемберлен невольно возгордился, как, наверное, миллионы королевских подданных, и, глядя на находящихся в соборе иностранных послов, подумал: «Это послужит им уроком». В вечерней радиопередаче из Букингемского дворца король выразил те же самые чувства национального единства, но более сдержанно:
«Могу только сказать вам, очень-очень дорогие мне люди, что мы с королевой сердечно благодарим вас за всю ту преданность и — смею ли я об этом сказать? — любовь, которыми вы нас окружали сегодня и всегда. Я заново посвящаю себя служению вам на все те годы, что мне еще отпущены».
Вторник был свободен от официальных мероприятий, но не от корреспонденции и шумных выходов на балкон дворца. Только за этот день пришло 1077 писем; и они продолжали непрерывно поступать еще не одну неделю. Среда была посвящена заморским владениям империи. Вот что писал Макдональд о церемонии, прошедшей в Сент-Джеймсском дворце:
«Прием в честь премьеров доминионов оказался самой трогательной и безыскусной кульминацией всей церемонии, достойной демонстрацией верности. Ирландия не явилась, но ее отсутствие выглядело как проявление мелочности на фоне всеобщего величия и изобилия. Ответная речь короля послужила прекрасным выражением его любви и заботы. Когда же король перешел к личным воспоминаниям, голос его дрогнул, а на глазах выступили слезы. Все были глубоко тронуты. Империя казалась одной большой семьей, король — ее главой, а нынешнее собрание — семейной встречей. Все разошлись с ощущением, что приняли участие в чем-то вроде святого причастия».
В четверг наступила очередь двух палат парламента, воздавших дань королю в Вестминстер-холле. По иронии судьбы, с которой так часто соприкасалась английская история, спикер Фицрой обращался к королю, стоя всего в нескольких футах от того места, где судили и приговорили к смерти его собственного предка — Карла I.
Через несколько недель король продолжил юбилейные празднования, устроив смотр флоту в Спитхеде. Один военный историк позднее писал:
«Соединение из 160 военных кораблей, включая два авианосца, выглядело весьма внушительно, однако знающему человеку было мучительно видеть, что доля новых кораблей довольно мала и что лишь некоторые из старых (многие были построены еще в годы Первой мировой войны) оказались полностью модернизированы. По правде говоря, витрина была в основном заполнена устаревшим товаром».
Между этими двумя событиями, символизировавшими прошлую и будущую трагедии, были наполненные народным ликованием поездки по нарядно украшенным улицам Лондона. Это походило на появление Деда Мороза — чем беднее район, тем восторженнее был прием. Французскому художнику Жаку Эмилю Бланшу сказали, что во время юбилея одна социалистическая газета, потеряв много читателей из-за того, что перестала публиковать новости о королевской семье, вынуждена была возобновить освещение этой темы. Это немало его позабавило. «Можно ли себе представить „Юманите“ или „Попюлэр“, — писал он, — которые сообщали бы о приемах, устроенных в Рамбуйе президентом Лебрюном?» Сопротивление бедняков республиканским идеям смущало даже такого верного их сторонника, как Г. Дж. Уэллс, который писал в романе «Мир Уильяма Клиссолда»:
«Я поражен готовностью прогрессивно настроенных англичан молча подчиняться монархии и признавать ее авторитет. Король неизбежно является главой и центром старой армейской системы, дипломатической традиции, иерархических привилегий — той фальшивой Англии, которая маскирует реальности английской жизни. Пока он остается, сохраняется и старая армейская система, сохраняется светское общество, сохраняется воинственная традиция. Все это связано вместе, все это неразделимо. Народ не может понять, что он собой реально представляет, пока на каждом шагу и при каждом кризисе его жизни национальный король, национальная форма, национальные флаги и символы ослепляют и затуманивают реальную действительность. Миллионами все эти шоу, разумеется, воспринимаются как подлинная реальность».
Убежденный радикал, он находил все это исключительно несправедливым и крайне огорчительным.
Апофеозу этого юбилейного лета никто не удивлялся больше, чем сам король. «Я и не представлял, что можно испытывать такие чувства», — говорил он. Но для тех, кто ему служил, это не стало сюрпризом. «В течение двадцати пяти лет, — писал сэр Джон Саймон, — король Георг выполнял свою задачу, находясь в тени великой бабушки и являясь прямым наследником чрезвычайно популярного отца. Четверть века страдая от этого сравнения, теперь он вдруг понял, что занимает в сердце своего народа столь же высокое положение, как когда-то королева Виктория и король Эдуард». У Макдональда также вызывала улыбку вновь обретенная популярность суверена. «Но, несмотря на это, — отмечал премьер-министр, — он сохранил королевские достоинство и выдержку».
«Их Величества хорошо прошли дистанцию, — в августе 1935 г. констатировал Уиграм из Балморала. — Для меня темп был слишком велик, и мне пришлось месяц назад приехать сюда на отдых». Теперь он уже стал лордом Уиграмом, по случаю дня рождения короля получив звание пэра. Но даже он не избежал тех осложнений, которые столь часто омрачали распределение королевских наград. Инициатива присвоить Уиграму титул баронета исходила, как и положено, от премьер-министра. Несмотря на то что это предложение было продиктовано самыми добрыми намерениями, король оказался в замешательстве. Никто из его придворных не заслуживал награды больше, чем Уиграм, однако, даровав титул ему одному, король проявил бы пренебрежение к другому из старших придворных — сэру Фредерику Понсонби. А Понсонби, несмотря на сорок лет преданной службы трем монархам, был слишком независим во взглядах и разговорах, что не производило на короля положительного впечатления. И тогда было решено, что ни Уиграм, ни Понсонби пэрами не станут. Когда премьер-министр сообщил ему о решении короля, Уиграм ответил:
«Ваша великодушная рекомендация явно смущает Его Величество, и, конечно, мне даже и в голову не приходит ставить в сложное положение Его Величество после всего, что он для меня сделал. В то же время, согласитесь, что это большая неудача: лишиться наследства из-за причуд коллеги».
Эта логика произвела впечатление на Макдональда, и премьер-министр настоял на своем — король уступил: и Уиграм, и Понсонби получили звание пэра; их имена красовались рядом в одном наградном списке. То, что король проявил великодушие в отношении своего старого и преданного слуги, оказалось весьма своевременным: новоиспеченный лорд Понсонби прожил после всего четыре месяца, а Уиграм наслаждался своим новым положением еще двадцать пять лет.
Вознаграждение заслуг Уиграма стало одним из последних деяний Макдональда на посту премьер-министра. Через десять дней после юбилея он сообщил королю, что врачи больше не разрешают ему нести столь тяжкое бремя. Король, конечно, дал согласие на смену премьера, но настоял, чтобы Макдональд все же остался в кабинете в качестве лорда — председателя Тайного совета. Он также предложил отметить его заслуги орденом Чертополоха — «наградой, которую жаждет получить каждый добрый шотландец». Однако Макдональд весьма неохотно, но отказался от зеленой ленточки этого ордена, поскольку тот обязывал бы его именоваться «сэр». В отчете Макдональда о состоявшейся аудиенции далее записано: «Сказал, что он опасается, что я не дам ему возможности выразить высокую оценку мне лично и тем заслугам, которые я оказал ему и стране. Это были слова близкого друга».
7 июня 1935 г. он ушел в отставку, а его преемником стал Болдуин. Таким образом, Макдональд исполнял обязанности премьер-министра в общей сложности семь лет. Прощальная аудиенция у короля была печальной и трогательной: «Он снова сказал, грустно глядя в пол и положив ладонь на ручку кресла: „Я надеялся, что Вы меня поддержите, но теперь понимаю, что это невозможно. Я удивляюсь тому, как Вы все это выдержали, особенно потерю друзей и их ужасное поведение“. И снова: „Вы были тем премьер-министром, который нравился мне больше всех; у Вас так много достоинств, Вы подняли авторитет этой должности, не использовав ее лично для себя. Вы можете видеть меня, когда захотите, и, конечно, приезжайте в этом году в Балморал, а так как Вам теперь нечего делать, приезжайте просто на уик-энд“. И так далее. Он заставил меня дважды и трижды пожалеть о том, что я отказался от должности».
Позднее в этот же день он вернулся во дворец, чтобы официально сдать полномочия. По прихотливому замыслу Болдуина, его первейшей обязанностью было произнести следующие слова: «Малкольм Макдональд, эсквайр, приводится к присяге перед Тайным советом». Новый премьер-министр назначил 34-летнего сына своего предшественника министром колоний: впервые с начала столетия отец и сын, по примеру Джозефа и Остина Чемберленов, заседали в одном кабинете министров. «На нем плохо сидит пиджак», — уподобляясь королю, заметил гордый отец.
Усталый, но довольный король снова ввел в действие обычное летнее расписание — Кауз, Сандрингем и Балморал. На сей раз, однако, «Британия» не смогла завоевать первый приз, и король решил, что она больше не будет участвовать в гонках. Во время его пребывания в Сандрингеме полученные из Форин оффис телеграммы испортили королю настроение и побудили его вызвать к себе нового министра иностранных дел Сэмюэля Хора. «Мы обсудили с ним итало-абиссинский вопрос, который является очень серьезным, — записал он, — а также дурацкий круиз на яхте, который Дейвид собирается совершить по Средиземноморью». Несмотря на нависшую угрозу войны, капризы принца продолжали беспокоить отца.
Балморал, однако, принес долгожданный отдых, к тому же его скрасило появление в семейном кругу двух новых невесток. Всегда преданный королеве, король, как настоящий мужчина, был чувствителен к женскому обаянию. «В поведении красавицы нет ничего удивительного», — такой вывод он сделал на последнем вечернем приеме своего царствования. Король уже был слишком слаб, чтобы во время охоты самому подкрадываться к добыче, однако, по выражению Черчилля, ее «к нему пододвинули», и, прежде чем суверен в последний раз в жизни отправился из Шотландии на юг, верный олень успел исполнить перед ним свой долг.
Вернувшись в Сандрингем за фазанами, король 14 ноября принял участие в своей последней охоте: он добыл около тысячи птиц. В этот день также проходили всеобщие выборы. И хотя Болдуин потерял 79 мест, национальное правительство все еще сохраняло прочное большинство в 245 мандатов. «Его команда хорошо сыграла в этом контрольном матче, — отмечал Уиграм, — и нет сомнения, что капитан правильно определил момент окончания подачи». Лейбористы, однако, отыгрались на Макдональде, который в графстве Дарем потерпел сокрушительное поражение от Эмануэля Шинвелла. Но король заявил Макдональду, что тот все равно должен остаться в правительстве. «В противном случае он был бы очень расстроен и опечален», — писал Макдональд после состоявшейся 19 ноября беседы с королем. «Не рассчитывает прожить больше пяти лет, и, поскольку я его, наверно, переживу, смерть короля освободит меня от данного обещания». Сам донельзя уставший душой и телом, Макдональд подчинился суверену, оставшись в должности лорда-председателя Совета, и без особого желания стал распускать слухи, что подыскивает себе подходящий избирательный округ.
Хотя в ноябре 1936 г. королю исполнилось семьдесят лет, немногие считали, что он процарствует хотя бы еще лет пять. В эти осенние месяцы Болдуину казалось, что король уже «пакует чемоданы и готовится к отъезду». Менсдорф, гостивший в Сандрингеме в середине ноября, также писал: «Когда король стоит, он напоминает мне императора Франца Иосифа в последние годы его жизни». Это было печальное сравнение — австрийский император скончался в восемьдесят шесть лет. Есть свидетельство, будто король чувствовал приближение конца. Когда канадское правительство неофициально запросило согласие на назначение брата королевы лорда Атлона следующим генерал-губернатором, король выступил против. Ему уже немного осталось, пояснил он, и поэтому он хочет, чтобы Атлоны остались в Англии и хоть как-то смогли утешить его одинокую вдову.
Как отмечал Доусон, после напряжения, вызванного юбилеем, сужение артерий в мозгу короля заставляет его спать весь день, даже за столом. А вот ночь не приносила ему отдыха, и сестра Блэк, оставшаяся при нем после тяжелой болезни 1928–1929 гг., в три часа ночи часто давала ему кислород, чтобы уменьшить беспокойство. «Короля очень тревожит итальянская ситуация, — писал 27 ноября Макдональд. — Никогда не видел его в таком нервном состоянии: говорит, что не может из-за этого спать».
3 декабря смерть сестры принцессы Виктории принесла королю новые страдания. Впервые он пренебрег своими общественными обязанностями и не стал открывать заседание нового парламента. Тем не менее не прекращающийся поток красных чемоданчиков не оставлял без внимания. Как раз перед Рождеством ему пришлось председательствовать при смене министра иностранных дел. Проезжая через Париж в Швейцарию, где намеревался провести отпуск, Хор вместе с французским министром иностранных дел Лавалем разработал весьма недостойный план, по которому Италию следовало умиротворить 60 тыс. квадратных миль абиссинской территории. Это так возмутило общественное мнение, что кабинет вынужден был его дезавуировать, а Хор 18 декабря ушел в отставку. Король сразу же поручил Уиграму написать отставному министру великодушное письмо с выражением сочувствия. А когда Хор прибыл во дворец, чтобы официально сдать полномочия, король тактично свернул беседу на их общее хобби. «Теперь, когда Вы свободны, — заявил он, — у Вас стало больше времени для охоты. Приезжайте в Норфолк — настреляете много вальдшнепов». После этого король уехал, чтобы провести Рождество в Сандрингеме. Тем не менее он и там не смог сбросить с себя бремя ответственности. 23 декабря для вручения полномочий к нему вызвали Антони Идена. Двадцать шесть лет спустя Иден опубликовал воспоминания об этой аудиенции, в которых процитировал короля: «Я сказал Вашему предшественнику: „Вы знаете, что говорят — не надо больше возить уголь в Ньюкасл и не надо пускать Хора в Париж“. Бедняга даже не засмеялся».
Вполне может быть, что король в этой беседе действительно повторил ту bon mot, которая уже и так сделалась популярной в обществе. Однако совершенно невероятно, чтобы в столь тяжелый для Хора момент он сказал ему в лицо нечто подобное, а потом еще и посмеялся над ним за отсутствие чувства юмора. Сочувственное письмо короля и собственное свидетельство Хора об их прощальной аудиенции еще больше ставят под сомнение это «воспоминание» Идена. Как известно, короли притягивают к себе легенды, однако от такой его память все-таки следует охранять.
Рождественское радиообращение, прочитанное королем сильно ослабевшим за последний год голосом, снова тронуло сердца людей. Король говорил подданным об их и своих радостях и горестях; было также особое обращение к детям и последнее благословение патриарха. Очередная пытка кончилась, но его ослабевшее здоровье позволяло предаваться лишь самым простым удовольствиям. «Смотрел, как купают моего внука Кентского», — с удовольствием записал он. Король ездил по поместью на толстом маленьком охотничьем пони, посадил перед домом кедр, наблюдал за тем, как его жена приводит в порядок принадлежавшую королеве Александре коллекцию работ Фаберже, вернувшуюся в Сандрингем после смерти принцессы Виктории. Тем не менее он так и не перестал заботиться об окружающих. Отдав Королевский павильон в Олдершоте в распоряжение недавно поженившихся Глостеров, он потрудился написать письмо невестке, выразив надежду, что там им будет достаточно тепло.
Встревоженный сообщениями сестры Блэк о том, что король стал задыхаться, Доусон напросился в Сандрингем, куда приехал 12 января из Кембриджа. «Нашел его в скверном самочувствии, — отмечал он, — совсем без сил — речь идет о его жизни, о чем я ему и сказал». Посчитав ненужным задерживаться там, Доусон уехал, готовый вернуться по первому требованию. 15 января, после ужасного дня, король рано лег в постель, а на следующее утро решил остаться в своей комнате. Последняя запись в дневнике, который король столь пунктуально вел с 1880 г., была сделана 17 января. После неразборчивых заметок относительно снега и ветра там следуют такие слова: «Этим вечером приехал Доусон. Я с ним виделся и чувствовал себя отвратительно».
В этот день принц Уэльский, вызванный из Виндзора, где он охотился с друзьями, обнаружил отца в спальне спящим в кресле перед камином. Прежде чем вновь погрузиться в сон, он как будто узнал сына. Понимая, что конец уже близок, Доусон не стал приглашать ту медицинскую бригаду, которая спасла короля во время предыдущей болезни, а вызвал только сэра Мориса Кэссиди, специалиста-кардиолога. В тот же вечер пятницы появился первый из шести медицинских бюллетеней, готовивших нацию к худшему: «Бронхиальный катар, от которого страдает Его Величество, не очень тяжелый. Однако появились признаки сердечной слабости, которая вызывает определенное беспокойство». В течение следующих двух дней король то терял, то вновь обретал сознание, его сердце работало с перебоями. В воскресенье принц Уэльский отправился в Лондон, чтобы проконсультироваться с премьер-министром относительно порядка престолонаследия. Вскоре после этого в Сандрингем прибыл архиепископ Кентерберийский. До того он позвонил Уиграму в надежде, что, «если беспокойство возросло, мне будет позволено приехать — этого, не говоря уж о долге личной дружбы, как представляется, ожидает от меня вся страна». Королева, когда ее спросили, дала на это согласие. Однако принца Уэльского, который на следующий день вернулся в Сандрингем, вмешательство Ланга сильно разгневало. Позднее он описывал, как тот незаметно входил и выходил из отцовской комнаты, — «безмолвный призрак в черных гетрах».
Понедельник, 20 января 1936 г., стал последним днем в жизни короля. Тем утром архиепископ произнес над ним несколько простых молитв, возложил руки на голову суверена и отпустил ему грехи. Затем, в момент просветления, король послал за своим личным секретарем. Уиграм обнаружил его с газетой «Таймс», раскрытой на странице, посвященной имперским и иностранным делам. Очевидно, какой-то абзац на этой странице, решил Уиграм, и вызвал знаменитый вопрос короля: «Как там империя?» Король героически попытался обсуждать деловые вопросы, но тщетно. «Чувствую себя очень усталым», — сказал он.
И все же королю Георгу V не суждено было тихо умереть. Поскольку он больше не мог исполнять конституционные обязанности, прошедшее на Даунинг-стрит совещание министров санкционировало создание Государственного совета, который должен был действовать от его имени. Для этого, однако, требовалось, чтобы король собственноручно подписал соответствующее распоряжение в присутствии членов Тайного совета. Во время прежней болезни, в 1928 г., король был достаточно бодр, чтобы уверенно поставить свою подпись. Теперь же он лишь временами приходил в сознание, и у него не действовала правая рука. Доусон боялся, что подобное усилие окажется для него чрезмерным: «Я был несколько удивлен решением кабинета министров… о незамедлительном проведении Тайного совета. В этом не было неотложной необходимости… но они, кажется, боялись (мне кажется, неоправданно) возникновения чрезвычайной ситуации и не хотели сидеть сложа руки».
Утром 20 января в Сандрингем на поезде прибыли три члена Тайного совета. Это были Макдональд, лорд — председатель Совета, Хейлшем, лорд-канцлер, и Саймон, министр внутренних дел. Их сопровождал секретарь Совета Ханки. Еще трое тайных советников были уже в доме: Доусон, Уиграм и Ланг. Незадолго до 12 ч. 15 мин. все они собрались в гостиной, примыкающей к спальне короля; больше там не было никого, кроме Шарлотты — ручного попугая. Доусон сразу прошел в спальню, и было слышно, как он объясняет королю цель собрания. Затем туда вошли остальные тайные советники, скромно столпившись в дверях. Короля подняли и усадили в кресло; на нем был халат, разрисованный яркими цветами. Перед королем стоял переносной столик, на котором лежал тот самый документ, что он должен был подписать. Посетителей он встретил, как отметил Ханки, «радостной улыбкой».
Лорд-председатель прочитал проект распоряжения, и король смог твердым голосом произнести: «Принято». Опустившись возле него на колени, Доусон попытался направить его перо, вложив его сначала в одну руку, затем в другую. И хотя король пытался подчиниться, сил у него уже не было. «Джентльмены, — сказал он, — мне очень жаль, что заставляю вас ждать. Я не могу сосредоточиться». Через несколько минут он все же сумел сделать две не слишком разборчивые пометки, которые можно было принять за «Дж.» и «К.». Тогда, и только тогда, наступил миг, когда умирающий король смог, наконец, снять с себя груз государственных обязанностей. Тайные советники в слезах направились к выходу, на прощание король приветствовал их знакомым кивком и улыбкой. «Я уходил последним, — писал Макдональд, — и никогда не забуду тот взгляд, озаренный заботой… мое последнее „прощай“ любезному и доброму другу и повелителю, которому я служил всей душой».
После ленча с королевой тайные советники улетели в Лондон на самолете, который только что доставил в Сандрингем принца Уэльского и герцога Йоркского. Остаток дня король тихо проспал, в то время как медицинские бюллетени уже предвещали конец его царствования. В 17 ч. 30 мин. было объявлено, что его силы на исходе. В этот вечер, когда королева и ее дети ужинали в одиночестве, Доусон подобрал в предназначенной для придворных столовой карточку меню и написал на ней прощальные слова, отличающиеся классической простотой: «Жизнь короля мирно подходит к концу». Вокруг постели Георга собралась его семья, и, когда его земная жизнь была окончена, архиепископ Ланг прочитал двадцать третий псалом и молитву, начинавшуюся со слов: «В дальний путь, о христианская душа!» Последний бюллетень был передан по радио через несколько минут после полуночи: «В 23 ч. 55 мин. вечера король мирно скончался».
Во время последней болезни мужа королева оставалась стойкой; до самого конца она была практична, спокойна и доброжелательна. А когда один король умер, она отдала дань уважения другому. Ласковым жестом, который, однако, имел историческое значение, она взяла руку старшего сына и поцеловала ее. «Мое сердце разбито», — позднее записала она в дневнике. Но время для скорби пока не наступило. Поблагодарив сиделок, она также сказала несколько слов признательности и утешения Доусону; за эти семь лет все они потратили много сил.
Король Эдуард VIII во время последних часов пребывания в статусе принца Уэльского отнюдь не проявил подобной сдержанности. Из-за получасовой разницы во времени между Сандрингемом и Гринвичем случилась некая ошибка, которая до крайности его возмутила, и принц Уэльский, когда его отец еще лежал на смертном одре, приказал, чтобы все часы в доме перевели на полчаса назад. «Хотелось бы знать, — вздыхал архиепископ Ланг, — не вернутся ли и другие привычки».
Однако с началом нового царствования именно королева внесла изменения в установленные традиции. Страшась предстоящих двух недель похоронных обрядов, наподобие тех, что последовали после смерти Эдуарда VII, она попросила, чтобы тело ее мужа оставалось непогребенным не больше недели. Хотя это предложение было сразу принято, даже сокращение церемоний обрекало ее на череду ритуалов, каждый из которых являлся более официальным и многолюдным, чем предыдущий.
Все началось через сутки после смерти короля, когда в конце дня его гроб поместили на небольшие похоронные дроги и через опустевший парк повезли в сандрингемскую церковь. Впереди шел королевский волынщик, играя погребальную песнь. За ним следовали семья покойного и двое придворных — всего скорбящих набралось едва ли с дюжину. Их путь сквозь темноту, ветер и дождь освещал единственный факел.
Гроб, простоявший в храме тридцать шесть часов (в карауле стояли егеря и садовники), на орудийном лафете доставили на станцию Уолфертон, а затем на поезде — в Лондон. Был такой же бодрящий солнечный день, как и те, в которые король обычно отправлялся за дичью. В последнее путешествие его сопровождали норфолкские соседи, арендаторы и рабочие поместья. Конюх вел его белого охотничьего пони. «Как раз в тот момент, когда мы взобрались на последний перед станцией холм, — писал Эдуард VIII, — тишину утра разорвал знакомый звук — это кричал фазан».
От вокзала Кингз-Кросс до Вестминстер-холла процессия сохраняла трогательную простоту: орудийный лафет, за которым пешком шли четыре монаха. Лишь для того, чтобы усилить торжественность, к крышке гроба поверх королевского штандарта прикрепили императорскую корону. Когда кортеж вступил в Нью-Пэлис-ярд, Эдуард VIII увидел, что на тротуаре пляшет луч света. Это блестел венчающий корону бриллиантовый мальтийский крест — от сотрясения колес он свалился и теперь лежал в канаве. «Весьма зловещее предзнаменование», — записал в дневнике Гарольд Николсон 23 января 1936 г.
Беспокоился и архиепископ Ланг. Перед тем как выехать из Сандрингема, он обсуждал с новым королем траурную церемонию в Вестминстер-холле:
«Эдуард VIII сказал мне, что не желает проведения какой-либо религиозной службы, поскольку — как он мне сказал — хочет поберечь королеву. Я настаивал, что какая-то служба обязательно должна быть, — пусть даже короткая. Без этого вся церемония будет, так сказать, пустой; тем более что королева сама пожелала, чтобы спели хотя бы один гимн — „Вознеси мою душу, Царь Небесный“».
Архиепископ своего добился; склонный к театральным эффектам, он даже позаимствовал из Вестминстерского аббатства пурпурное облачение, которое надевали на похоронах Карла II.
За те четверо суток, пока был открыт доступ к телу покойного, мимо гроба медленно прошло около миллиона подданных Георга V; их шаги заглушал огромный мягкий серый ковер. В полночь 27 января к стоявшим на помосте офицерам дворцовой стражи присоединились Эдуард VIII и три его брата. «При тусклом свете свечей и в глубоком молчании мы простояли там двадцать минут, — писал Эдуард VIII. — Я чувствовал близость к своему отцу и всему, что было ему дорого».
На следующий день король Георг V отправился в свой последний путь. На сей раз орудийный лафет, на котором стоял его гроб, сопровождали моряки. Они доставили его из Вестминстера на вокзал Паддингтон, потом на поезде — в Виндзор, после чего через территорию замка довезли до церкви Святого Георгия. Георг, наверно, был бы взбешен тем, что на целый час опоздал на собственные похороны, хотя причиной опоздания на этот раз оказался он сам — скопившиеся на пути следования толпы народа, пришедшие в промозглое зимнее утро проститься со своим сувереном, не раз преграждали путь процессии.
Даже в такой печальный момент церковь выглядела весьма красочно: знамена ордена Подвязки, тяжелый черный креп и темные вуали присутствовавших женщин, сияние риз и парадных мундиров тех, кто служил своему суверену, — с плюмажами и лентами, алых, синих и золотых кителей. Церемония навевала воспоминания о дворе короля Георга в первые годы его царствования, а порядок соблюдения старшинства был далек от современных реалий, соответствуя званиям и должностям, которые почти за сто лет так и не успело смести реформаторское рвение принца-консорта. «Что меня поразило, — написал позднее один государственный служащий, прочитав в „Таймс“ отчет о похоронах, — так это второстепенное положение министров кабинета. Нужно было прочесывать колонку за колонкой, чтобы, наконец, обнаружить, где же находился премьер-министр». Болдуин, однако, был на отведенном ему месте — как и два бывших премьер-министра, невзирая на их взаимную антипатию. Макдональд был шокирован не только тем, что Ллойд Джордж согласился написать о похоронах в газеты, но и тем, что прямо во время службы вел необходимые заметки.
Поддержать своего кузена в минуту скорби приехали пять иностранных монархов: Кристиан из Дании, Хокон из Норвегии, Кароль из Румынии, Борис из Болгарии и Леопольд из Бельгии. В будущем лишь Дания и Норвегия сохранили верность монархии, а всего через несколько лет все пятеро вынуждены были столкнуться с немецкой оккупацией или подчинением своих королевств нацистской Германии. Похожая судьба ждала и представителей Италии и Австрии: Умберто, принца Пьемонта, и принца Штаремберга. Не улыбнулась фортуна и приехавшим на похороны короля трем бравым военным: Петену — из Франции, Тухачевскому — из России и Маннергейму — из Финляндии. Если помнить об этом трагическом списке, та Англия, которую Георг V завещал своему сыну, покажется едва ли не раем.
Когда завершилась торжественная литания, все поразились достоинству и силе духа овдовевшей королевы; не меньше удивлял и новый король, который в сорок один год все еще выглядел почти юношей. Когда гроб отца медленно опустили в склеп, король Эдуард высыпал на него из серебряной чаши символическую горсть земли. И король Георг V отправился к своим предкам.
Когда скорбящие вышли из церкви, то увидели, что трава вокруг нее покрыта венками. «Как часто красота приносится в жертву масштабам», — отводя взгляд, сказала герцогиня Бедфордская, ибо самые пышные из этих венков были столь же велики, как и самомнение тех, кто их прислал. Однако одна знакомая дама покойного короля все же немного замешкалась и среди экзотических букетов вдруг заметила скромный венок, присланный каким-то уличным торговцем из лондонского Ист-Энда. На нем был изображен белый пони с пурпурным седлом.