Двенадцать. Увядшие цветы выбрасывают (сборник)

Роздобудько Ирэн Витальевна

Увядшие цветы выбрасывают

 

 

Часть первая

 

Глава первая

Эдит Береш

Самое незабываемое, самое яркое воспоминание моего детства, воспоминание-вспышка, которая неожиданно озаряет тебя изнутри в неподходящий для лирики момент, – кресло-качалка!

Самое отвратительное, болезненное – из всего, что было потом, – Леда Нежина!

Хотя, конечно, другой ерунды и всяческих неприятностей было множество. Но кресло, увиденное мною в трехлетнем возрасте на ярмарке посреди привокзальной площади какого-то провинциального городка, – огромное кресло, ножки которого, к моему удивлению и восторгу, были не прямыми, как у обычных стульев, а закольцовывались дугой(!), и эта сука – Леда теперь затмевают все другие воспоминания. О минувших триумфах и трагедиях, смертях и войнах, поклонниках и предателях. О родителях и не рожденных младенцах, о бриллиантах и грязи под ногтями, креме-суфле и перемерзшей сладковатой на вкус картошке, о духах «от Шанель» (кстати, с этой непревзойденной стервой – Габриэль мы ели моллюсков в «Куполе») и отвратительном дешевом мыле фабрики «Красная заря»…

Вот такие удивительные штуки проделывает с нами память! Иногда, как ни стараешься, не можешь вспомнить имени племянника или даже собственной матери – а вот надо же: в момент относительного душевного покоя, когда хочешь вспомнить самое важное, самое дорогое, возникает из тумана только это кресло… И больше ничего. Будто бы именно оно и было самым важным в жизни.

Тогда я не представляла, что стул можно каким-то образом соединить с качелями, да еще и сплести это все из лозы! Что за чудо?!

Кресло стояло отдельно от всего товара, посреди залитой солнцем площадки. Если бы этот странный стул, такой значительный и неповторимой, мог заговорить – о, не сомневаюсь, он бы прочитал монолог принца Гамлета! Хотя, конечно, тогда я ничего не знала ни о театре, ни о существовании Шекспира.

В тот тревожный летний день отец перевозил нас с мамой в село, где было не так страшно и голодно. И всю дорогу я краем уха слышала разговоры о том, что это село – «наше», что в нем находится «наше родовое поместье». Естественно, после такого я почувствовала себя настоящей принцессой.

Станция, на которой поезд неожиданно остановился и где посреди бойкой торговли стояло это «священное чудовище», поразившее мое воображение, гудела, как улей. На ярмарке мне купили мед в настоящих сотах – и я с удовольствием жевала вкусный воск (даже пыталась его проглотить), – тряпичную куклу и деревянную лошадку с соломенным хвостом, а также заставили выпить кружку теплого парного молока. Но я все время пыталась вернуть родителей к тому месту, где стоял удивительный стул. «Хочу это!» – твердила я, и дядька-продавец в широких полотняных штанах и соломенном брыле с широкими полями специально соблазнительно раскачивал кресло перед моим носом. А оно взлетало до небес, сверкало на солнце, приятно шуршало и… пахло – лозой, лесом, дождем.

– Мы не сможем взять его с собой, дочка, – уговаривал отец.

– Оно очень дорогое… – поддерживала его мама. – Посмотри, я купила тебе петушка на палочке…

Они потащили меня к вагону. И тогда я совершила то, чего никогда не позволяет себе девочка из культурной благородной семьи! Я упала в пыль прямо посреди этой привокзальной площади и дико кричала до тех пор, пока из моего рта не пошла пена. Мне необходимо было иметь эту штуку! Иметь – или умереть прямо здесь, на виду у оторопевших родителей и гогочущей толпы, возле загнутых ножек этого деревянного идола! Наверное, уже тогда я почувствовала, что это кресло каким-то чудом сохранится во всех перипетиях моей запутанной жизни и в конце концов останется моим единственным и настоящим другом…

А Леда…

Никакая она не Леда! Обыкновенная Дунька из-под Полтавы или Козятина! Собственно говоря, я тоже – не Эдит…

Иногда мне трудно вспомнить свое настоящее имя. Оно осталось там, в пыли привокзальной ярмарки. Хотя нужно, конечно, когда-нибудь заглянуть в «Личное дело», которое валяется в сейфе у директора нашего Дома. Может быть, тогда и возобновится в голове что-то другое, кроме этого воспоминания о кресле-качалке… Откровенно говоря, мне все равно, как меня здесь называют.

…Теперь я сижу в этом кресле у окна. Это одна из тех немногих вещей, которые принадлежат только мне. А еще – фотографии на стене у зеркала. Кресло изрядно истрепалось. Оно почернело, облезло и часто «кусается» своими зазубринами. Его ножки, спинка и перегородки сто раз перебинтованы изоляционной лентой, но это не мешает ему угрожающе скрипеть подо мною. Иногда я думаю, что мы рассыплемся вместе. Как старые верные друзья… Я смотрю в окно. По парку гуляют мои «сокамерники». Только что закончился завтрак – манная каша со стаканом молока или чая – и они выползли погреться под жиденькими лучами осеннего солнышка. Драные коты и кошки! Некогда и они поблескивали своим гладеньким мехом! А сейчас на него посягают разве что блохи.

Впрочем, иногда сюда наведываются журналисты – привозят, как детишкам, пирожные, газетки, журнальчики, подарочки в виде кулечков с леденцами в обмен на сенсационные откровения. Бывают и гости поважнее: спонсоры и меценаты, которых неожиданно охватывает жажда милосердия. Чаще всего они привозят наборы импортной парфюмерии. Мне однажды тоже достался такой набор. Пришлось выстоять за ним в отвратительной очереди мерзких стариков, что собралась в столовой и галдела. Я стояла только потому, что это была парфюмерия со знакомой этикеткой – «от Шанель»…

Про моллюсков в «Куполе» я, конечно, молчала: журналисты приезжали к тем, у кого язык побойчее. Но даже если бы они приехали ко мне – к Эдит Береш! – я бы все равно не проронила ни слова. Хотя представляю, как бы они рты пораскрывали, узнав о том, как мы с Коко… Вот поэтому и молчу.

Молчу, потому что вместо ненавистного молока привыкла пить кофе. Хороший кофе, не растворимый, а настоящий – заваренный по-турецки (большой пакет «Lavazza», который мне дали соседи перед тем, как племянник посадил меня в авто, чтобы вывезти сюда, закончился еще в прошлом году).

Молчу, потому что точно так же давно закончился вишневый табак, а трубка – моя любимая деликатная дамская трубочка, которой не исполнилось и тридцати годочков со дня рождения в далекой Гаване, сломалась.

Молчу, потому что не могу никого попросить, чтобы мне купили и то и это в местном магазинчике (хотя вряд ли там найдется такой товар). Эдит Береш никогда ни о чем не просила! Да и денег у меня на эту роскошь все равно не хватит. Сознаться в своей нужде – это равнозначно смерти. А мне, как это не удивительно, еще хочется досмотреть спектакль под названием «Чем заканчивается старость». Ведь я всегда находилась по ту сторону рампы и никогда не интересовалась, что совершается в темноте, за оркестровой ямой. Теперь в этой яме сижу я. И ехидно наблюдаю за тем, что происходит в свете рампы – там, где суетятся персонажи. Сижу в своем кресле и молчу. Пусть говорят другие. Сколько угодно. Ведь их реплики не написаны Шекспиром! И поэтому мне смешно.

Из своей комнаты я выхожу три раза в день: на завтрак, обед и ужин. Не потому, что хочу есть. Из-за того, что все равно кто-то из обслуги придет и принесет в комнату провонявший кашей поднос. Но, исполняя эти ритуалы, я всегда стараюсь задержаться, опоздать, с тем расчетом, что мои коллеги по «цеху», которых мне приятнее называть «сокамерниками», уже поели и разошлись по своим углам. Плевать, что моя порция остыла, а повар сердится. Я делаю вид, что не слышу. Очень удобная позиция! Столько нового узнаешь о себе – например, что ты «старая пердуха», «говно собачье», «драная коза». Но я не обижаюсь – я едва сдерживаю улыбку. Эти милые эпитеты повар произносит себе под нос, а я в свое время произносила их громко – костюмершам, гримерам, парикмахерам и даже режиссерам. Только ей, Леде Нежиной, посчастливилось так и не услышать их! Вот о чем буду сожалеть до конца своих дней. И если теперь у меня нет таких благодарных слушателей, как эта самая Леда, зачем тратить силы на какого-то повара?..

* * *

Обитель, в которой я сейчас нахожусь, имеет приличное и даже солидное название – «Дом творчества для одиноких актеров театра и кино». Медная табличка с таким названием висит над нашим парадным входом, а рядом еще и нарисован голубь с пальмовой ветвью в клюве. Такой вот юмор. Будто бы он не мог принести эту чертову ветку раньше, а только теперь, практически – на могилу надежд, в этот приют. Если бы художник знал, для кого рисует, изобразил бы престарелого Нарцисса – символ тщеславия. О, таких «нарциссов» тут предостаточно!

Этот дом – двухэтажный, от центрального зала (его называют по-разному – «актовый», «красный уголок») расходятся два крыла с комнатами. Дом стоит в чудесном парке, а дальше, за витиеватой оградой и трассой, тянется сосновый бор. Чудесное место! Воздух и природа замечательны…

Некогда это заведение имело солидный статус и было не просто живодерней для убогих, как, например, другие подобные учреждения, а достаточно «хлебным» местечком, в которое загодя записывались дальновидные «одинокие звезды театра и кино». Даже те из них, кто имел семью. Записывались задолго до старости, так, на всякий случай – а вдруг захочется отдохнуть пару неделек на природе, на дармовых харчах…

Кто-то мечтал отоспаться вдалеке от столицы, кто-то – сбежать от надоевшей «половины», кто-то надеялся встретить тут единомышленников и проводить вечера за преферансом в хорошей компании… Но чаще всего – гораздо позже – их привозили сюда дальние родственники с заботливой формулировкой: «После ремонта в квартире мы тебя сразу же заберем!»

Но никто, поверьте мне, никто из них не предполагал, что это – навсегда. Мышеловка открывается только раз.

Смешно наблюдать, как первые недели расфуфыренные мадам и набриолиненные (по давней привычке) мсье выходят к ужину в платьях и костюмах с «бабочками». Как они называют этот приют «богемою» и, подставляя к уху сморщенные ладошки, говорят «о высоком», сыплют именами, раздувают щеки, потрясают друг перед другом старыми афишами, заказывают на ужин «ананасы в шампанском», капризничают и ругают нянечек. До тех пор пока не услышат вот это самое – «говно собачье» – в свой адрес. Тогда они начинают звонить во все инстанции, включая и родственников, которые «делают ремонт», пишут письма «самому министру культуры» и два дня мужественно отказываются от порции манной каши. А потом… Потом выходят к обеду в байковых халатах и тапочках на босу ногу. И стараются не смотреть друг другу в глаза. И только самые ехидные из «нарциссов»-старожилов могут спросить: «Ну как, ваши родственники уже сделали ремонтик? Что-то долго делают…»

Именно потому я и не выхожу к общему столу. Даже в те праздничные дни, когда приезжают спонсоры, дети-«тимуровцы» (или как там их теперь называют?) или другие благотворители со своими подарками. Я еще не впала в маразм, чтобы стоять в очереди за дармовыми леденцами! Хотя в эти дни (обычно под Новый год, на Восьмое марта или в День Победы) жители Дома снова надевают платья и костюмы…

Иногда поздно вечером я незаметно выползаю в холл посмотреть телевизор – новости или какой-нибудь ретроспективный фильм для «тех, кто не спит» – старый мусор, которым заполняют ночной эфир.

Однажды и услышала из темноты, с первого ряда кресел:

– Эдит Береш. Это ж Эдит Береш! Наша землячка, между прочим… Наверное, уже где-то в Америке умерла… Редкостной красоты была женщина.

* * *

Тогда я впервые осмелилась сесть перед зеркалом. Вообще, в зеркало я стараюсь не смотреть. Отучила себя от этой дурной привычки, едва мне перевалило за пятьдесят. Но вначале возник этот запах…

Не помогали никакие духи, а я в них хорошо разбираюсь. Наверное, именно этот запах, который, уверена, слышала только я, и испортил всю мою дальнейшую карьеру. Ведь можно было б еще играть и играть. С моей внешностью я б долго могла считаться «женщиной бальзаковского возраста» – грим сейчас не тот, что был когда-то, искусство макияжа и пластическая хирургия дошли до таких высот, которых и самому Господу Богу не осилить. Но запах! Я всегда очень дотошно относилась к запахам. Когда впервые услышала его, подумала, что где-то рядом стоит букет с увядшими цветами, потом выглянула в окно – не жгут ли там листья? Но была зима.

Может быть, я дотронулась до старых газет? Я обнюхала свои ладони. Как раз в то время я капнула на запястье свои любимые «Шанель № 5»…

И вот сквозь этот аромат, сквозь шелк моего нового платья от портнихи, которая шила только для жен государственных чиновников, сквозь кружево французского белья, которое мне регулярно посылал мой тогдашний приятель-атташе, сквозь саму кожу – такую нежно-розовую, ухоженную кремами и вынянченную личной косметичкой, я услышала этот страшный, отвратительный, невозможный запах. Он будто бы сказал мне: «Крепись – это конец. Отныне я буду сопровождать тебя повсюду… Но не бойся: пока меня слышишь только ты…» Но это меня не успокоило.

Я привыкла быть всегда честной только перед одним человеком на свете – перед самой собой. Других еще можно было обмануть. Красиво – со сцены, просто – в быту. Но то, что составляло мое «я», требовало полной и безжалостной откровенности.

О, я могла заказать шикарный парик, удалить пару ребер и голубоватые сосуды на ногах, вставить фарфоровые зубы, нарастить ногти и до ста лет притворятся, что родилась в туфлях на десятисантиметровых каблуках, петь, как Марлен Дитрих (у меня это неплохо получалось), и говорить с придыханием. Есть такие борцы. Такие, как Люся. Люся Г. – моя младшенькая коллега и почти землячка – из славного Харькова. Когда выпадает возможность посмотреть на нее в каком-нибудь «Голубом огоньке» – я смеюсь и плачу. Мне нравятся ее полупрозрачные наряды, парики, каблучки, меховые горжетки, новое, сто раз перекроенное лицо с растянутыми к вискам глазами… Но мне иногда очень хочется позвонить в Москву и спросить прямо и безжалостно: «Люся, ты тоже слышишь этот запах?» Уверена, она бы меня прекрасно поняла…

Итак, я села перед зеркалом. Обезьянье личико хитрыми глазками посмотрело на меня оттуда. Нужно иметь сумасшедшее мужество, чтобы созерцать такую гадость! Только глаза, пожалуй, еще не утратили своего естественного цвета, выражения и даже блеска. Но со временем исчезнет и это. В конце концов, я давно смирилась. А что еще делать?..

Вокруг этого зеркала налеплены фотографии. Да и вообще, комната напоминает гримуборную – так, наверное, задумано дирекцией Дома. Чтобы мы чувствовали себя в своей тарелке. Даже туалетный столик имеет форму театрального трельяжа. На нем у меня стоят разные приятные мелочи – статуэтки с отбитыми носами, тюбики с помадой, которая давно прогоркла, сосновые шишечки, собранные в то время, когда я еще выходила во двор. Фотографии я налепила на стену сама, чтобы было на чем глаз остановить. Особенно ночью, когда я не сплю.

А еще для того, чтобы не забыть, как выглядела эта сука Леда!

 

Глава вторая

Стефка

«Недавно я поняла, что создана для ВСЕХ мужчин – для всех, без разбору (конечно, кроме тех, кто ходит в несвежих носках!). И в этом открытии не было ничего непристойного или разрушительного. Любовь – то, что не должно исходить из головы, – она существует на уровне груди (но не в сердце, а где-нибудь посередине, там, где, как говорится, находится 21 грамм души) и немного ниже желудка… То есть там, где всегда болит больше. Голова – враг любви. Ми слишком много анализируем. А звери находят друг друга по запаху. Если бы мы жили так же, как звери, на свете не было б несчастных людей! Я это поняла после того, как мой муж остался в Америке. Поцеловал на прощанье, заверил, что «не может без меня жить», что «будет считать дни до возвращения» и… остался. Значит, выжил…

Вначале, примерно за год до этого знаменательного события, я провалилась на третьем туре в театральный институт. А развод стал еще одним незабываемым событием в моей жизни.

Для очередных штурмов любимого вуза у меня оставалось (по возрастной категории) еще пару лет, а для «большой и чистой» любви – вечность. Но это второе на самом деле волнует меня меньше всего. Особенно после вчерашнего, когда я и поняла то, о чем уже сказала выше. И об этом, пожалуй, следует рассказать подробнее…

Во время так называемого брака – раннего и, наверное, глупого – я превратилась в каменную статую. Такую, которая выходит к Дон Жуану в последнем акте «Каменного гостя». Бывают, знаете ли, такие мужики, которые способны в рекордные сроки превратить в руину и шестнадцатилетнюю. А мне уже двадцать три! То, что во мне светилось, угасло так быстро, что, казалось, я живу за пуленепробиваемым стеклом и наблюдаю жизнь, как рыба, посаженная в аквариум. Так было до вчерашнего дня. Когда я поняла, что на НИХ, собственно, и не надо смотреть. Ведь все, что ими руководит, находится намного ниже глаз…

Словом, я была на свадьбе своей подруги. У нее крутые родители, они смогли впихнуть ее в нашу общую мечту – в театральный, – и поэтому среди приглашенных были только «творцы». То есть люди «моей волны», на которую я настроена и в которую никак не могла полноценно влиться. Разве что как бывшая жена одного из них. А это только отпугивало.

Я ненавижу свадьбы! Поэтому сидела тихо в дальнем конце стола. Почему он решил пригласить на танец именно меня? Ведь я видела, что он был тут с женой! Конечно, мне было все равно, и все же я успела подумать о том, что слышала от старших подруг: «Все мужики – сво…». А потом я выключила голову.

Во время третьего танца он уже невесомо целовал меня в висок. И молчал. Мне это нравилось. Я бессознательно замедлила движение. Он прижал меня сильнее, и чуть ниже бедра я ощутила его «полную готовность»…

– Так хорошо? – Это было первое, что он прошептал мне на ухо, попадая в такт моему движению.

– Да. Но не останавливайся…

Это все, что мы сказали друг другу. И потом, когда танцевали снова и снова. За столом сидела его жена. Она была старше и красивее меня. Она была модно и дорого одета… Ну и что? Между нами лежала пропасть: она самонадеянно считала этого мужчину своей собственностью, а я тогда же поняла, что отныне не буду принадлежать никому. А после этих танцев добавила: никому и – всем.

– Мы можем встретиться? – Это была вторая фраза, сказанная им за вечер.

– Нет, – ответила я. Потому что поняла и это первое, и то второе.

«Встретиться» – это было из другой оперы. Это означало разговоры «про кино», скучные истории из жизни, муки совести, ожидания, короткие встречи, телефонные звонки… В результате – постель.

Ненавижу постель! В постели я умру. Хотя хотела бы где-нибудь в… море, в лесу, в пустыне. На постель я не соглашусь никогда, даже если ее устелют лепестками роз.

Поэтому я сказала «нет» в самое его ухо таким голосом, будто бы произнесла: «Я тебя безумно хочу!» Что в тот момент было правдой…

Это ощущение стало для меня самым важным – важнее самой интриги и того, кто втянул меня в нее. Ледяной камень, что лежал во мне, слегка подтаял, а немного ниже желудка и той части бедра, в которую упиралась определенная часть его тела, появилось тепло. А потом легкая боль. Приятная и живая.

Вот тогда я и поняла, что создана для многих мужчин. Для всех и ни для кого лично.

…Но как удержать это состояние и настрой, это буйство амфетаминов в крови, если с утра нужно ехать к этим старым чудовищам в пригород, чтобы выносить за ними горшки? Единственное утешение, что имеешь дело с бывшими «звездами», хоть и давно угасшими. Но это гипотетически приближает меня к цели. Во мне живет призрачная надежда, что кто-то из них, кто еще не совсем выжил из ума, что-то посоветует или возобновит ради меня свои прошлые связи в театральном мире. Хотя и эта надежда тает с каждым днем. Старики лелеют свои затраханые молью воспоминания, капризничают, по сто раз на дню нажимают кнопку вызова нянечек только ради того, чтобы поиздеваться. И к кому обращаться, с кем советоваться, о чем говорить, если с утра только тем и занимаешься, что драишь полы, выносишь их тошнотворные ночные горшки?!

Я знаю: они завидуют молодости. А я иногда посматриваю на стены их приторно-кокетливых «альковов» (почти у всех там развешено множество пожелтевших фотографий) – и дух захватывает! На кровати сидит ну обезьяна-обезьяной, а со стены на тебя смотрит неимоверной красоты примадонна в горжетке из голубой норки. Мне о такой только мечтать! Но дело даже не в мехах и бриллиантах. Я представляю, какая у них была жизнь! Ведь кроме собственных портретов там висят фотки потрясающих мужиков во фраках или в театральном гриме – таких, что хочется незаметно стащить их со стены и придаваться эротическим фантазиям долгими зимними вечерами…

Не сомневаюсь, что дышали они полной грудью! Уверена, что мораль, которая в их звездные часы существовала в обществе для разного рода быдла, требовала незаурядной изобретательности. О, они, наверное, жрали запрещенные плоды с такой неистовой страстью, которая нам и не снилась!

…Я еду на работу, стараясь не вспоминать о вчерашнем вечере. Но амфетамины и прочие возбудители, которые продолжают бурлить в моей дурной крови, распространяются по всему салону пригородного автобуса в виде сияния или особенно мускусного запаха. И поэтому на меня оглядывается и стар и млад…

Дом, в котором я работаю, расположен в чудесном сосновом бору. Тут такая тишина и такой покой, что ненароком возникает ассоциация с… кладбищем. Кладбищ я не боюсь. И никогда не стараюсь проскочить мимо, если оно попадается на моем пути. Наоборот. Мне кажется, что только в этой тишине кроется правда и великий смысл существования. Так случилось, что с тринадцати лет – в том возрасте, когда впервые прочитала Цветаеву и Рембо, – я мечтала умереть молодой, красивой, никем не понятой и не испорченной, в белом платье и венке из лилий. Я любила гулять по кладбищу, когда приходила проведать бабушку, дышать этой тишиной, думать и разговаривать с жителями этого большого молчаливого города. Мне казалось, что они живее тех, кто толкает меня в транспорте, обижает в очередях, угнетает в школе. Они говорили со мной шелестом листьев, и в этом шелесте мне слышались откровения. Но я знаю, они предупреждали, что мой час еще не пробил, что я еще должна стать Великой Актрисой. Я верила им. Верила, пока жизнь не прибила меня к земле тяжелыми свинцовыми каплями холодного душа.

Впрочем, меня устраивает, что я работаю тут: сутки кручусь, сутки отдыхаю. Если есть копейка, вечером в выходной иду в театр, хотя билеты нынче дорогие. А утром снова отправляюсь исполнять прихоти своих стариков. Женщины, естественно, ведут себя достаточно надменно – не так, как обычные старушки. Эти – другие. Я для них что-то наподобие домработницы или костюмерши. А старики иногда щиплют меня за задницу или просят подержаться за колено. Я их жалею и разрешаю. Какие у них еще радости? Я всячески намекаю на возможную помощь с их стороны. И они поют свою лживую соловьиную песню о связях со всеми известными режиссерами во всех уголках земли. Пока держат меня за колено…

 

Глава третья

Леда Нежина

…Леда встречает их каждый день…

В любое время, когда Леда окунается в теплые сияющие волны и они выносят ее к берегам маленького рая, где Леда летает и плавает в золотой лодочке по золотой реке и сама становится золотой…

Сегодня пришла девочка…

В четыре часа утра, как только закончилось время Быка…

Девочка стояла у трельяжа и перебирала мелочи, которые на нем лежали.

Девочка стояла к Леде спиной и была маленькой и беленькой.

От нее исходил свет…

Леда уже не боялась.

Страшно было в начале, когда появился ПЕРВЫЙ из них, и Леда подумала, что это – конец.

Теперь они приходят часто. И Леда привыкла. И даже радовалась, что теперь она не одна. Лежа в постели, спокойно рассматривала девочку. Девочка была в белом платье, в белых чулках. Она осторожно перебирала фигурки и бутылочки, как это могла бы делать любая другая малышка в ее возрасте. Она не оглядывалась. А Леде очень хотелось увидеть ее лицо. Хотя Леда уже знала, что оно может оказаться совсем не таким, какими бывают человеческие лица. О, это могло быть ТАКОЕ лицо!

Птичье.

Кошачье.

Женское.

Мужское…

Все равно! Леда привыкла к подобным метаморфозам. Но сегодня ей очень хотелось, чтобы лицо было настоящим – детским. Леда давно не видела детей. Забыла, какими они бывают, как от них пахнет – сном и молоком… Леда напряглась, сосредоточила взгляд на сияющих лопатках и кудрях, которые падали девочке на спину. Пусть это будет ребенок! Господи, сделай так, чтобы это был ребенок!

Малышка пожала плечиками, склонила голову и начала медленно оборачиваться к Леде… Господи, сделай так…

Леда задрожала и натянула одеяло до подбородка. Девочка наконец-то обернулась, и Леда вздохнула с облегчением: ангелок улыбался ей. Большие голубые глаза, пухленькие щечки и приветливая, нежная, немного стеснительная улыбка. «Ты кто?» – спросила Леда. И девочка, не меняя выражения своего улыбающегося личика, строго поднесла пальчик к своим губам. Она была права: Леда не должна говорить вслух. Это единственное ИХ условие. Если Леда будет разговаривать вслух – Леду заберут отсюда, Леду перевезут в другое место. Худшее и более страшное. Молчи, Леда, молчи! ОНИ тебя слышат.

Леда любовалась девочкой, ее улыбкой, ее запахом – сна и молока…

Ей хотелось подержать девочку у себя на коленях.

Дать конфетку.

Обцеловать.

Закутать в одеяло.

Спеть колыбельную.

А когда она заснет – зарыться лицом в ее белые кудри и дышать ими.

Слышать тихое трогательное сопенье.

Беречь ее сон…

…Я больше не боюсь! Это правда. Ведь я еще могу анализировать все то, что происходит. И пусть золотые волны наплывают все чаще – я пока что не утратила здравого смысла. Я просто радуюсь, что могу видеть их. Кто-то боится галлюцинаций, глотает таблетки, ходит в медпункт. Только не я!

А все началось с собачки. Она забежала в мою комнату и весело закрутила хвостиком. Тогда я подумала: откуда тут взялась собачка, чья она, может быть, ее привела одна из нянечек? Собачка уморительно поднималась на задние лапки, выделывала неимоверные па, гонялась за собственным хвостом, высовывала красный язычок и смотрела на меня совершенно человеческими глазами! Я так смеялась! Я тут еще никогда так не смеялась. «Чья собачка?!» – крикнула я в коридор. И опомнилась: была ночь. Темнота. Тишина. Пустота. Когда я легла в постель – собачка исчезла…

С тех пор я с нетерпением ждала, когда кто-то появится вновь. Плохо только тогда, когда приходят монстры. А они таки приходят. Я не могу прогнать их, потому что не могу крикнуть. Просто смотрю, вцепившись в крестик, который висит у меня на груди, пока они не растворятся в темноте. Один раз в углу комнаты увидела Белую Даму, которая неподвижно сидела, низко опустив голову, вся закутанная в длинную волнистую тогу…

…Леда встает, девочка тает. Леда идет к трельяжу, перебирает мелочи, которые стоят на нем. Так, как это делала девочка. Леде кажется, что они еще сохраняют тепло и милую влажность ее ладошек. Среди прочего – огромная морская раковина. Если хорошо напрячься, можно вспомнить, откуда она взялась. Леда напрягается. Она обязательно вспомнит! А пока она плотно прижимает раковину к уху и улыбается. И слушает, слушает… Из раковины звучат долгие и продолжительные аплодисменты. Говорят, что раковины сохраняют голос моря. Это неправда…

– Леда, ты слышишь? – говорит человек, который неожиданно возникает за спиной. – Леда, возьми эту ракушку! Послушай: разве это море?! Это же аплодисменты! Они повсюду будут с тобой! Никогда не смолкнут, Леда. Они – твои навсегда. И я – твой…

Леда не оглядывается, она и без того знает, кто это… Леда чувствует, как он тихо дует ей в затылок. Он знает, что делает! Он знает, чем покорить Леду. Вот такими нежными невесомыми прикосновениями. Ведь и сама Леда нежная и невесомая. Леда теряет сознание от малейшего прикосновения.

– Иди ко мне, Леда… – дышит в затылок человек. – Я так устал. Я слишком долго был один. Ты так прекрасна! Ты моя единственная. Мне никто не нужен, кроме тебя. Рядом с тобой я схожу с ума. Ты не понимаешь…

Леда не понимает. Она не понимает, о чем он говорит, чего хочет от нее. Она чувствует только это легкое дыхание за своей спиной. А еще она знает, это дыхание – сладкое и ядовитое. В нем – темная ложь. Такая темная и такая сладкая, что даже не верится, что ложь бывает такой притягательной. Намного притягательней, чем правда. Намного опаснее, чем просто смерть…

…Я стою босая в разреженном свете утра, которое начинается за окном. На мне ночная сорочка. Мне холодно. Как я оказалась перед зеркалом? Я стою и прижимаю к уху большую морскую раковину – единственное, что осталось мне от прошлого. Бросаю быстрый взгляд в зеркало и ужасаюсь: гадкая, беззубая старуха улыбается мне блаженной детской улыбкой. Сорочка очерчивает ее увядшее тело.

Скоро придет нянечка. Начнет возить мокрой тряпкой по полу. Иногда кажется, что воду в стакан – чтобы запивать таблетки – она наливает из этого же грязного ведра. Вода воняет половой тряпкой. Нужно поскорее спрятаться под одеяло, укрыться с головой, чтобы она подумала, что я сплю… Но я знаю: она все равно обязательно подойдет, станет надо мною и начнет прислушиваться к моему дыханию. Так, наверное, она стоит надо всеми. Это ее обязанность. И она ее старательно выполняет. Ей хочется, чтобы нас стало меньше. Тогда и у нее поубавится работы. Она неподвижно стоит над нами, как сама смерть. Прислушивается. А я из-под одеяла прислушиваюсь к ней. Какая она? Не девушка, нет, а то, что она сейчас собою воплощает, стоя над моей постелью. Может быть, у нее красивые длинные волосы и всегда закрытые глаза, может быть, она держит в руках букетик лилий – белых, с умопомрачительным ароматом, от которого у меня всегда болела голова…

…Леда ненавидит лилии! Каждый вечер после спектакля и аплодисментов Леде присылают большие букеты этих проклятых цветов. Леда не знает, кто это делает. Она боится выбрасывать их. Леда чувствует: эти цветы – что-то наподобие искупления. Леда должна дышать ими!

Когда Леде надоест жить, она купит сто таких букетов и задохнется в них. Это будет красиво. И не больно.

 

Глава четвертая

Стефка

«Утренняя пятиминутка. Ненавижу эту нудную бесконечную болтовню Директора! Как всегда речь идет о недостатках, хотя я стараюсь всегда все делать, как надо. Даже приходится прислушиваться к дыханию наших подопечных, как настаивает Директор. А это очень неприятная процедура! Мне страшно. Тем более, что пару раз я уже натыкалась на умерших…

Но сегодня мне на все наплевать. Я почувствовала удивительную вещь. Настолько удивительную, что у меня вначале перехватило дыхание! Так бывает разве что с буддистами, йогами, изотериками и прочими приверженцами всяческих новомодных психологических или теологических курсов. И достигается путем долгих духовных тренировок. Ха-ха! Со мной все произошло гораздо быстрее.

Я выбрала бы такую метафору: бутон выстрелил цветком! Не знаю, почему это со мной произошло. Возможно, толчком был танец с тем человеком, лицо которого я уже не помню…

Я была плотно закрытым бутоном – таким твердым, что он, скорее, был похож на орех, «твердый орешек». Хотя я знала – внутри него есть все: лепестки, потрясающий аромат, насыщенный цвет, размах, полет. Иногда все это еле заметной аурой вырывалось наружу, но оболочка была слишком плотной, слишком твердой. И вдруг, совершенно неожиданно, она выстрелила огромным цветком, который раскрыл все свои лепестки. Я не верю ни в какие псевдодуховные учения, ни в какую изотерику, я ненавижу «сопли и вопли», я не хожу в церковь, но в моей голове вдруг включился некий лозунг, который я видела на значках служителей каких-то конфессий: «Раскрой свое сердце!»

Я стала землей. Но не той, которой заваливают могилы. А другой – готовой принять в себя любые зерна, вырастить их, окутать теплом и отдать им все соки. Вот такой дикий альтруизм внезапно навалился на меня. На кого я могла излить его? Пока что на тех, кто окружал меня сегодня с утра. И смех, и грех!

Старый лысый Директор, бывший завхоз одного из столичных театров, Старшая Медсестра – крупная «тетя-бегемотя» в очках, три нянечки – жительницы этого пригорода, Заведующий культмассовым сектором, Библиотекарша и ее сын, наш водитель…

Директор раздавал ценные указания. Было достаточно скучно. Но я видела совсем другое. Я смотрела на все это сборище и думала о том… О том, что сейчас все люди утратили принадлежность к полу. И не только тут, в этом Доме. Везде. Они превратились в бесполые существа, в механизмы для пустых разговоров, в желудки, в мозги. Во все что угодно, но утратили свою истинную природу. Природа создана с любовью и для любви. Теряя ощущение пола, мы теряем лицо, как Старшая Медсестра или Библиотекарша. Собственно говоря, как и я… Ведь то, что я работаю в таком месте, наложило свой отпечаток и на меня. Они, наши клиенты, по ниточке вытягивают из меня молодость. За это я их и ненавидела. До сегодняшнего дня. Пока не выстрелил орешек-бутон.

Я почти не слушала, о чем говорит Директор: его ежеутренний спич за этот год я выучила на память. И вдруг я представила, какая была бы комедия, если бы в эту самую минуту невидимый ангел-искуситель прошелестел в мохнатое ухо нашего Директора: «Так – хорошо? Не останавливайся…» О чем бы он подумал? О том, что он отлично говорит? О том, что, говоря без остановки, чертит на бумаге какие-то замысловатые загогулины? Или о том, что, добросовестно исполняя свои обязанности с утра до ночи, имеет право вынести с нашей кухни кусок вареной колбасы или судок с винегретом?

Старшая Медсестра (а ей не более сорока пяти), наверное, поняла бы немного больше. Я едва удержалась, чтобы не рассмеяться в кулачок. Представила, как, услышав подобное, она подробно докладывает: «Так нормально. Но я привыкла – на спине. И вообще, давай быстрее – скоро дети придут из школы! А на плите я оставила включенным борщ. Ты любишь борщ с пампушками? Тогда быстрее – и будем обедать!»

Библиотекарша? Я оглядела ее «дульку», закрученную на затылке. Проблематично… Скажем, она начала бы листать Достоевского, чтобы отыскать любимые строки и всхлипывать над ними. Всхлипывать и повторять: «Да, да, хорошо…» Или же яростно набросилась бы на томик Эдички Лимонова и рвала бы его со всей страстностью этого призыва: «Не останавливайся!!!»

…Я смотрела на всех этих людей и, как это ни удивительно, чувствовала, что люблю их. Люблю в свете моего нового состояния.

Мы живем как ракушки на дне моря, думала я. Считаем, что слой воды – необратимый, а наши плотные створки закрыты навсегда. Когда накатывает шквал, мы бьемся друг о друга, перетасовываемся, раним тех, кто рядом. И не знаем, что внутри каждой, даже самой паршивой раковины мертвым грузом лежит жемчужина. Нужно всего лишь раскрыть створки и показать ее. И тогда навстречу раскроются остальные.

Из-за определенных жизненных обстоятельств я превратилась в камень… Наверное, так живет и наша Библиотекарша…

…Пятиминутка закончилась. Я надела голубой халат. Начинался новый день. И мне ужасно захотелось по-настоящему угодить жителям нашего приюта. Это странное желание возникло у меня впервые…»

 

Глава пятая

Стефка глазами автора

Стефка родилась собакой. Если бы автор не любил ее, мог бы уверить читателя в том, что родилась она… полной и законченной идиоткой. Таких можно долго искать, а найдя – вить веревки, распиливать пилой, прикладывать к ране, использовать, как туалетную бумагу, как пепельницу.

Если бы она была Мальчишем-Кибальчишем, о котором читала в детстве, то никогда бы не выдала «военную тайну». И не потому, что это имело бы для нее какой-то идеологический смысл, а из-за того, что любое предательство было для нее противоестественным. Это была вовсе не гордыня или желание выделиться, стать лучше других и ходить «в белых одеждах». Все намного проще: Стефка родилась собакой…

Объяснить это нормальным людям достаточно сложно. Могу привести такой пример. Несколько лет назад на просторах нашей необъятной родины «промышлял» убийца, методично убивая сельских жителей целыми семьями. Его проклинал и ненавидел весь род людской. Но когда после столь славных дел он возвращался домой, отмыкал дверь и сбрасывал пахнущую кровью одежду – к нему с любовью и радостью бросалось только одно существо – его пес… Животным непонятны тонкости и нюансы сложных человеческих отношений, они не умеют говорить и чувствуют только то, что им НЕОБХОДИМО чувствовать. И этим счастливы!

Приблизительно так было и со Стефкой. Большая и настоящая любовь, которую она ждала, пришла к ней неожиданно в виде человека намного старше ее, режиссера, личности настолько харизматической, что его молчание было весомее слов десяти не менее значительных собеседников, сидящих с ним за одним столом. На подобное застолье Стефка попала совершенно случайно. В то время она бегала в театр ежедневно, ее даже узнавали вахтеры и иногда пропускали на спектакль без билета. В этом случае она сидела в темноте на приставном стуле или даже на полу, неподалеку от оркестровой ямы, совершенно завороженная. Она даже шевелила губами, повторяя за актерами слова монологов, которые знала на память. В один из таких вечеров, он, сидя в первом ряду, не сводил глаз с ее затылка. Тогда она перестала шевелить губами и тем же затылком неожиданно почувствовала такую мощную и тревожную волну, накатывающуюся на нее, что неосознанно, скрестив руки, обхватила себя за плечи. Будто эта волна могла раздавить ее, смыть с лица земли или – вознести до небес. Стефка (потому что была собакой!) моментально почуяла приближение этого стихийного бедствия всем своим нутром. И уже потом, когда они ехали в авто, неизвестно куда и зачем, уже не могла быть другой. Потому что наконец из-под (достаточно привлекательной) оболочки проглянула ее подлинная сущность: безоглядно служить одному богу. Это был маленький бог, он мог уместиться на кончике ее языка, распространяя внутри сладость или горечь. У него было одно женское имя – Любовь. Хотя Стефка терпеть не могла этого имени у женщин (пусть уж они простят!).

То, что она была идиоткой (считайте – собакой), распространялось только на этот участок ее сознания. И это совершенно не беспокоило ее. Когда старшие подруги провозглашали сентенции типа «Все мужики – сво…» или – «Доверяй, но проверяй!», она лишь удивленно пожимала плечами. Тогда мир не делился для нее на пол, статусы, имена и неимена, на богатых и бедных, на здоровых и недужных, на успешных и неудачников, на старых и малых, на героев и простолюдинов et cetera… Он был един. С именем маленького бога во главе.

Без этого единства он терял всяческий смысл. И превращался в сплошной хаос.

Кстати, в этом положении вещей не было ничего бабского. Ничего от позерства, стенаний и цепляний за полу плаща. Для этого Стефка была слишком самодостаточна. Как уживалось в ней собачье и самодостаточное – знал лишь этот маленький бог… А Стефку это не волновало. Теперь вы можете себе представить, как она выглядела в глазах окружающих.

…Когда она, уже совершенно другая (как ей казалось), ехала в автобусе, распространяя вокруг давно забытые флюиды, а потом сидела на утреннем совещании, той Стефки-собаки уже не было. Мы застали ее в тот момент, когда женщина оказывается на перекрестке или считает, что стоит посреди трех или четырех тропинок.

Тут автор должен сделать некое «лирическое отступление»…

Стоять на раздорожье, на перекрестке ветров хотя бы раз в жизни приходилось каждому. Но пойти НОВОЙ дорогой – участь избранных. Таких, какой, возможно, была Жанна Эбютерн: ее последний шаг на коротком пути был неизведанным…

Скажем откровенно, Стефка не была в их числе. Хотя, как и все отчаянные женщины, живущие «на высоких оборотах», считала себя именно такой. Она думала, что теперь, когда ее маленький бог слез с кончика языка, подарив ей покой и освобождение, должна стать настоящей стервой, фатальной женщиной, которая никогда (о, больше никогда в жизни!) не наступит на те же грабли. Она представляла себя в кругу мужчин – разных, но единодушных в одном: в желании завладеть Стефкой, на худой конец – ее вниманием или хотя бы одной приветливой улыбкой. Бедная Стефка, она не знала, что суть никогда не меняется. «Стервой» нужно родиться, собакой – тоже… Но кто может знать, какая миссия лучше? Не нам судить об этом…

P. S.

Если наша героиня проявит желание – в чем автор не уверен (там видно будет), – она сама расскажет об обстоятельствах своей жизни. Когда сможет и захочет. Не будем принуждать ее к излишней откровенности.

К общему портрету можно лишь добавить, что у нянечки Дома творчества для одиноких актеров театра и кино были длинные вьющиеся волосы медного оттенка, почти прозрачные глаза, которые имели удивительную способность приобретать насыщенный голубой или синий цвет – в зависимости от погоды, времени суток и настроения. И неплохая фигура. Красавицей она не была. И немногие мужчины с первой встречи могли почувствовать ее особенный магнетизм. Для этого нужно быть гурманом…

 

Глава шестая

Пергюнт Альфред и другие жители

Рано утром, задолго до завтрака, Альфред Викторович, или, как его называли за глаза нянечки, Пергюнт Альфред, требовал свежее яйцо. Оно должно было быть еще теплым – только что из-под курицы. Поэтому Стефке приходилось прибегнуть к хитрости: тщательно стирать с инкубаторского яйца синюю печать и класть его на несколько минут в стакан с теплой водой, прежде чем на торжественно вытянутой руке внести, словно реликвию, желаемый продукт в комнату старика.

– Еще тепленькое! – произносила она коронную фразу, делая вид, будто только что вышла из курятника (которого, кстати, на территории приюта нет и никогда не было).

– О Маритана, моя Маритана!.. – воодушевленно напевал Альфред Викторович своим надтреснутым басом, и от этого благодарного пения Стефке всегда становилось неловко. – Голубка моя, снесла-таки дедушке яичко!

И она не понимала, к кому он обращается – к курице или к ней самой. Может быть, этот некогда знаменитый оперный бас действительно считает, что она, Стефка, способна нести яйца.

Альфред Викторович осторожно брал яйцо из ее руки, подносил к окну, рассматривал его на свет, и у Стефки в это мгновение замирало сердце: вдруг она не очень хорошо стерла печать?! После торжественного рассматривания яйца Пергюнт одобрительно цокал языком.

– Дитя мое, – обращался он к Стефке, – ты не представляешь, что принесла! Сядь-ка. Послушай…

Стефка нервно посматривала на часы, морщила носик и покорно пристраивалась на самом краю стариковской постели, всем видом давая понять, что времени у нее в обрез. Но Альфреда это не беспокоило. Картинным движением он забрасывал полу халата на плечо, словно бы это был плащ Дон Жуана или тога римского императора, и обращался к Стефке таким патетическим тоном, как будто выступал перед целой аудиторией.

– Ab ovo! Ab ovo! От начала, то есть от яйца! Так говорили латиняне. Семь тысячелетий назад наши пращуры ломали голову над тем, откуда появилась жизнь на Земле, как возникли вода, трава, небо, горы, леса и моря, звери и птицы. О, они имели потрясающую фантазию и воображение. Они искали аналогии. И кто-то (хотел бы я знать, кто именно!) заметил, что из этого небольшого неодухотворенного предмета, – «пергюнт» крутил яйцо на ладони перед Стефкиным носом, – рождается живое существо! Вот они и решили, что все, что существует вокруг, вышло из такого же яйца. Только очень-очень большого. А теперь обратимся к Древнему Египту…

«О Господи…» – вздыхала Стефка.

– Там, на знойных берегах Нила, – продолжал Альфред Викторович, – существует легенда про большую огненную птицу Вену, которая снесла огромное золотое яйцо, и когда оно раскололось – все и возникло! Египтяне до сих пор поклоняются этой птице. И почитают яйцо как священную реликвию. Похожая история есть и в китайской мифологии… А обрати-ка внимание на наши земли! Курочка Ряба! Ты слышала эту сказку, дитя мое?

Стефка утвердительно кивала головой и снова посматривала на часы.

– Но думала ли ты о том, что черная курочка с белыми пятнышками – символ ночного неба?! Она снесла яйцо!!! Золотое яйцо – символ жизни!

– Да, помню, – вяло откликалась Стефка. – «Дед бил-бил – не разбил, Баба била-била – не разбила…»

– А почему так, дитя мое, почему так?..

Стефка пожимала плечами. И Альфред Викторович удовлетворенно потирал ладони.

– Потому что все должно произойти в свое время! Вселенная должна была дозреть, как плод. Ничего не надо разбивать, дитя мое! Не нужно никакого насилия! Когда плод дозревает – он раскалывается сам! Маленькая мышка – символ природы. Хватило лишь незначительного движения ее хвостика. Всему свое время. Всему свое время… Яйцо – ничто, из которого рождается все! Разве это не гениально?

Стефка слышала эту тираду в разных интерпретациях сотни раз. Слушала, нервничала, подхватывалась, бежала дальше. Но сегодня слова Пергюнта подтвердили теорию, которая возникла в ее голове. И это было удивительно. Ведь Стефка и сама недавно почувствовала, как в ней, словно то яйцо, раскололся орешек. И раскололся именно тогда, когда «дозрел».

– Вижу, ты меня поняла, дитя мое! – рассмеялся Альфред Викторович.

– Я поняла, – серьезно ответила Стефка, и ей вдруг стало ужасно стыдно за то, что она нагревает яйцо в стакане. Даже на щеках проступил румянец.

– Теперь иди! – патетически промолвил оперный бас. – Я должен это выпить наедине. Как чашу Грааля…

Стефка знала, что когда придет в следующий раз, на подоконнике в лужице засохшего белка будет привычно лежать скорлупа. Но на этот раз она уберет все это без отвращения. Просто сделает свое дело. И еще она решила больше не хитрить со стариком, а пойти в село, договориться с какой-нибудь хозяйкой о настоящем свежем яйце…

Альфред продержал ее больше получаса. Собственно говоря, Стефка никуда не спешила. Просто ей хотелось поскорее обойти все комнаты, помочь тем, кто нуждался в помощи, разбудить к завтраку тех, кто еще не проснулся, проследить, выпиты ли таблетки и капли, принести графины с водой, полить цветы. После этого она обычно устраивалась в нижней комнате для персонала и читала книжку, пока кто-нибудь из жителей не нажимал кнопку вызова.

Книжку ей удавалось читать урывками – престарелые «звезды» звонили беспрерывно. Чаще всего она делала вид, что не слышит, надеясь на их склероз.

Итак, Стефка вышла от Пергюнта в семь. Прошла коридором и остановилась у окна, где стояла большая банка из-под «Нескафе», забитая окурками. Вначале курить в помещении строго запрещалось, но потом курильщики устроили Директору «избиение младенцев» – в основном из-за того, что большинство актеров, даже те, что давно дышали на ладан, дымили как паровозы. Одним словом – богема!

Стефка забыла купить сигареты и поэтому осторожно, двумя пальцами, влезла в банку и вытащила оттуда более-менее пристойный окурок. «Плевать!» – подумала она и клацнула зажигалкой. На вкус бычок был омерзительным. В последнее время она начала много курить, особенно дома. Сидела у окна, смотрела на скучный однообразный пейзаж и дымила, думая о том, что, может быть, ей удастся умереть от рака легких – и как можно быстрее…

Итак, Стефка затянулась противным дымом и посмотрела в окно. И замерла. Еще никогда она не видела подобной красоты! Но удивила ее не сама красота насыщенной красками осени, а то, что она раньше ее не замечала! Желтые и красные – нереальные, инопланетные! – деревья в своей последней отчаянной попытке сохранить это буйство красок плотно прижимались друг к другу, создавая своими кронами насыщенное, словно написанное маслом, полотно. Ветер колыхал эту насыщенную, густую, как смолу, массу, и все перемешивалось, сдвигалось, а на красном фоне листвы проступали желтые или зеленые мазки. Складывалось впечатление, что тысячи сумасшедших невидимых художников выплескивали в воздух краску прямо из ведер, и она застывала, принимая контуры деревьев и бурых дорожек между ними.

Она не могла оторвать глаз от их работы, от пейзажа за окном, она жила в нем ровно столько, сколько дымился ее бычок… И за эти минуты все краски, которые она видела, впитались в нее настолько, что, казалось, все ее внутренности стали такими же разноцветными – сердце, печень, легкие, сосуды… Нет, не так. Это было больше, чем ощущение: она увидела себя – такой, какою была изнутри. Нет, больше: там, за окном, во всей роскоши своего существа раскинулась она сама – разноцветная Стефка, вспоротая острым ножом, как консервная банка. Вывернутая, как перчатка…

* * *

Пергюнт Альфред пил фальшивое яйцо, как «чашу Грааля». Осень медленно накатывалась на пригород. А Стефке нужно было сделать свой ежеутренний обход. Она бросила бычок в банку и пригладила волосы.

Нелегкое испытание – заходить к той, которая всегда сидела у окна в своем облезлом кресле-качалке. Качалка была похожа на израненного в боях генерала. На ней ни одного живого места – все в почерневших бинтах, изоляционной ленте. Но даже в таком неприглядном виде понятно: настоящий генерал, а не простой рядовой!

Та, которую тут называли пани Полина, сидела в нем спозаранку, и Стефке казалось, что она вообще никогда не ложится. Ведь даже уходя с работы домой поздно вечером, девушка видела в окне второго этажа этот неподвижный силуэт.

Пани Полина одновременно привлекала и отпугивала ее. Производя всяческие манипуляции в ее комнате, подметая полы и смахивая пыль, Стефка с любопытством посматривала на старуху и сразу же отводила взгляд, ибо натыкалась на встречный – острый и пронзительный. Эта женщина почему-то напоминала ей любимую актрису Аллу Демидову – такие же тонкие, сжатые губы, застывшие в иронической улыбке, высокий лоб, тонкая переносица… Ее голоса она почти никогда не слышала. Но была уверена, что в нем отсутствуют капризные интонации. Она даже представляла, как эта женщина могла бы читать стихи, избегая фальшивых интонаций и подвываний – всего того, что называется «школой». Однажды Стефка слышала, как Демидова читает ахматовский «Реквием» – без искусственного надрыва, одними нервами, без всякого фальшивого артистизма. Так, как он и был написан. Наверное, эта пожилая худощавая женщина была такой же – комком нервов и… возможно, сосудом с цианистым калием. По крайней мере, похоже…

Стефке ужасно захотелось обратиться к ней, но как это сделать, она не знала. С другими было проще: они сами заговаривали, по сто раз пересказывали одно и то же. А эта всегда молчала, намекая, что присутствие постороннего в ее комнате – нежелательно. Стефка старательно вытирала пыль на трельяже и посматривала на фотографии, висящие на стене. На одной – юный красавец в гриме Гамлета, на другой – мужчина во фраке с галстуком-бабочкой и моноклем в левом глазу, на третьей, самой маленькой, помятой – женщина… Фотокарточка желтая, потрескавшаяся, выгоревшая на солнце. Стефка решилась присмотреться повнимательней. Женщина на фотографии была светловолосой, с элегантной «холодной завивкой», в крошечной кокетливой шляпке с вуалькой, прикрывающей глаза. Она напоминала ангелочка с картины средневекового художника. Большой чувственный рот, взгляд из-под сеточки в «мушках» – с выражением детского удивления, приятная округлость обнаженных, прикрытых меховой горжеткой, плеч. Стефка бросила выразивший сомнение взгляд на сидящую у окна и снова посмотрела на фото. Ничего похожего! Даже если она сильно усохла – глаза и губы не могли так сильно измениться! И вообще, подумала Стефка, эта не могла быть такой ангелоподобной сахарной блондинкой – явно не ее стиль.

– Можно вас спросить?.. – осмелилась заговорить Стефка, и голос ее неожиданно охрип, как будто она простудилась. Пани Полина медленно развернулась к ней, и Стефка пожалела, что затронула ее. – Это вы? Вот на той фотографии?

Старуха качнулась, и кресло угрожающе заскрипело под ней. Стефке показалось, что это и был ответ – вот таким скрипучим суровым тоном. Но, к своему удивлению, минуту спустя она услышала совершенно ясный, полный сарказма голос:

– Я? Вы шутите?!

И вопрос, и тон, каким он был произнесен, не предполагали ответа. Стефка осеклась, завозила тряпкой по уже идеально чистой поверхности столика.

– Это – Леда… – Через достаточно долгий промежуток времени смилостивилась над Стефкой пани Полина. – Была такая актрисуля… но ты ее не можешь знать. Слишком молода…

– Леда? – повторила Стефка необычное имя.

– По крайней мере, она себя так называла. Леда Нежина. – Губы старой актрисы презрительно скривились. – Леда и Лебедь… В этом словосочетании чувствуется что-то вульгарное, вам не кажется?

Стефка ничего не поняла, но чтобы угодить, кивнула головой.

– Хочешь знать, почему я ее тут повесила? – продолжала пани Полина. – Чтобы не умереть раньше времени!

Стефка, которая начала приводить в порядок подоконник, удивленно замерла. Она интуитивно почувствовала, что расспрашивать не надо, что высказанная вслух заинтересованность только отпугнет старуху, которую нужно просто слушать. И желательно – молча. Стефка уже заметила, что та никогда не выходит ни к корреспондентам, которые иногда наведываются сюда, чтобы написать слезоточивый материальчик в газету, ни к другим «данайцам», приносящим дары в этот приют.

Стефка остановилась перед креслом-качалкой и молчала. Пани Полина посмотрела на фотографию и усмехнулась:

– Меня бодрит, когда я смотрю на нее. Это – как укол. Или пощечина: вот кажется, что уже ничего не чувствуешь, все будто в тумане… А посмотришь туда, на стену, встрепенешься и подумаешь почти с нежностью: «Черта лысого! Чтобы Эдит Береш ушла раньше какой-то там Леды? Не дождавшись ее некролога? Не бывать этому!»

– А кто это – Эдит Береш? – встрепенулась Стефка.

Но старуха, поджав губы, снова повернулась к окну и качнулась в своем скрипучем кресле. Как отрезала. Дала понять, что разговор закончен.

Стефка еще немного покрутилась по комнате, поелозила тряпкой там, куда раньше и не заглядывала. Еще раз окинула любопытным взглядом фигуру в кресле у окна. Заметила, что подлокотники покрыты зазубринами, от которых халат актрисы изрядно истрепался. «В следующий раз принесу изоляционную ленту…» – решила Стефка. Ей понравилось быть доброй. И она гордилась, что эта странная пожилая женщина заговорила с ней. И голос у нее оказался именно таким, каким Стефка его и представляла…

* * *

…Когда курице отрубают голову, она еще может бегать по двору. Когда пуля или нож попадают в сердце человека – в первую минуту он не ощущает боли, только удивление, похожее на восторг. Он делает глубокий вдох – последний огромный вздох, будто втягивает в себя с ним весь мир, все его запахи и звуки, тысячелетний опыт существования человека, которые превращаются в один горячий глоток воздуха. Этот глоток длится всего лишь мгновение, но в нем соединяются прошлое и будущее, все печали и радости, все молитвы, все краски – настолько яркие, что режут глаз своей первозданной красотой. Все это и вызывает тот удивленный последний взгляд, которым смотрят убитые. Этот взгляд говорит: «Неужели мир может быть так прекрасен?!. И неужели это… конец?» И мир угасает. Подтверждая своим последним проблеском: «Да, конец».

Вот уже несколько месяцев Стефка жила именно с таким удивленным взглядом. Наверное, поэтому ее так и поразила красота природы, которую она разглядела за окном этого Дома. И разговор с Пергюнтом Альфредом, и голос пани Полины…

Она уже без отвращения и страха продолжила утренний обход. Здоровалась, убирала постели, выносила ночные горшки, говорила комплименты, помогала женщинам расчесываться, советовала, какой помадой подкрасить губы, мужчинам находила их очки и тапочки…

Старики нестройными рядами потянулись по коридору к столовой. «Театр теней…» – подумала Стефка и ущипнула себя за ухо (так она по привычке делала всегда, когда была к кому-то слишком строга или несправедлива).

В очереди за чаем она не увидела пани Полины, и это ее не удивило – та выходила к завтраку лишь к десяти, когда столовая пустела. Но среди подопечных не было и еще одной – Оли-Офелии. То есть Ольги Яковлевны Снежко, которую здесь нежно называли разными артистическими прозвищами – в зависимости от того, какую роль и одежду она выбирала для себя с утра. Вчера вечером, например, старушка, кокетливо улыбаясь, сообщила, что она – Офелия. «Сегодня, наверное, Дездемона!» – сыронизировала Стефка и снова ущипнула себя за ухо.

Отсутствие Оли-Офелии встревожило ее, ведь час назад Стефка лично убедилась, что старушка спокойно и ровно дышит, лежа под одеялом. Стефка прошла по коридору и остановилась у двери. Если Офелия еще спит – нужно разбудить, иначе каша остынет, а чаю может не хватить – старики поглощали его в несметных количествах, да еще уносили в комнаты по два-три стакана. Стефка прислушалась и тихонько приоткрыла дверь:

– Ольга Яковлевна, можно? Вы еще тут?

Она увидела, что Оля-Офелия стоит перед зеркалом и пытается подколоть к общему пучку на затылке непослушный жиденький локон красивой шпилькой с белой бусиной на конце. Локон выскальзывает из ее неловких пальцев, прическа то и дело распадается, и все приходится повторять снова.

– Давайте я вам помогу, – предложила Стефка.

Оля-Офелия послушно протянула ей шпильку и вытащила из гульки остальные. Тоненькая косичка развернулась и упала ей на спину.

– А я сегодня видела такую же девочку, – говорила Оля-Офелия, пока Стефка возилась с ее волосами, – очень похожую на тебя. Только беленькую, с белыми волосами… И маленькую…

– Мама рассказывала, что в детстве у меня были совершено светлые волосы, – промычала Стефка, держа в губах шпильки. – А где вы ее видели?

Ольга Яковлевна смутилась:

– Да… там, на улице…

– Странно, – сказала Стефка. – Ведь так рано. Откуда она там взялась?

– Ну… Может, ребенок кого-то из персонала. Внучка или дочка…

– Может… Ну как? – Стефка закончила с прической и, как заправский парикмахер, повернула голову Оли-Офелии к зеркалу. И в то же мгновение своим новым острым взглядом сразу же увидела знакомую фотографию над ним: импозантный мужчина в «бабочке», с моноклем в левом глазу. Тот же самый!

Собственно говоря, было бы неудивительно, если бы такой же портрет висел и в остальных комнатах: все жители Дома, словно круговой порукой, были связаны иллюзорным миром искусства. А этот господин вполне мог быть для них кем угодно – режиссером, директором театра, кумиром, каким-нибудь «гуру» на театральном олимпе. Но другая фотография заставила Стефку раскрыть рот: на ней была та же ангелоподобная дамочка с «холодной завивкой» и мехом, накинутым на плечи. Только эта фотография была большой и четкой, не такой испорченной солнцем и временем, как у пани Полины.

На третьем фото – эти двое вместе. Только на нем был светлый летний костюм, напоминающий пижаму, и шерстяная шляпа кавказских пастухов с бахромой на полях, а монокль отсутствовал. В одной руке он держал элегантную тросточку, а другой прижимал к себе эту блондинку в смешном полосатом купальнике. Оба смеялись. За их спинами возвышались пальмы и горы…

Стефка не робела перед Олей-Офелией и поэтому спросила прямо:

– Кто эта красавица?

– Правда красавица? – оживилась Ольга Яковлевна.

– Конечно. Очень хорошенькая…

– Это… – Офелия мечтательно улыбнулась, – это – Леда. Леда была хорошенькая.

– Леда Нежина? – уточнила Стефка, вспомнив, как назвала эту женщину пани Полина.

– Да, нежная Леда… – не расслышала ее слов старушка.

– А это кто? – Стефка указала на человека с моноклем.

– О! – картинно подняла палец вверх Оля-Офелия. – Это великий человек. Гений. Вам стыдно не знать его, голубушка! Вы ж, наверное, читали…

Она назвала несколько пьес и романов.

– Ой, извините, – сказала Стефка. – Конечно! Я только не могла представить, что это – именно он! Именно он – и тут. У нас… В этой богодель… то есть в этом нашем Доме!

– О, он давно уже там… – Офелия возвела глаза к потолку, – или… где-нибудь еще… Мы, люди искусства, большие грешники. Нужно быть готовым ко всему. И Леды уже нет. Леда умерла. Задохнулась в цветах. Молодая и красивая. Лежала в цветах, как в снегах… Романтическая смерть, не правда ли?

– Не знаю… – сказала Стефка, представляя себя в охапках белых цветов, – наверное…

Ей было любопытно и хотелось еще расспрашивать старушку, но девушка вспомнила про остывающую кашу и чай, который, скорее всего, уже расхватали.

– Нужно идти, – вздохнула она. – Я провожу вас в столовую. Вы сегодня так хорошо выглядите!

Оля-Офелия была вся в белом – светлая юбка, белоснежная блуза с воланами, белые жемчужины в ушах… «Наверное, сегодня она тоже – Офелия», – подумала Стефка и решилась проверить свою догадку:

– Вы – вылитая Офелия!

– Не угадала! – захлопала в ладоши Ольга Яковлевна, и Стефке уже в который раз пришла в голову мысль, что старушка давно уже не в себе. – Снегурочка! Вот кто это. Мезгирь бросил Купаву ради Снегурочки… Лель покинул Снегурочку ради Купавы… Не пощадил. А Снегурочка растаяла, как Леда в белых цветах… Так все запутано в этом мире… А что сегодня на завтрак?! Пошли быстрее!

Она накинула на плечи длинную белую шаль и пошла к двери не оглядываясь – так царственно, словно за ней ее ждали аплодисменты…

Стефка смотрела, как она идет по коридору, раскланиваясь и кивая головой во все стороны – то ли от старости, то ли откликаясь на возгласы восторженной публики. Которой не было…

 

Глава седьмая

Стефка едет домой

– Подбросить? – Возле Стефки остановился допотопный «газик», и из его окошка выглянуло лоснящееся лицо водителя Славика. – Я как раз в город еду. Кстати, на дискотеку…

– На казенном бензине? – съехидничала Стефка.

– Это не твое дело! Садишься или нет?

Стефка с тоской посмотрела на дорогу, уже погруженную в сырую вечернюю мглу: минут двадцать нужно идти до остановки, еще сорок – ехать в метро…

– Снова будешь за коленки хватать, как дед?

– Не буду. Дашь пятерку – не буду!

– Ого! – возмутилась Стефка.

– С чужих беру двадцатку! Так что садись, пока не передумал.

И Стефка села.

«Газик» сдвинулся с места и медленно, как навозный жук, пополз по раскисшей трассе. Стефка прикрыла глаза. Ноги ее гудели, словно камертон, отзываясь на какофонию сегодняшней суеты. Она знала, что они будут гудеть, пока не залезет в теплую ванну. Раньше, когда она не работала, такого, конечно, не было. Она лежала дома с книжкой или сидела в последнем ряду на репетиции, которую проводил муж, пока он не говорил: «Иди домой, не жди. У меня потом еще куча дел!» «Куча дел» заканчивалась обычно под утро, когда измученная Стефка проигрывала в своем воображении все сцены собственной казни – от отрубания головы в «Марии Стюарт» до замуровывание живьем в стене в «Аиде».

– Чего загрустила? – услышала голос Славика.

– Просто устала…

– Конечно, эта работа не для таких, как ты. Зачем тебя вообще сюда понесло? Я хоть живу неподалеку… Кстати, можем днем, когда пергюнты спят, забежать на полчасика. У меня куча кассет, видик, музон разный… Ты ж птичка вольная, насколько я знаю. А организм, наверное, требует своего…

– Требует… – созналась Стефка, которая решила теперь всегда говорить правду, – но не от тебя.

…Лес закончился, и машина выехала на дорогу, по обеим сторонам потянулись ровные ряды высоких сосен, вдали затрепетали блуждающие огни большого города. На дне пустого Стефкиного сердца звякнула монетка круглой луны, которая висела в окне «газика».

Этот звон рикошетом отозвался в мозгу, перекатился в такой же пустой желудок, пронзил почки, печень и другие имеющиеся внутри оболочки внутренности. Такое теперь происходило с ней достаточно часто.

– Замерзла? – спросил водитель, заметив, как она вздрогнула. Оторвал одну руку от баранки и похлопал ее по колену. Не почувствовав никакого встречного отклика, поспешил снова схватиться за руль: «Подумаешь, Снежная королева!»

Но, слава богу, довез до самого подъезда, взял пятерку, еще раз без особого энтузиазма предложил поехать в ночной клуб и покрутил пальцем у виска, глядя ей вслед.

Дома Стефка залезла в вожделенную теплую ванну с книгой в руках. Она любила читать в ванной, подолгу нежась в воде. На этот раз она едва удерживала здоровенный том, который когда-то, готовясь к экзаменам, приобрела на книжном рынке – «Энциклопедия советского кино». Книга была старая, допотопная, страницы в желтых пятнах. Никому не нужная книга…

Не особенно церемонясь, Стефка начала листать ее влажными руками. Буква «Б»… Пропустив страниц десять и уже утратив всяческую надежду, она наконец-то наткнулась на это имя – Береш. Эдит Береш. Начала читать.

«Береш Эдит (г. р. – 1914, год смерти – не известен) – актриса театра и кино. После оглушительной славы в 30‑х годах была репрессирована (1947 г.). Восстановлена в правах в 1953‑м. В кино больше не снималась, посвятив себя театру. После 1960‑го завершила театральную карьеру, занявшись преподавательской деятельностью. В середине семидесятых (по неподтвержденным данным) эмигрировала в США. Фильмография…»

Дальше шел перечень неизвестных Стефке и давно забытых кинолент.

Итак, Эдит Береш – не выдумка. Она действительно существовала, и пани Полина, наверное, хорошо ее знала. Интересно было бы расспросить… И Стефка снова начала листать дурацкий словарь, в котором скупые сведения об актерах перемежались со скучными статьями о достижениях советского кинематографа.

Возле имени Эдит Береш не было фотографии, зато под справкой о Леде Нежиной красовался тот же снимок, что висел на стене у обеих жительниц Дома.

«Нежина Леда (псевдоним), наст. имя – Ольга Снежко (г. р. – 1919). Народная артистка СССР, заслуженный деятель искусств, в середине 60‑х – депутат горсовета. Дочь известного политического деятеля Якова Снежко. В театре воплотила незабываемые образы советской женщины-труженицы, хотя кинозрителю больше запомнилась в ролях характерного плана…»

…Исследователи паранормальных явлений ищут параллельные миры. Настраивают металлические рамки, которые вертятся в их дрожащих руках, приобретают дорогостоящую аппаратуру, чтобы выловить некие потусторонние сигналы. В действительности же параллельные миры совсем рядом. И для того, чтобы наблюдать за ними, не нужна никакая техника. Каждый человек живет в своем собственном мире, движется по своей прямой. И если эти прямые неожиданно пересекаются – это происходит где-то наверху, и только благодаря тому, что, как сказал Галилей: «Земля вертится!» – или же вследствии теории Лобаческого, ведь параллельные прямые пересекаются в искривленном пространстве…

Пятый постулат Евклида о параллельных линиях, которые НИКОГДА не пересекаются, пытались опровергнуть только четыре математика (это случилось в XIX веке): в Германии – Гаусс, в Украине – Швейкарт, в России – Лобачевский, в Венгрии – Больяи. Но первый испугался своих выводов и спрятал их в стол, исследования второго об «астральной геометрии» не получили должного признания, третьего предали анафеме, а четвертый погиб на дуэли…

Мир легче воспринимать в плоской проекции. Осознание его многомерности способно свести с ума. В многомерном мире параллельные линии лишены контроля, они способны переплетаться, запутываться и вообще выделывать такие вензеля, от которых… монетка луны срывается с неба и создает болезненный рикошет.

Когда мир лежит в одной плоскости, как на ладони, – жить намного проще. Тогда все высказанное вслух не приобретает никакого другого смысла, кроме того, что был выражен. В многомерном же мире – во всей его необъятности – слова утрачивают всякий смысл, они – ничто. И если Слово есть Бог, это означает, что Слово – это молчание. Ведь никто же не слышал ЕГО голоса!

Так или примерно так думала Стефка, лежа в ванной. В последнее время ее часто охватывали подобные не совсем понятные даже ей мысли. Скорее всего, ими она старалась отвлечься от других… Так тяжелобольной мечется в постели, чтобы найти то положение, при котором боль в теле хоть ненадолго уменьшится. А Стефка предавалась вот таким мыслям. Ощутив себя линией, прочерченной на бумаге, она четко представила рядом другие такие же линии, которые существовали автономно. И ей ужасно захотелось нарушить этот стройный чертеж, смешать все в одну кучу, в клубок – вопреки всем скучным законам евклидовой геометрии.

Но эти параллельные линии могли пересечься только в иллюзорном мире. В том, в котором жила Стефка-собака… И какая-то неизвестная ей Эдит Береш, и та, что «умерла в цветах», – Леда Нежина, юная и прекрасная…

 

Глава восьмая

«Голубка мира» Эдит Береш

Напротив нашего Дома – через дорогу и немного слева – стоит маленькая часовня. Мне туда не дойти. Я смотрю на нее из окна. Этого достаточно. Каждое утро во дворик часовни приходит монахиня с полотняным мешочком. Она становится посреди заасфальтированной площадки и начинает кормить голубей. Монахиня высокая и худая. Когда ветер развевает ее черный плащ, кажется, что он надет на длинный бестелесный посох. Она достает из мешочка горсть хлебных крошек и бросает себе под ноги. Сначала это зрелище развлекало и даже умиляло меня, пока в какой-то момент картина не изменилась, я увидела ее в другом свете: черная фигура в окружении тысячи серых крыс, которые копошатся у ног. Казалось, еще секунда – и они начнут карабкаться на нее, норовя достичь бледного белого лица, плотно окантованного черным платком. Меня стошнило. Я не люблю голубей. Почему возникло это отвращение к мирным упитанным существам? Когда у меня возникают подобные вопросы, я машинально отталкиваюсь ногой от пола и взлетаю в своем кресле-качалке вверх, чтобы как следует растрясти застоявшийся мозг. Итак, голуби… Голуби… «Голубка мира»…

…Эдит Береш двадцать «с хвостиком», и она впервые едет в Париж, потому что Верховный во всеуслышание назвал ее «голубкой мира»…

Правда, на голубку я совсем не похожа! Но не отказываться же из-за этого от Парижа? Кто же откажется побывать на родине своих предков?

На мне белый костюм из джерси, который шили «всем миром», руководствуясь модными (слегка устаревшими) зарубежными журналами конца 20‑х. Длинная узкая юбка, длинный пиджак, который должен как следует прикрывать задницу, роскошный воротник… И все равно, придирчиво осматривая мою полностью задрапированную фигуру, портниха Мотя трагически вздыхает: «Ты слишком сексуальна… Это мне с рук не сойдет…» Она волнуется. Еще бы! На меня, то есть на результат ее мастерства, будет смотреть Франция – колыбель моды и изысканности. В моем чемодане лежит еще один вечерний наряд – платье-монстр из тяжелого синего бархата. Надеюсь, надеть его мне не придется, обойдусь тем, что есть.

Аэропорт Орли… Запах! Воздух, как бисквит коньяком, пропитан чем-то сладким, стеклянные витрины с разноцветной чепухой, гулкое пространство, легкая музыка, жужжание эскалатора, приветливые улыбки встречающих, изящные букеты, вспышки фотокамер… Мне целуют руку. Кое-кто задерживает ее в ладони дольше, чем предписано этикетом. Моя рука пылает от этих поцелуев. Нас ведут к огромному автомобилю.

За моей спиной, кроме режиссера, оператора и сценариста, еще с десяток членов делегации. Все они из разных ведомств, а проще говоря – нахлебники и соглядатаи. Я тщательно проинструктирована на предмет «можно-нельзя». Оказывается, из всего перечня можно только одно: улыбаться! Меня привезли улыбаться! С этим же успехом могли б взять с собой механическую куклу.

За пару недель до вылета меня учили всяческим премудростям: распознавать столовые приборы и бокалы для разных видов алкоголя (хотя, понятно, пить мне «нельзя»), пользоваться щипцами для лобстера, делать что-то похожее на книксен и произносить пару-тройку фраз на французском.

Это меня забавляло! Отныне я веду свою большую игру и развлекаюсь, наблюдая, как стараются мои учителя. Я еще не забыла французский, которому меня учила мама, а то, что привыкла к «гранчаку», еще не означает, что я не знаю, в какие бокалы наливают брют. Но как аксиому я запомнила слова отца, сказанные им перед тем, как мама открыла дверь людям в военной форме: «Стань такой же, как все! Иначе – смерть. Забудь все, чему мы тебя учили. Иначе – смерть. Попробуй выжить. Ты сильная. Ты должна выжить. Ради нас».

Я это знаю. Поэтому и искажаю простенькое «бон жур», вызывая снисходительную улыбку нашего переводчика…

Лучше бы мне никогда не видеть этого Парижа! Я вижу его – и не могу дотронуться, я дышу – и задыхаюсь от смрада, исходящего от этих десяти в штатском, несмотря на сумасшедший запах акаций и ароматы, доносящие из кофеен и кондитерских. После премьеры меня все время фотографируют для газет, подписывая фотографии: «Голубка мира».

На торжественном банкете журналисты, сидящие за соседним столиком, бесстыдно переговариваются между собой о том, что я вовсе не «голубка», а скорее всего – «анфан-терибль с опущенными ресницами», «роковая стерва», что я – «секси», что могла бы затмить блондинку Мэрилин, что я – «чья-то подстилка» и что мой костюм… мой костюм…

О, я готова произнести такую гневную тираду, от которой содрогнутся стены этого роскошного банкетного зала! Но я слышу голос отца: «Ты должна выжить. Ради нас…»

Я уже давно поняла: выживать намного сложнее, чем просто жить.

Я привыкла к сложному.

Я хочу напиться.

Сосед, что сидит слева от меня, предупредительно наливает в мой бокал очередную порцию минеральной воды. Чувствую, что мой желудок скоро лопнет.

Сосед справа трется о мое бедро своим горячим от напряжения телом.

А я… неожиданно понимаю, что мне наплевать на эту колыбель искусств. Я хочу домой, в свою узкую и темную комнату, которая когда-то была нашей уборной, хочу во мрак, как сошедший с ума от вкусных запахов таракан, который выскочил на середину кухни и ожидает, что на него вот-вот обрушится удар тапка.

Из глубины зала угольно-огненным взглядом на меня смотрит элегантная дама лет от сорока до пятидесяти. Она восседает в кругу раскованных веселых людей, чьи богемные лица свидетельствуют об их принадлежности к творческой элите. Женщина что-то говорит, и вся компания окидывает меня пристальными взглядами. Одним движением губ режиссер с противоположного конца стола произносит: «Жан Кокто… Коко Шанель… Артур Миллер…»

У женщины тонкие, четко очерченные губы, красивые брови вразлет, выразительные глаза. Взгляд въедливый и острый. На ней узкое черное платье, несколько ниток крупного жемчуга на шее. От ее взгляда мое джерси начинает медленно и методично сдавливать тело, пожирать его, как удав…

Я больше не в силах выдерживать этот взгляд! Мне кажется, что она знает обо мне все – про мою убогую комнатушку, про ночной лязг замков, про пение в ресторане и постель, в которой я в шестнадцать лет превратилась в «великую актрису». И о том, что я стала ею, несмотря на этот десяток шакалов в штатском, которые не пускают меня в туалет. Я так же прямо смотрю ей в глаза. И вдруг замечаю в них страстное, ни с чем не сравнимое… сочувствие.

Я вздрагиваю.

Я хочу выйти.

Я больше не могу находиться среди этих людей.

– Вы куда? – спрашивает сосед слева и нежно кладет свою соленую ладошку на мое запястье. – Что вы хотите?

«Кто ты такой?! – хочется заорать мне. – Эти люди смотрят на меня, а не на тебя! Это мои фотографии на первых полосах всех парижских газет! Тут всем распоряжаюсь я! И я хочу…»

– Поссать!!! – приторно-едким шепотом выдыхаю я, сохраняя на лице «голубиную» улыбку. Из его рта выпадает устрица, щеки заливаются апоплексическим румянцем, он хватает воздух ртом. Еще бы! Он испуганно озирается, будто бы меня услышал весь зал. Он не знает, что сказать, он впадает в транс.

Я встаю. И иду, рассекая сотни заинтересованных взглядов, к туалетной комнате. Я знаю: когда он опомнится – побежит за мной и будет ждать в холле. Но эти две-три минуты свободы, пока я иду сквозь строй клацающих фотоаппаратов – они мои!

Что бы я сейчас рассказала назойливым журналистам, если бы захотела? Может быть, если бы мне налили пятьдесят граммов «Мартеля», мой рассказ звучал бы так (хотя я не поручилась бы за соотношение правды и вымысла, присутствующее в нем):

– Во время торжественного банкета в честь советских кинематографистов и их французских коллег я зашла в чудную уборную ресторана «Метрополь». Мне было необходимо поправить прическу, напудрить носик и обновить аромат духов «Красная Москва». Были когда-то такие духи в красной коробочке с рисунком Кремля. Когда носик был напудрен, а советская парфюмерия распространила по этой колыбели капитализма свой патриотический аромат, в уборную заглянула сама Коко Шанель…

…Она окинула меня все тем же взглядом и усмехнулась. Уверена, что в тот момент ей очень захотелось зажать свои тонкие нервные ноздри двумя руками… «У вас слишком печальные глаза… Нужно радоваться жизни в любом случае… Даже в этом ужасном костюме…» – неожиданно произнесла она, естественно – на французском. Очевидно, ей и в голову не пришло, что молодая пролетарская актриса может понять ее слова. Она произнесла их с приветливой светской улыбкой. Если бы я не поняла ее, могла бы подумать, что известная кутюрье сказала несколько приятных слов по поводу премьеры нашего фильма, который недавно посмотрела в кинозале. Дань вежливости.

– Чем вам не нравится моя одежда? – с низин своего максимализма огрызнулась я.

– Приходите завтра в мой салон на рю Карбон – подберем вам что-то достойное вашей красоты! – ничуть не удивившись, сказала мадам Коко.

Я покраснела. Как я могла объяснить ей, что единственное, что я могу делать в этом городе, – вот так выйти в туалет. Но эта женщина имела удивительную способность понимать все, что существовало вне слов.

– Прошу прощения, – сказала она, – я что-то слышала о вашем полицейском режиме…

А теперь навострите ушки, господа журналисты! Дальше произошло самое интересное. Коко вынула из своего ридикюльчика… ножницы. Через много лет я узнала, что она всегда носила с собой это орудие своего труда.

– Стой спокойно, девочка. Сейчас сделаем из тебя настоящую парижскую куколку! – сказала она и легкими движениями, во время которых было слышно только позвякивание ее браслетов, моментально укоротила мою юбку почти до колен, точно так же поступила и с массивными полами жакета. Потом аккуратным полукругом срезала воротник. Работу закончила игла, которой Коко «на живо» и мастерски подрубила края. Этот сон длился не более пятнадцати минут. Я онемела.

Коко подвела меня к большому зеркалу.

– Долой все искусственное! – сказала она, придирчиво рассматривая плоды своего труда. – Естественность и элегантность. Запомни: естественность и элегантность. Везде и во всем.

…Так оно и было, если память меня не подводит! Мы вышли из уборной вместе – Коко понимала, что меня ожидают неприятности, и поспешила уладить дело, подозвав репортеров. Нас окружили камеры, и Коко продемонстрировала мой новый костюм, а наши «мальчики» уже ничего не могли с этим поделать. Только растерянно улыбались.

На следующий день Коко удалось повести меня в «Куполь»…

Больше мы не виделись.

После 53‑го – кажется, в начале шестидесятых – она написала мне письмо. Тогда ей было семьдесят, и она откуда-то узнала, что я реабилитирована…

 

Глава девятая

Стефка. Свежее яйцо

«Я хочу жить в мире НАСТОЯЩИХ мужчин и женщин! Скорее всего, это означает – «в снегах Килиманджаро, где на самой вершине лежит мертвый леопард…», то есть нигде. В беллетристике, среди героев Хэмингуэя, которые умеют свободно говорить обо всем на свете, глядя друг другу в глаза. Не затравленных, не закомплексованных, способных на поступки – не ради эффектного жеста, восторга публики или вознаграждения, а только потому, что им унизительно жить иначе. В таком мире не было бы преданных и оскорбленных, озлобленных и разочарованных. Не было бы лжецов. Потому что их желания и мысли совпадали бы со словами и поступками, а не залегали бы в укромных уголках души тяжелыми камнями. Это был бы мир настоящей свободы…»

Теперь Стефке было несложно подхватиться с постели в четыре и даже в три часа утра (если, конечно, этот час можно назвать утренним). Она не представляла, как это раньше могла спать до девяти и даже до одиннадцати! Она просыпалась так просто, как будто совсем не спала, и вечерние мысли плавно перетекали в утренние. И были так важны для нее, что она не хотел тратить на сон ни одной минуты драгоценного времени. Она пила кофе почти в темноте, смотрела, как за окном бледные звезды медленно тают в молочно-розовой реке, которая широкими прерывистыми волнами накатывалась на темное небо. Никто и никогда не заставил бы Стефку высунуть нос на улицу раньше, чем появится солнце! Теперь она выходила из дому в пять без малейшего сожаления о теплой постели.

А сегодня и того раньше, ведь еще нужно было заскочить в ближайший дом в пригороде за свежим яйцом для Альфреда Викторовича. К тому же она хотела собственноручно выбрать ту судьбоносную курицу – желательно в белую или черную крапинку – «Курочку Рябу», прародительницу Вселенной.

Автобус в этот ранний час был почти пуст. Она проехала свою обычную остановку и вышла на конечной. Осмотрелась. По обеим сторонам улицы тонули в тумане дома. В какой зайти? Лучше – в самый крайний, ведь ходить придется ежедневно. Приняв такое решение, Стефка направилась к ближайшему двору – напротив автобусной остановки.

Пригород еще дремал или притворялся спящим. Стефка поднялась на цыпочки и заглянула за забор. Дом был большой, но старой конструкции – не коттедж, не «вилла», которые нынче заполонили этот пригород. Обыкновенная сельская хата, аккуратно побеленная, чистый дворик, телевизионная антенна-тарелка на крыше. Как попасть внутрь? Едва Стефка об этом подумала, как в доме зажегся свет, клацнул замок и на порог вышла женщина лет шестидесяти, закутанная в длинный пуховый платок. Из-под байкового халата выглядывал край ночной сорочки. Она быстро пошла к калитке, будто давно ждала Стефку. Но увидев ее, женщина разочарованно спросила:

– Вы с автобуса?

– Да.

Женщина оглядела пустую улицу. Она ждала кого-то другого.

– Что-то ищете? – снова спросила Стефку.

И та изложила ей суть дела.

– Нет вопросов! – сказала женщина. – Заходите. Сейчас пойдем в курятник. Будет вам свеженькое!

Она открыла калитку и еще раз бросила разочарованный взгляд на улицу, в конце которой еще клубился туман.

– Постойте тут. Сейчас вынесу, – сказала женщина, нагибаясь, чтобы войти в низкий сарайчик.

– А можно мне посмотреть на курицу? – спросила Стефка.

– Там темно. Ничего не увидите. Только одежду испачкаете. Да и что на нее смотреть – обычная «ряба».

– Белая в крапинку? – уточнила Стефка.

– У меня они все такие. А какое это имеет значение?

Она полезла в курятник, откуда послышалось недовольное квохтанье.

– Вот вам свежее, – сказала женщина, протягивая Стефке яйцо. Оно было теплым.

– Сколько я должна? – спросила Стефка.

– Не знаю… Если дадите копеек пятьдесят…

Стефка осторожно завернула яйцо в носовой платок.

– Я буду приходить каждое утро, можно?

– Приходите. Мне хватит. Я все равно не торгую.

Женщина провела Стефку до забора и снова посмотрела на остановку.

– Вы кого-то ждали? – не удержалась Стефка.

– Я всегда жду, – вздохнула хозяйка и, выпуская Стефку на улицу, в свою очередь, не удержалась от любопытства. – А зачем вам одно яйцо? Купите у моего соседа десяток – он продаст.

– Нет, спасибо. Мне нужно только одно. Одно – но каждое утро.

– Хорошо. Приходите.

Стефка смотрела ей вслед: как она идет к двери, придерживая на груди пуховый платок, в тапочках на босу ногу, в ночной сорочке, в цветастом халате. Еще одна параллель…

К месту работы Стефка пошла пешком. Трассу окружали высокие сосны, воздух был похож на воду, настоянную на хвойных иглах. До Дома она добралась минут за пятнадцать, быстро переоделась и сразу направилась к комнате Альфреда Викторовича. Перед тем немного постояла в коридоре у окна, разглядывая яйцо… Оно уже остыло. Оно лежало на ладони и было таким ослепительно-белым, будто бы в его середине горела маленькая лампочка.

Стефка неожиданно вспомнила о другом яйце, которое некогда потрясло ее воображение и вызвало множество ассоциаций. Это было во время путешествия в Прибалтику. В одной древней крепости под Таллинном на каменном подоконнике узкой и глубокой бойницы она увидела маленькое яйцо. Отбившись от группы экскурсантов, Стефка долго разглядывала его, не решаясь дотронуться. Оно было почти круглым, но главное, что привлекло внимание, – с одной стороны на его гладкой поверхности алело кровавое пятно… Стефка дотронулась до него пальцем и почувствовала тепло, потом – жар, словно в этом пятне сконцентрировалась неведомая птичья боль, которая, наверное, ничем не отличается от человеческой. Почему оно оказалось в таком неудобном месте, на плоском холодном камне? Что заставило птицу вот так выбросить его из себя – на подоконник? Может быть, она испугалась шума, который подняли туристы? Эта картина надолго запечатлелась в памяти, как единство противоположностей: холодные средневековые стены, которые простояли тут несколько веков, и маленькое окровавленное яйцо. Разница между этими двумя величинами состояла в том, что в последнем билось сердце. Но Стефка знала, что через час или два крепость и яйцо сравняются в своей мертвой нерушимой неподвижности, в каждом клубочком заснет свое привидение…

Стефка немного поразмыслила, стоит ли согревать яйцо в стакане, но решила – не нужно – и решительно постучала в двери оперного певца.

Услышав голос, вошла. Старик, как всегда, поднялся к ней навстречу.

– Вот яйцо! – как всегда торжественно объявила свой «выход» Стефка. Это было ежеутреннее дежа вю. Стефка знала, что сейчас, как и вчера, старик споет отрывок из какой-нибудь арии и побежит к окну разглядывать свою добычу, а потом закинет полу халата на плечо и хорошо поставленным голосом начнет рассказывать о символическом значении принесенного продукта. А Стефка снова будет нервно посматривать на часы…

Но случилось другое. Альфред Викторович (сначала он, конечно, что-то прокукарекал – кажется, из «Фигаро») привычным жестом взял с ее ладони яйцо.

– Голубка моя, снесла-таки… – начал было он, и вдруг эта «коронная фраза» застряла у него в горле. Альфред Викторович тяжело опустился на край кровати и низко склонил голову над своей рукой. Стефка испугалась и хотела было бежать за медсестрой. Но Пергюнт Альфред поднял к ней лицо, и Стефка с ужасом увидела, что он… плачет. Ужас (или скорее всего какая-то неприятная дрожь, которая распространилась по телу от желудка) возник из-за того, что в какой-то момент сквозь черты восьмидесятилетнего старика проступило лицо мальчика – такого, каким старик был тогда, когда ему впервые купили петушка на палочке. Время с невероятной скоростью отмоталось назад и встало на свое место. Перед Стефкой сидел старик, по щекам которого катились слезы и оставляли мутные ручейки. Стефка присела рядом.

– Что с вами, Альфред Викторович?

– Оно… оно… настоящее… – сдавленным голосом прошептал он.

И Стефке захотелось провалиться сквозь землю. Она молчала.

Пергюнт наконец успокоился и посмотрел на нее.

– Не переживай, дитя мое… – сказал он. – И извини старика за эту минуту слабости. Понимаешь… Если бы ты могла понять, почувствовать… Вы, молодые, вам, наверное, этого не дано… Иди себе, голубушка, я же знаю, сколько у тебя работы. Наверное, невесело возиться со стариками…

– Ну что вы, Альфред Викторович, – Стефка положила руку на его запястье. – У меня есть время. Это вы меня простите. Я ведь не думала, что вы так разбираетесь в… в этих проклятых яйцах…

Альфред Викторович рассмеялся. И снова приобрел свой обычный гусарский вид.

– Еще бы! Всю свою творческую жизнь – а я на сцене с девятнадцати лет! – каждое утро я выпивал свежайшее яйцо. Я даже мог угадать, какая курица – черная, белая или рыжая – его снесла! А все из-за моего аккомпаниатора. Мы работали вместе с конца пятидесятых… Он был старше меня, его семья погибла во время войны, и он опекал меня, как сына. Я тоже был один. Я же воспитанник Макаренко, беспризорник… Где бы мы не гастролировали, Карл Михайлович, или, как я его называл, папа Карло, вставал в самую рань и отправлялся на поиски свежего яйца. А мы ведь ездили всюду! Вена, Гаага, Зальцбург… Представьте себе, ну где в Праге или Нюрнберге можно было его достать?! А он доставал! У него была священная уверенность, что регулярное употребление этого продукта благотворно влияет на голос. Как я ненавидел эту гадость! Иногда грешил: кидал это яйцо в стену! И папа Карло отправлялся за следующим. Со временем он приучил меня к этому ритуалу с помощью игры: я должен был угадать цвет курицы. А уже потом я и сам начал чувствовать неповторимый вкус настоящего свежего яйца. Вот такая история… Последние годы ми жили вместе в его квартире – свою я оставил детям. Я присматривал за ним, как мог. Но не мог отучить от привычки рано утром выходить на рынок. Он был совершенно старый и больной. Во время одного из таких походов, на который он потратил свои последние силы, он умер прямо на улице. И, представьте себе, упал, держа яйцо в руке – оно не разбилось. Сентиментальная история, не так ли? Старики всегда сентиментальны, не обращай внимание. Я тут уже десятый год. И все эти годы мне приносили не то… Я уже думал, что никогда не почувствую вкус своей молодости. Ты мне это вернула. Хотя бы на минуту…

– Так будет всегда, – твердо сказала Стефка.

 

Глава десятая

Леда Нежина

За дверьми Ольги Яковлевны Снежко прозвучал едва различимый смех, заскрипел паркет. Значит, она уже встала, подумала Стефка, которой не терпелось увидеть старую актрису. Теперь она воспринимала ее иначе – в ореоле какой-то тайны. Она вообще теперь смотрела на всех жителей Дома совершенно другим взглядом, ведь за каждым из них тянулся шлейф воспоминаний.

Стефка тихонько приоткрыла дверь и заглянула в щелку. Ольга Яковлевна стояла посреди комнаты в накинутой на плечи прозрачной шали, плавно взмахивала руками и что-то шептала, будто бы читала какой-то монолог. Стефка смутилась.

– Все, уходите… – четко произнесла Оля-Офелия. – На сегодня все, мои дорогие! Хватит…

Стефка решительно постучала и сразу же распахнула дверь. Ольга Яковлевна быстро опустила руки и заулыбалась Стефке.

– Вы так рано сегодня… – превозмогая неприятное ощущение от подглядывания, сказала та и, подойдя к старушке, помогла ей дойти до туалетного столика. – Какую прическу будем делать сегодня? Принести водички? Где ваши таблеточки? Сейчас наведем тут порядок и будем наводить красоту…

Стефка усадила Олю-Офелию на стул и принялась застилать постель. Любопытство так и распирало ее. Поэтому, справившись с простыней и одеялом, она остановилась перед актрисой и, набрав в грудь воздух, решительно произнесла:

– Ольга Яковлевна, я посмотрела в энциклопедии… Почему вы сказали, что Леда Нежина умерла? Это же ваше сценическое имя!

Старушка вздрогнула, будто на нее дунул ледяной ветер.

– Леда умерла. Умерла в цветах. Задохнулась в белых лилиях…

Стефка поняла, что больше ничего не добьется – старушка совершенно утратила чувство реальности.

– Эти лилии ей присылали после каждого спектакля, – неожиданно продолжила говорить актриса – После каждого концерта или съемки. Приходил посыльный, заносил букет, просил расписаться в квитанции и молча уходил. Говорил, что эти цветы «от инкогнито». Вначале Леда думала, что это проделки какого-нибудь атташе – они любили приударить за хорошенькими актрисами. Но потом Леда высчитала: цветы начали приносить после того, как у Леды появился… Лебедь…

Вот так-так! Стефка еле сдержала улыбку. «Лебедь и Леда… В этом словосочетании есть что-то вульгарное, вам не кажется?..»

– Лебедь? – переспросила она.

– Да, да, Лебедь, – послушно закивала головой Ольга Яковлевна и указала пальцем на стену с фотографиями. – Вот он, Лебедь… Так его называли только свои. И Леда. Так их называли потом, когда они стали парой…

Стефка просто изнемогала от любопытства. Она села напротив Оли-Офелии на коврик и смотрела на нее широко раскрытыми глазами:

– Ольга Яковлевна, расскажите мне про Леду Нежину!

Она поняла, что лучше говорить про актрису в третьем лице, чтобы не встревожить, не спугнуть.

– Леда была хорошенькая, – вздохнула та.

– Вы мне это уже говорили. А что дальше?

– Дальше? – рассеянно переспросила Оля-Офелия. – О, вы не представляете, как все происходило! Сейчас такого нет. Вы, молодые, намного прагматичнее, вы не знаете, что это такое – падать в бездну. Сколько страсти, до безумия, до мысли о самоубийстве… Что вы можете об этом знать?! Люди искусства – это всегда бездна!

Стефка презрительно скривила губы: «Дура, старая коза! От твоих слов мне хочется блевать! Вот это я уже слышала. О господи, неужели ничего не изменилось в этом затраханном от начала вот такими восторженными дурами мире?!» Конечно, Стефка не произнесла этого вслух. Разве могла она сказать подобное женщине пожилого возраста? Стефка была вежливой и знала свое место. Поэтому продолжала внимательно слушать.

– Леда и Лебедь были двумя такими безднами. Леда играла в его пьесах. А он смотрел на нее с первого ряда. Но – вот беда! – у Лебедя была женщина. Жена. Все они были слишком молоды. Слишком молоды для того, чтобы за ними приехал «черный ворон». Лебедь боялся «черного ворона»!

Стефке надоело слушать метафоры, она перебила старушку:

– То есть ваш Лебедь был женат?

– Леда видела ее! Но никогда не приближалась. Та, другая, была красива. Очень красивая женщина. Леда даже плакала по ночам, когда оставалась одна. Та, другая, была красивее, сильнее Леды. Но дело не в том. Леда была хорошенькая и светлая. Леда была небесной бездной, а та, другая… Когда Леда впервые увидела ее, ей захотелось сразу же умереть. Она не думала, что от такой женщины можно убежать – пусть даже и к Леде. Она была не только красива. Леда узнала от своего отца, что она – дочь врага народа. Нашего народа! Значит, она страдала. Была еще и мученицей. Леда не умела страдать – Леда была тихая и светлая. У Леды было все: дом, отец, роли. А та была из другого измерения – из страшного мира, в котором нет теплой воды в душе. И душа нет… У Леды был Лебедь. Но… но… Леда никогда не знала точно: принадлежит ли он только ей. И это было больно. Но все это было выше Лединых сил. Он приходил, он крал время у той, другой, лучшей, чтобы целовать Леду, шептать ей на ухо, что только она может быть его настоящей большой любовью! Леда так любила его. Леде хотелось стать для него всем – бездной, воздухом, едой, теплой водой в душе…

Стефка смотрела на Ольгу Яковлевну с нескрываемым раздражением. То, что она поняла из бессвязного старческого монолога, возмутило ее. Она представила себе эту нежную блондинку – да что, собственно, представлять? – вот она кокетливо улыбается со стены: в мехах, в вуальке, с ровными, будто у пластмассовой куклы, кольцами «холодной завивки» на висках, с губками бантиком. У таких (Стефка знала это по своему опыту!) все находится ниже пояса и называется только «высоким штилем»: бездна, страсть, «выше моих сил!», «любовь-смерть» и прочие охи-вздохи. А в действительности: пришел некий известный суперстар Лебедь (это же надо так обозвать человека!), и Леда раздвинула ножки! Ха! Какая аллитерация: нежная Леда Нежина раздвинула ножки! Стефка неожиданно расхохоталась.

Ольга Яковлевна закрыла лицо руками, защищаясь от этого смеха, как от удара…

– Ради бога, Ольга Яковлевна, – опомнилась Стефка. – Это я так, о своем…

Но глаза старушки уже были на мокром месте. «Что же это я сегодня всех заставляю плакать?» – подумала Стефка.

– Вы слышите меня, Ольга Яковлевна? Я не над вами смеялась. Это у меня нервное… Рассказывайте дальше. Это так интересно.

– Дальше? А дальше Леда Нежина умерла. В цветах, – упрямо произнесла старуха и сомкнула уста.

 

Глава одиннадцатая

Кресло пани Полины

– Грустные молодые женщины никому не интересны! Нужно улыбаться!

Это прозвучало так неожиданно, что Стефка едва не выронила из рук графин с водой, из которого поливала фикус на подоконнике в комнате пани Полины.

– В последнее время вы ходите какая-то… запрокинутая. Это вам не идет. У вас открытое детское лицо, и маска скорби ему совершенно не подходит…

Хорошо, что она заговорила первой. Стефке выпала прекрасная возможность предложить свои услуги по ремонту кресла. Она достала из кармана своего синего халата широкий скотч.

– Пани Полина, разрешите?.. – сказала, указав взглядом на зазубрины и щели «старого генерала». – Пересядьте пока на кровать, я обмотаю подлокотники и ножки. А то оно скоро развалится. Вы можете упасть и ушибиться. А так, может, еще продержится…

– А зачем? – усмехнулась старуха. – Мы развалимся вместе. Есть у меня такая надежда…

– Ну что вы такое говорите?! У вас нормальное давление, светлый ум… – начала уговаривать Стефка. – Вам просто нужно выходить на улицу, на воздух. Если хотите, я помогу вам спуститься вниз, во двор.

– Чтобы ползать по нему вместе с этими старыми чудовищами? Черта с два! Лучше и правда займитесь креслом.

Стефка помогла ей перебраться на постель и принялась перебинтовывать кресло прозрачной клейкой лентой. Пани Полина внимательно следила за ее движениями.

– Так вот… – произнесла она, словно продолжая прерванный диалог, который складывался в ее голове. – Вы ходите печальная. Я никогда не признавала подобное выражение лица! Кислятина! А ведь на вас все-таки воду не возят и не заставляют пилить деревья на морозе. Вы не в Джесказгане, не в Каргополе, не в Шелуте и не в Вятлаге!

Неизвестные географические названия так и сыпались с ее тонких ироничных губ.

– Вы там гастролировали? – спросила Стефка.

– Еще как! Ох, как я там гастролировала! – засмеялась пани Полина. – Четыре года непрерывных гастролей – и все на свежем воздухе, среди пустыни или леса. Очень полезно для здоровья, уверяю вас… Особенно вначале, когда заставляешь себя улыбаться, а потом привыкаешь – и смеешься. Смеешься над собой. Попробуйте-ка, ну!

Стефка послушно растянула рот в улыбке.

– Уже лучше! – похвалила актриса. – Но еще нужно тренироваться И поймите: жизнь очень коротка. Это я вам говорю. Несмотря на свой возраст! А еще она – очень проста, несмотря на видимые трудности. Мы сами ее усложняем. А знаете чем?

– Чем? – Стефке вдруг ужасно захотелось послушать, что скажет эта пожилая женщина, словно у той могли быть рецепты на все случаи жизни.

– Тем, что проецируем свои мысли и чувства на мысли и чувства ближнего. Особенно это опасно для тех, кто живет на «высоких оборотах»… Уверена – это именно ваш случай! – хитро подмигнула пани Полина.

Стефка закончила «лечить» кресло и ужасно радовалась случившемуся: актриса заговорила.

– Когда-то – сто лет назад! – из-за некоторых политических обстоятельств я развелась со своим мужем (тут пани Полина кивнула в сторону фотографий, висевших над зеркалом), чтобы спасти его свободу, а возможно, и всю жизнь. Я была уверена, что он очень страдает. Сидя в карцере без воды, без нижнего белья, с расквашенным носом, с грязными завшивленными волосами, – как считаете, о чем я думала? Не поверите: только о том, как ему больно, как тяжело без меня, как одиноко и холодно посреди лютой зимы… Ха! Если бы я только знала, что в это время он ходит на спектакли в белой велюровой шляпе, которую купил сразу после моего ареста (мы эту покупку планировали заранее – и он не отступил от задуманного), пьет шампанское в «Национале» и читает какой-то театральной субретке отрывки из своей новой пьесы… Я не хочу грешить, утверждая, что он не мучился. Но у каждого – свой «порог боли». И не нужно преувеличивать, проецировать! Я повторяю: жизнь коротка. Вы скоро это поймете. Он, мой любимый, понял это раньше меня – и почти сразу же женился. На той субретке. Все просто…

Стефку пронзила еще не совсем понятная ей самой догадка. Но как сказать о ней старой актрисе? Как спросить? И стоит ли это делать вообще?

– Ну вот, готово ваше кресло! – произнесла она после паузы. – Вид, правда, не очень, но зато теперь не развалится. И не будет вас царапать.

Она помогла пани Полине перебраться к окну, на свое обычное место. Она держала актрису за руку и чувствовала пергаментную тонкость ее кожи. Ей неожиданно захотелось поцеловать эту руку. Но Стефка прекрасно понимала, что это выглядело бы странно. И все же ей хотелось что-нибудь сделать для этой утонченной старой дамы.

– Пани Полина, может быть, вам здесь чего-то не хватает? Хотите, я привезу вам что-нибудь из города? Новую книжку или что-то вкусненькое. Скажите только – что?

– Хм… – Актриса задумалась и надолго отвернулась к окну. – Я никогда никого ни о чем не просила!

Никогда…

Никого…

Ни о чем…

Это прозвучало, как некий тюремный лозунг, как заклинание. Стефке стало грустно. Заметив это, актриса смягчилась:

– Ну, хорошо. Извините. Просто вы этого не сделаете.

– Сделаю! – упрямо и обидчиво сказала Стефка. Еще бы! Смогла же она договориться о свежем яйце для Альфреда Викторовича.

– Упрямица! Ну ладно. Я хочу… трубку, вишневый табак и немного приличного кофе. Но разве вы в этом разбираетесь?

– Увидим! – весело сказала Стефка.

Старая актриса удовлетворенно качнулась в кресле.

Стефка шла от нее с легким сердцем. Она уже знала наверняка, что перед ней – та актриса из «Энциклопедии». Эдит Береш, от которой не осталось ни одной фотографии…

 

Глава двенадцатая

Четвертое утро

Хозяйка рябых кур сказала так: если придешь рано, открывай калитку сама (она показала, в какую щель забора нужно просунуть руку, чтобы откинуть щеколду) и смело заходи в курятник. Она ложилась поздно, лишь пересмотрев все сериалы, идущие по телевизору, – поэтому ценила каждую минуту утреннего сна. Стефке так было даже удобнее. По крайней мере, можно было обойтись без лишних разговоров. Она приезжала к дому уже три раза, брала яйцо, оставляла деньги на подоконнике и продолжала радовать Альфреда Викторовича.

Этим утром у нее была довольно объемистая сумка. В ней – электрический чайник и кофеварка, симпатичная чашечка, несколько пачек кофе «Амбассадор», трубка (изящная, женская – в красивой резной шкатулке), вишневый табак и теплый плед, которым девушка решила покрыть сиденье кресла-качалки. Плед, чайник и кофеварку она взяла из дому, за остальным пришлось помотаться по магазинам. Стефка предвкушала, как вручит все это старой актрисе. Оставалось взять яйцо для оперного баса.

Она просунула руку в щелку забора, нащупала крючок и, откинув его, вошла во двор… Он был седым от легкой снежной крупы, которая клубилась в воздухе. Деревья еще упрямо сохраняли свой пестрый наряд, но уже стояли понурые и не такие праздничные, как несколько дней назад. Стефка отодвинула от дверей сарайчика кирпич и вошла внутрь. Почувствовав сквозняк, куры недовольно и сердито заквохтали. «Сейчас, сейчас, не сердитесь…» – прошептала Стефка, нащупывая в ворохе соломы яйцо. Брюшко курицы было теплым.

Стефка, пригнув голову, вылезла из курятника и начала стряхивать с волос перья. Она не сразу заметила, что рядом с ней кто-то стоит. Мужчина лет тридцати с удивлением следил за ее манипуляциями. А потом уверенным движением снял с ее куртки маленькое белое перышко.

– Крадете? – весело спросил он. – Что-то не похоже… И добыча маловата.

Стефка презрительно оглядела его кожаную куртку со множеством металлических заклепок – тоже мне, перезрелый рокер! – и пожала плечами:

– Мне хватит.

– Это как-то нехорошо, – продолжал незнакомец. – Вы едите, как Дюймовочка. Пойдемте в дом, я вас покормлю.

В его глазах светилась улыбка.

– Ой, извините, – догадалась Стефка, – вы, наверное, тот, кого бабушка Анна ждала!

– Это моя мама, – поправил он. – Было много дел в городе. Вот и не приезжал. А она всегда волнуется. Ну, что – пойдемте завтракать?

– Нет, спасибо, мне – на работу.

– А-а… Значит, вы тут по делу, – сказал он, кивая на Стефкину «добычу». – Наверное, собираетесь ворожить?

– Нет. Это для моего друга. Понимаете, есть такие люди, которым необходимо выпивать утром одно свежее яйцо…

– Фу, какая гадость! – скривился собеседник. – Мама в детстве тоже заставляла меня это делать. Правда, взбивала желток с сахаром – гоголь-моголь называется. Ужас! Я и сейчас ненавижу эту пакость. А ваш друг случайно не извращенец?

– Нет. Это просто старенький дедушка, бывший оперный певец. Понятно?

– Теперь понятно. Я даже догадался, где вы работаете, – в той богадельне, что в двух остановках отсюда. Да?

– Это не богадельня. Это санаторий для одиноких актеров, – гордо сказала Стефка, – там есть очень интересные люди. По крайней мере, интереснее нас с вами.

– А почему вы так сразу решили, что я – неинтересный?

– Вижу…

– Обидно…

– Что же… Мне пора, – Стефка подхватила тяжелую сумку. – До свидания!

Он растерянно посмотрел вслед, а потом решительно догнал ее:

– Послушайте, сейчас все равно слишком рано – не хочу будить мать. Я вас провожу. Давайте сумку!

– Воля ваша! – Стефка отдала сумку и ускорила шаг.

Они вышли на трассу. Сосны раскачивались и переговаривались между собой скрипучими голосами.

– Скоро зима… – сказал он, чтобы прервать паузу.

– Да. А после зимы наступит весна. Потом – лето. Чудесная погода…

– Ладно, – сказал он. – Я вас понимаю. Не хотите со мной говорить – я не настаиваю. Будем идти молча. Два неинтересных человека – неинтересным утром в неинтересном лесу.

– Хорошее начало для какой-нибудь новой сказки об Алисе – «Приключения Алисы в неинтересном лесу».

– Значит, ваше имя – Алиса?

– Этого еще не хватало! – Она приостановилась, строго посмотрела на него и решила представиться: – Стефания. А вы?

– Эдуард.

– О господи, – поморщилась она, – какое ужасное имя!

– Согласен, – с наигранной печалью подтвердил он. – Но оно было в моде, когда я родился. Родительская ошибка. Они меня не спрашивали…

– Но есть выход! – улыбнулась Стефка. – Пусть вас называют сокращенно – Эд. В этом слышится что-то более жесткое. Очень гармонирует с вашей курткой.

– Пусть будет так. Называйте меня Эдом, если вам угодно.

– Ну, лично я вижу вас в первый и последний раз. Поэтому для меня ваше имя не имеет никакого значения.

– Не зарекайтесь, – сказал он. – А может быть, я все брошу и начну поставлять яйца в вашу богадельню, чтобы все могли, таким образом, радоваться жизни. А вы будете взбивать особенно капризным гоголь-моголь!

Они вместе рассмеялись.

– А у вас что, напряженка с работой? – спросила Стефка.

– А у вас что – лучше? Судя по всему, вам приходится не сладко.

– У меня все в порядке. Я летом буду поступать в театральный. Поэтому и работаю тут.

– Странная логика… Думаете получить протекцию?

Стефка рассердилась. Откровенно говоря, она уже давно на это не рассчитывала. И не задумывалась о том, что заставляет ее ездить в такую даль.

– Нет. Просто… мне их… жалко…

Она произнесла это вслух впервые и сама удивилась. Именно так – жалко. Как только она проговорила это вслух, все стало на свои места. И ее утренние пробуждения, и противная дорога до метро, а потом – автобусом, и горшки, и абсурдные мероприятия в актовом зале с жалкой старческой самодеятельностью или рожденными давно окаменевшими мозгами Заведующего культмассовым сектором сценариями «капустников»…

Как просто! Стефка и сама удивилась, как легко сформулировалось ее не понятное для подруги знакомых занятие. Даже слезы навернулись…

– Какая вы странная… – спутник заметил слезы. – Сейчас никому никого не жалко. К этому чувству приходишь через потери…

– А вы – пришли?..

На этот раз надолго замолчал он. Где-то в глубине леса застучал дятел и, несмотря на морозный воздух, в ветвях расщебетались птицы.

– Одно из двух: либо мы будем говорить, как случайные попутчики в ночном поезде, – сказал он, – либо… оставим все на потом. Когда встретимся в более приемлемой обстановке. Если вы, конечно, не против.

– Ничего не будет… – покачала головой Стефка, – особенно то, что откладывается «на потом». Поэтому, кстати, я и хожу к вашей маме…

– Я понимаю… Вы правы. Мои потери по сравнению с потерями ваших подопечных – мизерны. Я уже все переварил. Вот только мама никак не может смириться…

– С чем именно?

– Обычная житейская история. Жена поехала в Италию и там… удачно вышла замуж. Я за нее рад.

Стефка остановилась и рассмеялась так громко, что дятел прервал свои навязчивые упражнения. Хохотала отчаянно, до слез, даже согнулась пополам от приступа этого непонятного смеха. Ему даже показалось, что она готова упасть на увядшую желтую траву, качаться по ней и дрыгать ногами, как в кино. Эд совершенно потерялся под натиском этого бурного веселья. Кое-как Стефка успокоилась и произнесла сдавленным от смеха голосом:

– Ради бога… извините…

– Да пожалуйста. Смейтесь на здоровье. Это и правда смешно. Я сам смеялся…

– Дело не в этом. Хотите тоже посмеяться? Просто мой муж точно так же… Только он в Америке. Поехал – и…

– Что ж тут смешного? – пожал плечами новый знакомый. – Довольно распространенная в наше время ситуация…

– Согласна. Смешного мало. Особенно, если это случается неожиданно… Как нож в спину.

Они уже приближались к Дому, и Стефка заметила, что Эд специально замедляет шаг. Это ее снова развеселило.

– Итак, – продолжала она, – вы теперь в свободном полете и, как каждый мужчина в такой ситуации, ищете приключений? Недавно я прочитала об этом в одной книжке какого-то современного автора: жена сбежала за границу, и муж, тоскуя за ней, начинает трахать все, что попадается ему под руку, – в прямом смысле. В том числе и себя в свободное от женщин время.

– Генри Миллер?

– Генри Миллер написал об этом первым, и, кстати, мне нравится «Тропик Рака». Лимонов, когда был «Эдичкой», тоже написал нечто подобное. А это очередная вариация. Странно: потеря любимой женщины побуждает мужчину к цепной реакции в порче второй половины человечества. Причем, как правило, драные петухи выбирают своими жертвами юных куропаток. Наверное, чтобы ощутить всю полноту мести…

– Ну, допустим, я не такой уж и драный… И не собираюсь мстить, – нахмурился он. – Да и вы, судя по всему, не куропатка…

– Вот видите, вы уже все примерили на себя! – улыбнулась она. – Поэтому распрощаемся, как случайные попутчики. Я уже пришла. Спасибо.

Они стояли напротив центрального входа в Дом.

– Я думаю, мы еще увидимся, – сказал он. – Вы же не откажетесь от своей благородной миссии?

– Не откажусь. Но у вас же «куча работы» в городе! Не думаю, что наша случайная встреча подвигнет вас на то, чтобы подстерегать меня у курятника каждое утро! Кстати, вы уже знаете, кто я. А кто вы?

– По специальности – оператор. Но с кино сейчас плохо. Пока работаю фотографом. И, что касается кучи работы, вы правы. Но когда отремонтирую машину – берегитесь!

Стефка поняла, что сегодня ее ждет веселый день, потому что опять «проглотила смешинку»:

– Великолепно! Режиссер у меня уже был, теперь есть знакомый оператор, актриса – вот она, перед вами! А сценарий напишем все вместе. И – в Голливуд!

Он тоже рассмеялся:

– О чем будем писать?

– О… – Стефка задумалась, глядя на еще темные окна Дома, – о двух старых актрисах… Но я еще не знаю, как развернется сюжет. Но, думаю, он будет интересным…

– Договорились!

Он отдал ей сумку. И Стефка пошла по аллее к входу с белыми облупленными колоннами.

Эд закурил и еще постоял у ворот, пока ему не посигналил «газик», въезжающий во двор. На улице совсем рассвело…

 

Глава тринадцатая

Эдит Береш. Трубка с вишневым табаком

…Никогда не стремилась быть лучше, чем я есть! Я этого так боялась. Сколько себя помню, мне всегда приписывали качества, которыми, как мне казалось, я вовсе не обладала. Даже отец, которому верила, как никому другому потом, смотрел на меня такими глазами, будто говорил: «Ты – сильная девочка. Тебе будет тяжело, я знаю. Я хочу все самое тяжелое взять на себя… Но так, наверное, не бывает…»

И мне от этого взгляда хотелось делать разные глупости, чтобы доказать: я – самая обыкновенная, я не заслуживаю ничьих страданий и опеки, я – хуже всех, я – грешница. Поэтому и протестовала. С четырнадцати лет. Потом, когда прочитала «Доктора Живаго», удивилась, что не одна такая. Что Борис, наверное, встретил такую же «Лару», какой была и я…

Почему думаю об этом сейчас? Потому что наконец-то курю трубку, и она дрожит в моих руках, как рюмка в пальцах абстинента. Странные ассоциации возникают в старческих головах! Чувствую себя той гимназисткой, которая пробиралась в полночь в дортуар после свидания: восторг и стыд! Интересно глянуть в зеркало – пылают ли мои щеки теперь? Вряд ли. Разве что болезненно алеют из-за сосудов, которые видны сквозь истончившуюся кожу. Курю и вижу напротив себя – в отражении стекла… девочку, оболочка которой теперь похожа на омертвевший кокон. Девочка в длинном коричневом платье, в высоких ботах, с разметавшейся косой. Крадется к постели, поддерживая ворот, из-под которого бесстыдно выглядывает кружево наспех застегнутого корсета. Девочка сбрасывает платье и ныряет под тонкое шерстяное одеяло. С соседней кровати тут же поднимается светлая кудрявая головка:

– Ну, как?

…Я знаю, что от меня пахнет табаком, шампанским брют и еще чем-то совсем непристойным: набриолиненными усами, чужими руками, одеколоном… Бр-р-р! Мне противно все это, но я ненавижу участливую интонацию, не люблю, когда меня ждут. Я – грешница. Я так решила.

И только я могу себе позволить в этот час гулять по бульвару.

Я отчаянная.

Я чувствую грядущие перемены.

Я знаю, что умру молодой.

Может быть – на баррикадах!

Но еще я уверена: стану Великой Актрисой. И поэтому часто по вечерам читаю в дортуаре монологи Марии Стюарт. Мои однокашницы замирают от восторга.

А однажды я принесла им – в этот холодный нищий полумрак – бутылку брюта. Когда она опустела, мы выкинули ее из окна – прямо под ноги полицейскому, а потом всю ночь стояли, трясясь от холода, в коридоре под пронзительным взглядом директриссы.

– Ну, как? – нетерпеливо переспрашивает кудрявая головка.

Я старательно вытираю с губ помаду и запах противных усов.

– Он будет моим антрепренером, – говорю я. – Закончу гимназию – и на сцену! Конечно, отец этого не переживет. Может даже, проклянет, как Марию Заньковецкую ее батюшка…

– Я не об этом… – разочарованно шепчет подруга.

– А-а… Да никак… – говорю я.

– Без любви так всегда…

– Да что ты в этом понимаешь?! – шепотом ору я. – Вот увидишь: твой Серж в брачную ночь будет читать тебе стихи и без толку уговаривать до утра, а потом… потом пропадет на войне! А ты нацепишь халат и будешь накручивать волосы на папильотки…

Светлая головка падает лицом в подушку и рыдает… Я сажусь рядом и глажу ее нежные перышки.

– Ты злая, злая, – рыдает головка. – Ты хуже всех!

Она поднимается и обнимает меня. Я тоже плачу. Два привидения в белых сорочках под нереально ясным лунным светом…

(Кстати, потом с ней все так и произошло…)

…Вишневый табак, плед под костлявой задницей. А утром девочка сварила кофе. Теперь у меня есть свой чайник и больше не нужно плестись в столовую за стаканом кипятка.

Я всегда пила крепкий кофе и листала газеты, хотя мама утверждала, что газета в руках дамы – это безобразие. Когда отца забрали, мама умерла через месяц, а я перестала читать газеты…

Эта девочка очень славная. Я сразу поняла. Сразу, как только услышала ее голос – слегка хрипловатый, резкий. Так говорят те, кто хочет казаться хуже, чем есть на самом деле. Я в этом разбираюсь! Меня не проведешь. Она размахивает тряпкой, как тореадор плащом. Мне смешно. А она такая хмурая, сосредоточенная.

– Печальные молодые женщины никому не интересны! – не удержалась я от реплики два или три дня назад.

Сказала – и неожиданно в моей голове прозвучал голос Коко Шанель: «У вас слишком печальные глаза… Нужно радоваться жизни…» Как мне тогда были необходимы эти слова!

Теперь девочка принесла мне столько сокровищ – плед, табак, трубку…

Я не посмела отказаться. Посмотрела в ее глаза и сказала: «Спасибо». И сама себе удивилась. Что-то в ней было. Что?..

Я люблю нестандартные лица. А еще людей, которых про себя называю «со стержнем», а не с истерическим бабским надрывом, основанным на собственных рефлексиях и неудовлетворенности жизнью (чаще всего эта неудовлетворенность – полная чепуха, связанная с бытовыми мелочами, которые яйца выеденного не стоят). Но иногда такие лица бывают чем-то похожи. Разница – в интонациях голоса… Вначале я ошиблась. Думала, что это надрыв. А потом поняла – нет. Спинка всегда прямая, ножонки, как у балерины – носочки развернуты, шейка гордо вытянута, в глазах – немой вопрос к человечеству. Конечно же, про смысл существования. Сразу видно: максималистка. Таким всегда трудно. Я бы прочистила ей мозги, только не знаю, как начать, с чего…

Пока утром пила кофе (даже на завтрак не пошла!) и размышляла над этим вопросом, периодически встряхивая свое прогнившее нутро качаньем в отремонтированном кресле, она вдруг спросила:

– Вы – Эдит Береш?

Вот так, без обиняков. Никогда не думала, что услышу это имя еще раз. Что я могла ответить? Я сказала: «Да». И сразу же превратилась в чучело – в забытую Богом старуху, которая никак не может покинуть этот мир. Стыдно быть такой старой и беспомощной, когда тебя называют таким именем. Эдит Береш – это огонь и лед, утонченный профиль, пальцы в перстнях, черный бархат, плащ Гамлета, мантия Марии Стюарт! И даже… Даже фуфайка и чернильный номер на лбу. Но только не немощная старуха, на которую вот так смотрит эта девочка… Смотрю и в ее взгляде не нахожу болезненного сочувствия – она смотрит с восторгом.

Можно расслабиться.

Она садится рядом.

Она прекрасно понимает, что первое слово уже сказано, поэтому продолжает:

– Почему у вас на стене фотография другой женщины? Кто такая Леда Нежина? А это – Лебедь?

Я смеюсь. Она хочет оживить привидения моей жизни. Но я еще не впала в маразм! Эти привидения ко мне не являются. Просто я констатирую факты, перебираю имена, будто гадаю на ромашке: Леда, Лебедь, Эдит Береш… Когда лепестки заканчиваются на Леде, я радуюсь… Это значит, что я могу умереть спокойно. Умереть и встретить ее ТАМ, если тут не довелось. Вот тогда и скажу ей все, что думала, посылая белые лилии на каждую премьеру, все, что не давало мне покоя в Джезказгане, Каргополе, Шелуте, Вятлаге, в ледяном или знойном одиночестве…

Я скажу ей: «По сравнению с Эдит Береш ты навсегда останешься жалкой субреткой, маленькой бездарностью!»

…Нет, не слушай меня, девочка, которая принесла кофе, табак и трубку! Совсем не то скажу я. Не так я думала, посылая те проклятые цветы или вываривая червей из протухших куриных тушек в Каргополе. Сейчас я скажу тебе правду…

Я думала: женщина, которая будет после меня, будет лучшей женщиной в его жизни! Я была уверена. Именно это не давало мне покоя…

Наконец-то я смогла сказать правду. Смогла сформулировать ее в своей седой голове через столько лет. Странно…

Ты спрашиваешь, кто такой Лебедь? О, как я ненавидела это прозвище, хотя он им так гордился. Эта история похожа на тысячи подобных, происходивших в те годы. Она не заслуживает твоего внимания – этого напряженного внимания, с которым ты смотришь на меня. Что ты хочешь увидеть? Все равно ничего уже не видно за этим тяжелым занавесом времени. Я могла бы показать тебе свои фотографии, но, увы, я давно их уничтожила. Все до единой. От Эдит Береш не останется ничего, разве что старые слипшиеся киноленты, лежащие на полках обанкротившихся киностудий.

Мой муж был известным драматургом. Посмотри, не правда ли он хорош в этом монокле и «бабочке»?! Настоящий аристократ, хоть и родился где-то под Бояркой. Но главное: он умел написать так, что его понимали все. Интеллигенция улавливала подтекст, плоскоголовые – все принимали за чистую монету. Первые выносили его на руках из театра, вторые – спаивали в кабинетах и лезли с поцелуями. Вот во время таких поцелуев он и услышал то, чего так боялся! Ему нежно намекнули, что у меня странный, нездешний «псевдоним», темное прошлое и слишком большой гонор, что во Франции я имела неосторожность общаться с «женщиной легкого поведения» по имени Коко Шанель, что я и сама являюсь такой женщиной…

Он рассказывал это мне и плакал.

Он был растерян, как ребенок.

Он смотрел такими глазами, будто в его затылок уже упиралось дуло револьвера.

Только я могла отвести это дуло. Понимаешь, он был совершенно не приспособлен к жизни, к страданиям, и когда что-нибудь происходило, вжимался в меня, как испуганный кенгуренок.

Я поняла, что должна освободить его от страха. Я отрывала его от себя, как омелу, которая плотно врастает в ствол дерева. Все – с кровью. Но иначе было нельзя. Я отпустила его, мы расстались…

Я надеялась, что со временем все уладится, о нас забудут. А еще я знала: он безумно любит меня. Он остался на свободе, а за мною вскоре приехал «черный ворон».

Обычная на то время история… Бывали и хуже.

Вскоре он женился. На женщине, которая была лучше меня. Иначе я никак не смогла бы объяснить этого поступка.

– Она не лучше вас, Эдит!

Девочка произнесла это так уверенно. И повторила три раза, будто бы я и вправду была глухой.

Я устала от этого разговора. От воспоминаний. Мне тяжело долго говорить… Я дала ей понять, что хочу побыть одна.

…Теперь уже вечер и я курю свою новую трубку. И больше ничего не хочу вспоминать. Напротив меня – в темном стекле отражаются два силуэта – две девочки в холодном дортуаре, которые, обнявшись, плачут под лучом лунного света. Одна из них – хуже всех, одна из них – грешница. Потому что не хочет, чтобы кто-нибудь в этом мире страдал из-за нее…

Странно, странно, Борис…

 

Глава четырнадцатая

Стефка. Ночной звонок

«Что-то не так в этой социальной организации, которая называется «институтом семьи». В таком искривленном пространстве, как наше, этот так называемый институт стал механизмом закабаления обоих полов. С той разницей, что одни ощущают это не сразу, а через годы, а другие – как только сойдут со свадебного коврика в загсе. Почему так происходит? На какой стадии эта программа дает сбой? Может быть, сразу нужно предупреждать об этом, а не твердить о терпении, самопожертвовании и великой миссии этой «ячейки» общества. Нужно трубить во всеуслышание, что жизнь – коротка и в ней нет ничего важнее гармонии с собой и миром. А это чувство может возникнуть только в душе свободного человека. Сколько раз мне приходилось видеть затравленных, зашоренных, нереализованных женщин, единственной вечерней радостью которых было то, чтобы «он поскорее захрапел», и мужчин, которые уже с полудня и до вечера кружат под гастрономами, лишь бы не идти домой, не подвергаться обыску и не слушать визг. Зачем они – вместе? Разве об этом мечтал каждый из них, вешая над брачным ложем свадебную фотографию?!

Можно ли все это построить только на сексе, на инстинктах? А если нет, то не случится ли, как в анекдоте про старого еврея, который всю жизнь отказывал себе в плотских удовольствиях ради призрачного «стакана воды», который подаст ему перед смертью верная Сара. Но, как оказалось, в этот торжественный момент ему вовсе не хотелось пить!

Что приходит на то место в душе, где гнездится любовь?

Что придет на то место, где есть боль?

Может быть – цинизм? И это уже неотвратимое чувство, что никто в мире не создан для тебя, под тебя и ради тебя.

И отвращение к сладеньким кинолентам и романам с любовными сценами, к любым словам, свиданиям, знакомствам, в конце концов – к жизни…

Но так не может быть! Не должно… Любовь остается в виде фантомных болей. От них очень трудно избавиться».

…За окном кружат крошечные филигранные снежинки. Их слишком мало для того, чтобы покрыть землю. Их жизнь длится до тех пор, пока они мечутся в воздухе в беспорядочном броуновском движении. Они хотят жить и сохранять свою микроскопическую красоту как можно дольше. А те, кто отваживается приземлиться на протянутую ладошку мальчика, вышедшего во двор, дарят его глазам свои замысловатые узорчики и… за секунду становятся едва заметной каплей воды. Любая жизнь – от мимолетного существования снежинки до человеческой – временна и непостижима.

Зазвонил телефон. Кто мог звонить ей в этот поздний час? Возможно, тот, у которого рабочий день на другом конце земли только начинается… Стефка взяла трубку и прошептала: «Слушаю…»

– Стефания! – это был голос пани Полины.

От неожиданности Стефка чуть не выронила трубку.

– Пани Полина, откуда вы звоните? Вы что, спустились на первый этаж?! Кто поможет вам подняться? Господи, что случилось?

– Тихо, девочка. Не кричи так громко. Я тебя чудесно слышу и еще способна передвигаться без санитаров! – сказала актриса наигранно суровым голосом, и Стефка сразу успокоилась. – Я тут все думаю, думаю… Не спится. Почему ты сказала, что та… ну, о которой я рассказывала, – не лучше меня? Почему ты так сказала?

Стефка молчала. Представила, как старуха в темноте пробирается к телефону, который стоит в нижнем холле, чтобы задать этот вопрос… Зачем? Неужели эти фантомные боли будут мучить до старости?..

Что ответить? Как есть? Но пока еще рано, нельзя, решила Стефка.

– Просто… я так думаю… – пробормотала она.

– И это – все?! Ты темнишь. Слишком уверенно блестели твои упрямые глазенки!

– Она не лучше, потому что… – на ходу сочиняла Стефка, – потому что, наверное, такая ж… немолодая, как вы…

На том конце проводу послышался смех. Слава богу! Потом пани Полина сказала:

– Ты права. Хорошо. Будем считать, что я напрасно ползла по этим проклятым ступенькам. Кстати, у меня на это ушло минут сорок. Значит, я – старая идиотка и…

– …и я вас обожаю, Эдит! – перебила ее Стефка.

– Тысяча чертей, как говаривал мой дядюшка! – прозвучало в ответ.

Стефка снова представила, как актриса бредет в темноте к своей комнате. Она знала, как тяжело ей даются подобные переходы. Примерно через двадцать минут, когда она выберется на свой этаж, судьба ее проведет мимо комнаты той, другой… Но пани Полина об этом не узнает. Неисповедимы пути твои, Господи!

Заснуть она не смогла. Думала об Эдит, о Леде Нежиной, о том, что утром ее будет ждать счастливый Альфред Викторович… Крутилась в постели, перебирала в памяти события последних дней, пока не наткнулась на «живую картинку» с новым знакомым с неприятным именем. Зачем он поплелся за ней? Разве так уж привлекательно выглядят ее строгие глаза, потертые джинсы, спортивная куртка и резкий, вызывающий тон? Пусть ищет приключений в другом месте!

«Кто это тебя провожал? – поинтересовалась одна из коллег и не дождавшись ответа, добавила: – Интересный мужчинка. Не теряй свой шанс. Он ТАК смотрел тебе вслед. Стоял минут десять…» – «Это его проблемы!» – равнодушно отрезала Стефка. Он был ей совершенно не нужен. Совершенно!

Засыпая всего за час до рассвета, она не знала, что утром он будет снова стоять перед Домом – прямо посреди трассы! – и остановит автобус. И когда удивленная Стефка выйдет, протянет ей завернутое в носовой платок яйцо. А потом снова будет смотреть, как она пойдет к дверям, ни разу не обернувшись…

Так будет и послезавтра, и потом, потом – когда она скажет ему (как всегда просто и резко), что НИКОГДА не ляжет в постель.

И они будут стоять ночью за углом уже засыпанной снегом хаты, перед грядой засахаренных яблонь, и им совсем не будет холодно…

 

Глава пятнадцатая

Засахаренные деревья. Наглое вмешательство автора

…Они стояли за углом дома. В темноте он светился, словно вырезанный из голубой льдины, в середине которой горела свеча… Яблони, густо растущие с этой стороны дворика, засыпанные снегом и поблескивающие в лунном свете, создавали причудливую иллюзию дворца Снежной королевы.

Стефка вжалась в стену, не думая о том, что может запачкать известкой новую зимнюю куртку. Он осторожно начал целовать ее – в виски, в щеки, в нос, стараясь подобраться к ее стиснутым губам. Наконец она сдалась. Но почти сразу же отстранилась, махнула головой.

– Что? – шепотом спросил он. – Почему?..

– Болит…

– Где? – заволновался он.

Стефка положила ладонь себе на грудь – посередине:

– Тут…

Он замер, уткнувшись лицом в ее шею, не зная, что нужно сделать, чтобы не испугать, не толкнуть. И боялся пошевелиться.

– …и тут… – услышал снова. Она взяла его руку и положила ее чуть ниже живота.

Он снова начал целовать ее лицо, опускаясь ниже – к шее, к ключицам, к груди, постепенно расстегивая куртку. Потом опустился перед ней на колени и осторожно потянул вниз молнию джинсов. Она раскинула руки и вцепилась в угол стены – так, что на белой влажной от снега известке отпечатался след ее пальцев. Ее запрокинутое вверх лицо в лунном свете было совершенно белым, как у статуи…

…На этом любопытном месте совершенно некстати должен появиться автор. Собственно говоря, в этом нет ничего странного – похоже на рекламную паузу во время показа самой острой сцены какого-нибудь боевика. Все обрывается самым подлым образом, жизнь экранных героев останавливается минут на пять, и в художественный процесс вмешиваются деньги. Но в данном случае автор прекрасно понимает, что не зарабатывает, а только теряет мизерные «очки», набранные в начале этой главы.

Эротические сцены автору категорически не даются! Скорее всего – из-за некоего чувства противоречия, ибо псевдоэротикой ныне переполнено все, что имеет визуальное влияние на потребителя субкультуры. Словечки, от которых целомудренные советские родители оберегали нежные ушки своих чад, посыпались как из рога изобилия из уст писателей даже преклонного возраста. И были приняты на ура. Автор не хочет присоединяться к общему хору. Ведь Уэльбеком еще никто из них не стал. По крайней мере, он – несчастный человек, несущий тяжесть своих детских комплексов, страхов, скованности, компенсируя вселенское одиночество достаточно навязчивыми сексуальными визуализациями. А что делать последователям? Зарабатывать себе «очки» изображением физиологических процессов… Поэтому не будем выдергивать и самого маленького лаврового листика из венка мсье Мишеля – поверим фантазии и опыту тех, кто хоть один раз… стоял в саду засахаренных яблонь, втиснувшись в белую стену, распятый жаром и холодом, в той тишине, какая бывает только зимней ночью, в тишине, которая одновременно напоминает и маленькую смерть, и сладкое воскрешение…

– Ты останешься? – спросил он, одевая ее с той же осторожностью, с которой высвобождал из плена замочков и крючков.

– Нет.

– Почему?

– Потом ты захочешь, чтобы я готовила тебе завтраки, стирала носки, вечерами сидела у окошка и… и не носила коротких юбок или красных очков…

– Никогда этого не будет!

– Никогда не говори «никогда»! – улыбнулась Стефка.

– Я тебя люблю.

– Это худшее из всего, что я сегодня услышала!

– Тем не менее это так. Не хочешь остаться – я тебя отвезу. Как скажешь… Я все понимаю… Все мужики – сволочи…

– Я этого не сказала! Но если это так, то… – Стефка задумалась, – …нельзя требовать от человека жить по тем канонам, по которым не живешь сам! Нельзя устанавливать эти каноны для других. Так не бывает. Если Иисус сказал: «Не убивай, не кради, не прелюбодействуй!» – это значит, он сам этого не делал! Но если ты это делаешь – не требуй кристальной чистоты от ближнего.

– Ты сейчас говоришь не со мной… – печально сказал он.

– Извини, – опомнилась Стефка. – Мне очень хорошо с тобой. Правда.

Он вздохнул. Ему снова ужасно захотелось целовать ее бледное лицо. Но минута, когда он мог превратить ее в воск, прошла. Она стояла перед ним застегнутая на все пуговицы, насмешливая и резкая, как обычно.

– Что ж, пошли в машину, – сказал он и не смог удержаться: – А может, все-таки поедем ко мне? Я приготовлю ужин. Я умею. Хочу тебя покормить. Хочу, чтобы ты ела хоть понемногу. Ты скоро станешь совсем прозрачной, и я тебя не найду!

– Нет. Не обижайся. Пусть это будет вот так… – она обвела рукой сад и дворик дома, в который попала совершенно случайно в поисках «чаши Грааля» для старого оперного певца по прозвищу Пергюнт. – И только так: в саду, в лесу, в пустыне, на берегу моря. Если хочешь – даже в подъезде, в лифте, на бильярдном столе, на верхней полке поезда, в последнем ряду в кинотеатре, в уборной ресторана, на американских горках, в воздухе…

– И под водой?

– И под водой!

– И на вершине сосны?

– Конечно!

– И посреди площади?

– Супер!

– Слава зверям, птицам и букашкам!!!

– Навеки слава! – она смеялась, как сумасшедшая.

– Отныне я буду молчать как рыба, но знай: я тебя люблю. В лифте, в подъезде, в короткой юбке, в кожаных шортах с плеткой в руках, в красных очках, в паран-дже, в пустыне, в лесу, в воздухе, на слонах и черепахах. Аминь! А теперь садись в машину. Я забегу попрощаться с мамой – и поедем.

…Они ехали по заснеженной трассе. Пригород уже спал, погруженный в тишину и ставший серебрянным от лунного света. Стефка посмотрела на Дом, на его темные окна. Засыпанный снегом парк перед ним был удивительно красив. Она была уверена, что на этот парк и эту ночь смотрит из своего окна Эдит Береш…

И у Стефки возникла сумасшедшая идея: на рождество вывести старую актрису в эти зимние декорации…

 

Глава шестнадцатая

Леда Нежина. Чеснок, таранка и шерстяные носки

…Гладкое круглое озеро растеклось посреди комнаты. Оно лежит, как зеркало…

В нем яркими островками отражаются огни фонарей, стоящих в парке.

Озеро – это луна.

Она лежит на полу в Лединой комнате, а на небе зияет большая черная дыра…

Но на улице все равно светло – в парке снег, а он светится сам по себе.

А лунное озеро лежит у Леды на полу…

Стоит лишь опустить ноги с постели и почувствуешь его прохладу.

А если Леда нырнет в амальгаму – выйдет из нее совсем молодой. С тонким станом, гибкими суставами, ровными ножками, обнаженная и прекрасная, как тогда…

Вот на гладь озера опускается белая птица с огромным красно-черным клювом.

Леда улыбается ей и прижимает палец к губам. Намекает: не шуми – все уже заснули, не чисти перья – на утро тут будет полно пуха, не размахивай крыльями – на шелест придут лишние… Они испортят озеро, взбаламутят и замутят его…

Белая птица смотрит человеческими глазами, сверлит ими Леду, гипнотизирует.

Эти глаза – темные, пронзительные.

Леда дрожит.

Леду притягивает это взгляд.

Леда тает под ним, как Снегурочка.

Леда, плохая девочка, что-то сделала не так?

«Ты все переврала по-своему! Ты – упрямая сука! Бездарная актриса! Ты без меня – нуль! Посмотри на себя: ты не Леда! Это имя тебе больше не идет!»

Длинная шея птицы вытягивается, он тянется к постели. Это уже не птица, это – змей.

Леда судорожно стискивает в пальцах крестик, который висит на шее. Он висит там вот уже полстолетия. Этот крестик принадлежал той женщине, имя которой Леда никогда не произносила вслух.

Вымолвила только недавно. Той девочке, которая по утрам стоит над ней, словно смерть, – прислушивается к дыханию. Вот отчего птица сердится на Леду!

А эта девочка добрая и недобрая – одновременно. Она расчесывает Ледину косу. Она чем-то похожа на ту, другую, которой Леда так боялась, чей крестик она теперь испуганно стискивает в ладони.

– Что случилось с Ледой Нежиной? – спрашивает девочка. – Она ведь не умерла! Говорите правду. Что вы сделали с Эдит Береш?!

Улетай, улетай отсюда, белая птица! Я все вспомню только тогда, когда тебя здесь не будет… Он так любил ту… Ту… Ту самую…

– Кого? – спрашивает девочка.

Ту самую… Ту женщину, которую любили все, ту самую…

– Кого? – спрашивает девочка.

Ту… Эдит… Береш…

О, как мне стало страшно. Добрая и недобрая девочка налила мне капель в стакан, испугалась, что я потеряю сознание. И сидела долго-долго, пока я говорила…

Пока Леда говорила.

Но только о том, о чем могла рассказать…

Леда не сказала о том, что невозможно произнести вслух. А разве можно рассказать о том, как…

…Как Леда – обнаженная и прекрасная – стоит у окна, купается в лунном свете. Юная, гибкая, стройная, с ровными ножками и спиною, пытается прикрыться руками, спрятаться за волной волос, за занавеской, за потоком лунного света.

Она стоит.

Так захотел он.

Он лежит на широкой кровати (таких кроватей, по его словам, он не видел никогда, разве что тут, у Леды) и курит…

Струйка дыма… Вспышка огня… Глаза…

– Не двигайся! – приказывает он. – Стой так дальше…

Леде холодно и жарко. Леда смотрит на струйку дыма и хочет залезть под одеяло. Но она знает, как она красива в лунном свете. Он будет принадлежать ей, пока она стоит вот так – на расстоянии – обнаженная и прекрасная.

А она… Она будет любить его до смерти. Вопреки всему.

…Как Леда прижимает его голову к своей груди и чувствует, как он вздрагивает всем телом, сопит. Хрипит что-то непонятное. Леде жутко. Но она знает: он невинный, он чист, как ребенок, как белый листок бумаги и первый снег. А если это даже и не так – Леда все равно будет любить его. Он – чистый и невинный, он – ребенок. Он не ведает, что творит. Леда выкупает его в ванной, обернет большим пушистым полотенцем и скажет: «Я всегда буду с тобой. Моя душа принадлежит тебе, чтобы ты ни делал…»

…Как Леда ждет звонка в дверь. Ей все равно, что он придумает на этот раз, какую пытку изобретет. Она сделает все! Он рассыпает по полу орехи (орехи из бабушкиного сада, которые привез отец!). От него пахнет водкой, коньяком, жареным барашком из ресторана «Националь».

– Собирай! – говорит он. – Я тебя ненавижу!

…Как Леда идет на почту. В деревянную коробку уложены вязка чеснока, пять вяленых рыбин, несколько пар шерстяных носков. Леда все время оглядывается, ей страшно. На коробке страшный адрес – тот, по которому Леде не быть никогда, потому что Леда – нежная и светлая. Леда никогда не врет, а тут впервые дрожащей рукой на месте, где нужно написать свой адрес, – пишет адрес своей подруги. Зачем она это делает? Может быть, потому что услышала от бывалых людей, что чеснок спасает от множества болезней, от которых выпадают зубы, стареет лицо и сморщивается кожа. Может быть, потому что перестали приходить цветы – белые лилии после каждого спектакля… А может – из-за его голоса, который каждую ночь нашептывает ей ласковые слова и… называет чужим именем. Тем, которое дрожащей рукой она еженедельно выводит на деревянной коробке. Еженедельно! Потому что боится, что посылки могут потеряться – пусть дойдет хотя бы одна!

…Как Леда умирает. Умирает медленно и долго, как она каменеет. Но разве можно окаменеть от любви?!! Леда не может ответить на этот сложный вопрос. Ее этому не учили.

…Как однажды весенним днем подруга приносит ей крестик – маленький серебрянный крестик, и говорит: «Это передали от НЕЕ! Она скоро вернется…»

И Леда больше не Леда, а депутат горсовета, пламенная отцовская наследница. Одним росчерком пера она может запретить ТОЙ жить в этом городе. Одним росчерком пера – дать пристанище. Леда выбирает второе…

…Добрая и недобрая девочка молчит. Что она может понять? Молчит, смотрит – ей нечего сказать. Она слишком молода. Молода и прекрасна. У нее печальные глаза. Большие, синие и печальные.

Она укладывает Леду в постель, закутывает ноги одеялом, дает таблетку. И вдруг говорит:

– Извините…

Леда закрывает глаза.

А ночью по полу растекается лунное озеро и прилетает птица…

 

Глава семнадцатая

О чем узнала Стефка

Оля-Олюся… Пятикомнатные апартаменты в центре города, детские праздники, на которые няни приводят… О, об этих детишках Олюсина мама тихо шепчет на ухо бабушке непонятные слова: «Это – Наркомпрос, это – ЦК, это – ЧК, это – Маскульт, это – Вхутемас…» И Олюся смотрит на них широко раскрытыми глазами. Все мальчики влюблены в нее – и Вхутемас, и Маскульт, а девочки – толстенькая ЦК и кудрявая ЧК – ревниво рассматривают ее платьица.

На холодных улицах сплошной мрак, фонари не горят, по ним ходят только «бабаи» (пугает Олюсю бабушка) в фуфайках, в серых длинных пальто («шинелки», говорит бабушка) и какие-то темные личности шныряют, построившись в ряд («патрули»). Олюся редко выходит на ту страшную улицу, особенно зимой. Поэтому так радуется новогодним праздникам.

Детишки лезут руками в плошки с красной икрой, запускают друг в друга пирожками с картошкой и грибами.

– Хлебом нельзя кидаться! – строго говорит Оля-Олюся.

– Пусть забавляются! – с умилением произносит отец.

Потом все покрывается туманом. Провал в памяти…

Новый праздник наступает весной, когда Олюсе исполняется восемнадцать.

В ее спальне на стене висит портрет Веры Холодной, в шкафу – шелковые платья, шляпки, фильдеперсовые чулки и еще одна редкость – чулки из капрона. Но Оля стыдится их надевать – на них, в самом верху, узоры и кружевная резинка… «Стыдные» чулки. «Это для “Мулен Руж”!» – так говорит бабушка. Что такое «Муленруж», Олюсе не известно. Но в этом слове есть что-то притягательное, это – как название кинофильма. А о кино Олюся мечтает, как сумасшедшая, только не знает, как подступиться к этой мечте.

Но она подступает к Олюсе сама! И настолько близко, что у нее перехватывает дыхание. Это происходит весной, когда весь город покрывается каштановым и сиреневым цветом. А Олюся и сама становится цветком. На ней нежно-фиолетовое платье с белым кружевным воротничком, белые носочки и новые лакированные туфли на высоком каблучке, на шее – шелковый китайский платок, в руке – бархатный ридикюльчик под цвет платья.

Олюся отказывается от отцовской служебной машины и идет пешком. Идет сдавать документы в университет. Факультет выбирали всей семьей, но последнее слово, конечно, было за Олюсей – филология. Олюся любит поэзию, знает наизусть множество стихов, и у нее есть тайна: когда дома никого нет, она становится перед большим зеркалом в прихожей и читает их вслух. Время от времени красиво заламывает руки, как Вера…

Олюся – сама весна. На самом деле Олюси нет, тело – только оболочка, хотя и необременительная, но настоящая Олюсина сущность – это музыка, птичий щебет, шелк, молоко, ромашки, жемчуг, пух, лунный свет, розовый закат, шоколад, белый мех, «ананасы в шампанском», ахматовский «роллс-ройс»…

На всем этом она замешена, на этом воспитана родителями и бабушкой. И поэтому она не идет, а плывет – золотым корабликом – посреди золотой, залитой солнечным светом центральной улицы, чудесным апрельским днем 1937 года, будто во сне, в котором нет места ни черному страху, ни запаху пригоревшей гречневой каши!

Олюся становится в очередь за мороженым и краем глаза замечает, что за ней наблюдают два импозантных мужчины. Оба в модных белых макинтошах, костюмы – в тонкую полоску, велюровые шляпы…

– Фруктовое! – заказывает Олюся и с любопытством смотрит, как продавщица ловко накладывает в вафельную трубочку розовую пенку.

Потом, с мороженым в руках, она идет дальше и снова видит тех двоих – они идут за нею. Олюся садится на скамейку. Они останавливаются, достают из карманов портсигары… Пока один дает другому прикурить, Олюся быстренько встает и ныряет в арку, обходит отрезок улицы и снова возвращается на проспект. И снова натыкается на них! И теперь они идут прямо на нее. Их лица приобретают выражение мальчишеского азарта, будто говорят: «Ага, поймали! Теперь не убежишь!» Олюся не знакомится на улицах – это признак плохого воспитания. Но они преграждают ей путь, приветливо улыбаются, будто знают Олюсю сто лет.

– Очаровательное созданье, – говорит один, – хотите сниматься в кино?

Олюся замирает на месте.

– Иван, ну что ж ты так сразу пугаешь девушку? – говорит другой и лезет в нагрудный карман своего роскошного костюма, достает красную книжечку и раскрывает перед Олюсиными глазами. – Сначала нужно представиться. Читайте.

Олюся читает имя, фамилию, а потом ее охватывает тревога и восторг, ибо внизу указана профессия: «режиссер».

– Теперь ты показывай, – говорит своему товарищу, – хотя, уверен, девушка тебя знает и без бумажки…

– Не преувеличивай! – морщится тот и достает синюю книжечку.

– Ой! – восклицает Олюся. – Конечно же знаю! Вы у нас в школе прошлой весной выступали с новой пьесой. Мы ее даже поставили в школьном театре! Я вас не сразу узнала, извините…

– Вот видите, мы не злодеи и вас не съедим! – радуется режиссер. – У нас к вам интересное предложение.

– Может, обговорим его в более подходящем месте? – говорит драматург, указывая на ближайший ресторан.

На Олюсины щеки медленно и предательски наползает алый румянец. Такого с ней еще не было! Пойти с двумя мужчинами в ресторан, да еще и с какими! И чтобы надутый швейцар в форменной фуражке с золотым околышем распахнул перед тобою двери! Ого!!!

– Вы не против? – спрашивает драматург.

Олюся смотрит в его темные глаза и почти теряет сознание. Она способна только кивнуть головой. Слов нет. Дыхания нет. Только сердце колотится, как пойманная птичка.

Они пропускают ее вперед. Олюся чувствует их взгляды – спиною, бедрами, ногами, затылком…

– Славный типаж… – слышит тихий голос режиссера. – То, что мы искали…

– Увидим… – шепчет в ответ драматург и громко добавляет, заметив, что Олюся прислушивается к их шепоту: – Вы и правда не бойтесь. Мы сумасшедшие люди, но сумасшедшие на почве искусства. Собираемся снимать фильм, а актрисы подходящей так и не нашли…

– Уже нашли! – подмигивает Олюсе и ему режиссер. – Нельзя больше тянуть – нужно работать!

Официант почтительно провожает троицу к столику в уютный уголок, оплетенный цветами, и согнувшись, принимает заказ. Олюся от всего отказывается, соглашается лишь на шоколадку и бокал шампанского.

– Что ж, это правильно – мы же сюда не есть пришли, – говорит режиссер. – Пообедаем, старик, позже. А пока выясним наши шансы.

И он рассказывает Олюсе «про кино».

Олюся отчаянно, почти залпом выпивает шампанское под темным взглядом драматурга. И сразу хмелеет. Впервые в жизни. Собственно говоря, и пьет – впервые…

Голос режиссера глохнет, превращается в неразборчивое журчание, глаза драматурга – приближаются, зал ресторана становится шире, все – кружится. Оля облизывает губы. Драматург наблюдает за ней и смеется.

– Так что? – спрашивает режиссер. – Договорились? Если согласны – прошу завтра же на киностудию. Часов на одиннадцать. Сделаем фотопробы.

– Договорились! – смело говорит Олюся и еще смелее добавляет: – Моя любимая актриса – Вера Холодная. Я пересмотрела все фильмы.

– Вы будете лучше! – улыбается режиссер. – Итак, завтра утром – вы у нас. А кстати, вы учитесь или работаете?

– Я как раз шла сдавать документы в университет… – спохватывается Олюся и вдруг из ее груди будто сам собою вырывается смех, раскованный и откровенно-женский. – Боже, какая ерунда! Я ж всегда мечтала стать актрисой!!!

– Вот это – по-нашему! – радостно провозглашает режиссер и наливает еще бокальчик…

Потом Олюся понимает, что пора встать и уйти. Но шампанское и предчувствие совершенно новой жизни – той, в которой уже не будет места родительским замечаниям, – приковывают ее к месту. Решено! Олюся окидывает взглядом зал: в обеденный перерыв тут собралось много народу. И ее до мурашек, до дрожи пробирает одна сумасшедшая мысль: совсем скоро они будут узнавать ее! Режиссер и драматург о чем-то говорят между собой. А потом режиссер бьет себя ладонью по лбу:

– Господи, прелестное дитя, мы не выяснили главное: как вас зовут?!

Олюся называет себя, и они как-то странно переглядываются.

– Ольга? Яковлевна? Снежко? – переспрашивает режиссер. – А это не ваш ли батюшка…

– Мой! – с вызовом перебивает его Олюся. – А какое это имеет значение?!!

– Ну… Может быть, он будет против… Я не хочу рисковать…

– Я сама решу свою судьбу! – снова смело говорит Олюся. – Пусть вас это не тревожит!

– Но у вас… такое имя…

– А мы придумаем псевдоним! – весело говорит драматург. – Вы не возражаете?

Конечно, Олюся не возражает! Псевдоним – это по-настоящему, в нем есть что-то романтичное и независимое.

– А какой? – спрашивает она, полагаясь на волю темных глаз. Он смотрит на нее долго-долго…

– Нежная воздушная барышня… – задумчиво «медитирует» он. – Белая дама… Вам подойдет что-то легкое, как пух… Нежное…

– «Нежная»? – подсказывает режиссер.

– Это слишком прямолинейно! А если – Нежина? Очень близко к нежности и… к настоящей фамилии.

– Старик, ты – поэт! – восторгается режиссер. – А имя?

– Леда! – восклицает тот.

– Отлично – Лебедь создал Леду!

– Оставь свои дурацкие шуточки! – хмурит брови драматург.

– Ладно, ладно… Кто ж сравнится с божественной Эдит?! Но ведь действительно звучит отлично: Леда Нежина! Вам нравится, очаровательное дитя?

– Очень! – хлопает в ладоши Олюся.

– Заметано! – одновременно восклицают оба.

…Олюся переполнена впечатлениями, она поглядывает на свои золотые часики: пора!

– До завтра? – напоминает режиссер. Драматург со странным прозвищем молчит и разливает по стопкам водку, которую принес официант в граненом графине. Оба остаются пообедать.

Олюся идет по залу, по красной ковровой дорожке, и многие из присутствующих смотрят ей вслед. Потому что она – юная и прекрасная, как цветок, как сама весна. Обыкновенная советская девушка-комсомолка из хорошей благополучной семьи…

Но это уже не она, не Оля-Олюся!

Швейцар распахивает перед ней дверь и долго смотрит вслед.

Леда Нежина идет центральным проспектом.

Она больше никогда не позволит себе есть мороженое на улице!

 

Глава восемнадцатая,

написанная после разговора автора с издателем

…В метро играет саксофон. Весь эскалатор, весь черный тоннель окутан страстными звуками. Саксофон – самая сексуальная, самая откровенная музыка. Она – сама любовь. Лица людей моментально преображаются, когда они ее слышат. Ничто так не объединяет, как эта пронзительная, проникновенная колыбельная для рационального ума. Пока звучат эти магические ноты, можно улыбнуться первому встречному или растроганно бросить последнюю десятку в шляпу уличного музыканта. Суета отступает, эскалатор захлестывает мощная волна любовного дурмана. Толпа перестает быть биомассой…

…Собственно говоря, почему автор так прислушивается к саксофону, звучащему в метро, и предается мыслям, не относящимся к повествованию? Возможно, эдакий «крен» случился из-за недавнего разговора автора с издателем, который сказал, что «писатель, как никто другой, способен ощутить социально-политические перемены и настроения в обществе. А сейчас эти настроения – антигуманны, направлены на уничтожение последних духовных баррикад…»

Автор же, витая в своих эмпиреях (например, как теперь – в этом метро), никогда не задумывался о возможности быть в контексте «социально-политических» реалий. Поэтому автору интереснее наблюдать за историей, которая происходит с одним, отдельно взятым человеком в его непредсказуемом – параллельном по отношению ко всем «социально-политическим» реалиям – мире. Кроме того, автор старается избегать конкретных названий тех мест, в которых разворачивается действие. И делает это не случайно, думая о том, что похожая Стефка живет и в Португалии, и во Франции, и в Австрии, и, может быть, даже в Арабских Эмиратах.

Конечно, у нее другое имя, и ее город, который она любит так же, как и Стефка, – свой, имеет другое название. Могут совпасть разве что номер автобуса, на котором она добирается до работы, и настроение, с которым она это делает каждое утро. Эта другая Стефка – Белая Ворона или собака – носит в себе нераскрытый и нерастраченный дар всегда оставаться собой. Она коротко стрижется, прокалывает пупок золотым колечком, делает ужасные тату на плече, покуривает травку и считает, что лучше умереть молодой, чем влиться в некий «социально-политический» процесс. Поэтому она старается выглядеть циничной, вульгарной, отчаянной, она ненавидит занудных стариков, которые ворчат на молодых. Она листает комиксы, лежа в ванной, и мечтает быть похожей на Джулию Робертс. Но это только маска! Несмотря ни на что, она всегда остается самой собою и всегда говорит правду. Поэтому с ней нелегко ужиться, но так просто полюбить, потому что она – естественна и умеет служить тому, кто имеет счастье быть рядом с ней…

Конечно же, автор мог бы указать названия любимых улиц и пригородов, описать все важнейшие события, происходящие в это же время в стране, где живет Стефка, но это было бы несправедливо по отношению к другим – таким же женщинам, старикам и детям, живущим на любом другом континенте маленького земного шара, который вращается в бесконечном мрачном пространстве среди других небесных тел.

Так что если издатель нашел в этой истории «настроения общества» и не настаивал на изображении социальных реалий, автору остается только приятно удивиться. И… спокойно продолжать свое повествование, пока…

…Пока Стефка слушает саксофон, спускаясь эскалатором метро.

Слушает и старается представить, как в апреле 1937 года центральным проспектом ее города гордо шла девушка со странным новым именем – Леда.

Беззаботная и счастливая.

В белых носочках и лакированных туфельках.

Белых-беленьких носочках.

В сиреневом платье.

В «газовой» косынке.

С бархатным ридикюльчиком.

А ей вслед смотрел швейцар ресторана.

Смотрел и думал о том, что… таким, как эта маленькая сучка, никогда не будет страшно и голодно…

 

Глава девятнадцатая

О чем узнала Стефка (продолжение)

«Известная актриса Леда Нежина возвращается из Ташкента в родной город. Ее встречает восторженная публика. Фильм «Дочь партизана» впервые будет демонстрироваться в единственном уцелевшем после бомбежек кинотеатре освобожденной столицы!»

Это – подпись под фотографией. Леда внимательно рассматривает газетную страницу: вот она, в толпе молодежи и военных, все – с цветами в руках, улыбаются, машут ей, стараются подойти ближе. У Леды растерянное выражение лица, она смотрит – поверх голов – на разрушенные колонны вокзала…

Первые шаги по родному городу, зафиксированные репортерами. У Леды загорелая, немного обветренная в южном климате кожа. Но это ее совсем не портит. Наоборот – очень даже идет к светлым волосам. Леда значительно похудела, хотя там, в Ташкенте, ее обеспечивали неплохо, даже квартиру дали не коммунальную, а большую, отдельную, горисполкомовскую. И уважаемые люди частенько забегали «на огонек» – с восточными сладостями, шампанским, и ей приходилось постоянно выкручиваться, хитрить, сопротивляться. Как она уставала от всего этого! Не могла же Леда Нежина упасть в первые же объятия, даже если ей за это предлагают построить театр, сделать примой! Она принципиальна и чиста! Она – настоящая советская актриса, которой пишут письма с фронта, она должна быть достойна этой всеобщей любви! Но как же тяжело жить одной в чужом далеком краю, где женщины в выцветших узорчато-полосатых платьях смотрят ей вслед с осуждением…

Слава богу, все возвращается «на круги своя»! И дом в центре города чудом уцелел, квартира снова принадлежит ее семье, на киностудии работают военнопленные, они быстро расчищают завалы. Все будет хорошо, Леда Нежина! Скоро запустят в работу новый фильм…

Почему же тебя снова и снова мучает воспоминание о той единственной ночи в теплом Ташкенте? Ты пытаешься понять: что это было? Зачем? Почему – так?

Но с еще большим жарким стыдом Леда постоянно думает о… повторении этой минуты – стыда и восторга. Что, что это было?!!

Случайная встреча на восточном базаре…

– А-а, нежная Леда? Да вы же теперь – настоящая звезда! А помните тот ресторан? Кажется, вы тогда впервые пили шампанское? И щеки у вас горели, рожденная из пены… Когда ж сыграете и в моей пьесе? Или мне уже следует стать в очередь?

Он много и весело говорит. На нем красивая военная форма – «с иголочки». Но она ему так не идет! Не подходит к глазам, ведь они – из другого столетия, глаза искусителя или… инквизитора.

– Дыню или виноград? Выбирайте! А где тут можно достать вина? Ничего не знаю. Я только что с поезда, пытался разыскать своих… Даже не знаю, что делать… Что делать, нежная Леда?

Он смеется. Но его глаза остаются серьезными и, как кажется Леде, печальными. Ему все равно, слушает ли она его, хочет ли идти с ним. Он подхватывает ее под локоть и тянет за собой по базарному ряду.

– Да, это совсем не то, что было раньше! – говорит он. – Видели б вы эту восточную роскошь! Можно было сойти с ума от запахов пряностей, сладостей и шашлычного аромата! Вы бывали в этих краях раньше? Нет? Не молчите, милая барышня, я вас не съем!

– Я не молчу, – говорит Леда. – Я рада вас видеть. Тут все такое чужое… Это утомляет.

– Прекрасно вас понимаю!

Он покупает дыню. Пробует у торговки вино и недовольно морщится.

– У меня есть хорошее вино, – говорит Леда. Она произносит это и не слышит собственного голоса. Она ведет его раскаленными узкими улочками, на которых совершенно нет деревьев – таких раскидистых и тенистых, как на проспекте ее родного города. Прохожих тоже нет. Навстречу идет лишь одна старуха в черном платье и ведет на веревке облезшую козу. Вымя несчастного животного раскачивается, как маятник, и мешает переставлять тощие ноги. Старуха останавливается и долго смотрит вслед красивой нездешней паре – женщина в розовом легком платье с оголенными руками и щеголеватый военный в чистой новенькой форме. Леда ощущает на себе этот взгляд. Он так отличается от тех, к которым она привыкла, – от него леденеют спина и затылок.

Несмотря на жаркое солнце, мурашки покрывают ее обнаженные руки, мурашки проникают внутрь – от них щекотно, как от шампанского. Совсем как тогда…

У дверей она дрожащей рукой достает ключ и долго не может вставить его в замочную скважину. Он смеется, помогает ей, их руки соприкасаются…

Он совершенно спокоен. А у Леды от этого прикосновения кружится голова, она уже знает: оно только первое, за ним будут другие, и она с ужасом и восторгом понимает, что ждет их…

Длинный темный коридор, в конце которого – комната. Пока она ведет его по этому коридору, в голове возникает мысль: еще не поздно все остановить. Остановись, Леда Нежина, уговаривает она себя. Но это уже невозможно!

…Потом, когда вино выпито и душный восточный вечер плавно перетекает в ночь, таким же тоном, каким он спрашивал: «Дыню или виноград?», он говорит:

– Раздевайся!

И когда она уже стоит, как новорожденная под водопадом лунного света, снова приказывает:

– Стой так!

И курит в постели. На широкой родительской кровати, чудом вывезенной сюда. Потом он подходит и нежно дует ей в затылок, будто Леда – ребенок. Он совершенно голый – в этом она чувствует доверие к себе. Он не прикрывается, не стесняется – и это так трогательно, так странно… Его тело в голубоватом свете южной луны похоже на водоросли, что плавно колышатся на дне моря. Все нереально. И это невесомое дуновение в затылок, и эта нежность после резкого приказа. Господи, что это?

Он знает, что делает! Он знает, чем покорить Леду. Вот такими нежными невесомыми прикосновениями. Ведь и сама Леда нежная и невесомая. Леда теряет сознание от малейшего прикосновения.

– Иди ко мне, Леда… – дышит он в затылок. – Я так устал. Я слишком долго был один. Ты так прекрасна! Ты моя единственная. Мне никто не нужен, кроме тебя. Рядом с тобой я схожу с ума. Ты не понимаешь…

Леда не понимает. Она не понимает, о чем он говорит, чего хочет от нее. Она чувствует только это легкое дыхание за своей спиной. А еще она знает: это дыхание – сладкое и ядовитое. В нем – темная ложь. Такая темная и такая сладкая, что даже не верится, что ложь бывает такой притягательной. Намного притягательней, чем правда. Намного опаснее, чем просто смерть…

Ведь Леде известно все! Все, о чем судачат в этом кругу «священных чудовищ», – там ничего ни от кого не скроешь! Когда ОБ ЭТОМ говорят, Леда всегда настораживается – ей интересно каждое слово, каждый намек, каждая статья в газете (она даже собирает эти вырезки!), каждая новая лента. Леда знает, что его жена – та самая, с иностранным именем, которое всегда застревает у нее в гортани, встает поперек, как кость! Ведь той всегда достается что-то из Достоевского, Чехова или Мопассана, а Леда – вечная «дочь партизана»…

Но дело не только в этом! Ей досталось нечто большее, чем эти фильмы, – то, чего у Леды никогда не будет. Неужели – никогда?! Или, может быть, есть надежда?

И она, надежда, появляется после той ночи в Ташкенте! Ведь Леда – нежная и покорная, мягкая и податливая, как воск, Леда веселая, как щенок, у Леды широкая кровать и большая квартира с теплой водой в душе. Судачат, что его условия не так хороши – не по его рангу и таланту! А все из-за этой взбалмошной женщины, которая запросто может влепить пощечину любому и болтает опасные глупости о «сильных мира сего». Она, твердят, «не наша», «не нашей закалки», «темная лошадка» и скоро – «вот, увидите!» – от нее и следа не останется. Рассказывают о ее непозволительном поведении за границей и о том, что она больше не «голубка мира», как когда-то писали в прессе.

Леда читала в газетах, что она ездила на фронт, выступала, взобравшись на танк, и что даже в сильные морозы могла сбросить с плеч солдатский кожух, под которым взблескивало расшитое стеклярусом платье, облегающее фигуру! И солдаты, вместе со всем командным составом, готовы были умереть с ее именем на устах. Леда видела подобные снимки в газете. И задыхалась!

Позже кто-то из своих принес весточку: «эта стерва» дала пощечину какому-то важному генералу прямо на торжественном приеме в его штабе, отказалась есть красную икру, а потом, вопреки запрету, дала незапланированный концерт в штрафбате.

Зная все это, Леда даже не может надеяться! Ей страшно. Та, другая, кажется ей ведьмой, способной очаровать кого угодно. Леда совсем не такая! Если бы она была верующей, пошла бы в церковь, чтобы избавиться от ташкентского воспоминания…

Но после возвращения домой все возвращается «на круги своя»!

Так же естественно они встречаются на съемочной площадке. Он написал сценарий на «производственную тематику». Ходят слухи, что главная роль написана для жены, чтобы спасти ее репутацию, но та (шепотом об этом сообщил знакомый режиссер) «слишком сексуальна» и не подходит – типаж советской женщины-труженицы не для нее. Героиню сыграет Леда Нежина. Так решили «наверху».

Разбивается бутылка шампанского, первый съемочный день проходит в сутолоке и суете и заканчивается ужином в ресторане и… у Леды дома.

Все просто. И так тяжело, так неимоверно запутанно.

Потом он наведывается сам. Все чаще. Приносит вино и цветы, иногда – только вино или водку, набрасывается с порога, страстно целует, не глядя в глаза, не обращая внимания на то, что рвет шелковый китайский халат с драконами…

Но отчего в этом нет радости? Из-за белых лилий, которые приносят Леде в гримуборную неизвестно от кого?

Из-за того, что он приходит когда угодно, в любой час дня и ночи, и она должна быть всегда готовой к этому? Готовой раздеться и стать посреди комнаты. Или до утра слушать, как он читает свою новую пьесу. Он – принадлежит ей и… совершенно чужой.

Наконец Леда не выдерживает. Леда требует. Плачет, выкрикивает ужасные слова, ставит вопрос ребром: «Она – или я?!»

Леда прекрасно понимает, что этот вопрос может звучать совершенно иначе: «она» – или эти белые шелковые простыни, огромная ванна, влиятельный отец, автомобиль, домработница, которая печет потрясающие булочки, чистые большие окна, что выходят на центральный проспект, дубовый стол в кабинете, зеленый абажур, пижама с атласным воротником, ялтинские пальмы… Но Ледина любовь оправдает все это! Все станет на свои места. Все наладится. Все будет хорошо…

Он исчезает на долгих два месяца. Леда выбрасывает из себя маленькую девочку – это так страшно! Леда лежит в больнице, и врачи говорят, что у нее никогда не будет детей…

Он появляется однажды ночью. С порога падает в ее объятия, и Леда понимает, что он такой пьяный, каким еще не был никогда.

– Я твой… – хрипит он.

Потом он плачет, вжимаясь лицом ей в грудь.

– Я подлец, сволочь… – говорит он. – Мне нужен револьвер! Я больше не могу так жить. Я запутался… меня запутали…

Леде страшно. Леда просит прощения.

– При чем тут ты?!! – кричит он. – Ты никогда ничего не понимала – жила, как у Христа за пазухой! При чем тут ты?!! Кто ты такая?! Не спрашивай ни о чем – спаси меня. Просто спаси. Или… дай револьвер. Я знаю, у вас есть.

Он плачет, плачет, плачет. Он не требует, чтобы она стояла напротив окна в лунном свете, он – как ребенок. Ее ребенок. Других ей не нужно!

Потом наступает утро. С кофе, со свежими булочками.

Потом они едут на море.

А та, другая, исчезает. И цветы больше не приносят.

И это могло бы называться счастьем.

 

Глава двадцатая

Собрание по поводу празднования Нового года

Первый снег выпал и растаял, будто его и не было. На его место пришла слякоть, жиденькая грязь, чавкающая под ногами, и неприятная сырость, заползающая в рукава и за воротники даже наглухо застегнутых курток.

Но, несмотря на это, вакханалия приближающегося праздника уже витала в воздухе. Она чувствовалась в ускоренном шаге прохожих, которые уже стартовали за новогодними подарками, на прилавках появились елочные игрушки, гирлянды, всевозможная пиротехника, синтетические елки и венки из искусственной хвои, скатерти с новогодней символикой, маски, клоунские колпаки, свечи… В супермаркетах – одна в одну, словно близнецы, – лежали ощипанные тушки гусей и индюшек.

Наблюдая за всем этим, Стефка всегда вспоминала слова одного маленького мальчика: «Что ж это за праздник такой, ради которого убивают столько животных?!!»

Стефку удивляет этот массовый психоз. Она не любит праздновать Новый год. Понимает, что в этом есть что-то неправильное, но не любит, – и все тут! Особенно его приближение пугает именно теперь…

Она уже решила, что ляжет спать и специально проспит и гимн, и поздравление президента, и похабный очередной мюзикл с участием «кощеев бессмертных» – Киркорова, Пугачевой, Бори Моисеева и Верки Сердючки. Если с первой троицей – все понятно, то последняя (вернее – последний) всегда вызывает в ней странное чувство чего-то неосуществленного: «пипл хавает», «бабки» капают, а глаза у мальчика печальные… Хотя под его «Ха-ра-шо!» скачет и хохочет полстраны в ближнем и дальнем зарубежье. И вот под это «Ха-ра-шо!», звучащее отовсюду, она упрямо заснет, выключив свет, телефон и накрывшись с головой теплым одеялом!

В прошлом году она готовила оливье, варила холодец, плача нарезала лук для салатов. А гости во главе с хозяином пришли в полвторого ночи, после посиделок в театральном ресторане – чужие, пьяные люди, которых нужно было уложить на чистые простыни. Они съели все приготовленное Стефкой для «романтического ужина на двоих». И до утра она мыла посуду и сидела на кухне, так как все спальные места были заняты…

Теперь она хочет только покоя.

Но перед тем еще нужно отбыть новогоднюю вечеринку в Доме. А его обитатели очень любят это дело! И Новый год, и Восьмое марта, и День космонавтики, и Первое мая. Ведь тогда приезжают милосердные спонсоры и дарят всем кульки с конфетами…

А в канун Нового года число таких «данайцев» удваивается и даже утраивается – все хотят войти в новый год с маской благотворительности на лице. Особенно представители всевозможных партий и движений. Поэтому подарков так много, что перепадает не только старым одиноким актерам, но и всему персоналу.

Поэтому к празднику нужно подготовиться как следует – чтобы было не стыдно перед возможными гостями.

Сегодняшнее собрание по этому поводу длилось в три раза дольше: Директор требовал свежих идей, Бухгалтерша меткими выстрелами, основанными на цифрах бюджета, срезала на корню полет фантазии Заведующего культмассовым сектором, Старшая Медсестра настаивала на том, что спонсорам нужно сразу сделать заказ на новые тонометры, а не принимать никому не нужные и вредные для зубов конфеты (тем более что своих зубов у подопечных практически не наблюдается!). Нянечки тупо молчали. После таких вечеринок у них всегда прибавлялось работы.

– Итак, что мы имеем? – попытался подвести неутешительный итог Директор.

– Имеем то, что имеем… – ни к месту процитировал пророческие слова первого президента Заведующий культмассовым сектором.

– Визит шефов из театра нам обеспечен, – продолжал Директор. – Минимум четверо актеров согласились приехать и выступить на торжественном собрании. Стихи почитают, монологи, споют под гитару – людям будет интересно. А еще мне звонили из одного издательства, обещали приехать, подарить всем женские журналы и косметические наборы…

Стефка, а за ней и все остальные, захихикали в кулачок.

– Ничего не вижу смешного! – возмутился Директор. – Посмотрите, как они прикипают к телику, когда идет «Бедная Настя»! А это ж сплошной гламур!

– А что в таком случае перепадет старикам? – спросила Старшая Медсестра.

– Презервативы с клубничным вкусом! – захохотал Заведующий культмассовым сектором.

– Хватит, господа! – постучал по столу карандашом Директор. – Оставим дурацкие шутки. Лучше подумаем о концерте или капустнике!

– Ага. И я снова буду играть на баяне песни советских композиторов!!! – ехидно сказал Завкультмас.

– И сыграете, – сказал Директор, – в конце концов, это входит в ваши обязанности!

– А я скоро уволюсь, – не успокаивался тот. – Меня приглашали пожарником в театр… Там хоть зарплата повыше…

– Ваше право. Кто еще хочет высказаться?

– Можно прочитать отрывки из какой-нибудь пьесы, – предложила Библиотекарша, – Я поищу такую, чтобы была из времен их молодости. Подберем соответствующую музыку, зажжем свечи…

– …и будем читать «Поднятую целину»… – снова съехидничал Завкультмас.

– Ну, тогда можно инсценировать какой-нибудь рассказ Чехова, – не сдавалась Библиотекарша, – чтобы все было по-домашнему, тепло…

– А кто будет читать?

– Так у нас же есть актриса! – воскликнула Старшая Медсестра, бросив взгляд на притихшую Стефку. – Стефания, ты же, кажется, собираешься в театральный? Вот и будет тебе тренировка перед экзаменами! Достанем костюм… Прочитаешь монолог Офелии или Джульетты…

Эта мысль ошпарила Стефку, будто на нее вылили ведро кипятка.

– Я не собираюсь в театральный! – неожиданно для себя уверенно произнесла она. – Откуда вы это взяли?!

– Как это «откуда»?! – растерялась Старшая. – А кто летом рыдал у меня в ординаторской после третьего тура?! Кого я отпаивала валокордином?! Что, передумала уже? Быстро…

– Ну и молодец! – поддержал Стефку Директор. – Что теперь за театр? Стыд один, нищета на фоне, извиняюсь, пьянства… И билеты по сто баксов на заезжих антрепренеров. Театр абсурда. А у нас – жизнь! Правда, Стефания?

И Стефка совершенно серьезно ответила: «Правда». А потом молчала, пока в ее голову не пришла чудная идея, которую она и высказала и которую, к ее удивлению, поддержали все присутствующие. Даже Завкультмас. Даже нянечки.

Вместо песен и танцев Стефка предложила, чтобы каждый обитатель Дома рассказал самую яркую историю из своей жизни. И пусть горят свечи, звучит тихая музыка, а посреди зала стоит большая елка. И пусть все это зафиксирует на кинопленку ее знакомый оператор, который… пока что работает фотографом.

 

Глава двадцать первая

Стефка и Эд. Выходной день в городе. Рождение «Увядших цветов»

– Есть в обществе две категории, которые я терпеть не могу! Первая – это те (в основном мужчины неопределенного возраста), кто во время дня толпится под гастрономом, особенно вечером, когда бедные женщины в мохеровых беретах тащат домой сумки с продуктами… Вторая – те, кто до утра скачут в навороченных ночных клубах под подобострастным прицелом телекамер. Потом такие вечеринки «нон-стоп» крутят по молодежным музыкальным каналам. Собственно говоря, между этими двумя категориями есть что-то общее: выражение лиц! Как правило, они бессмысленны. Только у первой категории эти лица – испитые, в глазах плещется водка, а под ними – тяжелые «мешки», как следствие «нечеловеческой усталости». У других – бессмысленность возникает на почве такой же бессмысленной музыки и транквилизаторов. Первые – неухоженные и грязные, ведь мамы не научили их стирать собственные носки, вторые блестят потными от танцев телами, как искусственные бриллианты. Первые выручают друг друга кредитом на «стопарик», вторые одалживают тысячи баксов «до утра, когда предок отстегнет». И первые и вторые – обезьяны, пропащая сила, зверинец, царство теней, роботы-саморазрушители. А между этими двумя видами деградации – та славная прослойка «нормальности», которую гордо именуют «средним классом». Судить о том, существует ли таковой вообще в искривленном пространстве, – гиблое дело, риторический вопрос. Есть еще политики – это инопланетяне, «зеленые человечки»… Но где-то вдали есть еще те, которых никто не замечает (разве что во время праздников): старики и дети. Они – как святые…

– А мы с тобой кто?.. – спросил Эд.

– Во-первых, не «мы с тобой», а ты и я.

– Какая разница?

– Большая. «Мы с тобой» – это абстракция, что-то наподобие кубических рисунков позднего Пикассо: треугольник, вписанный в круг… Ты – это ты. Я не могу влезть в твои мысли и душу. Это будет не честно.

– Я тебя понимаю. Хоть ты и слишком радикальна. Ты всегда была такой?

Стефка улыбнулась. То же самое он прошептал ей пару часов назад, когда они одевалась на заднем сиденье его автомобиля. Но тогда это касалось совершенно другого… И это другое – то, что она, такая необычная и резкая, в какие-то мгновения могла совершенно раствориться в нем, как щепотка сахара в воде…

Она ответила ему так же, как и тогда:

– Не всегда…

И ей ужасно захотелось рассказать о том, как в ней «раскололся орешек», о неожиданном отказе от мечты стать актрисой, о необычайной легкости, с которой она теперь просыпается, о людях, которых она сначала пожалела, а потом полюбила, – Эдит, Леде, Альфреде Викторовиче и обо всех остальных, включая Библиотекаршу и Старшую Медсестру… О том, как несколько месяцев назад ей хотелось выйти куда-нибудь на перекресток и до спазмов в горле выть в ночную пустоту: «Господи, больно!» О том, как поняла, что создана для множества мужчин и – ни для кого лично, потому что она грешница, худшая из всех. И ее нельзя любить!

Но она промолчала. Ибо тогда пришлось бы размотать весь клубок. А на это она пока еще была не способна…

Было воскресенье. Они сидели в уютном рыбном ресторанчике «Да Винчи». Перед его входом суетились электромонтеры, развешивая на деревьях новогодние гирлянды. Через какое-то время работа закончилась, и за окном на тонких ветках облетевших и почерневших акаций засветились крошечные золотые огоньки. И снова посыпался мелкий снежок.

Сначала он бесследно растворялся в лужах, погибал прямо на глазах, но за какие-то полчаса все же победил слякоть и покрыл тротуар тонким полупрозрачным ковриком. И все это снова напомнило Стефке декорации.

– У тебя есть видеокамера? – спросила она.

– Конечно. Очень хорошая. Я кое-что снимаю для себя, чтобы не утратить форму… А что?

– Я хочу, чтобы ты пришел к нам и отснял нашу новогоднюю вечеринку.

– Куда именно? Где ты собираешься праздновать, разве не со мной?

– Знаешь, я не хочу встречать этот год… Не хочу готовить и наряжаться. Может быть, когда-нибудь потом… Я вообще делала бы такие праздники только для детей. Чтобы была настоящая елка и подарки под ней. И дети водили бы хороводы и вызывали бы Деда Мороза, и никого бы не укладывали спать. Чтобы они веселились, сколько хотели. А утром, когда взрослые спят, выходили босиком к столу, брали с него кусок пирога и садились на подоконник, чтобы смотреть на пустые улицы и… отражаться в круглых шарах, которые висят на елке… Когда-нибудь я буду устраивать именно такие праздники, вот увидишь!

– Я в этом не сомневаюсь. Я сам очень любил утро первого числа, когда все спят, а ты сидишь и слушаешь тишину, и ешь все, что осталось на столе, – мандарины, пироги, кусочки подсохшей колбасы! Это так вкусно! Почему-то утром всегда хочется есть и все кажется намного вкуснее, чем во время праздника. Но тогда куда ты меня приглашаешь, если не собираешься праздновать?

– К нам, в наш Дом. Вечеринка состоится немного раньше, 31‑го там остаются только дежурные – те, кому не повезло. Всем неохота портить себе такой день… Дежурные обычно накрывают стол, делают обход, а потом закрываются в «красном уголке» и смотрят телевизор…

– У вас бывают вечеринки? – удивился Эд. – Неужели твои подопечные танцуют?!

– Иногда и танцуют. И даже заводят что-то наподобие романов. И ревнуют друг друга. Почему бы и нет? Но на этот раз все будет по-другому! Я хочу, чтобы каждый из них рассказал о себе что-нибудь интересное и совсем не то, о чем они говорят обычно. А ты снимешь все это на пленку. Я уверена, им будет приятно снова очутиться перед камерой. Это даст им надежду, что о них не забудут, что у них снова появятся свои слушатели и зрители. Это – особенные люди…

– Послушай, – загорелся Эд. – А если снять не просто «домашнее видео», а документальный фильм?!

– Это еще лучше! Ведь снял же Клод Лелюш «Мужчину и Женщину» с минимальными затратами! Я вообще считаю, что главное – талант и идея. Если этого нет, все разваливается, даже если стоит сто миллионов! Поэтому и не хожу в кино… – Она задумалась, говорить или нет, – и… больше не хочу быть актрисой.

– Почему?

– Потому что этого мне хватает и в жизни. Помнишь, как в «Театре» Моэма Джулия Ламберт наблюдает за публикой в ресторане?..

– Но она считает, что ее настоящая жизнь – на сцене…

– Да. Но я не Джулия Ламберт и живу в другое время, в другой стране. И хочу прожить собственную жизнь, а не воплощать кучу чужих! Тем более – в бездарных пьесах. А еще я поняла, что великой актрисой мне не стать. А на меньшее я не согласна!

– Послушай и только не сопротивляйся! – Он заговорил горячо и уверенно. – Ты меня навела на классную идею. Мы снимем этот фильм! Слава богу, я не забыл, как это делается! Снимем в стиле «замочной скважины» – я очень люблю этот прием в «Коротких встречах» Киры Муратовой – ты сыграешь в нем саму себя. И твои подопечные будут естественны. Никто ничего не будет играть. Хотя, конечно, сценарий написать надо… Это будет фильм о девушке, которая работает в приюте для одиноких актеров, и об этих актерах, об их прошлом и нынешнем, в котором нет места этому прошлому… Про нынешнее, которое тоже когда-нибудь станет прошлым…

– Знаешь, у меня для этого фильма даже есть сюжет… Но я не уверена, имею ли право об этом говорить. Он принадлежит не мне. А главное – я не знаю, чем он может закончиться. Хочу, чтобы хорошо. Так было бы справедливо…

– Ты говоришь загадками…

– Извини, просто иначе пока не могу. Это зависит не от меня. Но я уже знаю, как будет называться этот фильм – «Увядшие цветы выбрасывают»…

– Грустное название для кино об одиноких актерах…

– Нет. Увядшие цветы – то, что нельзя держать ни в доме, ни в душе. Их нужно безжалостно выбрасывать, даже если они еще имеют вид настоящих, свежих…

– А ты? Ты выбросила эти цветы?

– Речь не обо мне!

– Ты – ежик иголками внутрь! Ты сама себя ранишь. А что делать мне?..

– Ничего… Достаточно того, что мы вот так тут сидим… А за окном – снег. И горят эти чудесные фонарики. И ты придумал это кино. А я думаю, что все это – не случайность…

– Не случайность, – эхом отозвался он, – в жизни вообще не бывает случайностей. Это мы их придумываем, когда не можем пояснить необъяснимых и важных вещей. И я тебя люблю… Но считай, что я ничего не говорил… Я подожду, пока ты выбросишь эти цветы…

 

Глава двадцать вторая

Откровенный «проходняк», который автору захотелось написать

…Женщина наливает кофе в большую кружку и цепляет на голову замысловатую шляпку с огромными цветами. На ней черная юбка с алыми геометрическими узорами, черный корсет и белая блуза. Она садится на черно-белый диван в алых прямоугольниках и низко опускает голову над кружкой – так, чтобы цветы на ее голове слились с цветами, стоящими в вазе за ее спиной. И все это ради того, чтобы… замаскировавшись таким образом в собственной квартире, выпить кофе.

– Дорогая, где мои штаны? Вот один носок, а где другой?! Любимая?!! – взывает к ней муж в семейных трусах.

Стефка на минутку забежала в холл, и ей показалось, что это – «кино», на которое в полуденный час собрались те, кто игнорирует «тихий час».

– Что за фильм? – спросила она, садясь на подоконник.

– Это не фильм, это – рекламная пауза, – объяснила Серафима Николаевна. Белый накрахмаленный воротничок ее блузки был аккуратно сколот брошкой из чешского стекла. Стефка видела такие брошки на «блошином» рынке.

– Вы, наверное, давно не смотрели телевизор? – спросил Павел Петрович, тот самый, что любил похлопать ее по коленке.

– Я вообще его стараюсь не смотреть, – призналась Стефка, удивленная тем, к каким ухищрениям нужно прибегать, чтобы выпить чашечку кофе. И все ради того, чтобы скрыться от здоровенного детины, не способного самостоятельно даже одеться.

После «кофейной» рекламы настал черед другим глуповатым роликам, с неправильными речевыми оборотами и дебильными лицами, которые, очевидно, символизировали среднестатистических граждан. Люди на экране рьяно чистили зубы, пили пиво, выпадали из окон, натягивали колготки, трусы, испытывали на непромокаемость памперсы и гигиенические прокладки, ели йогурты, мыли посуду, принимали антиалкогольные таблетки, жевали жвачки, лечились от перхоти, импотенции, аденомы и простатита, покупали лотерейные билеты, мобильные телефоны, туалетную бумагу, с удовольствием пробовали «Мивину», заказывали шкафы-купе, гладили сорочки, проверяли зубы на кариес на лесной лужайке… Старички скучали. Реклама длилась бесконечно.

– А мы с Серафимой Николаевной решили объединиться… – неожиданно произнес Павел Петрович. – Теперь будем жить вместе. Нам дают большую комнату, ту, что осталась после Велимира Зарецкого, Царство ему Небесное…

– Правда?! – обрадовалась Стефка. – А я уже давно заметила, как вы посвежели, Серафима Николаевна, просто – расцвели. Думала, что это от новых витаминов…

– От этих витаминов никакой пользы, – включился в разговор Альфред Викторович. – Это все любовь! Старая любовь – как старое вино… Достаточно одного глотка, чтобы захмелеть…

Серафима Николаевна робким движением поправила брошь на воротничке, и ее лицо вдруг покрылось совершенно девичьим румянцем. Павел Петрович взял ее руку, перевернул ладонью кверху и поцеловал в запястье.

– Самое удивительное, – сказал он, – что мы столько лет проработали в одной труппе! Она трижды выходила замуж – и все не за меня! А я ждал…

– Он ждал! – засмеялась Серафима Николаевна. – А как же твои пять браков? К тому же, если припомнить, мы с тобой постоянно ссорились…

– Да как же было с тобой не ссориться, если ты такой занозой была?! Даже Гамлета у меня отобрала! Где ты видела Гамлета – женщину?!

– А Сара Бернар? – откликнулась с дивана Ляля Брониславовна.

– Вы ее слышали? Вы ее видели в этой роли?!

– Слышали! Видели! – в один голос упрямо воскликнули обе дамы.

– Ну вот, видите, – с наигранной печалью обратился Павел Петрович к Стефке. – Заноза и есть заноза. Но красотка же была, черт возьми!

Стефка улыбнулась:

– Я вам помогу перебраться. Скажите когда.

Наконец начался фильм. Павел Петрович снова незаметно поцеловал запястье своей «невесты» с такой нежностью, что Стефка инстинктивно погладила себя по руке в том самом месте. Несколько минут она тупо смотрела в экран на каменные лица сериальных актеров. Это было антикино, антиискусство… Подобный сериал (вернее – «ситком», что означало «ситуативная комедия») шел по всему миру по разработанной схеме, только менялся антураж и имена главных действующих лиц. Стефка подумала, что она хотела б посмотреть на того, кто выработал эту простенькую схему в дьявольском расчете на то, что большая часть населения планеты – сплошные кретины. На экране суетилась среднестатистическая семейка. Под раскаты смеха, звучавшего за кадром, актеры произносили различные сентенции, делая акцент на «ключевых» словах, как клоуны в цирке: «Здравствуй, Бим!» – «Привет, Бом!» – «А почему у тебя такой грустный вид, Бим?» – «Потому что сегодня умерла моя любимая морская свинка, Бом!!»

– А я ему когда-то «выбил» квартиру… – задумчиво сказал Павел Петрович, указывая на исполнителя главной роли – кудрявого черноглазого молодца с пухлыми, как будто несколько вывернутыми губами. – Был очень талантливый мальчик. Даже не поблагодарил… Теперь, говорят, ездит на белом «мерседесе»…

– А почему же себе не «выбили»? – ехидно спросила Ляля Брониславовна.

Павел Петрович обиженно засопел. Стефка знала, что он как раз был из тех, кого родные выслали сюда с мотивацией «ремонт в квартире».

– Мне тут хорошо, – пробурчал он. – Исполнилась моя мечта, – он бросил взгляд на Серафиму Николаевну. – Пятьдесят лет охотиться за женщиной – не шутка!

– И у меня одна мечта исполнилась… – подмигнул Стефке Альфред Викторович.

– Старые греховодники! – незлобиво возмутилась Ляля Брониславовна. – Ваши мечты всегда находятся ниже пояса! Вот поэтому вы и оказались тут. Расплата за грехи… Не зря же нашего брата хоронили за забором кладбища!

– Лялечка, тебе это не грозит! – сказал Павел Петрович. – Приедут твои детки из далеких палестин, сделают все по высшему разряду!

Ляля Брониславовна достала из рукава маленький шелковый платочек и осторожно приложила его край к подкрашенным глазам.

– А о чем вы мечтаете, Ляля Брониславовна? – спросила Стефка, чтобы как-то разрядить обстановку.

Ляля Брониславовна долго и демонстративно складывала платочек, засовывала обратно в рукав халата, а потом задумалась.

– Я?.. У меня все уже было… Может быть… Разве что я бы хотела еще раз услышать… аплодисменты. Как тогда, когда я играла в «Священных чудовищах»… А еще хотела бы встретиться со своим мужем. Там… – она кивнула куда-то вверх. – Я бы спросила его, за что он меня не любил…

Повисла пауза. Стефка услышала, как в комнате нянечек зазвенел звонок и, вздохнув с облегчением, соскочила с подоконника – побежала на вызов. Ей было неловко, будто бы это она в чем-то провинилась перед старушкой. Услышала, как за спиной все одновременно заговорили, как начали смешить и успокаивать Лялю Брониславовну, а потом в коридоре зазвучал голос Альфреда Викторовича: «Кто может сравниться с Матильдой моей?!!»

В комнате Стефка увидела, что лампочка светится под номером комнаты Эдит Береш…

– Я уверен, что ты ходила по улицам с букетом желтых цветов в руках…

– Это правда. Но меня никто не находил…

– …и тогда ты вышла ко мне из курятника с белоснежным яйцом, которое светилось в твоей ладони, как магический кристалл…

– …это было яблоко Евы! Всего лишь искушение…

Жизнь без любви теряет смысл, движущую силу, добро, мораль, надежду. Можно прожить, не зная вкуса буябеза и ничего от этого не потерять, если каждый вечер хочешь возвращаться туда, где тебя ждут.

Можно гордиться тем, что тебе знаком вкус этой рыбной ухи и цвет коктейля «Сердце Парижа», и смотреть на мир пустыми глазами. Как актеры в бесконечном и бессмысленном сериале…

 

Глава двадцать третья

О чем говорили Эдит Береш и Стефка

– Плохих женщин на свете не существует! Разве что какие-нибудь генетические уродки, но и они – несчастная ошибка природы, атавизм, обреченный на самоуничтожение. Пора это понять. Беда – в мужчинах, в их природной сути. Но если такова их природа – разве можно их в чем-либо обвинять? Они как дети: всегда тянутся к новой игрушке, если она близко лежит или новее той, которая у них есть. Как заставить ребенка играть только одним плюшевым медвежонком, у которого оторвано ушко (этим же ребенком!), выцарапан глазик (этим же ребенком!)? Смех и грех, ведь наигравшись новой и более яркой игрушкой, взрослый «малыш» по ночам будет вспоминать своего изуродованного медвежонка – без ушка и без глазика – и скучать по нему. В то время как этот мишка мокнет под дождем на мусорнике или давно уже переработан на туалетную бумагу…

Но кто может заранее понять эту простую истину?

Нет, плохих женщин на свете не существует – такими их делают мужчины, лишая самого главного – веры в любовь, в порядочность. И если женщина теряет эту веру, которая ей необходима, как воздух, – она превращается в чудовище или… автомат, который шагает по жизни железным маршем и в свою очередь начинает растлевать себе подобных.

– Но что делать, если вера утрачена?

– Оставаться собою, не подстраиваться под общий стандарт.

– Как?!

– Говорить то, что думаешь. Не играть с чувствами других, не увеличивать цепочку боли, не мстить. Может быть, тогда этот уродливый мир станет лучше… Хотя бы на одну человеческую единицу. О, я прекрасно знаю, что такое боль, знаю, что чувствует человек, когда ему в сердце всадили нож. Но поверь: со временем этот нож превратится в маленькую серебряную иголку. И ты просто будешь констатировать, что – выжила, выстояла, не сломалась, не стала чудовищем с размазанной на губах помадой и громким истерическим смехом. А потом, со временем, будешь благодарить Бога, что он наделил тебя этой Великой Болью и Великим Чувством. И даже не важно, как все сложится дальше…

Но, шагая вперед – ведь жизнь такая длинная! – пойми: ничья душа не может принадлежать никакому смертному. Она принадлежит Богу. Не в религиозном смысле (меня настораживают догматы), а в самом простом. Смертный, как и ребенок, может отдать ее за яркую игрушку (и не будем обвинять его в этом – все мы не святые!), а Бог – сохранит и не даст ей превратиться в мусор. Я думала об этом в таких условиях, которые тебе трудно представить. Эти мысли спасли меня, дали силы и… прощение.

– Но почему мы должны так страдать?

– А это уже наша природная сущность! И ничего с этим не поделаешь… Бабы – дуры! Мы видим только то, что хотим видеть. И слышим то, что хотим слышать. Наверное, поэтому и ничего не понимаем в этой жизни… до определенного возраста. Ведь мир изначально создан для мужчин. Об этом, кстати, мне сказала Габриэль Шанель по прозвищу Коко…

– Вы знали Коко Шанель?

– Знала, знала… И не делай таких круглых глаз! Ты считаешь, что Эдит Береш не достойна таких знакомств? Я никому еще об этом не рассказывала… И уже не расскажу. Только тебе. Но – что?..

Удивительная штука: сидя тут в одиночестве, я часто вспоминаю, как впервые увидела вот это кресло… На ярмарке… Много-много лет назад… И мне кажется, что это – самое яркое воспоминание моей жизни. Потому что оно и до сих пор со мной. Жизнь в конце концов сводится к деталям. Наверное, Габриэль вспоминала те ножницы, которые всегда носила с собой в сумке…

Я до сих пор не знаю, почему она обратила на меня внимание? Ведь не только из-за того ужасного костюма из белого «джерси» или банальнейшего фильма, который мы привезли на кинофестиваль. В жизни бывают удивительные совпадения, когда случайно в нужный час, в нужном месте встречаются люди, одинаково чувствующие, с похожими судьбами. Только тогда я еще ничего не знала о том, как сложится моя…

Габриэль рассказывала мне об Артуре Кепеле – единственном мужчине, которого она по-настоящему любила. Это был рафинированный аристократ-англичанин, в которого она влюбилась с первого взгляда во дворце Руайо. Когда эта женщина – гордая, резкая и независимая – рассказывала об этом, ее глаза были полны слез… И тогда она говорила: «К черту!» и гневно раскалывала щипцами панцирь лангуста (мы тогда обедали в «Куполе»).

Кепел не мог жениться на модистке! Он взял в жены леди из высшего общества – Диану Листер, а через год после свадьбы погиб в автокатастрофе… После у Коко были князья, лорды, герцоги, пэры, поэты, художники, офицеры и генералы… Но она оставалась одинокой. Она сказала мне то, что потом много раз повторяла в своих интервью: «Женщина не может быть счастлива, если она не любит. Но женщина, которую не любят, – это ноль и больше ничего! Молодая она или старая – она должна чувствовать любовь. Женщина, которую не любят, – пропащая. Она может спокойно умереть». «Если вас любят, почему вы – одна?» – спросила я. «Да… Герцог Вестминстерский сватался ко мне. И знаете, что я ему ответила? Герцогинь много, а Коко Шанель – одна!» – сказала она.

Но, я думаю, секрет не в этом. Недаром же в конце жизни она поставила красивый памятник на могиле Артура Кепела и поселилась неподалеку… Ни одна женщина не рождается только для того, чтобы сделать карьеру. Мне так кажется. Хотя, возможно, я слишком старомодна… Успех, слава, деньги, поклонники – все это может быть только дополнением. Причем очень незначительным. Мужчина может пожертвовать любовью ради всего этого, женщина – бросит весь этот хлам ради того, чтобы найти «рай в шалаше». Который потом, к сожалению, может оказаться призрачным. Мужчина существует в плоском мире, женщина – в многомерном. И неизвестно, что лучше. В плоском все логично и понятно, все имеет свое оправдание, все – даже после полного краха! – обновляется рано или поздно. В многомерном – все так запутанно, так непредсказуемо и… страшно. Поэтому женщина и старается прилепиться к надежной поверхности, растечься по ней, как вода, чтобы у нее была хоть какая-нибудь защита и равновесие. Но плоская поверхность имеет свойство переворачиваться, и тогда вода снова собирается в одинокую каплю и падает в океан жизни. В эту пропасть, оставаясь наедине со своими воспоминаниями, неразрешенными вопросами, которые не оставляют ее до самой старости. Может быть, это обыкновенный маразм? (Стефке вспомнился отчаянный возглас Ляли Брониславовны: «За что он меня не любил?!») Когда я поняла это, то перестала обвинять женщин в чем бы то ни было.

– Но почему жизнь так несправедлива?!

– Матерь Божья, что за глобальные вопросы крутятся в твоей еще юной головке? Не думай об этом. Жизнь такая, какою мы ее делаем. Она посылает нам испытания, и чем незначительней человек, тем меньше этих испытаний. Но без них как ты узнаешь о себе всю правду? Поэтому жизнь – прекрасна!

– Тогда… почему вы тут? Почему о вас никто не знает?! Почему вы едите эту мерзкую манную кашу на завтрак? А все думают, что вы живете в Америке на собственной вилле!

– Не смеши меня, ребенок! Кроме манной каши я еще пью чудесный кофе, который ты принесла! Сижу в своем любимом кресле и вижу этот красивый лес из окна. Все мое – со мною! Ты думаешь, я тут сама? Плохо же ты меня знаешь! Если бы у тебя было достаточно воображения, ты бы увидела возле меня целую толпу потрясающих собеседников! Еще каких! Шекспир, Данте, Пастернак, Булгаков, Сара Бернар, Габриэль, Сартр, Кокто, Моди, Ахматова – их так много… И все такие разные. Мне интересно с ними. Иногда мы даже спорим… А теперь помолчим немного. Я устала…

– Эдит, у вас был когда-нибудь… серебряный крестик?..

– Был. Я всегда его носила. Отцовский крестик… Но он давно уже не у меня. И я об этом не жалею.

– Почему?

– О, это длинная история. Хотя и короткая… Когда я отбывала наказание, какая-то добрая женщина все годы присылала мне посылки со всем необходимым. Мы ведь быстро изнашивались в тех условиях – теряли зубы, ногти, волосы… А я сохранила все это благодаря тем посылкам. Когда одна из моих товарок выходила на свободу, я передала через нее той доброй женщине свой крестик. Единственное, что у меня тогда было… Наверное, он и сейчас где-то существует. Вещи более живучи, чем люди.

– Он совсем рядом, Эдит… Тут, через три комнаты от вашей…

– То есть? Что ты несешь, дитя мое?

– Этот крестик – рядом. Он – на Леде Нежиной. На Ольге Снежко. Она тут… Она не лучше вас, Эдит! Потому… потому, что такая же хорошая, как и вы. Только не такая сильная, как вы…

 

Глава двадцать четвертая

Что осталось «за кадром» разговора и о чем узнал автор от Стефки несколько лет спустя…

«Я сказала все это и… расплакалась. Наверное, дало себя знать напряжение последних месяцев. Но почему я?! Скорее всего это была некая защитная реакция: боялась, что от моего сообщения Эдит хватит удар, и приняла его на себя вот таким отвлекающим маневром. Но на самом деле я плакала от жалости, от того, что мир так несовершенен, а время никогда не поворачивается вспять. Я плакала, склонившись над своими коленями, а Эдит тихо гладила меня по голове. Гладила. Пока я не почувствовала, что плакать под этой легкой рукой в тонких голубых прожилках так… приятно и спокойно. Это было чувство, немного похожее на то, когда в тебе раскалывается «орешек». Может быть, это был следующий этап моего прозрения? Взросления? Усовершенствования?.. Не знаю, как это можно назвать…

А еще мне было страшно посмотреть на Эдит. Я думала о том, что увижу на ее лице. Удивление? Боль? Гнев?

Когда я подняла голову, то увидела, что…

– Вы… смеетесь?!!

– Вот видишь, девочка, оказывается, старость – это еще не конец. Ты сказала – Леда? Она здесь? И мы каждое утро едим одну и ту же кашу?! Господи, что за ирония судьбы! Вот настоящая находка для сценаристов. Театр! Господи… Михаил был прав: где-то там, на лунной дорожке, мы все встретимся – Пилат и Иисус, Мастер и Маргарита. Но все это – высокая поэзия. Встречаются там и намного мизерные существа – такие, как Леда и Эдит, обыкновенные смертные, не придуманные никаким мастером…

– Но вы можете встретиться сейчас!

– А нужно ли?.. Я должна подумать. Мне уже совершенно не хочется выцарапать ей глаза или испортить прическу – все это суета сует! – улыбнулась Эдит. – Но не волнуйся, я буду думать недолго. У меня нет времени на долгие размышления. Хотя нет! У меня уйма времени – целая вечность впереди. И не хлюпай носом – я этого не переношу! Лучше помоги мне перейти на кровать!

Я осторожно взяла актрису под руку. Кресло качнулось и заскрипело. Я оглянулась, и в это мгновение в моей памяти навсегда запечатлелась картина: светлое широкое окно без занавесок, стекло, покрытое тонкой вязью инея, за которой причудливо вырисовываются заснеженные деревья, и на этом совершенно белом полотне – старое почерневшее кресло. В это мгновение сердце мое сжалось, и я постаралась поскорее «сморгнуть» эту картинку с глаз. Но уже знала: она – во мне. И я уже никогда ее не забуду. Так бывает… Незначительные на первый взгляд детали, которые неожиданно вырываются из сиюминутного контекста, словно выхваченные из темноты фонариком, со временем приобретают особое значение, они становятся значительнее, чем какое-нибудь важное событие. Актриса впервые при мне оставила свое кресло…

Она заметила и поняла мой взгляд.

– Если у тебя нет отвращения к подобной рухляди, – сказала Эдит, – заберешь это кресло себе. Потом… Так мне будет спокойнее.

Я не стала говорить нечто наподобие «Боже, что вы такое говорите!» Просто молча кивнула головой.

– И не рюмсай! Я пока еще тут и никуда не собираюсь! Я же говорила: пока не встречу Леду Нежину – черта с два! Хотя видишь, как оно вышло… Очевидно, пора…

– Тогда я вас ни за что не познакомлю!!!

– Ладно, все идет, как нужно… Знаешь, о чем я сейчас подумала: а ведь мы с ней могли бы быть подругами. Если она такая, как ты говоришь. Бедная девочка… Представляю, как ей было тяжело. Уж кому это знать, как не мне! Да еще и я присылала ей эти дурацкие лилии… Сними-ка эту фотографию. Спрячь куда-нибудь. Или возьми себе. Она мне больше не нужна. Сними и дай – взгляну на нее в последний раз…

Я отцепила со стены фотографию Ольги Снежко, подала ей. Эдит поднесла ее к глазам.

– Хорошенькая… А глаза печальные… – задумчиво сказал она и улыбнулась. – Теперь я знаю, чем заканчивается старость: возвращением в молодость! Если бы только не эти проклятые зеркала!

Я укутала ее ноги одеялом, и это было как дежа вю: точно так же совсем недавно я укрывала Леду Нежину…

Я подумала о том, о чем размышляла раньше – о параллельных мирах, которые иногда пересекаются, и про ошибочность аксиомы Евклида, а еще – о «Розе мира» Даниила Андреева, к которому пришла из-за простой, случайной мысли о геометрии. Книгу мне дал Эд…

Нас с детства учили, что материя – все, что можно увидеть, пощупать, купить и продать, – превыше сознания. И поэтому над сознанием, как над тонкой эфемерной субстанцией, проделывались потрясающие по своей инквизиторской сути опыты. Они, в общем-то, дали «успешный» результат, последствия которого – неотвратимы. Но всегда были люди – каким чудом они появлялись в этом искаженном пространстве разочарования и страха?! – которые вопреки официальной науке приходили к совершенно другим выводам. Розанов, Флоренский, Андреев… В разные времена их поднимали на знамя, их убеждения делались… модными. Поэтому они оставались не понятыми и не прочитанными, ибо мода – поверхностна. Тот, которого поднимают на знамя, сам становится знаменем. Может быть, только теперь, когда мир сошел с ума, а умные книжки уступили свое место комиксам, найдется тот, кто в этом хаосе сможет стать не просто читателем «модного автора», а его последователем, проводником, и, в конце концов, сможет прикоснуться к вечности…

Я сказала об этом Эдит.

– Я читала эту книгу в рукописи, – неожиданно ответила она. – Ее разбирали по страничкам, вывозили в мешках под гнилой картошкой, чтобы сберечь… Хотя все равно ее пришлось восстанавливать. Странно, но отчаяние и страх рождают больше необыкновенных личностей, чем сытость и благополучие. Я часто встречала их ТАМ. Они валили лес, а вечерами, лежа на нарах, рассуждали «о судьбах мира». На воле это все со временем превратилось в профанацию. Поэтому я и покинула сцену. Поэтому я тут… А теперь иди. Я, наверное, засну…

Я снова аккуратно подоткнула одеяло, поправила подушку.

Я хотела поговорить, ведь я так еще мало знала. Не могла ответить на множество вопросов, которые пугали меня. Теперь я была уверена, что со временем их не станет меньше, по крайней мере для меня. Скорее – они приобретут еще более глубокий смысл. А мне хотелось все понять немедленно, будто это меня, а не Эдит, подгоняло время.

Что произошло со мной за последние месяцы? Я утратила и нашла веру, перестала бояться бытовых неприятностей, которые порой доводили меня до бешенства, мне открылись природа и люди, которых я начала жалеть… Я поняла, что не нужно искать любви – она существует в каждом, как «крепкий орешек», который должен расколоться рано или поздно, и что эта любовь может быть огромной, всеобъемлющей…

Неужели жизнь действительно становится прекрасной, когда перестаешь ее бояться? Не знаю, не знаю…Мне еще нужно было пройти много километров заснеженной дорогой, чтобы ответить на этот вопрос. Так уверенно, как это сделала Эдит Береш.

…Я спрятала фотографию в карман халата и еще раз бросила взгляд на пустое кресло у окна. Вечер накануне зимних праздников сыграл со мной сказочную шутку: «старый генерал» вдруг качнулся, вытянулся и отсалютовал мне по всем правилам офицерского этикета. Я улыбнулась ему и тихо-тихо закрыла за собой дверь…

 

Глава двадцать пятая

За неделю до Нового года

…Люди толпились в очередях за металлическими тележками. Те, кому посчастливилось быть первыми, брали по две-три штуки, чтобы накупить как можно больше продуктов. Длинные шумные вереницы покупателей кольцами вились вокруг касс. До Нового года оставалась неделя, но рачительные хозяева закупали все необходимое уже сейчас.

«Везде только и слышишь жалобы на цены и деньги, которых всегда не хватает, – подумала Стефка, наблюдая с улицы за шеренгой людей с тележками. – Но даже тут, в этом «спальном» районе, где в основном обитают рабочие развалившихся предприятий, во время любых праздников столы ломятся от блюд и напитков…» Неужели и правда – «Ха-ра-шо»?

Рядом с ней остановились две пышнотелые подруги. Они рылись в сумках, доставали пакеты и готовились атаковать магазин.

– Ножки и голову возьмем на холодец. Сделаем голубцы, заливную рыбу, котлеты…

– А языки брать будем?

– Нет. Языки возьмем на Рождество.

– Я как подумаю, что снова – обжираловка, так мне уже дурно делается. Нужно хоть как-то сдерживаться.

– И не говори! Килограмма два-три я всегда набираю. Хоть и кручусь, как сумасшедшая: подай-принеси, посуда, гости… Дурдом! Так что, языки не берем?

– Нет. На оливье и на «шубу» возьмем сегодня только то, что долежит. Консервированные огурчики, лук, горошек.

– Зачем огурцы?! У меня закрыто банок пятьдесят. Я принесу. И еще кучу всего. Ну, что, ты готова?

– Готова. Пошли. Там очереди – часа на три! Люди сдурели!!!

Женщины ринулись в распахнутые двери магазина, из которых им навстречу выкатывали груженые тележки раскрасневшиеся граждане. Почти в каждой сверху лежало по две-три коробки с разнообразной пиротехникой под названием «Сумасшедшая вечеринка».

«Последний день Помпеи…» – улыбнулась Стефка.

Количество закупленных фейерверков красноречиво свидетельствовало о том, что совсем скоро новогодняя ночь – одна из ночей, которая отмечена в календаре как конец и начало новой жизни, – взорвется, взлетит на воздух стараниями тысяч неизвестных геростратов. Они будут радоваться огню и взрывам, которыми сотрут в порошок старый год, они будут кричать и стрелять вверх пробками от шампанского. Они будут ждать «нового счастья» – пожелание, которого Стефка никогда не могла понять…

Она стояла перед магазином и размышляла, стоит ли «идти в бой» ради одной бутылки шампанского. И ей вдруг ужасно захотелось вернуться в тишину пригорода, в парк и лес, под крышу Дома, в котором она уже развесила тонкие золотые и серебряные нити «дождика» под удивленными и трогательными взглядами стариков. Оставалось только купить штук двадцать маленьких сувениров, которые она решила положить под елку. А потом – засесть за сценарий…

Он должен быть ненавязчивым, пунктирным, с закадровым текстом и непафосной музыкой. А еще Стефке хотелось разыскать старые киноленты или записи спектаклей, в которых играли все ее подопечные.

Идею со съемкой небольшого документального фильма все обитатели Дома восприняли на ура. Разговоры о том, что в их Доме будут «снимать кино», не затихали вот уже несколько дней. В комнатах висели старательно отглаженные сорочки, блузки и костюмы, из шкатулок и других «потаенных мест» – из-под подушек и матрасов – были извлечены украшения. Из местной парикмахерской «выписали» мастера, который услужливо исполнял все прихоти пожилых дам – красил и завивал волосы, стриг, делал легкие завивки. Такой напряженной работы у него не было уже несколько лет: местная молодежь стриглась в столице, а другие жители пригорода обходились собственными силами. В Доме запахло пудрой, краской для волос, лаком для ногтей, мужским одеколоном. Общее оживление странным образом подействовало и на персонал: повар неожиданно для себя начал вырезать замысловатые розочки из морковки, украшая ими кашу, и погружал влажные края граненых стаканов в сахар, создавая вкусный серебристый ободок по краям. Директор лично съездил в лесное хозяйство и выбрал там самую большую елку, которую до праздника спрятали за гаражом. Библиотекарша и Старшая Медсестра принесли из дому елочные игрушки, нянечки вырезали из салфеток снежинки и лепили их где придется, веселя тех, кого раньше называли не иначе как пергюнтами или драными козами…

Оставался невозмутимым только один человека – пани Полина. Стефка не могла уговорить ее выйти на приближающуюся вечеринку в холл.

– Зачем? Мне это ни к чему. Не хочу оставлять своего «плевка в вечность», как говорила Раневская, – усмехнулась она. – Но если ты хочешь сделать мне приятное – после всего этого действа выведешь меня в парк, как обещала. Хочу пройтись по снегу…

 

Глава двадцать шестая

Вечеринка в Доме для одиноких актеров театра и кино. Два креста на голубом снегу

Стефка стояла у въезда в Дом и время от времени посматривала то на часы, то на освещенные окна. Она знала, что Эд приедет вовремя, после девяти, как и было назначено, но все равно волновалась – как настоящий режиссер перед премьерой.

В зале вокруг елки были расставлены столы и пока что шла «торжественная часть». Она была такой же, как и в прошлом, и в позапрошлом году – «агитбригада» актеров, собранная из разных театров, приехала поздравить «старшее поколение».

Стефка прекрасно понимала, с каким настроением они сюда ехали, чтобы прочитать поздравления от руководства, показать несколько концертных номеров, отбарабанить пару новогодних стихотворений и с чувством исполненного долга вернуться в столицу, весело обговаривая по дороге «этих смешных старперов».

На этот раз Директор расстарался, и в двух микроавтобусах привезли «звезд» нового телесериала. Они по очереди выходили на середину зала, звонкими голосами рассказывали о съемках и старались не смотреть на сидящих за столиками стариков. А кому охота видеть перед собой изъеденную молью шубу?! Даже если эта шуба некогда сводила с ума полстолицы!

Стефка вышла как раз на том моменте, когда молодая актриса начала декламировать монолог монтажницы Вали из спектакля «Высота». Публика слушала внимательно и даже придирчиво…

– А как поживает ваша мама? – в конце выступления вдруг спросила со своего места Ляля Брониславовна. Молодая женщина растерялась, с ее лица сошел профессиональный артистический «оскал», демонстрируя все тридцать два зуба.

– Мама?.. Мама болеет, – сказала она, с любопытством оглядывая маленькую рыжую даму в забавных кудряшках. – А вы знаете мою маму?

Ляля Брониславовна окинула зал таким взглядом, будто призывала всех в свидетели того, что она вполне могла бы знать саму королеву Викторию!

– И маму, и папу, и бабушку! У вас же театральная династия. Кто же ее не знает?!

– Бабушки и отца уже нет…

– Ах, какая жалость! Бабушка ваша была так хороша в «Трех сестрах», ее даже сравнивали с Марией Ермоловой!

– Правда? – удивляется актриса.

Довольная произведенным впечатлением, Ляля Брониславовна взмахивает перед ней своей черной бархатной шалью, расшитой стеклярусом:

– А это, кстати, ее подарок. Да, да. Мы когда-то поменялись: я ей роль свою отдала, потому что тогда заболела, а она меня вот этой накидочкой отблагодарила.

Актриса приближается к столику, и Ляля Брониславовна делает еще один королевский жест – набрасывает шаль ей на плечи:

– Бери, это принадлежит тебе! Бабушка была бы очень рада…

Актриса берет шаль, бережно сжимает в руках, гладит, подносит к лицу, погружается в запах – шаль слегка попахивает плесенью, чем-то горьковатым и в то же время сладким, пряным, чем-то забытым и таким родным…

Актриса садится за столик, а Ляля Брониславовна вскакивает, бежит к себе в комнату и возвращается с объемистым фолиантом в руках. В нем – пожелтевшие фотографии, афишки, программки и вырезки из газет. Обе с интересом склоняются над альбомом.

Павел Петрович с Серафимой Николаевной пригревают за своим столом кудрявого красавчика с капризно вывернутыми губами – того самого, который «теперь ездит на белом “мерседесе”». Он благодарит за «выбитую» Павлом Петровичем жилплощадь и уважительно целует ручки Серафиме Николаевне, обещает покатать на машине…

С Альфреда Викторовича можно писать картину «Ленин и дети»: окруженный молодыми коллегами, он фонтанирует афоризмами, излучает юмор, напевает отрывки из арий и время от времени, забыв, где находится, требует принести карты для преферанса и графин водки «со слезой».

Ольга Яковлевна Снежко – она вся в белом – гордо улыбается и ревниво разглядывает наряды молодых актрис. Актрисы млеют и перешептываются: это та самая Леда Нежина, звезда и примадонна. Таких уже нет! Рядом с Ольгой Яковлевной – свободное место, но на столе – два бокала с шампанским…

В центре зала раскинула ветви елка. Под ней на маленьком стульчике сидит Заведующий культмассовым сектором и тихо наигрывает мелодию Леграна из «Мужчины и Женщины»…

А у ворот стоит одинокая Стефка и… создает в своем воображении всю эту несуществующую идиллию…

…На темной трассе сверкнули фары. Машина ехала бесшумно. Казалось, что из тишины и ночи выплывают два зрачка, приближаются, увеличиваются и тревожно смотрят на маленькую черную фигурку, которая отважно шагнула на середину дороги. Автомобиль затормозил на расстоянии протянутой руки.

– А если бы это был не я?!!

– Но ведь это – ты!

– Господи, ты совсем замерзла. Руки ледяные… Садись скорее, доедем до порога…

– Нет, не будем портить снег. Смотри, как замело. Поставь машину тут, у ворот. У нас еще есть время. И мне совсем не холодно!

Они пошли по тропинке, ведущей к Дому. Она была узкой, плохо расчищенной, зато по обеим ее сторонам возвышались снеговые горы, а дальше, за ними, там, где росли деревья, снег был первозданным. На нем ровными прямоугольниками лежали голубоватые тени освещенных окон. Стефка подумала, что именно за этими нереальными окнами и происходит то, что она представляла несколько минут назад – жизнь из другого измерения. Она взяла Эда за руку и повела по снежным завалам, туда, где были эти окна на снегу. Не сговариваясь и держась за руки, они осторожно, чтобы не смять снег, легли навзничь, раскинув руки. Два креста на фосфоресцирующей снежной поверхности. Деревья над ними переплетались своими длинными пальцами, закольцовывая простор и образуя ажурный купол. Между ветвями висели звезды. «Это небо похоже на живот изнутри, а мы – зародыши, – подумала Стефка. – Мы не знаем, что ждет нас в будущем, и поэтому держимся за прошлое, потому что оно уже прочитано и понятно…»

– Не плачь… – сказал он.

И услышал в ответ отчаянное:

– К черту!

…Двор осветился. Двери Дома распахнулись, выпуская гостей. Директор в одной сорочке вышел на порог, провожая делегацию. Стефка видела, что он все время кланяется, как китайский болванчик. Не хватало только молитвенно сложенных ладоней!

«Агитбригада» бодро прошагала тропинкой мимо Стефки и Эда, притаившихся за снежной грядой. В их сторону полетел окурок, и Стефка зажала ладонью рот, чтобы не рассмеятся.

– Слава богу, отбыли… – сказал мужской голос.

– А мне их жаль… – откликнулся женский.

– Ха-ха! Да это же пауки в банке!

– А мы что, разве лучше, Димочка?

– О! А мы вообще акулы шоу-бизнеса! Ням-ням! Поехали ко мне водку пить! В этой богадельне не наливают!

Все засмеялись.

Захлопали дверцы машин. Зашелестели шины…

– Пора! – сказала Стефка, отряхивая снег. – Официоз закончился. Начинается вторая серия!

 

Часть вторая

 

«Увядшие цветы выбрасывают»

Я очень люблю момент, когда вставляю ключ в замочную скважину. Мне приятно осознавать, что у меня есть дом и что он принадлежит только мне. Я переехала в пригород, хотя уже два года не работаю в Доме для одиноких актеров театра и кино. Но я захожу туда каждый день. Чтобы принести свежее яйцо Альфреду Викторовичу, чтобы посидеть и поболтать с «молодоженами» – Павлом Петровичем и Серафимой Николаевной и в сто первый раз полистать альбом с Лялей Брониславовной…

В город я выезжаю нечасто, хотя недавно получила права. Мне нравится жить тут, посреди тишины и деревьев, в собственном доме. Правда, он слишком мал для такого громкого названия – «дом»: кухня и комната. Но кухня не похожа на обычную: плита отгорожена раздвижной деревянной перегородкой, в центре – круглый стол на гнутых медных ножках со стеклянной поверхностью, вокруг него – кресла. Кухня очень большая. На столе – компьютер, бумаги, газеты. Если приходят гости, все это убирается. Я расстилаю ярко-зеленую скатерть, ставлю такого же цвета чайник и чашки. На стене в кухне висят картины, иконы, фотографии… Тут мне уютно. В комнате на стенах тканые гуцульские коврики с геометрическими узорами – черными, алыми, желтыми. Я люблю геометрию. Хотя в школе по этому скучному предмету мне еле-еле натягивали «тройку».

Теперь я знаю, что через точные науки можно прийти к самому неожиданному, да что там – к чему угодно…

Возле окна в комнате стоит кресло-качалка. Я никогда не сажусь в него и никому не позволяю этого делать – оно достаточно потрудилось в прошлом столетии, пусть отдохнет. Когда я прихожу домой, всегда говорю ему: «Приветствую вас, мой генерал!» И мне кажется, что кресло покачивается в ответ.

…Сегодня я собираюсь как следует поработать. Но сначала я варю кофе и, пока за перегородкой попыхивает кофеварка, смотрю за окно. Там идет снег… Чисто и светло в мире. Так чисто и светло, как бывает только зимой или иногда… внутри тебя – немного слева от сердца и чуть ниже, там, где находится тот 21 грамм, на который худеет человек, когда умирает…

Мои 21 грамм – на месте. Я это достаточно четко ощущаю.

Когда я допью кофе и насмотрюсь на снег, начну работать…

Телефонный звонок. Длинный – междугородный. Перепутала – международный.

– Тут дождь… – произносит знакомый голос.

– А у нас снег… – отвечаю я.

– Когда твой самолет? – спрашивают в трубке. – Тебя все ждут… Завтра церемония награждения. Не хочу стоять на сцене без тебя!

– Я не приеду, – говорю я, – я там умру, ты же знаешь…

– Но мы вернемся вместе! И это – твоя победа!

– Это мое поражение, – говорю я. – Я этого не хотела. ОНА этого не хотела. Поэтому я сейчас должна засесть за работу. Это будет совершенно другое кино…

– Я тебе верю. Но пойми – это твоя победа!! И… ИХ тоже.

– Кого мы победили, дурачок?..

Пауза.

– Время. Забвение. Старость. Ложь. Себя. Другое нас не должно волновать.

Пауза.

– У нас снег… – тихо говорю я.

– Я еще застану его. Я возвращаюсь как раз на Рождество… Я уже взял билет.

– А я… сдала свой.

– Я в этом и не сомневался. Просто очень захотелось побродить с тобой по Елисейским Полям. Купить тебе платье, пирожные…

– Как поля? – спрашиваю я.

– Тут совсем нет цветов и деревьев, – смеется трубка. – Сплошные рестораны и бутики.

– К черту! – говорю я. – К черту эти поля, если на них ничего не растет!

– К черту! – эхом откликается трубка, и снова повисает пауза.

– Знаешь, – говорю я, – кажется, я скучаю по тебе…

И кладу трубку. Мне нужно сосредоточиться.

Я закрываю глаза. Вижу заснеженный парк. Вижу будто откуда-то сверху – из окна второго этажа…

…А внизу медленно идут по снегу две женщины – старая и молодая. Молодая поддерживает пожилую под руку. А потом отпускает и отходит. Потому что неподалеку темнеет еще одна фигурка. Молодой рядом с ними – не место…

Я не слышу их голосов, не представляю, что они могут сказать друг другу. Что? Нужно подумать… Эти две женщины никогда не виделись. Их пути пересекались только в искривленном пространстве – на экране, на страницах газет, в сплетнях и домыслах. Они всю жизнь считали, что ненавидят друг друга. Но ненависть более склонна искать встречи и мести, чем благородство. В прямолинейном мире Эдит могла бы носить в своей сумочке пузырек с серной кислотой – на случай такой встречи. О, я прекрасно могу себе это представить, судя по ее внешности! Хотя лица бывают так обманчивы. За саркастической улыбкой, резким тоном, самоуверенностью чаще всего кроется тонкая субстанция, которая не выжила бы, не сохранилась, не выстояла бы без этих защитных реакций! А весь елей мира собран на языке ханжей.

Стоя напротив друг друга через столько лет, о чем они могут говорить?!

– Снимай, пожалуйста… – шепчет Стефка Эду, и он берется за камеру, направляет красный огонек на деревья, на две маленькие фигурки в заснеженном парке.

– Смотри, снова пошел снег… – шепчет он.

– Боюсь, что им холодно. Я спущусь! – говорит она.

– Не нужно. Им сейчас совсем не холодно…

Может быть, они молчат. Рассматривают друг друга. Долго. В их взглядах – ничего, кроме сочувствия. Потом – о, я почти уверена в этом! – одна из них улыбается своей иронической улыбкой. Но я знаю: эта ирония обращена прежде всего к самой себе. И та, другая, это понимает. И ее испуганный взгляд теплеет. Она тоже улыбается. Доверчиво и открыто – так, как могут улыбаться только дети, старики и… блаженные. Кажется, она берется за сердце – неужели ей вдруг стало плохо? Нет, это она расстегивает свое потертое пальто, возится с пуховым платком – это для нее огромное напряжение сил. Она вытаскивает из-под платка и свитера крестик, пытается снять его с шеи, цепочка запутывается в платке, портит новогоднюю прическу. Та, другая, останавливает ее жестом. Может быть, она говорит: «Не нужно. Это принадлежит тебе!»

Больше им не о чем говорить. Потому что между ними все уже сказано. Расписано, как по сценарию. Но – не по моему. Это точно.

…Эффект старой пленки, шипение, царапины, благородная желтизна… Мягкий терракотовый свет, полумрак… Посреди зала под раскидистой елкой сидит смешной лысый человек – он самозабвенно наигрывает на баяне мелодию Леграна из «Шербургских зонтиков». В центре танцует пара. На нем – черный костюм, вместо галстука – кокетливый клетчатый платок, она – в алой блузе, ворот сколот большой брошью из чешского стекла. В полумраке она вспыхивает, как бриллиант.

Столы выставлены полукругом. За ними – люди. Лица. Крупные планы.

– Уже снимаете? Можно говорить? А о чем?.. Мне тут очень нравится. Кормят хорошо. Вот – наш директор…

– Куда мне спрятать руки?! Так нормально будет? Итак, я родилась…

– …и когда после премьеры мы подъехали к моему дому, и я уже должна была выйти из авто, он с силой захлопнул дверцу и скомандовал водителю: «Гони на вокзал. Быстрее!» Это было похоже на похищение Европы. Я дрожала и всю дорогу молилась…

– Мезгирь бросил Купаву ради Снегурочки… Лель отрекся от Снегурочки ради Купавы… А Снегурочка растаяла… Так все запутано в этой жизни…

Она больше ничего не может сказать. И больше ничего не скажет… Память постепенно отпускает ее в плаванье по золотой речке в золотом кораблике. Туда, где она – юная и прекрасная – стоит под дождем лунного света и тает в нем…

Туда, где она накидывает на оголенные плечи мех и маскирует печальный взгляд вуалькой, а фотограф говорит ей: «Улыбнитесь – сейчас вылетит птичка!» А потом говорит: «Готово!» – и открытки красавицы с «холодной» завивкой раскупают восторженные школьницы. И мечтают о такой же яркой, праздничной жизни.

И не догадываются, что юная и прекрасная Леда уже умерла в цветах…

Возможно, я бы тоже хотела умереть в цветах – тех, которые приносили бы мне после каждого удачно написанного сценария. Но я не такая романтичная и не такая слабая!

Тысяча чертей!

…Островок мерцающего света с елкой посредине. Справа от зала – темный туннель коридора. В нем тихо. Молодая женщина с распущенными волосами строго машет рукой: «Меня – не надо! Не снимай!», улыбается и идет по коридору и растворяется в его колодезной глубине.

Зачем ты оставил этот кадр?! Мы так не договаривались. Я не собираюсь таким образом «плевать в вечность»! Меня все это больше не интересует. Я хочу быть по ту сторону кадра. Я ненавижу лицедейство. Ненавижу любую зависимость – от обстоятельств, денег, ненужных и навязчивых людей, от собственных комплексов, от воспоминаний. И поэтому я желаю писать собственный сценарий. Но так, чтобы немного слышать и другого СЦЕНАРИСТА и идти за ним. Хоть он и бывает слишком сентиментальным. Как жизнь. А сентиментальность нынче не в моде…

…Камера следует за ней, туда, где в самом конце туннеля вдруг вспыхивает прямоугольное пятно. Это – экран. На нем – женщина в костюме из джерси. Репортеры, люди в черных костюмах, аэропорт Орли. Архив Госфильмофонда. Женщина с тонким профилем, прямые черные волосы… Море цветов. Толпа колышется, как вода в ведре, захлестывает женщину. Поглощает ее. Крупный план. Улыбка…

Больше – ничего. Сколько ни искала – только этот кадр. Больше – ничего…

…Уборщица сметает с ковра конфетти.

…и включает телевизор в холле. Включает тихо, чтобы не потревожить обитателей Дома. У них сегодня была чудесная ночь…

На экране – Пугачева, Киркоров, Галкин, Задорнов и Петросян…

Неужели это будет вечно, думаю я, неужели я не придумаю чего-нибудь другого?..

Я нажимаю на кнопку, и экран компьютера освещается голубым светом, а потом на нем возникает заставка: заснеженный парк. Тот самый…

 

Глава последняя

Сила трех ножей

– Ну что, хорошо повеселились? – улыбнулась Эдит Береш, когда Стефка вошла в ее комнату. – А я, наверное, погорячилась с ночной прогулкой… Мне и до кресла-то не добраться… Видишь – валяюсь, как колода. И поделом! Сколько же можно? Кресло заберешь себе, как обещала. Иди, отдыхай. И хорошо повеселись на празднике!

– Я останусь с вами, Эдит! – сказала Стефка.

– Какие глупости! Хочешь, чтобы я потратила последние силы на то, чтобы запустить в тебя тапком?! Марш! И выпей за меня рюмочку! Когда-то я так любила брют…

– Может быть, все же пройдемся по парку?.. Я вам помогу. Там так красиво! Там такой снег… Я хочу познакомить вас с Ледой…

– Девочка, – покачала головой Эдит, – зачем ворошить память двух никчемных старух? Это не мудро. Иди. Завтра – праздник и три выходных впереди. Воспользуйся ими с умом. А я постараюсь дождаться тебя. И не забудь привезти мне табак. Тот уже закончился. Спокойной ночи!

– Спокойной ночи, Эдит!

– И запомни, что я тебе скажу…

– Почему так долго? – спросил Эд, когда она вышла на улицу. – И почему ты – одна?

Стефка молчала. Она думала о том, что сказала ей Эдит Береш:

«Пусть в тебе всегда будет сила трех ножей! Первый, чтобы отрезать прошлое, каким бы оно ни было, и идти вперед. Второй пусть будет совсем маленьким, как серебряная иголка, которая должна торчать в сердце, чтобы всегда ощущать боль и сочувствие, а третий (тут она улыбнулась своей ироничной улыбкой) – чтобы обороняться от врагов!»