Апокалипсис нашего времени

Розанов Василий Васильевич

№ 2

 

 

Удобнее для читателя и меня, если "Апокалипсис нашего времени" я переведу в форму журнала, — однако не предполагая его издавать долго. Ограничиваясь пока мыслью дать всего десять номеров, я прошу желающих подписаться на него выслать подписную сумму, 3 руб. 50 коп., по адресу: Сергиев Посад, Московская губерния, Красюковка, Полевая улица, д. свящ. Беляева, В. В. Розанову.

Пересылку по почте принимает на себя автор-издатель. Имя, фамилия и точный адрес подписчика должны быть написаны четко.

 

МОЕ ПРЕДВИДЕНИЕ

Я прочел в "Новом Времени", в передовой статье, что "с Германиею Россия может заключить мир хоть сейчас, если уступит ей Курляндию и Лифляндию с Ригою, и еще некоторые части отечественной территории". Думаю, что это из тех опасных иллюзий, за которые мы вообще уже столько поплатились. Не будем даже вспоминать слова Бисмарка, что "побежденному победитель оставляет только глаза, чтобы было чем плакать". Это совсем не нужно, т. е. припоминаний о Бисмарке. Но нельзя представить себе, чтобы Германия, потеряв, во всяком случае, несколько миллионов не населения вообще, а той отборной части населения, которую образует армия, удовлетворилась крошечною территориею, с таким же числом только населения. Нельзя вообще представить себе, чтобы Германия подъяла войну такой страшной опасности и риска, такой невероятной тяжести, ради расчета на такое смехотворное приобретение. Несомненно, она только успокаивает нас иллюзией мира: и почти это входит в состав ее жестокости. Как это нужно и для побалованья и духовного обмана глупых российских социалистов. Как последний аргумент своей мысли, я беру то, что для Германии, — оставь она целою Россию и, так сказать, способною к выздоровлению, — она, конечно, еще никогда не увидит ее столь беззащитною, с армиею, которая просто кидает оружие и уходит домой. И воображать, что Германия не разработает этот исключительный, этот невероятный случай, никогда ей и не мечтавшийся, со всем богатством возможностей, со всем обилием плода, — это просто показывает, что мы совершенные дети в политике.

Я имею самые печальные предчувствия. Я думаю, она разработает дело в смысле уже былого факта, такого же: именно — как было некогда завоевание Англии норманнами. И

Вильгельм, не мечтая нисколько о незаманчивой роли Наполеона, с заключением на о-ве Св. Елены, манится гораздо более удачным жребием второго Вильгельма Завоевателя.

Конечно, — после Петрограда он двинется на Москву, на Волгу и завоюет именно Великороссию, как центр "Всея Руси", после чего захватит и Малороссию с Новороссией, — причем ему и вознаградить союзника будет из чего. Мы вообще стоим перед фактом завоевания России, покорения России, — к чему препятствий ведь нет. А таковое отсутствие препятствий к покорению России, конечно, никогда на протяжении всей германской истории не повторится. И это не трудно предвидеть, предсказать; и это в Берлине предвидится так же хорошо, как — если бы были позорче люди в Петрограде — можно было бы предвидеть и в Петрограде.

Защита Англии и Франции? Это так далеко. Не десант же им делать. Да и Германия теперь десанта уже не пропустит. Это вполне в ее власти, при владении проливами около Эзеля и Даго. Да, освободив часть армии из России, она представит такую угрозу и самой Франции и Англии, с какою им справиться будет чрезвычайно трудно. А, во всяком случае, через самое небольшое число лет, обогатившись всеми средствами России и, между прочим, пользуясь и ее людским матерьялом (вот у немцев русские солдаты и былые социалисты пойдут в сражения!), Германия, несомненно, расправится и с Франциею, и с Англиею, и с Италиею. И моя почти шутливая игра воображения в "Итальянских впечатлениях" — "Возможный гегемон Европы" (отдельная глава) — осуществится. Уже тогда было что-то такое в Берлине, что-то носилось в самом воздухе, по чему чувствовалось это. Да и песенка: "Deutschland, Deutschland — uber alles", может быть, была не столько реально-глупою, сколько выверенно-пророчественною, сколько жадным аппетитом, Германский волк зол и толст. И нашей бедной России, стоящей перед ним таким пушистым ягненком, он не пощадит. А ягненок совершенно беззащитен.

Хороши же социалисты и вообще всероссийская демократия: скормить, все отечество скормить лютейшему врагу. Скормить не в переносном смысле, а в буквальном. Но нельзя не сказать: хороши и "лучшие люди России", начинавшие революцию в такую роковую войну и, как оказалось потом, ничего решительно не предвидевшие. Ленин и социалисты оттого и мужественны, что знают, что их некому будет судить, что судьи будут отсутствовать, так как они будут съедены. (Октябрь.)

 

ПОСЛЕДНИЕ ВРЕМЕНА

Не довольно ли писать о нашей вонючей Революции, — и о прогнившем насквозь Царстве, — которые воистину стоят друг друга. И — вернуться к временам стройным, к временам ответственным, к временам страшным…

Вот — Апокалипсис… Таинственная книга, от которой обжигается язык, когда читаешь ее, не умеет сердце дышать… умирает весь состав человеческий, умирает и вновь воскресает…

Он открывается с первых же строк судом над церквами Христовыми, — теми, которые были в Малой Азии, в Лаодикии, в Смирне, в Фиатире, в Пергаме и других городах. Но, очевидно, не Лаодикия, не Пергам и проч., лежащие ныне в руинах, на самом деле имеют значение для "последних времен", какие имел в виду написатель странной книги. Но он рассмотрел посаженное Христом дерево и уловил с неизъяснимою для себя и для времени глубиною, что оно — не Дерево жизни; и предрек его судьбу в то самое время, в которое церкви только что зарождались.

Никакого нет сомнения, что Апокалипсис — не христианская книга, а — противохристианская. Что «Христос», упоминаемый — хотя немного — в нем, "с мечом, исходящим из уст его" и с ногами "как из камня сардиса и халкедона", — ничего же не имеет общего с повествуемым в Евангелиях Христом. В устроении Неба — ничего же общего с какими бы то ни было представлениями христианскими. Вообще — "все новое"…

Тайнозритель Сам, волею своею и вспомоществующею ему Божиею волею, — срывает звезды, уничтожает землю, все наполняет развалинами, все разрушает: разрушает — христианство, странным образом "плачущее и вопиющее", бессильное и никем не вспомоществуемое. И — сотворяет новое, как утешение, как "утертые слезы" и "облечение в белые одежды". Сотворяет радость жизни, на земле, — именно на земле, — превосходящую какую бы то ни было радость, изжитую в истории и испытанную человечеством.

Если же окинуть всю вообще компоновку Апокалипсиса и спросить себя: — "да в чем же дело, какая тайна суда над церквами, откуда гнев, ярость, прямо рев Апокалипсиса" (ибо это книга ревущая и стонущая), то мы как раз уткнемся в наши времена: да — в бессилии христианства устроить жизнь человеческую, — дать "земную жизнь", именно — земную, тяжелую, скорбную. Чтo и выразилось к нашей минуте, — именно к нашей, теперешней… в которую "Христос не провозит хлеба, а — железные дороги", выразимся уже мы цинично и грубо. Христианство вдруг все позабыли, в один момент, — мужики, солдаты, — потому что оно не вспомоществует; что оно не предупредило ни войны, ни бесхлебицы. И только все поет, и только все поет. Как певичка. "Слушали мы вас, слушали. И перестали слушать".

Ужас, о котором еще не догадываются, больше, чем он есть: что не грудь человеческая сгноила христианство, а христианство сгноило грудь человеческую. Вот рев Апокалипсиса. Без этого не было бы "земли новой" и "неба нового". Без этого не было бы вообще Апокалипсиса.

Апокалипсис требует, зовет и велит новую религию. Вот его суть. Но чтo же такое, чтo случилось?

Ужасно апокалипсично ("сокровенно"), ужасно странно: что люди, народы, человечество — переживают апокалипсический кризис. Но что само христианство кризиса не переживает. Это до того очевидно, до того читается в самом Апокалипсисе, вот "в самых этих его строках", что поразительно, каким образом ни единый из читателей и бесчисленных толкователей этого совершенно не заметил. Народы "поют новую песнь", утешаются, облекаются в белую одежду и ходят "к древу жизни", на "источники вод". Куда ни папы, ни прежние священники вовсе никого не водили.

Блудницы вопиют. Первосвященники плачут. Цари стонут. Народы извиваются в муках:

но — остаток от народа спасается и получает величайшее утешение, в котором, однако, ни одной черты христианского, — христианского и церковного, — уже не сохраняется.

Но что же, что же это такое? почему Тайнозритель так очевидно и неоспоримо говорит, что человечество переживет "свое христианство" и будет еще долго после него жить:

судя по изображению, ничем не оканчивающемуся, — бесконечно долго, "вечно".

Проведем параллели:

Евангелие — рисует.

Апокалипсис — ворочает массами, глыбами, творит.

В образах, которые силою превосходят евангельские картины, а красотою не уступают им, и которые пронзительны, кричат и вопиют к небу и земле, он говорит, что еще не перешедшие за городки Малой Азии церковки, — первые общины христианские, — распространятся во всей Вселенной, по всему миру, по всей земле. И в момент, когда настанет полное и, казалось бы, окончательное торжество христианства, когда "Евангелие будет проповедано всей твари", — оно падет сразу и все, со своими царствами, "с царями, помогавшими ему", и — "восплачут его первосвященники". И что среди полного крушения настанет совершенно "все новое", при "падающих звездах" и "небе, свившемся как свиток".

"Перестанет небо", "перестанет земля", и станет "все новое", ни на что прежнее не похожее. Сказать это за 2000 лет, предречь с некоторыми до буквальности теперь сбывающимися исполнениями, перенесясь через всю христианскую историю, как бы пронзя «рогом» такую толщу времен и необъятность событий, — это до того странно, невероятно, что никакое из речений человеческих поистине не идет в сравнение.

Апокалипсис — это событие. Апокалипсис — это не слово. Что-то похоже на то, что Вселенная изрыгнула его сейчас после того, как другой Учитель тоже Вселенной проговорил свои вещие и грозные слова, тоже в первый раз произнеся "суд миру сему".

И вот — два суда: из Иерусалима о самом этом Иерусалиме, главным образом, — об Иерусалиме; и с острова Патмоса — над Вселенною, которую научил тот Учитель.

Нет ли разницы в самой компоновке слов? И, хоть это очень странно спрашивать о таких событиях-словах: нет ли чего показующего для души в стиле литературного изложения?

Евангелие — человеческая история, нам рассказанная: история Бога и человека:

"богочеловеческий процесс" и "союз".

Апокалипсис как бы кидает этот "богочеловеческий союз" — как негодное, — как изношенную вещь.

Но фундамент? фундамент? Но — почему? почему?

В образах до такой степени чрезмерных, что даже Книга Иова кажется около него бессилием и изнеможением, что даже "сотворение мира и человека" в Книге Бытия — тоже тускло и слабо, бледно и бескровно, он именно в структуре могущества и показывает суть свою. Он как бы ревет в "конце времен", для "конца времен", для "последнего срока человечества":

Бессилие.

Конец мира и человечества будет таков, потому что Евангелие есть книга изнеможений.

Потому что есть:

мочь и — не мочь.

И что Христос пострадал и умер за не мочь… хотя бы и был в полной и абсолютной истине.

Христианство — неистинно; но оно — не мочно.

И образ Христа, начертанный в Евангелиях, — вот именно так, как там сказано, со всею подробностью, с чудесами и прочее, с явлениями и т. под., не являет ничего, однако, кроме немощи, изнеможения…

Апокалипсис как бы спрашивает: да, Христос мог описывать "красоту полевых лилий", призвать слушать себя "Марию сестру Лазаря"; но Христос не посадил дерева, не вырастил из себя травки; и вообще он "без зерна мира", без — ядер, без — икры; не травянист, не животен; в сущности — не бытие, а почти призрак и тень; каким-то чудом пронесшаяся по земле. Тенистость, тенность, пустынность Его, небытийственность — сущность Его. Как будто это — только Имя, «рассказ». И что "последние времена" потому и покажутся так страшны, покажутся до того невероятно ужасны, так вопиюще «голодны», а сами люди превратятся в каких-то "скорпионов, жалящих самих себя и один другого", что вообще-то — "ничего не было", и сами люди — точно с отощавшими отвислыми животами, и у которых можно ребра сосчитать, — обратились таинственным образом в "теней человека", в "призраки человека", до известной степени — в человека "лишь по имени".

О, о, о…

Вот, вот, вот…

Не узнаем ли мы себя здесь? И как тогда не реветь Апокалипсису и не наполнять Престол Небесный — животными, почти — животами, брюхами — все самых мощных животных, тоже — ревущих, кричащих, вопиющих — льва, быка, орла, девы. Все — полет, все — сила. Почему бы не колибри и не "лилии полевые"? Маленькая птичка — хороша, как и большая, а «лилии» не хуже баобаба. И вдруг Апокалипсис орет:

— Больше мяса…

— Больше вопля…

— Больше рева…

— Мир отощал, он болен… Таинственная Тень навела на мир хворь…

— Мир — умолкает…

— Мир — безжизнен…

— Скорее, скорее, пока еще не поздно… Пока еще последние минуты длятся. "Поворот всего назад", "новое небо", "новые звезды".

Обилие "вод жизни", "Древо жизни"…

* * *

Солнце загорелось раньше христианства. И солнце не потухнет, если христианство и кончится. Вот — ограничение христианства, против которого ни «обедни», ни «панихиды» не помогут. И еще об обеднях: их много служили, ни человеку не стало легче.

Христианство не космологично, "на нем трава не растет". И скот от него не множится, не плодится. А без скота и травы человек не проживет. Значит, "при всей красоте христианства" — человек все-таки "с ним одним не проживет". Хорош монастырек, "в нем полное христианство"; а все-таки питается он около соседней деревеньки. И "без деревеньки" все монахи перемерли бы с голоду. Это надо принять во внимание и обратить внимание на ту вполне "апокалипсическую мысль", что само в себе и одно — христианство проваливается, "не есть", гнило, голодает, жаждет. Что «питается» оно — не христианством, не христианскими злаками, не христианскими произрастаниями. Что, таким образом, — христианство само и одно, чистое и самое восторженное, зовет, требует, алчет — "и не христианства".

Это поразительно, но так. Хороша была беседа Спасителя к пяти тысячам народа. Но пришел вечер, и народ возжаждал: "Учитель, хлеба!"

Христос дал хлеба. Одно из величайших чудес. Не сомневаемся в нем. О, нисколько, нимало, ни йоточки. Но скажем: каково же солнце, которое неизреченным тьмам народа дает хлеб, — дает как "по службе", "по должности", почти "по пенсии". Дает и может дать.

Дает и, значит, хочет дать?

У солнца — воля и… хотение?

Но… тогда «ваал-солнце»? ваал-солнце — финикиян?

И тогда "поклонимся Ему"? Ему и его великой мощи?

— Это-то уже несомненно. Ему и его великому, благородному, человеколюбивому хотению?..??? Это же невероятно. Но что "солнце больше может, чем Христос" — это сам папа не оспорит. А что солнце больше Христа желает счастья человечеству — об этом еще сомлеваемся, но уже ничего не мог бы возразить Владимир Соловьев, изучавший все "богочеловеческий процесс" и строивший "ветхозаветную теургию" и "ветхозаветное домостроительство" (или "теократию").

Мы же берем прямо Финикию:

"Ты — ходил в Саду Божием… Сиял среди игристых огней"… "Ты был первенец Мой, первенец от создания мира", — говорит Иезекииль или Исаия, кто-то из ветхозаветных, — говорит городу, в котором поклонялись Ваалу и нимало, ни Иегове.

Ну, кто же не видит из моих тусклых слов, что "богочеловеческий процесс воплощения Христа" потрясается. Он потрясается в бурях, он потрясается в молниях… Он потрясается в "голодовках человечества", которые настали, настают ныне… В вопияниях народных.

"Мы вопияли Христу, и Он не помог". "Он — немощен". Помолимся Солнцу: оно больше может. Оно кормит не 5000, а тьмы тем народа. Мы только не взирали на Него. Мы только не догадывались.

— "Христос — мяса!"

— "На ребра, в брюхо, детям нашим и нам!"

Христос молчит. Не правда ли? Так не Тень ли он? Таинственная Тень, наведшая отощание на всю землю.