При этом противоречия не нужно примирять: а оставлять именно противоречиями, во всем их пламени и кусательности. Если Гегель заметил, что история все сглаживает, что уже не "язычество" и "христианство", а Renaissance, и не "революция" и "абсолютизм", а "конституционный строй", то он не увидел того, что это, собственно, усталая история, усталость в истории, а не "высший примиряющий принцип", отнюдь - не "истина". Какая же истина в беззубом льве, который, правда, не кусается, но и не доит. Нет: истина, конечно, в льве и корове, ягненке и волке, и - до конца от самого начала: в "альфе" вещей - Бог и Сатана. Но в омеге вещей - Христос и Антихрист.

И признаем Одного, чтобы не пойти за другим. Но не будем Сатану и Антихриста прикрывать любвеобильными ладошками.

Противоречия, пламень и горение. И не надо гасить. Погасишь - мир погаснет. Поэтому, мудрый: никогда не своди к единству и "умозаключению" своих сочинений, оставляй их в хаосе, в брожении, в безобразии. Пусть. Все - пусть. Пусть "да" лезет на "нет" и "нет" вывертывается из-под него и борет "подножку". Пусть борются, страдают и кипят. Как ведь и бедная душа твоя, мудрый человек, кипела и страдала. Душа твоя не меньше мира. И если ты терпел, пусть и мир потерпит.

Нечего ему морду мазать сметаной (вотяки). 11. III.1916

Некрасив да нежен, - так "два угодья в нем". От некрасивости все подходят ко мне без страха: и вдруг находят нежность - чего так страшно недостает в мире сем жутком и склочном.

Я всех люблю. Действительно всех люблю. Без притворства. С Николаи, долгое время с Афанасьевым39 и еще не менее 10-ти сотрудников в нашей газете я был на "ты", не зная даже их по имени и отчеству. И действительно, их уважал и любил: "А как зовут - мне все равно". Хорошая морда.

Этих "хороших морд" на свете я всегда любил. Что-то милое во взгляде. Милое лицо. Смешное лицо. Голос. Такого всегда полюбишь. Стукачева мне написала: "голос Ваш (из Москвы спрашивала) нежный, приятный; обаятельный". Мы не видались еще, а лишь года 2 переписывались. Отвратительно, что я не умею читать лекций. Я бы "взял свое". Образовал бы "свою партию".

Я знаю этот интимный свой голос, которому невольно покоряются; точнее - быстро ко мне привязываются и совершенно доверяют.

Что общего между Шараповым40 и Мережковским: а оба любили. Между Столпнером41 и Страховым: любили же.

И я немножко их "проводил". Мережковского я не любил, ничего не понимая в его идеях, и не интересуясь лицом. Столпнера - как не русского.

Они мне все говорили. Я им ничего не говорил. Не интересовался говорить.

Но и не говорил (никогда): "Люблю". Просто, чай пил с ними.

И я со всем светом пил чай. Оставаясь в стороне от света.

В себе я: угрюмый, печальный. Не знающий, что делать. "Близко к отчаянному положение". На людях, при лампе - "чай пью".

Обман ли это? Не очень. Решительно, я не лгал им и при них. Никогда. Всегда "полная реальность". А не говорил всего.

Таким образом, в моей "полной реальности" ничего не было не так, ничего не лежало фальшиво. Но ведь во всех вещах есть освещенные части и неосвещенные "освещенное было истинно так", а об неосвещенной я не рассказывал.

"По ту сторону занавески" перешла только мамочка. О, она и сама не знала, что "перешла"; и никто не знал, дети, никто. Это моя таинственная боль, слившаяся с ее болью воединое. И притом, она была потаенная.

Прочие люди проходили мимо меня. Эта пошла на меня. И мы соединились, слились. Но она и сама не знает этого.

За всю жизнь я, в сущности, ее одну любил. Как? - не могу объяснить. "Я ничего не понимаю". Только боль, боль, боль…

Болезни детей не только не производят такого же впечатления, но и ничего подобного. Поэзия других людей не только не производит такого же впечатления, но и ничего приблизительного. "Что? Как? Почему?" - не понимаю. 11.III.1916

Метафизика живет не потому, что людям "хочется", а потому что самая душа метафизична.

Метафизика - жажда.

И поистине она не иссохнет.

Это - голод души. Если бы человек все "до кончика" узнал, он подошел бы к стене (ведения) и сказал: "Там что-то есть" (за стеной).

Если бы перед ним все осветили, он сел бы и сказал: "Я буду ждать".

Человек беспределен. Самая суть его - беспредельность. И выражением этого и служит метафизика.

"Все ясно". Тогда он скажет: "Ну, так я хочу неясного". Напротив, все темно. Тогда он орет: "Я жажду света".

У человека есть жажда "другого". Бессознательно. И из нее родилась метафизика.

"Хочу заглянуть за край".

"Хочу дойти до конца".

"Умру. Но я хочу знать, что будет после смерти".

"Нельзя знать? Тогда я постараюсь увидеть во сне, сочинить, отгадать, сказать об этом стихотворение".

Да. Вот стихи еще. Они тоже метафизичны. Стихи и дар сложить их - оттуда же, откуда метафизика.

Человек говорит. Казалось бы, довольно. "Скажи все, что нужно".

Вдруг он запел. Это - метафизика, метафизичность. 20.III.1916

Что вы ищете все вчерашнего дня. Вчерашний день прошел, и вы его не найдете никогда.

"Он умер! Он умер!" - восклицали в Египте и в Финикии. "Возлюбленный - умер!!"

И плакали. И тоже посыпали пеплом голову и раздирали одежды на себе.

"Да, - я скажу, - он умер, ваш Возлюбленный".

Будет ли он называться "вчерашний день" или - Озирис, или Христос.

И - католичество. И - Москва. ~ Ах, и я жалею Возлюбленного. О, и для меня он - Возлюбленный. Не менее, чем для вас.

Но я знаю, что Он воистину умер. ~ И обратим взоры в другую сторону. И будем ждать "Завтра" 20.III.1916

Есть люди, которые всю жизнь учатся, "лекции" и все, - и у них самое элементарное отношение к книге. Элементарное отношение к самомалейшему рассуждению, к стихотворению, к книге - которую и начали читать.

А 12 лет школы за спиною. И есть "ученье работы", и уже почти начинают сами читать лекции.

Какое-то врожденное непредрасположение к книге, неприуготовленность к книге.

Отсюда я заключаю, что "книга родилась в мир" совсем особо, что это - "новое чего-то рождение в мире" и далеко не все "способны к книге". Что есть люди, "врожденно к ней неспособные", - и такие сколько бы ни учились, ни читали, ни старались, к ним "книга" так же не идет, как к корове "горб верблюда".

Я присутствовал раз при разговоре о стихотворениях одной не кончившей курс гимназии, и еще одной лет 20-ти, с молодым ученым, который не только "любит стихи", но и сам пишет стихи, при этом недурные, формально недурные, - "с рифмами" и "остроумные".

И то, что недоучившейся гимназистке было с полуслова понятно, - именно понятны "тени" и "полуоттенки" слов, выражений, синонимов, омонимов, "украшений" - ученому осталось целый вечер непонятным. И он высокомерно спорил. Гимназистка же "взяла глаза в руки от удивления", - почти не веря и видя, что он ничего не понимает.

В спорах, в критике, в журналах - это сплошь и рядом. Редакторам журналов и издателям книг на ум не может прийти, что "ученый молодой человек" или "начинающий критик", приносящий им рукопись или "к изданию - книгу", на самом деле не имел никакого отношения к книге, родился до Элазевиров, до Альдов и Гуттенберга, и есть собственно современник Франциска Ассизского, - хотя занимается "естествознанием" и "по убеждениям - позитивист". И вот он написал свою новую статью "по грамматике Грота" и с методами Бэкона и Милля: не догадываясь, что он родился вообще до книгопечатания.

То, что я говорю - очень важно, очень практично. Не было бы и не возникло бы половины споров, если бы люди были все одинаково "после книгопечатания". Но тайна великая "литературы и науки" заключается в том, что %% 75-80 "пишущей и ученой братии" родились до Гуттенберга и в "породу книжности", в "геологическую породу книжности" - никак не вошли и самого ее "обоняния" не имеют; что они суть еще троглодиты, питающиеся "мясом и костями убитых ими животных", - хотя уже писатели, критики, иногда - философы (тогда - всегда позитивисты), читают лекции и составляют книги.

Я ненавижу книгу. Но я книжен. И передаю это мое таинственное наблюдение.